Аннотация: Одесса после Великой Отечественной войны, начало карьеры молодого музыканта-еврея, вернувшегося в город после демобилизации.
Алекс Рапопорт
МИСТИФИКАТОР ГОЛЬДБЕРГ
I
В конце сороковых годов минувшего века в богоспасаемом городе Одессе жил молодой человек по имени Миша Гольдберг. Демобилизовавшись осенью 45-го, в возрасте 27 лет вернулся он в родной город. По роду заработка наш герой был скрипачом, игре на скрипке начал учиться в школе Петра Столярского, а продолжил в Московской консерватории. Придя из армии, Миша поступил в одесский филармонический оркестр, стал преподавать в училище, вскоре по приезде ему предложили руководить отделом музыкальных программ на городском радио. Сочетание Петра Столярского и Московской консерватории подчеркивало в глазах местного начальства значимость одесской музыкальной школы. Но руководить отделом на радио Гольдбергу предложили не только по этой причине. Известно было, что он - начинающий композитор, лауреат всесоюзного конкурса скрипачей и знаток народной музыки, в Москве, еще студентом, писал на эту тему для "Музыкальной жизни". Как специалист, он подходил по всем пунктам, кроме, может быть, одного... Но восстановление мирной жизни только-только начиналось, "кадры" были нужны, и тут он пригодился - не "варяг", а свой, так сказать, человек.
Миша успевал на трех работах: утром в училище, днем на радио, вечером в оркестре, жил безбытно, бессемейно и беззаботно. Все его близкие остались в Москве, куда Гольдберги переехала до войны. Но в Одессе было много друзей со школьных времен, в их обществе Миша не скучал. Его с отдельным входом комната в Треугольном переулке, окнами выходившая во двор, стала местом сбора для всей честной компании. Выглядела она пустовато, но тем больше народу могло набиться. Часто бывали тут музыканты из других городов. Сольные гастролеры, дуэты и трио, иной раз квартет или квинтет, а то и секстет после концерта шумно ужинал вместе с одесскими коллегами в этой музыкальной шкатулке, прозванной в обиходе Мишиной берлогой. И оставался в ней ночевать, кому охота ночью в чужом городе тащиться в гостиницу?
Главной, если не единственной его бытовой обязанностью было запастись на зиму углем - в углу комнаты, по диагонали от входной двери стояла высокая печь-голландка, облицованная белыми изразцами. Милое дело топить такую печь свободным зимним вечером. Из сарая на черном дворе приносил он ведерко с антрацитом, сиявшим алмазным блеском. В крошечной прихожей, прямо под вешалкой лежали-подсыхали дощечки от разобранных тарных ящиков. Миша стругал топориком щепки на жестяной лист, которым оббит пол под чугунной дверцей, стелил на колосники газету, на ней шалашиком расставлял лучинки. Открывал поддувало и выгребал кочергой золу. С первой же спички пламя охватывало газетный лист и возведенную на нем легкую надстройку. Тут же, пока жар не ушел, надо было кидать щепки побольше, затем в ход шли крупные деревяшки. Наконец нутро печи раскалялась, и он закидывал уголь, сперва один ковшик, а когда займется - еще и еще. Садился на табурет, шуровал кочергой, смотрел на пламя. Когда раскаленные угли прогорали, начинали тускнеть и покрываться пеплом, он вставал на прислоненную в стене лесенку и закрывал вьюшку. Комната медленно наполнялась теплом.
Иногда в такой вечер удавалось записать мелодию.
Однажды у Миши засиделся за полночь композитор из Москвы, он приехал договариваться о постановке оперетты, действие которой происходило в порту и в городском парке, до революции − Александровском в честь царя-освободителя, а теперь - имени Тараса Григорьевича Шевченко. Персонажами оперетты были моряки одесской китобойной флотилии и верные их морячки. Композитор, пятидесятилетний крепыш с красным лицом и копной начинающих седеть курчавых волос был в силе и славе, песни его гремели из всех репродукторов; компания пришедших посмотреть "на самого...", собралась не маленькая, сидели долго.
Когда большинство гостей разошлись, в комнате остались трое: хозяин, московский гость и легендарный даже для Одессы человек, куплетист с дореволюционным стажем, начавший выступать аж при Александре III и еще до Первой мировой войны водивший дружбу с Вертинским и Верой Холодной. Звали куплетиста Лев Маркович. Когда родине понадобились новые песни, карьера Льва Марковича завершилась, все его бенефисы и овации были уже в прошлом. На седьмом десятке служил он зимой билетером при филармонии, летом - администратором при Летнем театре, был абсолютно лыс, по-юношески поджар и говорил высоким дискантом.
В этом узком кругу Миша решился рассказать о том, что не давало ему покоя уже две недели. С полмесяца тому принес он дирижеру филармонии фантазию для фортепиано с оркестром на основе украинских народных мелодий. Степан Богданович не заглянув в ноты, неожиданно сказал: "Да что вы можете понимать в нашей народной музыке? Вы - человек другой крови. Мой вам совет: займитесь обработкой еврейских мелодий". Если б Миша следил за направлением идеологического ветра, он знал бы о начавшейся кампании против космополитов, свивших гнездо в советском искусстве. Но Миша занят был выше головы и, кроме музыки, ни на что не отвлекался. Словам Степана Богдановича он искренне удивился.
- Причем тут кровь? У немца Бетховена, например, есть музыка на основе украинских мелодий.
- Вы хотите сказать, - с нескрываемой иронией спросил Степан Богданович, - что вы - новый Бетховен?
- Я хочу сказать, что композитор вправе взять мелодическую основу, которая ему нравится. Он не давал присяги развивать только мелодии своего народа.
- Ну, знаете... - возмутился Степан Богданович. - Что значит: не давал присяги?.. − От негодования он даже покраснел. − Как это понимать не давал присяги?.. Нет, мой оркестр этого играть не будет.
- Оркестр не ваш, а государственный, - возразил Миша, повернулся и ушел.
Московский композитор внимательно выслушал эту историю. Для него, приехавшего из эпицентра идеологической борьбы, подобное не было в новинку. Он знал, что ничего изменить в общей ситуации нельзя, можно только переждать ее с большими или меньшими потерями. Если же шельмование с высокой трибуны коснется лично тебя, попытки отстаивать достоинство бесполезны. Они только ухудшат и без того критическое положение. Надо принять любое идиотское обвинение, посыпать главу пеплом и, бия себя в грудь, покаяться. Изобразить раскаяние, но, - здесь тонкость! - важно не переусердствовать. Иначе скажут: да он юродствует, издевается тут над нами, не-ет, он не разоружился! Все это композитор знал, но в момент разговора с Мишей был хорошо выпивши. И поэтому сказал совсем не то, что сказал бы на трезвую голову. Его, что называется, повело.
- Ваш Степан Богданович - порядочная скотина. А вы, Муся, докажите, что в музыке он разбирается, так же, как в апельсинах.
− Исак Осипович, что вы имеете в виду.
− Напишите симфонию и выдайте за сочинение малоизвестного украинского композитора-самоучки. Ведь могло быть: готовили вы о нем передачу и нашли рукопись в городском архиве. Восхитились и сделали копию. Когда симфонию исполнят, скажите, кто ее автор. Поднимется шум: "Что же играют в этой, с позволения сказать, филармонии, кто кого дурит?". Степан, как лицо, ответственное, перероет весь архив в поисках подлинника, ни хрена там не найдет и убедится, что вы его сделали как фраера.
- Таки да, - неожиданно вступил Лев Маркович, - бывают, я вам скажу, огорчения в жизни артиста. Году в 18-м, это когда власть в городе взяли австрийцы, то есть, между первым и вторым приходом большевиков, случилось у меня большое горе. Какой-то мазурик через форточку залез в дом и унес концертный фрак. Единственный!!! Увидел, что больше взять у меня нечего, и от отчаяния фрак стибрил. Мне завтра выступать, но, в буквальном смысле, не в чем выйти на сцену. Время было голодное, пропустишь концерт - положишь зубы на полку. Да плюс расход на пошив нового фрака! Что делать?
Последовал вопросительный жест: Лев Маркович выставил перед собой ладонь и легко потряс ею, как бы взвешивая ситуацию. Поднял брови и обвел округлившимися глазами слушателей.
- И я решил адресоваться насчет этого форточника к Мише Винницкому. Известно было, что Миша любит артистов. Но к нему еще надо было попасть. На обороте своей программки я написал письмо, и театральный курьер отнес конверт на Молдаванку. Через час приходит с ответом: Япончик примет вас сегодня в шесть вечера. Без пяти шесть я был на Степовой. На балконе, прямо над подворотней, стояли два пулемета, один смотрел налево, другой смотрел направо, в оба конца улицы, Рядом с пулеметами лузгали семечки два жлоба. Шелуха летела прохожим на голову, но никто почему-то не делал им замечания. Ворота во двор закрыты изнутри, хотя до темноты, когда запирают, было далеко. Я постучал, сказал, что мне назначено. По двору фланировали Мишины ребята. Меня провели в палисадник, там за садовым столиком сидел Япончик и читал газету. Можно подумать: готовится сделать своим товарищам доклад о международной обстановке.
- Как он выглядел? - спросил Исак Осипович.
- Как интеллигентный человек, - убежденно ответил Лев Маркович. - Уверяю вас, хорошо выглядел, дай бог вам так выглядеть. Лет тридцати. Иногда я видел его со сцены, когда пел куплеты. Но тет-а-тет мы не встречались... Я, значит, рассказал свою беду: так и так, украли фрак. Он говорит: да, говорит, сплошные босяки и халамидники, говорит, ничего святого уже не осталось. Мы - люди, которые любящие порядок. О чем-то надо уже договориться раз и навсегда в жизни и в искусстве. Украсть фрак у самого Зингерталя - надо же додуматься! Вот с кем, Лев Маркович, приходится работать. И расстроился прямо у меня на глазах. Это надо было видеть - разительная перемена произошла в лице. Но вы, Лев Маркович, не огорчайтесь с таких пустяков. Слушайте сюда. Вы, как есть большой артист, смело двигайтесь к себе. Ищите свою дорогу в искусстве. Идите отсюда прямо домой. Ни о чем таком не думайте и даже не сомневайтесь. Не далее как сегодня я вам помогу. Встает и подает руку. Ну, если мне говорят: "идите" - я иду. Не отнимаю время у занятого человека. Но при этом думаю, хоть он и советовал этого не делать. У меня всегда так: когда говорят: "не думайте...", тут же возникают подозрения... Короче говоря, в тот вечер вежливые молодые люди один за другим принесли мне восемь или девять фраков, точно уже не помню. Один стащили в цирке у шпрехшталмейстера, другой в костюмерной оперного театра, третий был из ресторана: у входа прямо на улице раздели швейцара; все фраки были разного размера и изношенности, к некоторым прилагались даже манишка, не было там только моего. А у меня - простите за интимную подробность - нестандартная фигура, длинные ноги и руки при коротком, я дико извиняюсь, туловище. На такую фигуру - Лев Маркович приосанился - надо шить у личного портного, а не заказывать на дом уже готовое платье. Но я нашел выход, - двумя ладоням Лев Маркович стукнул по столешнице, обозначив этапное решение. Наклонился к слушателям и доверительно произнес: "Из этих фраков я составил комбинированный комплект".
И гордый своей находчивостью, откинулся на спинку стула.
- Правда, комплект был разноцветным, брюки - цвета морской волны, а верх - как вареный буряк, темно бордовый. Сидел на мне и-зу-ми-тель-но, как влитой. Плюс белоснежная манишка и бабочка из черного бархата. Когда я в таком виде вышел к публике, куплеты можно было уже не петь. Все - в буквальном смысле - упали со стульев и тихо стонали. Долго не давали приступить. Но я все-таки спел. У меня был люксусовый репертуар, который я сочинял сам. Например, "Я - Зингертальчик, красивый мальчик", или "Одесситка, вот она какая" и много чего.... А вот еще такая глупость публике нравилась - и гнусаво, изображая какого-то зануду, продекламировал:
"Я умываюсь, купаюсь и сплю
Три раза в день,
Высшего сорта сигары курю
Три раза в день,
И комплименты жене говорю
Три раз в день".
- Какие вы времена помните, - Миша хотел подлить Льву Марковичу, но тот накрыл бокал рукой.
- Кое-что помню. Например, вашего коллегу, скрипача Певзнера из "Гамбринуса", о котором Саша Куприн сочинил рассказ. Он был аид-ашикер, герой этого трагического рассказа, веселый такой парень, в конце рабочего дня ему нужен был провожатый, чтоб добраться до дома. Не каждый день он так набирался, но иногда позволял себе, будучи героем нетленного произведения. Кто ж такому запретит? Я его провожал и сдавал на руки жене и сыну.
- Невероятно, - сказал Исак Осипович. - А вы, Муся, - все-таки подумайте о малоизвестном украинском композиторе, мне кажется, у вас получиться.
И вот, с того самого вечера Гольдберг задумался о симфонии.
II
...Она легко сочинялась, эта соль-минорная симфония. Февральскими вечерами в жарко натопленной комнате с закрытыми ставнями для ее появления на свет были просто идеальные условия. Начало - медлительное адажио постепенно переходящего в аллегро, в середине грустил скрипичный романс и мелодия в темпе менуэта, а жизнеутверждающий финал варьировал мотив популярной песни "Ой, цветет калина". Все знания о композиции, полученные от консерваторских профессоров, все известные ему достижения музыкального барокко 18-го века вложил Миша в сочинение своей первой симфонии, которую не суждено было подписать собственным именем. Он уже знал, кому ее припишет, с этим следовало определиться "на берегу", потому что у каждого времени свой музыкальный язык. Чтобы сомнений не возникло, годы жизни автора должны совпасть с эпохой, которой предложенная музыка датирована.
От кого-то он слышал, что в начале 19-го века жил в Новороссии богатый помещик Михайло Квитко-Заполянский, страстный меломан. Весну и лето он проводил в своих усадьбах, занимался хозяйством, а когда урожай пшеницы был собран, привозил его Одессу и продавал хлеботорговцам. На вырученные деньги, ни в чем себе не отказывая, жил он зиму Одессе в своем доме на Ришельевской. На зимние квартиры Квитко-Заполянский приезжал с оркестром, набранным из крепостных музыкантов. Оркестр он холил и лелеял, покупал для него первоклассные инструменты, а потом, сговорившись дирекцией Одесского оперного, продал в полном составе театру со всей музыкальной амуницией. Со временем музыканты получили вольную и остались служить при театре. Идеальной фигурой для авторства был этот Квитко-Заполянский, лучше и не придумаешь: патриот и фолклорист, просветитель и меценат, в одном лице композитор и хозяйственник, крепостник, но при этом и гуманист, передовой человек своего времени.
В процессе сочинения Миша увлекся и забыл, что духовые инструменты в начале 19 века были несовершенны, их конструкция не позволяла исполнять те ноты, какие исполняют сейчас. Вспомнил об этом только в конце работы. Пришлось упростить мелодику для "духовенства", переписать отдельные партии и сделать вклейки в уже готовую рукопись. Потом заметил еще одну ошибку, которая разоблачала его стилизацию: старинный менуэт начинается с добавочной ноты, а у него в рукописи этой ноты не было, но исправлять не стал. Готовая симфония на полчаса звучания лежала перед ним.
Михайло Михайлович Квитко-Заполянский мог бы гордиться таким виртуозным сочинением, предвосхитившем музыкальные находки Римского-Корсакова, Мусоргского, Чайковского и Бородина. Он-то жил раньше их, знать не знал ни о какой "могучей кучке", но задолго до нее нашел смелость отринуть иностранные образцы и обратиться к фольклору своего народа. Его нельзя было обвинить в низкопоклонстве перед Западом. В России национальная композиторская школа начиналась с Михаила Глинки, а теперь и, Украина, благодаря счастливо найденной симфонии обретала своего музыкального основоположника, тоже Михаила.
Столь искусное, грамотно написанное произведение не может быть первым, оно создано уже зрелой рукой, и должно, как верхушка айсберга, венчать собой целый корпус неизвестных музыкальных композиций. Поэтому Миша написал на обложке Симфония соль-минор No 21 (копия). Плодовитым композитором оказался его тезка!
Гольдберг был уверен, что внимательно вчитавшись в рукопись, любой дирижер поймет: это не старинная музыка, а стилизация. В успех своей мистификации он не верил, на экономическую выгоду от работы не рассчитывал. Писал симфонию лишь потому, что его безумно увлек сам процесс сочинительства.
III
Директор филармонии Константин Константинович Ямпольский был в то утро в благодушном настроении. Вчера из верного источника пришло подтверждение: перевод в Киев и новая должность в республиканском министерстве культуры - дело решенное, министр уже подписал приказ. В Одессе еще никто ничего не знал. Константин Константинович новому назначению радовался, но отчасти и грустил - не будучи одесситом, он за три года работы привык к этому городу, к своему кабинету, к обществу музыкантов. Он наладил отношения с городским начальством, ему шли навстречу, как руководитель, он был на хорошем счету. В Киеве нужно будет начинать заново, искать общий язык с другими людьми, ближайшими его коллегами станут не музыканты, а министерские чиновники. К радости от нового назначения, к легкой грусти в связи с близким расставанием, примешивалось и чувство тревоги. Константин Константинович стоял в своем кабинете у окна и смотрел в сторону порта. На 2-м причале шла разгрузка, утреннее море слегка рябило, блики двигались по волнам. Всем хорош Киев, но там не будет такого вида из окна.
- Константин Константинович, к вам посетитель, - объявила секретарша.
- Кто?
- Миша Гольдберг. Говорит: очень важно.
- Зови.
Когда посетитель вошел, Ямпольский повернулся и сделал приглашающий жест. В руках у Гольдберга была свернутая в рулон рукопись.
"Ноты, - определил Ямпольский, - что еще может быт в руках у Гольдберга?"
Миша, обычно веселый и разговорчивый, на этот раз был как будто озабочен, говорил запинаясь и подыскивая слова. "Чего-то он с лица спал. Раньше не такой был. Работает много, - думал Константин Константинович, - везде хочет успеть. Всюду надо пролезть. Знаю я этот тип". Миша, рассказывая, явно волновался. По мере рассказа о помещике Квитко-Заполянском и крепостном оркестре, о найденной в архиве симфонии, написанной, как удалось установить, к открытию городского оперного театра и впервые исполненной в 1805 году, а потом забытой на полтора века, интерес Константина Константиновича возрастал. К концу Мишиного рассказа волновался уже не только посетитель, но и хозяин кабинета. Однако Константин Константинович, как человек бывалый, умел свое волнение скрыть. Он знал уже, знал, с чем приедет в Киев, каким будет первый его шаг на республиканском музыкальном поприще. Лучшего начала столичной карьеры нельзя и представить. Внутренне ликуя, Константин Константинович сказал: "Михаил Семенович, мне вас сам бог послал. Вы не представляете, как важна, как актуальна сейчас эта находка. Оставьте ноты, я посмотрю".
Бегло пролистал рукопись и тут же изменил решение.
- Нет, нечего тут смотреть. Это не смотреть, а играть надо. Вы сможете подготовить партитуры?
- Смогу, - ответил Миша.
- Это надо сделать быстро. Не тяните, приступайте не-мед-лен-но. Я дам вам трех переписчиков. Покажете им, что кому играть, они сделают копии. Симфонический оркестр, помяните мое слово, Михаил Семенович, будет играть эту музыку в Киеве и в Одессе. А потом, возможно, - в Ленинграде и Москве.
Гольдберг и Ямпольский пожали друг другу руки. Оба они, по разным причинам, чувствовали себя окрыленными.
Через день после этого разговора Миша передал Константину Константиновичу рукопись и партитуры. На вопрос, когда Степан Богданович начет репетиции, Ямпольский ответил неопределенно. Он не собирался никого, а уж тем более, Гольдберга, посвящать в свои планы. В конце недели Константин Константинович уходил в отпуск, уезжал в Киев, и начинал принимать дела в министерстве. После отпуска выходил на новое место работы. Не в Одессе, а в столице республики намеревался он организовать премьерное исполнение 21-ой симфонии основоположника украинского симфонизма.
Узнав об отъезде Ямпольского в Киев, Миша поначалу огорчился. Он полностью доверился Константину Константиновичу и не сделал копию для себя. Конечно, он мог бы написать рукопись заново, уже набело, без вклеек и исправлений. Второй раз на это ушло бы меньше времени - теперь музыку нужно было вспомнить, а не сочинить. Но стоит ли?. Симфонию он уже написал, без оркестра ее услышал, одного человека разыграл - интерес ко всей этой истории у него прошел.
IV
Еще со студенческих времен нравилась ему атмосфера больших читальных залов с высокими "в два света" окнами, с тишиной, нарушаемой осторожными шагами или скрипами, нравились длинные массивные столы и настольные под бронзу лампы с зелеными абажурами, но более всего нравилось состояние ухода от того, что окружало за стенами библиотеки. Начав работать на радио, Миша завел привычку готовиться к передаче в "читалке" университета. Прерываясь на перекуры, он проводил там два или три часа - этого хватало, чтобы написать сценарий передачи.
...В полдень, выкурив папиросу "Сальвэ" - они только-только вновь появились в продаже - вернулся он в зал и был предупрежден Зоей Феоктистовной, сидевшей за столиком библиотекаря: "Михаил, не помешайте, в зале работает фотограф из Киева".
- Лишь бы он не помешал, - ответил Миша и прошел к своему месту.
Плечистый мужчина лет сорока - светлые прямые волосы зачесаны на затылок - уже расставил штатив и фиксировал на нем фотокамеру. Он был в солдатской гимнастерке, перехваченной тонким "кавказским" ремешком, и в брюках галифе, заправленных в начищенные офицерские сапоги. На гимнастерке красовалась короткая орденская планка. Орден "Красной звезды" и медаль "За отвагу" - определил Миша. Фотокор прибыл из журнала "Молодежь Украины" запечатлеть студентов в читальном зале ОГУ имени Мечникова. Фото шло на обложку, а номер должен был начаться статьей об университете, число студентов в котором сравнялось с довоенными показателями. Пока Миша курил на улице у входа, фотограф успел выбрать ракурс. Он задумал снять центральный ряд по диагонали, и уже составил композицию: читающая девушка, юноша, конспектирующий работу Маркса, молодой преподаватель, развернувший газету "Правда", молодые одухотворенные лица, разные типажи и характеры, кого-то пришлось подсадить из других рядов, кого-то сместить влево-вправо, получалось все очень хорошо. "В редакции будут довольны", - думал фотограф, устанавливая "Лейку" на штатив. Ему оставалось нажать на кнопку, когда Гольдберг прошел к своему стулу и занял место в центре композиции.
Увидев в глазок камеры характерное Мишино лицо, корреспондент журнала испытал бурю чувств. Его высокий замысел рушился, не успев воплотится. Непонятно, правда как может обрушится то, что не построено, но в данный момент фотографа занимало другое. Он прекрасно знал, что когда художественная композиция продумана до мелочей, когда она выверена как часовой механизм и по-своему совершенна, вторжение в нее подобно попаданию авиафугаса. Этот брюнет с характерным профилем в снимок не вписывался. Даже на "камчатке", которую надо дать в размытом фокусе, не нашлось бы ему места. Но он сел не в конце ряда, нет, он водворился в аккурат справа от центра. Выбирая ракурс, фотограф видел пустующий стул, раскрытый том на зеленом сукне стола, тетрадь с лежащим поверх сине-красным карандашом: отличная находка прямо-таки эффект отсутствия, читатель и вот-вот появится, благодаря этому снимок наполнялся жизнью; но кто же мог знать, что хозяин сине-красного карандаша вернется так быстро?! Фотограф зашел с другого края стола, посмотрел оттуда, но вторая диагональ была не лучше первой: самозванец опять оказывался в поле зрения, на этот раз слева от центра.
Откинув артистическим жестом упавшие на лоб пряди, корреспондент направился к Мише.
- Молодой человек, вы не могли бы пересесть?
- Зачем? - Гольдберг сделал вид, что не понял.
- Мне нужно сфотографировать...
- Нужно - фотографируйте.
- Спасибо за разрешение... Как бы это вам сказать... Пока вы ходили, я выбрал ракурс ... Я, видите ли, не предполагал...
- Я тоже работаю, - сказал Миша, - и пришел сюда раньше вас.
- Товарищи студенты, - обратился фотограф к аудитории. - Среднему ряду придется переместиться за другие столы. Вот из-за этого молодого человека.
Студенты осуждающе посмотрели на Гольдберга. Отпуская замечания в его адрес, стали пересаживаться, куда указывал фотограф. Вскоре в ряду, где Миша сидел, он остался один.
Но как-то не заладилось у фотографа на новом месте. К студентам, уже сидевшим в левом ряду прибавились новые, и в глазок видоискателя голов набилось, как сельдей в бочку. Столы оказались загромождены, люди за ними сидели локоть к локтю, появилась скованность, лица уже были недовольные, все стал похожи на пассажиров трамвая в час пик, а преподаватель с развернутой "Правдой" - ну точь-в-точь трамвайный интеллигент, только что без шляпы: нашел видите ли место, где газету читать... Посмотрев на это дело, фотограф собрал штатив и направился к правому ряду, не тронутому пересадкой.
- Это что же, мы зря пересаживались? - крикнули из левого ряда.
Фотограф промолчал.
- Нет, ты зачем нам голову морочил?
Недовольство тут же переключилось с Гольдберга на киевского корреспондента. За первым выкриком последовали другие, уже поуверенней. Вскоре это превратилось в развлечение. Весь пересаженный ряд, поняв, что фотографировать его для журнала не будут, начал комментировать действия фотографа, уже в третий раз устанавливающего штатив. Последовали реплики.
- Дадут сегодня заниматься, в конце концов?
- Видали мы таких фотографов...
- Надо еще разобраться, чего он высматривает...
- Он бы еще с мольбертом пришел...
- Картина будет называться: "Натурщицы конспектируют"...
Из правого ряда к Мише неожиданно пересела незнакомая девушка.
- Я восхищена вашим поведением, - заявила она. - Спасибо, выручили, - я совсем не хотела, чтобы он меня снимал.
Небольшие скулы, зеленые глаза, веснушки, стремящийся к квадрату овал лица, тяжеловатый подбородок, указывающий на решительность. При этом симпатичная. "Белокурая бестия", - подумал он.
Девушка без улыбки, открыто смотрела на него, словно изучала заинтересованным взглядом.- Я - Марта, а вас как зовут?
Он назвался. - Почему вы не хотели? Что плохого, если ваше фото попадет в журнал?
- Сказать вам правду? Пойдемте отсюда, по дороге расскажу. Заодно проводите. Не бойтесь, это не далеко. А вы на радио работаете?..
- И там тоже... Охотно вас провожу.
Они улыбнулись друг другу и встали. Поравнявшись с фотографом, Миша пожелал ему творческих успехов. Они быстро сдали книги Зое Феоктистовне и вышли на улицу.
Зимняя бесснежная Одесса с низким небом, затянутым непрозрачной пеленой - город, неизвестный тем, кто приезжает в него летом. Те же фасады, та же шахматная планировка улиц, тот же говор на них, а воспринимается все иначе. Что-то похожее бывает в театре, кода по ходу спектакля меняется освещение - декорации те же, но сцена стала другой.
С моря дул пронизывающий ветерок. После теплого читального зала они быстро почувствовали озноб, и ускорили шаг.
- Откуда вы знаете, что я работаю на радио? - спросил он.
-Вы назвали имя, я его слышала... И голос узнала. Люблю программы о музыке, в Казахстане только их и слушала.
- В Казахстане? Вы не похожи на казашку.
- Вы правы. Я немка, а не казашка.
Марта рассказала, что происходит из семьи поволжских немцев. До войны она с родителями и двумя младшими сестрами жила в Саратове. В августе 41-го республика была упразднена, а немцы эшелонами вывезены в Сибирь и Среднюю Азию. Их семья попала в райцентр под Усть-Каменогорском, там они жили на поселении всю войну, очень бедствовали первое время, но потом повезло: отец и мать устроились на кожевенную фабрику и начали потихоньку обживаться. Там и провели всю войну, и сейчас там живут без разрешения выехать за пределы поселения. А она сбежала.
- То есть Вы...
- Можно на "ты", - спокойно сказала она.
- И ты не боишься мне, незнакомому человеку, это говорить?
- Представь себе, нет. Почему-то не боюсь. Радиоголос внушил доверие... Шучу. На самом деле, мне давно хотелось кому-то рассказать... Но не подруге же, не доверяю я никаким подругам.
Свой побег Марта обдумывала весь последний школьный год. И решила, что, получив аттестат, уедет в Одессу, где жила тетя Лара, вдова отцова брата Генриха. Своих детей у неё не было, и к старшей племяннице, первому ребенку, о котором довелось заботиться, Лара относилась, как к дочери. Школьницей Марта каждое лето приезжала из Саратова в Одессу на каникулы. На следующий день тетя Лара заплетала ей в косы шелковые ленты, и они ехали из Лютсдорфа в центр города. "Гулять по центру" это у них называлось.
...Тетя Лара вела нарядную, в белых гольфах, племянницу по бульвару от чугунного Пушкину к бронзовому Дюку. Особенно Марте нравилось ходить по узкому каменному парапету, держась за поднятую Ларину ладонь. Парапет отделял бульвар от крутого склона, внизу горели огоньки порта, при взгляде вниз замирало сердце. Верх камня был чуть выпуклый, и чтобы сохранить равновесие, надо идти медленно, а ступни ставить строго посередине. Лара во время таких проходов всегда ее страховала. И не было прогулки, чтобы кто-нибудь из встречных мужчин не поинтересовался: "Неужели у такой молодой мамы такая взрослая дочь?". Это предположение почему-то веселило обеих. Пройдясь по бульвару, они поднимались к Горсаду на Дерибасовской, где на веранде кафе садились за столик и заказывали фруктовую воду и "шарики" цветного мороженного, Марта любила малиновое с фисташковым, а Лара - шоколадное с пломбиром. Разделавшись с мороженным, они слушали концерт, идущий на эстраде "Летнего театра" или шли в кино. Уже в ссылке, глядя на унылый ландшафт вокруг барачного поселка, Марта вспоминала их прогулки по вечернему городу, и сама себе обещала, что после войны обязательно туда вырвется. Любыми путями.
По ее предположениям, высылке Лара не подлежала. Генриха призвали в армию, когда началась война с финнами, и через три месяца пришла похоронка. После этого Лара продала домик в Лютсдорфе и переехала в Приморский район, на улицу, где жила в детстве. Там, где все ее знали, легче было переносить одиночество. Из среды одесских немцев она ушла. Но писать ей в Одессу не имело смысла - переписка ссыльных проверялась. Да и по какому адресу? Неизвестно, уезжала ли она в эвакуацию, а если уезжала - смогла ли вернуться на старое место? План Марты состоял в том, чтобы из Усть-Каменогрска на поезде добраться до Одессы, найти Лару, и, выдав себя за ее сестру, - архивы, наверняка, утрачены - получить паспорт. А потом поступить учиться. Когда поступит, можно - знала со слов отца - просить место в общежитии, если у тетки будет тесно. Они не виделись 4 года, все может быть, вдруг у Лары уже новая семья?
Когда она решилась на разговор с родителями, уверенна была: не отпустят. Скажут: нет, опасно, будь при нас. И полной неожиданностью стало, что родители ее поддержали.
- Езжай, - ответил отец. - Попробуй. Неизвестно, сколько нас тут продержат... как под домашним арестом. Неизвестно, разрешат ли вернуться домой... Получится у тебя - начнешь новую жизнь...
А мама не говорила ничего, смотрела тревожными глазами, переживала будущую разлуку, но умом согласна была с мужем. Пока Марта жила в семье и не начала работать, исчезнуть она могла почти незаметно - на индивидуальном учете нигде не состояла. Отец сказал, что заплатит надежному человеку, знакомой паспортистке в ЗАГСе, а та перепишет их семейную карточку: вместо трех дочерей, там останутся две.
- Ну вот, я и пришла. Мы тут с Ларой вдвоем... Спасибо, что проводил. В гости не зову - некуда будет усадить...
Они остановились у арки, ведущей во двор.
- Ты - смелая девушка, - помолчав, сказал он.
- Будешь тут смелой... Ну, пока?.. - в голосе послышалось ожидание.
- Когда мы увидимся? - спросил он.
- О, ты хочешь назначить мне свидание? Вот так сразу? Увидеться со мной просто: после занятий я каждый день в читальном зале.
Она быстро вошла в арку, из подворотни послышались ее удаляющиеся шаги.
Ни эфира, ни вечернего концерта в тот день не было, сценарий завтрашней передачи написан, - можно никуда не торопиться. Обдумывая услышанное, он медленно брел домой. Ни в чем не повинного человека отправляют в ссылку, он бежит оттуда, живет под чужим именем... В царские времена, как известно из школьного учебника, такое бывало, но сейчас... Это не укладывалось в голове.
Город постепенно залечивал раны. Поврежденный при артобстреле трехэтажный дом на Преображенской, мимо которого он часто проходил, был в лесах. В недавно зиявших бедой черных проемах стояли теперь новые оконные блоки, пока не окрашенные, кое-где застекленные, на подмостях работали штукатуры, лебедки поднимали емкости с раствором.
- Вира, вира, - командовали с лесов.
- Эй, смотри куда прешь, - крикнули Гольдбергу, прошедшему вблизи опускаемого ведра.
Войдя во двор, он встретил Надежду, свою сверстницу, о ней известно было, что поселилась она здесь в середине тридцатых, приехала из села еще подростком, и во время оккупации оставалась в Одессе.
- Мишуня, подмогни. Привэзли уголь, бросили перед сараем, я кажу - закиньте унутрь, так они - не, спешим, и уихали, холера им в бок.
Взяв совковую лопату он отправился с Надеждой на задний двор. И перед тем, как забрасывать в сарай уголь, спросил: "Как тут при оккупантах было? Говорят, виселицы на улицах стояли?.."
- Миша, виселицы я бачила своими глазами. Однажды узнала на ней знакомого. Был такой парень, из ваших, Миля его звали, Эммануил то есть, моложе меня, его год в 41-м призыву не подлежал. Он за мной ухаживал. Таку любовь крутили, шо сладко вспомнить. И вот, когда наши с Одессы ушли, а румыны с немцами не вступили, - день без власти - Миля пришел сюда и говорит: "Прошу тебя об одном: спаси сестренку".
Ей тогда лет 10 было, его Златке. И я пообещала. Ну, сперва, как оккупанты пришли, мы все сидели по домам, боялись нос высунуть. Но есть-то надо, сговорилась я с соседкой пойти на Привоз. На Александровском проспекте - меня как обухом по голове - видим: висят.
Надежда, закатила глаза и высунула язык на бок.
- Шесть повешенных. Все молодые ребята, и среди них - Миля. Я помнила, что ему обещала... Подруге, которая со мной, говорю: мне надо зайти по одному адресу. А ей без меня страшно, она за мной увязалась. Иду - как на разведку. Пришли мы к дому на Базарной, где они жили, я давай расспрашивать про Златку. Никто ни гу-гу: ничего не знаем. А потом старушка одна по секрету сказала, что ее спасли, увели в село, в бездетную семью. Так что, совесть моя перед ним чиста...
- В нашем доме тоже оставались, кто не эвакуировался?
- В каждом доме были евреи, кто не смог уехать. С этого двора увели не менее двух десятков... Никто не вернулся.
- Двадцать человек!? Не знал об этом...
- Не знал, потому что не спрашивал...
- Слишком много впечатлений для одного дня, - думал он, открывая дверь своей "берлоги". Включил репродуктор и, не веря себе, с первых звуков узнал не слышанную прежде, но хорошо знакомую музыку: медлительное адажио, постепенно переходящее в аллегро. Республиканский симфонический оркестр исполнял симфонию No21 украинского композитора Квитко-Заполянского.
V
- Михаил, вам письмо из Киева, - секретарша нового директора филармонии, улыбаясь, протягивала конверт. - Два дня вас дожидается.
"А. П. Костенко" - стояло под обратным адресом. Кто бы это мог быть? Он разорвал конверт.
Письмо на украинском языке. Алексей Петрович Костенко, историк-музыковед, доцент Киевского государственного университета сообщал, что намерен написать книгу об основоположнике украинского симфонизма Михаиле Квитко-Заполянском, и собирается приехать в Одессу для изучения его жизни и творчества, а также для поиска других симфоний этого выдающегося, но, к сожалению, пока малоизвестного композитора. Он надеется на встречу с Гольдбергом, как с первооткрывателем рукописи, и хочет узнать подробности этой замечательной находки.
Не откладывая дела в долгий ящик, Миша попросил у секретарши лист бумаги, и, заняв в комнате для оркестрантов свободный стол, написал ответ.
Глубокоуважаемый Алексей Петрович!
Мне чрезвычайно лестно, что Вы, надеясь на помощь в Вашей исследовательской работе, обратились ко мне. Действительно, я был первым, кто, после длительного перерыва держал в руках рукопись 21 симфонии соль-минор М. Квитко-Заполянского. Я же передал ее копию К.К.Ямпольскому. Благодаря его усилиям к симфонии было привлечено общественное внимание: она попала в Киев, и была исполнена республиканским оркестром. Но должен сказать, что, к сожалению, мало чем могу Вам помочь. То, что я знаю об авторе - это скорее догадки и предположения, чем верные исторические факты. Насколько мне известно, в областном архиве нет личного фонда композитора Квитко-Заполянского, сведенья о нем разбросаны по различным архивным делам, и не выявлены. Поиск займет время и может привести к незначительным результатам.
Я готов встретиться с Вами, когда будете в Одессе, и поделиться тем, увы, немногим, чем в данный момент располагаю. Но боюсь, что книгу для серии "Жизнь замечательных людей" из этого не выкроить.
Искренне Ваш Михаил Гольдберг.
С кем-то нужно было все это обсудить, отвести душу. То, что начиналось, как безобидный розыгрыш, неожиданно приобрело иной характер. Надо же, республиканский симфонический оркестр!.. Но одно дело - водить за нос местного дирижера, и совсем другое - морочить голову киевскому начальству. За такие проделки по головке не погладят, а как минимум, с треском вышибут работы. Во власти Ямпольского перекрыть на подведомственной территории все возможности для только-только начавшейся карьеры.
Но с кем поговорить?.. Композитор-лауреат, подбивший на эту затею, в Москве, близкие − там же, в письме всего не напишешь, да лучше и не рисковать... С одной стороны - полно друзей, но они ничего толком не посоветуют, воспримут, как новый анекдот, и поспешат им поделиться с первым встречным, к приезду Костенко уже весь город будет знать, кто автор 21-й симфонии... И он подумал о Марте, впервые с момента их расставания. В конце концов, она не побоялась рассказать о себе более серьезные вещи. Конечно, она тоже ничего не посоветует, но от нее и не надо никакого совета.
...Он увидел ее там, где и ожидал, в читальном зале университета. Она сидела спиной к входной двери. Темно-синее платье, под которым угадывались лопатки, светлая копна волос, нитка мелких "под жемчуг" бус поверх чуть выступающего позвонка.
Место рядом пустовало.
- Здравствуйте, Марта!
Она удивленно подняла голову, узнала, улыбнулась.
- Здравствуй. Мы договорись перейти на "ты".
- Да, конечно. Ты скоро заканчиваешь?
- Скоро. А что?
- Да вот, захотелось тебя увидеть.
Она хмыкнула и склонилась над своим конспектом.
Он молчал, она тоже не подавала реплик, но молчание было уже наэлектризованным. Он сидел рядом и ждал, когда она закончит, она понимала это и не торопилась. Гольдберг решил, что пойдет ее провожать, предложит зайти в недавно открывшееся кафе, если только там будут места. Но скорее всего, будут, должны быть, до вечера еще далеко. Там он и расскажет ей о - да чего уж там мелочиться! - о гениальной симфонии, исполненной по радио. Постарается подать всю историю как можно смешнее. Он вдруг понял: новость переполняет его, хотя бы одному человеку необходимо рассказать, что он - автор этой музыки, и рассказать об этом он почему-то хочет именно ей, сидящей рядом девушке, о существовании которой еще недавно и не подозревал.
Кто-то оставил подшивку на столе подшивку журнала "Крокодил". Гольдберг открыл последний номер. Заметка называлсь "Пигмеи и гиганты". "Космополиты-пигмеи пытались подстрелить мхатовскую чайку. В музыке они замахивались критическими саксофонодубинками на великих русских композиторов-мелодистов. В кино они мешали работать советским режиссерам и сценаристам, нагло размахивая перед объективом старой ковбойской шляпой американца Гриффита, подобранной на голливудской свалке. В изобразительном искусстве они, как черви, подтачивали холсты наших художников и лезли на мрамор наших скульпторов, оставляя омерзительные следы низкопоклонства перед заграницей. Чем все это кончится, читателю понятно. Гиганты советского искусства останутся на своих местах, а от злобствующих пигмеев-космополитов останется пустое место". В статье перечислялись еврейские фамилии "вредителей от искусства", содержание и тон статьи не оставляли сомнений, против кого она направлена.
Он заглянул в предыдущий номер: того же сорта материалы были и там. По-видимому, кампания против "космополитов" началась не вчера, возможно, шла уже не первую неделю. Как он мог этого не заметить? Перемещаясь из училища на радиостанцию, где занимался только своей классической программой, с радиостанции − в филармонию, нигде не участвуя в собраниях, он на какой-то момент выпал из общественной жизни. А тут, оказывается, вон что происходит, развернута кампания против "космополитов" с еврейскими фамилиями. Пока что она направлена на громкие имена, но ограничится ли ими, ограничится ли только искусством, или "космополиты" проникли и в другие сферы?.. И вдобавок музыковед Костенко едет из Киева с ревизией...
А с другой стороны: он написал симфонию, ее исполнили по радио, сегодня у него свидание с Мартой. И рядом с этим, рядом с этим все остальное − действительно возня каких-то несчастных пигмеев, не существенно даже, безродных или родовитых, а то важно, что именно пигмеев, и что она минует, как дурной сон. Появилась вдруг ни на чем не основанная уверенность, что лично его, Михаила Гольдберга, вся эта мышиная возня не коснется.
...Марта захлопнула конспект, глянула искоса, сказала: "Все, уходим", собрала книжки в стопку и вручила ему. Идти в кафе отказалась: "Я несколько часов провела в большой комнате, где сидят за столами... Давай, лучше погуляем".
Они дошли до угла Советской армии и Дерибасовской, свернули на нее и двинулись вниз, к порту. Вечерело, зажглись уже витрины магазинов, сумерки скрадывали детали, ретушировали следы ветхости и разрушения, в этот час не бросалось в глаза, что фасады домов давно не ремонтированы, а окна на верхних этажах кое-где забиты фанерой. Главным отличием от довоенных времен было количество прохожих в военной форме. Не все из них служили в армии, многие, привыкнув к такой одежде, просто донашивали оставшиеся после демобилизации шинели и галифе.
− Странно думать, − сказал он, − пять лет назад тут были фашисты, другая власть, и улицы назывались по-другому.
− Как же они назывались?
− "Советской Армии", по которой мы шли, − "Его Величества короля Михая I", "Бебеля" была "Бенито Муссолини", а улица "Карла Маркса" - "Адольфа Гитлера".
− Дерибасовская тоже по другому называлась?
− Ее дважды до войны переименовали: с установлением советской власти стала улица Лассаля, а потом, кажется, в 38-м, летчик Валерий Чкалов разбился, в его честь назвали улицей Чкалова. Но одесситы по-старому говорили. Официальное название "Дерибасовская" уже после войны закрепилось.
− И я под чужой фамилией живу. Неизвестно, сколько это продлится, - быстро, с напором произнесла она.
Неожиданные слова, да еще запальчиво сказанные, заставили его замолчать, некоторое время шли молча.
− Если ты сменила немецкую фамилию, то почему оставила "Марта"?
− Я боялась, что не смогу откликаться на другое имя. Кто-нибудь позовет, а я не оборачиваюсь - это еще хуже. У нас на курсе Марта - я одна, а может и во всем университете. Девчонки в группе спросили, откуда такое имя, я сказала: в честь международного женского дня...
− Ты все правильно сделала. Имя с тобой всегда, а фамилию девушка рано или поздно поменяет. Это, можно сказать, закон природы.
Она улыбнулась.
− Не обязательно. Некоторые так и остаются старыми девами.
− Мне почему-то кажется, что тебе, с твоим темпераментом, перспектива остаться старой девой не грозит. Такое у меня предчувствие...
− Неужели?!... Ты меня рассмешил.
Они присели на лавочку в Горсаду, и он рассказал об исполненной по радио симфонии. Желание сообщить ей о своем успехе было главным побуждением, но он подавал дело так, будто спрашивает ее совета, как держать себя с киевским гостем.
Марта восприняла всю историю с воодушевлением.
− Это же здорово, что ты можешь писать музыку. Я, вот, лишена талантов... Следующую симфонию выпускай под своим именем.
− Не думаю, что в этом случае ее ждет успех...
− Все равно я тебе завидую.
− Завидовать мне нечего, − возразил он, хотя ее слова были приятны. − Я сейчас читал кое-что ... в журнале... в общем, носить сегодня еврейскую фамилию не намного лучше, чем немецкую. Чего и следовало ожидать. Это не вчера у нас началось, еще на фронте было заметно со стороны старших офицеров, я имею в виду штабное сословие. Так что мы с тобой - товарищи по несчастью.
− Ты был на фронте?
− Был, как военный скрипач. В 39-м мы переехали в Москву, родители хотели, чтобы я и старшая сестра - она пианистка - продолжили образование в консерватории. В первые же дни войны меня призвали, зачислили в войсковую часть, я служил в концертной бригаде для обслуживания армии.
− Концерты для поднятия боевого духа?
− Да, вроде этого. В Центральном доме работников искусств формировали группу артистов, выделяли грузовик, шофера и направляли в войска. Командировка могла продлиться дней десять, а то и больше, на позиции мы приезжали быстро, а обратно выбирались с большими приключениями. Так я поездил два года. Потом была создана музыкальная бригада при Первом Украинском фронте, меня направили туда.
− А что за приключения были? Расскажи.
Голоса гуляющих, мужские и женские лица, обращенные друг к другу, неотличимая в сумерках от довоенной центральная улица, ощущение вечернего покоя - ничто не напоминало сейчас те события, и возвращаться к ним не хотелось.
− Приключения, в общем, невеселые. Особенно в начале...
− Ну, все-таки...
− В сентябре 41-го меня и двух аккомпаниаторов отправили в Белоруссию дать концерты в прифронтовой полосе. В нашу задачу входило найти военное руководство, и оно должно организовать выступление перед частями, уходящими на фронт. Один мой аккомпаниатор был пианистом, а на тот случай, если рояля в прифронтовой полосе не окажется, с нами ехал аккордеонист. В Минске мы попали под авианалет, два дня просидели в бомбоубежище. Потом добились приема у замкомандующего военным округом, он помог, мы дали концерт в Доме офицеров. Машина наша в бомбежке не пострадала, мы решили ехать в район Гомеля, где находилось руководство фронта. Добирались трое суток. Только благодаря шоферу, который был армейским водителем и находил общий язык с военными, отыскали в одной там деревне ставку командующего фронтом. Перед нами приехала еще концертная бригада - певцы, разговорный жанр, артистов в действующую армию много посылали, а мы считали это за честь − выступать на фронте - в общем, нас, две бригады, объединили и мы дали концерт перед солдатами и офицерами. Классика в таких случаях идет в начале, я сыграл, переоделся и присоединился к публике. Не все в ней были довольны, я услышал: "Чем артистов сюда возить, лучше бы жратвы прислали". Меня это задело: мы с таким трудом к ним добирались... Теперь понимаю: кто так говорил, был прав... А когда начались частушки, что немцев скоро поганой метлой погонят, солдаты сидели с кривыми улыбками, они уже отступали и не верили, что легко и скоро немцев погонят... Никто ни разу частушкам не засмеялся. Как говориться, реакция публики наводила на размышления... Ну вот, а мы приказ выполнили, и должны были возвращаться.
...Трехтонка с крытым кузовом уже четыре часа безостановочно шла по грунтовой дороге, проложенной через лес. В кабине были двое, оба в военной форме. Рядом с водителем, светловолосым начинающим лысеть мужиком лет за сорок, сидел молодой брюнет в расстегнутой солдатской шинели, под ней виднелась гимнастерка с распахнутым воротом. От обычного рядового бойца его отличал скрипичный футляр, лежащий на коленях, который солдат придерживал левой рукой. Правой он ухватился за железный поручень над дверцей.
− Надо в деревне остановиться, воды набрать. Боюсь, радиатор закипит, - сказал шофер.
− И еды купить, - откликнулся брюнет.
− Надеешься тут магазин увидеть? - развеселился шофер, - эт, Миш, те не город.
− Я не про магазин... У крестьян купить.
− Ну, эт если захотят продать. Но спросить можно...
Лес постепенно редел, многолетние сосны сменились невысокими елями, грузовик выехал на опушку, и за ней дорога, прежде петлявшая, шла уже прямо, вдоль картофельного поля. Впереди показался хутор: три избы с черными соломенными крышами, подсобные строения в глубине огороженных редким плетнем дворов. Из одной трубы тянулся дымок.
Машина остановилась перед избой, в которой, судя по топившейся печи, находились люди. Шофер выпрыгнул из кабины, с удовольствием потянулся, крикнул в сторону кузова: "Эй, музыкальная команда! Вылазь". Пока он шел к крыльцу, из кузова выбрались двое мужчин примерно того же, что и шофер возраста. Они были в солдатских галифе и гимнастерках, ноги вместо кирзовых сапог обуты в шнурованные гражданские ботинки. Брюнет, оставив скрипичный футляр на сиденье, тоже спрыгнул на землю. Следом за водителем троица направилась к избе.
Окна закрыты ставнями изнутри, дверь заперта. Шофер постучал в нее, подождал, но никто не отозвался. Приложил к двери ухо - тишина. Он постучал громче, опять выждал, и, уже с досадой забарабанил кулаком со всей силы. Стук отломанной веткой по стеклу также остался без отклика. Внутри как вымерли, но дымок из трубы выдавал, что в доме кто-то есть.
- Эй, вы оглохли там? - крикул шофер закрытому окну. - Ну, куркули! Вот куркули! Ну, я вам покажу...
Он подбежал к машине, вытащил г-образную рукоятку, вставил в отверстие под капотом, крутанул пару раз и завел двигатель. Повторяя "я вам покажу...", прыгнул в кабину и подъехал почти вплотную к торцу избы. Не глуша мотор, он с огромным лоскутом ветоши в руке забрался на крышу кабины, оттуда перебрался на покатую кровлю и на четвереньках, осторожно ступая, чтоб ненароком не провалиться, двинулся к трубе. Добравшись до нее, заткнул трубу тряпкой и с теми же предосторожностями на полусогнутых двинулся обратно. Подъехал к крыльцу, распахнул дверцу - рука наружу − и, оставшись на сиденье, застыл в ожидании.
Ждать долго не пришлось, вскоре послышался лязг отодвигаемого засова, двойной поворот ключа в замке, наконец, дверь распахнулась. На пороге появился хозяин избы, немолодой крестьянин в широких портках и овчинной безрукавке. Он с тревогой уставился на людей в солдатской форме, на машину, в кабине которой сидел еще один военный.
− Ну, что отец, − крикнкул шофер уже веселым голосом, вся злость из него вышла, пока затыкал трубу, − чего ж ты от своих запираешься?
− Всяко бывает... − не сразу ответил крестьянин.
− Нам бы воды набрать.
− Нет воды. Колодец пересох.
− А это ты врешь, старый, − закричал шофер. Злость мгновенно вернулась к нему. Пошарив в кабине, он спрыгнул на землю с автоматом ППШ на левом плече и ведром в правой руке, подойдя к крыльцу, твердо сказал: "Показывай по-хорошему, кулацкий элемент, где колодец".
Крестьянин хмуро обвел глазами незваных гостей, вышел из дома, прикрыв дверь, и слышно было, как ее тут же заперли на засов. Ни слова не говоря, хозяин пошел за избу, шофер двинулся следом.
Когда радиатор была залит и канистра для питьевой воды наполнена, шофер сказал наблюдавшему за ним мужику: "Нам бы это, отец... еды бы купить. Продай нам.... хлеба, сыра... чего там у тебя есть... Не сомневайся, мы люди честные, рассчитаемся как положено".
− Марки у вас есть? - глядя исподлобья, спросил крестьянин.
- Жди, не жди − они сюда придут. Ты-то уедешь на своем грузовике, а мне здесь оставаться...
От ярости шофер побагровел. Швырнув ведро в кабину, он снял в плеча автомат и направился к мужику.
− Да я тебя сейчас шлепну за такие речи. Прямо здесь, под твоей дверью...
− Стреляй, коли греха не боишься, − спокойно ответил тот. - Мне разницы нет, от чьей пули помирать.
Шофер глядел с ненавистью, переполнявшей и требовавшей выхода, готовой выплеснуться в крик, в драку, в буйство. В неподвижном взгляде мужика соединились злоба и покорность судьбе. Некоторое время молчали.
− Нет у меня еды, чтобы продать, − заговорил крестьянин. − А по этой дороге вы прямо немцу в лапы попадете, он уж в десяти верстах отсюда.
− Типун тебе на поганый язык! Небось, на хорошую жизнь под немцем надеешься? Как бы не так!
Шофер резко повернулся и пошел к кабине.
− Садись, поехали, − бросил он своим попутчикам, с ужасом ожидавшим другой развязки.
Лишь после того, как машина исчезла из виду крестьянин, не изменив хмурого выражения лица, повернулся, толкнул дверь и скрылся в избе.
Когда при ней заходила речь о немцах, когда требовалось как-то проявить свое отношение, Марта терялась. Она уже не рада была, что задала вопрос о фронтовых впечатлениях. Оккупантов она ненавидела, из-за них рухнула вся довоенная жизнь, но ей показалось, что рассказчик может как-то отождествить, ее, немку, с ними. И что часть вины солдат вермахта лежит на ней только из-за того, что она с ними одной крови. Но что это значит - быть одной крови? Что значит - коллективная вина? И при чем тут она, Марта Штольц? От этих мыслей учащалось сердцебиение, ладони становились влажными, появлялся холод внизу живота. Она старалась не выдать себя, не изменить лицо, вести себя непринужденно. Не высказываться никак, если не спрашивают, вот самое правильное - так она положила себе поступать, если речь заходила о фашистах. А речь о них нет-нет, да заходила, тем более, что в Одессе хозяйничали они два с половиной года и след по себе оставили. И всегда, слушая рассказы об оккупации, Марта ощущала безотчетную тревогу и старалась, чтобы окружающие не заметили ее состояния. К опасности разоблачения, с которой жила она с тех пор, как выдала себя за другую, присоединялось в таких случаях желание оправдаться, хотя никто − умом это понимала − не ждал от нее никаких оправданий.
−Ты чем-то расстроена? - спросил он.
− Нет, тебе показалось.
− У тебя лицо другое стало...
−Я просто своих вспомнила. Как они там, в Усть-Каменогорске? Уже год мы друг о друге ничего не знаем.
− Не огорчайся, - он взял в обе руки ее ладонь, сжал и поразился тому, какая же она холодная, почти лед. - Не переживай, найдем способ связаться с ними, - уверенно сказал он и сам удивился своим словам.
VI
− Михаил, вам опять письмо. На этот раз из Одессы − секретарша протянула конверт и посмотрела заинтересованно. − Ведете активную переписку...
− Что поделать, ноблес оближ, как говорят французы, − и увидев, что не поняла, перевел, − "благородство обязывает".
Обратный адрес: гостиница "Спартак", Дерибасовская. Олег Петрович Костенко приглашал встретиться в номере гостиницы и побеседовать о композиторе Квитко-Заполянском в удобное для Михаила Гольдберга время. О приходе просил загодя известить телефонным звонком.
Ну, вот и прекрасно, − решил он, − Надо идти и сегодня же покончить со всем этим. Дам ему информацию - Дюма-отец позавидует. И пусть пишет биографию, всем надо на хлеб зарабатывать.
Спускаясь по лестнице, Гольдберг заметил у дверей в гардероб старика Зингерталя. В полумраке вестибюля - свет здесь зажигали только вечером − худощавого с прямой спиной старого куплетиста в поношенном, тщательно отутюженном черном костюме и белой сорочке можно было принять за молодого музыканта из оркестра.
− Добрый день, Лев Маркович!
− Мишенька, как успехи?
− Спасибо. Тружусь по мере сил. Как вы?
− Мои успехи уже в прошлом, Миша. Могу позволить себе не торопиться. Теперь вам надо успевать. А вы таки спешите, судя по выражению лица.
− От вас ничего не скроешь, Лев Маркович У меня встреча в гостинице "Спартак".
− Имейте в виду, - заявил вдруг Зингерталь, - гостиница "Спартак" - историческое место. В ней останавливался в 28 году ваш тезка Миша Булгаков.