Рапопорт Алекс : другие произведения.

Мистификатор Гольдберг

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Одесса после Великой Отечественной войны, начало карьеры молодого музыканта-еврея, вернувшегося в город после демобилизации.

   Алекс Рапопорт
   МИСТИФИКАТОР ГОЛЬДБЕРГ
  
  I
  В конце сороковых годов минувшего века в богоспасаемом городе Одессе жил молодой человек по имени Миша Гольдберг. Демобилизовавшись осенью 45-го, в возрасте 27 лет вернулся он в родной город. По роду заработка наш герой был скрипачом, игре на скрипке начал учиться в школе Петра Столярского, а продолжил в Московской консерватории. Придя из армии, Миша поступил в одесский филармонический оркестр, стал преподавать в училище, вскоре по приезде ему предложили руководить отделом музыкальных программ на городском радио. Сочетание Петра Столярского и Московской консерватории подчеркивало в глазах местного начальства значимость одесской музыкальной школы. Но руководить отделом на радио Гольдбергу предложили не только по этой причине. Известно было, что он - начинающий композитор, лауреат всесоюзного конкурса скрипачей и знаток народной музыки, в Москве, еще студентом, писал на эту тему для "Музыкальной жизни". Как специалист, он подходил по всем пунктам, кроме, может быть, одного... Но восстановление мирной жизни только-только начиналось, "кадры" были нужны, и тут он пригодился - не "варяг", а свой, так сказать, человек.
  Миша успевал на трех работах: утром в училище, днем на радио, вечером в оркестре, жил безбытно, бессемейно и беззаботно. Все его близкие остались в Москве, куда Гольдберги переехала до войны. Но в Одессе было много друзей со школьных времен, в их обществе Миша не скучал. Его с отдельным входом комната в Треугольном переулке, окнами выходившая во двор, стала местом сбора для всей честной компании. Выглядела она пустовато, но тем больше народу могло набиться. Часто бывали тут музыканты из других городов. Сольные гастролеры, дуэты и трио, иной раз квартет или квинтет, а то и секстет после концерта шумно ужинал вместе с одесскими коллегами в этой музыкальной шкатулке, прозванной в обиходе Мишиной берлогой. И оставался в ней ночевать, кому охота ночью в чужом городе тащиться в гостиницу?
  Главной, если не единственной его бытовой обязанностью было запастись на зиму углем - в углу комнаты, по диагонали от входной двери стояла высокая печь-голландка, облицованная белыми изразцами. Милое дело топить такую печь свободным зимним вечером. Из сарая на черном дворе приносил он ведерко с антрацитом, сиявшим алмазным блеском. В крошечной прихожей, прямо под вешалкой лежали-подсыхали дощечки от разобранных тарных ящиков. Миша стругал топориком щепки на жестяной лист, которым оббит пол под чугунной дверцей, стелил на колосники газету, на ней шалашиком расставлял лучинки. Открывал поддувало и выгребал кочергой золу. С первой же спички пламя охватывало газетный лист и возведенную на нем легкую надстройку. Тут же, пока жар не ушел, надо было кидать щепки побольше, затем в ход шли крупные деревяшки. Наконец нутро печи раскалялась, и он закидывал уголь, сперва один ковшик, а когда займется - еще и еще. Садился на табурет, шуровал кочергой, смотрел на пламя. Когда раскаленные угли прогорали, начинали тускнеть и покрываться пеплом, он вставал на прислоненную в стене лесенку и закрывал вьюшку. Комната медленно наполнялась теплом.
  Иногда в такой вечер удавалось записать мелодию.
  Однажды у Миши засиделся за полночь композитор из Москвы, он приехал договариваться о постановке оперетты, действие которой происходило в порту и в городском парке, до революции − Александровском в честь царя-освободителя, а теперь - имени Тараса Григорьевича Шевченко. Персонажами оперетты были моряки одесской китобойной флотилии и верные их морячки. Композитор, пятидесятилетний крепыш с красным лицом и копной начинающих седеть курчавых волос был в силе и славе, песни его гремели из всех репродукторов; компания пришедших посмотреть "на самого...", собралась не маленькая, сидели долго.
  Когда большинство гостей разошлись, в комнате остались трое: хозяин, московский гость и легендарный даже для Одессы человек, куплетист с дореволюционным стажем, начавший выступать аж при Александре III и еще до Первой мировой войны водивший дружбу с Вертинским и Верой Холодной. Звали куплетиста Лев Маркович. Когда родине понадобились новые песни, карьера Льва Марковича завершилась, все его бенефисы и овации были уже в прошлом. На седьмом десятке служил он зимой билетером при филармонии, летом - администратором при Летнем театре, был абсолютно лыс, по-юношески поджар и говорил высоким дискантом.
  В этом узком кругу Миша решился рассказать о том, что не давало ему покоя уже две недели. С полмесяца тому принес он дирижеру филармонии фантазию для фортепиано с оркестром на основе украинских народных мелодий. Степан Богданович не заглянув в ноты, неожиданно сказал: "Да что вы можете понимать в нашей народной музыке? Вы - человек другой крови. Мой вам совет: займитесь обработкой еврейских мелодий". Если б Миша следил за направлением идеологического ветра, он знал бы о начавшейся кампании против космополитов, свивших гнездо в советском искусстве. Но Миша занят был выше головы и, кроме музыки, ни на что не отвлекался. Словам Степана Богдановича он искренне удивился.
  - Причем тут кровь? У немца Бетховена, например, есть музыка на основе украинских мелодий.
  - Вы хотите сказать, - с нескрываемой иронией спросил Степан Богданович, - что вы - новый Бетховен?
  - Я хочу сказать, что композитор вправе взять мелодическую основу, которая ему нравится. Он не давал присяги развивать только мелодии своего народа.
  - Ну, знаете... - возмутился Степан Богданович. - Что значит: не давал присяги?.. − От негодования он даже покраснел. − Как это понимать не давал присяги?.. Нет, мой оркестр этого играть не будет.
  - Оркестр не ваш, а государственный, - возразил Миша, повернулся и ушел.
  Московский композитор внимательно выслушал эту историю. Для него, приехавшего из эпицентра идеологической борьбы, подобное не было в новинку. Он знал, что ничего изменить в общей ситуации нельзя, можно только переждать ее с большими или меньшими потерями. Если же шельмование с высокой трибуны коснется лично тебя, попытки отстаивать достоинство бесполезны. Они только ухудшат и без того критическое положение. Надо принять любое идиотское обвинение, посыпать главу пеплом и, бия себя в грудь, покаяться. Изобразить раскаяние, но, - здесь тонкость! - важно не переусердствовать. Иначе скажут: да он юродствует, издевается тут над нами, не-ет, он не разоружился! Все это композитор знал, но в момент разговора с Мишей был хорошо выпивши. И поэтому сказал совсем не то, что сказал бы на трезвую голову. Его, что называется, повело.
  - Ваш Степан Богданович - порядочная скотина. А вы, Муся, докажите, что в музыке он разбирается, так же, как в апельсинах.
  − Исак Осипович, что вы имеете в виду.
  − Напишите симфонию и выдайте за сочинение малоизвестного украинского композитора-самоучки. Ведь могло быть: готовили вы о нем передачу и нашли рукопись в городском архиве. Восхитились и сделали копию. Когда симфонию исполнят, скажите, кто ее автор. Поднимется шум: "Что же играют в этой, с позволения сказать, филармонии, кто кого дурит?". Степан, как лицо, ответственное, перероет весь архив в поисках подлинника, ни хрена там не найдет и убедится, что вы его сделали как фраера.
  - Таки да, - неожиданно вступил Лев Маркович, - бывают, я вам скажу, огорчения в жизни артиста. Году в 18-м, это когда власть в городе взяли австрийцы, то есть, между первым и вторым приходом большевиков, случилось у меня большое горе. Какой-то мазурик через форточку залез в дом и унес концертный фрак. Единственный!!! Увидел, что больше взять у меня нечего, и от отчаяния фрак стибрил. Мне завтра выступать, но, в буквальном смысле, не в чем выйти на сцену. Время было голодное, пропустишь концерт - положишь зубы на полку. Да плюс расход на пошив нового фрака! Что делать?
  Последовал вопросительный жест: Лев Маркович выставил перед собой ладонь и легко потряс ею, как бы взвешивая ситуацию. Поднял брови и обвел округлившимися глазами слушателей.
  - И я решил адресоваться насчет этого форточника к Мише Винницкому. Известно было, что Миша любит артистов. Но к нему еще надо было попасть. На обороте своей программки я написал письмо, и театральный курьер отнес конверт на Молдаванку. Через час приходит с ответом: Япончик примет вас сегодня в шесть вечера. Без пяти шесть я был на Степовой. На балконе, прямо над подворотней, стояли два пулемета, один смотрел налево, другой смотрел направо, в оба конца улицы, Рядом с пулеметами лузгали семечки два жлоба. Шелуха летела прохожим на голову, но никто почему-то не делал им замечания. Ворота во двор закрыты изнутри, хотя до темноты, когда запирают, было далеко. Я постучал, сказал, что мне назначено. По двору фланировали Мишины ребята. Меня провели в палисадник, там за садовым столиком сидел Япончик и читал газету. Можно подумать: готовится сделать своим товарищам доклад о международной обстановке.
  - Как он выглядел? - спросил Исак Осипович.
  - Как интеллигентный человек, - убежденно ответил Лев Маркович. - Уверяю вас, хорошо выглядел, дай бог вам так выглядеть. Лет тридцати. Иногда я видел его со сцены, когда пел куплеты. Но тет-а-тет мы не встречались... Я, значит, рассказал свою беду: так и так, украли фрак. Он говорит: да, говорит, сплошные босяки и халамидники, говорит, ничего святого уже не осталось. Мы - люди, которые любящие порядок. О чем-то надо уже договориться раз и навсегда в жизни и в искусстве. Украсть фрак у самого Зингерталя - надо же додуматься! Вот с кем, Лев Маркович, приходится работать. И расстроился прямо у меня на глазах. Это надо было видеть - разительная перемена произошла в лице. Но вы, Лев Маркович, не огорчайтесь с таких пустяков. Слушайте сюда. Вы, как есть большой артист, смело двигайтесь к себе. Ищите свою дорогу в искусстве. Идите отсюда прямо домой. Ни о чем таком не думайте и даже не сомневайтесь. Не далее как сегодня я вам помогу. Встает и подает руку. Ну, если мне говорят: "идите" - я иду. Не отнимаю время у занятого человека. Но при этом думаю, хоть он и советовал этого не делать. У меня всегда так: когда говорят: "не думайте...", тут же возникают подозрения... Короче говоря, в тот вечер вежливые молодые люди один за другим принесли мне восемь или девять фраков, точно уже не помню. Один стащили в цирке у шпрехшталмейстера, другой в костюмерной оперного театра, третий был из ресторана: у входа прямо на улице раздели швейцара; все фраки были разного размера и изношенности, к некоторым прилагались даже манишка, не было там только моего. А у меня - простите за интимную подробность - нестандартная фигура, длинные ноги и руки при коротком, я дико извиняюсь, туловище. На такую фигуру - Лев Маркович приосанился - надо шить у личного портного, а не заказывать на дом уже готовое платье. Но я нашел выход, - двумя ладоням Лев Маркович стукнул по столешнице, обозначив этапное решение. Наклонился к слушателям и доверительно произнес: "Из этих фраков я составил комбинированный комплект".
  И гордый своей находчивостью, откинулся на спинку стула.
  - Правда, комплект был разноцветным, брюки - цвета морской волны, а верх - как вареный буряк, темно бордовый. Сидел на мне и-зу-ми-тель-но, как влитой. Плюс белоснежная манишка и бабочка из черного бархата. Когда я в таком виде вышел к публике, куплеты можно было уже не петь. Все - в буквальном смысле - упали со стульев и тихо стонали. Долго не давали приступить. Но я все-таки спел. У меня был люксусовый репертуар, который я сочинял сам. Например, "Я - Зингертальчик, красивый мальчик", или "Одесситка, вот она какая" и много чего.... А вот еще такая глупость публике нравилась - и гнусаво, изображая какого-то зануду, продекламировал:
  "Я умываюсь, купаюсь и сплю
  Три раза в день,
  Высшего сорта сигары курю
  Три раза в день,
  И комплименты жене говорю
  Три раз в день".
  - Какие вы времена помните, - Миша хотел подлить Льву Марковичу, но тот накрыл бокал рукой.
  - Кое-что помню. Например, вашего коллегу, скрипача Певзнера из "Гамбринуса", о котором Саша Куприн сочинил рассказ. Он был аид-ашикер, герой этого трагического рассказа, веселый такой парень, в конце рабочего дня ему нужен был провожатый, чтоб добраться до дома. Не каждый день он так набирался, но иногда позволял себе, будучи героем нетленного произведения. Кто ж такому запретит? Я его провожал и сдавал на руки жене и сыну.
  - Невероятно, - сказал Исак Осипович. - А вы, Муся, - все-таки подумайте о малоизвестном украинском композиторе, мне кажется, у вас получиться.
  И вот, с того самого вечера Гольдберг задумался о симфонии.
  
  II
  ...Она легко сочинялась, эта соль-минорная симфония. Февральскими вечерами в жарко натопленной комнате с закрытыми ставнями для ее появления на свет были просто идеальные условия. Начало - медлительное адажио постепенно переходящего в аллегро, в середине грустил скрипичный романс и мелодия в темпе менуэта, а жизнеутверждающий финал варьировал мотив популярной песни "Ой, цветет калина". Все знания о композиции, полученные от консерваторских профессоров, все известные ему достижения музыкального барокко 18-го века вложил Миша в сочинение своей первой симфонии, которую не суждено было подписать собственным именем. Он уже знал, кому ее припишет, с этим следовало определиться "на берегу", потому что у каждого времени свой музыкальный язык. Чтобы сомнений не возникло, годы жизни автора должны совпасть с эпохой, которой предложенная музыка датирована.
  От кого-то он слышал, что в начале 19-го века жил в Новороссии богатый помещик Михайло Квитко-Заполянский, страстный меломан. Весну и лето он проводил в своих усадьбах, занимался хозяйством, а когда урожай пшеницы был собран, привозил его Одессу и продавал хлеботорговцам. На вырученные деньги, ни в чем себе не отказывая, жил он зиму Одессе в своем доме на Ришельевской. На зимние квартиры Квитко-Заполянский приезжал с оркестром, набранным из крепостных музыкантов. Оркестр он холил и лелеял, покупал для него первоклассные инструменты, а потом, сговорившись дирекцией Одесского оперного, продал в полном составе театру со всей музыкальной амуницией. Со временем музыканты получили вольную и остались служить при театре. Идеальной фигурой для авторства был этот Квитко-Заполянский, лучше и не придумаешь: патриот и фолклорист, просветитель и меценат, в одном лице композитор и хозяйственник, крепостник, но при этом и гуманист, передовой человек своего времени.
  В процессе сочинения Миша увлекся и забыл, что духовые инструменты в начале 19 века были несовершенны, их конструкция не позволяла исполнять те ноты, какие исполняют сейчас. Вспомнил об этом только в конце работы. Пришлось упростить мелодику для "духовенства", переписать отдельные партии и сделать вклейки в уже готовую рукопись. Потом заметил еще одну ошибку, которая разоблачала его стилизацию: старинный менуэт начинается с добавочной ноты, а у него в рукописи этой ноты не было, но исправлять не стал. Готовая симфония на полчаса звучания лежала перед ним.
  Михайло Михайлович Квитко-Заполянский мог бы гордиться таким виртуозным сочинением, предвосхитившем музыкальные находки Римского-Корсакова, Мусоргского, Чайковского и Бородина. Он-то жил раньше их, знать не знал ни о какой "могучей кучке", но задолго до нее нашел смелость отринуть иностранные образцы и обратиться к фольклору своего народа. Его нельзя было обвинить в низкопоклонстве перед Западом. В России национальная композиторская школа начиналась с Михаила Глинки, а теперь и, Украина, благодаря счастливо найденной симфонии обретала своего музыкального основоположника, тоже Михаила.
  Столь искусное, грамотно написанное произведение не может быть первым, оно создано уже зрелой рукой, и должно, как верхушка айсберга, венчать собой целый корпус неизвестных музыкальных композиций. Поэтому Миша написал на обложке Симфония соль-минор No 21 (копия). Плодовитым композитором оказался его тезка!
  Гольдберг был уверен, что внимательно вчитавшись в рукопись, любой дирижер поймет: это не старинная музыка, а стилизация. В успех своей мистификации он не верил, на экономическую выгоду от работы не рассчитывал. Писал симфонию лишь потому, что его безумно увлек сам процесс сочинительства.
  
  III
  Директор филармонии Константин Константинович Ямпольский был в то утро в благодушном настроении. Вчера из верного источника пришло подтверждение: перевод в Киев и новая должность в республиканском министерстве культуры - дело решенное, министр уже подписал приказ. В Одессе еще никто ничего не знал. Константин Константинович новому назначению радовался, но отчасти и грустил - не будучи одесситом, он за три года работы привык к этому городу, к своему кабинету, к обществу музыкантов. Он наладил отношения с городским начальством, ему шли навстречу, как руководитель, он был на хорошем счету. В Киеве нужно будет начинать заново, искать общий язык с другими людьми, ближайшими его коллегами станут не музыканты, а министерские чиновники. К радости от нового назначения, к легкой грусти в связи с близким расставанием, примешивалось и чувство тревоги. Константин Константинович стоял в своем кабинете у окна и смотрел в сторону порта. На 2-м причале шла разгрузка, утреннее море слегка рябило, блики двигались по волнам. Всем хорош Киев, но там не будет такого вида из окна.
  - Константин Константинович, к вам посетитель, - объявила секретарша.
  - Кто?
  - Миша Гольдберг. Говорит: очень важно.
  - Зови.
  Когда посетитель вошел, Ямпольский повернулся и сделал приглашающий жест. В руках у Гольдберга была свернутая в рулон рукопись.
  "Ноты, - определил Ямпольский, - что еще может быт в руках у Гольдберга?"
  Миша, обычно веселый и разговорчивый, на этот раз был как будто озабочен, говорил запинаясь и подыскивая слова. "Чего-то он с лица спал. Раньше не такой был. Работает много, - думал Константин Константинович, - везде хочет успеть. Всюду надо пролезть. Знаю я этот тип". Миша, рассказывая, явно волновался. По мере рассказа о помещике Квитко-Заполянском и крепостном оркестре, о найденной в архиве симфонии, написанной, как удалось установить, к открытию городского оперного театра и впервые исполненной в 1805 году, а потом забытой на полтора века, интерес Константина Константиновича возрастал. К концу Мишиного рассказа волновался уже не только посетитель, но и хозяин кабинета. Однако Константин Константинович, как человек бывалый, умел свое волнение скрыть. Он знал уже, знал, с чем приедет в Киев, каким будет первый его шаг на республиканском музыкальном поприще. Лучшего начала столичной карьеры нельзя и представить. Внутренне ликуя, Константин Константинович сказал: "Михаил Семенович, мне вас сам бог послал. Вы не представляете, как важна, как актуальна сейчас эта находка. Оставьте ноты, я посмотрю".
  Бегло пролистал рукопись и тут же изменил решение.
  - Нет, нечего тут смотреть. Это не смотреть, а играть надо. Вы сможете подготовить партитуры?
  - Смогу, - ответил Миша.
  - Это надо сделать быстро. Не тяните, приступайте не-мед-лен-но. Я дам вам трех переписчиков. Покажете им, что кому играть, они сделают копии. Симфонический оркестр, помяните мое слово, Михаил Семенович, будет играть эту музыку в Киеве и в Одессе. А потом, возможно, - в Ленинграде и Москве.
  Гольдберг и Ямпольский пожали друг другу руки. Оба они, по разным причинам, чувствовали себя окрыленными.
  
  Через день после этого разговора Миша передал Константину Константиновичу рукопись и партитуры. На вопрос, когда Степан Богданович начет репетиции, Ямпольский ответил неопределенно. Он не собирался никого, а уж тем более, Гольдберга, посвящать в свои планы. В конце недели Константин Константинович уходил в отпуск, уезжал в Киев, и начинал принимать дела в министерстве. После отпуска выходил на новое место работы. Не в Одессе, а в столице республики намеревался он организовать премьерное исполнение 21-ой симфонии основоположника украинского симфонизма.
  Узнав об отъезде Ямпольского в Киев, Миша поначалу огорчился. Он полностью доверился Константину Константиновичу и не сделал копию для себя. Конечно, он мог бы написать рукопись заново, уже набело, без вклеек и исправлений. Второй раз на это ушло бы меньше времени - теперь музыку нужно было вспомнить, а не сочинить. Но стоит ли?. Симфонию он уже написал, без оркестра ее услышал, одного человека разыграл - интерес ко всей этой истории у него прошел.
  
  IV
  Еще со студенческих времен нравилась ему атмосфера больших читальных залов с высокими "в два света" окнами, с тишиной, нарушаемой осторожными шагами или скрипами, нравились длинные массивные столы и настольные под бронзу лампы с зелеными абажурами, но более всего нравилось состояние ухода от того, что окружало за стенами библиотеки. Начав работать на радио, Миша завел привычку готовиться к передаче в "читалке" университета. Прерываясь на перекуры, он проводил там два или три часа - этого хватало, чтобы написать сценарий передачи.
  ...В полдень, выкурив папиросу "Сальвэ" - они только-только вновь появились в продаже - вернулся он в зал и был предупрежден Зоей Феоктистовной, сидевшей за столиком библиотекаря: "Михаил, не помешайте, в зале работает фотограф из Киева".
  - Лишь бы он не помешал, - ответил Миша и прошел к своему месту.
  Плечистый мужчина лет сорока - светлые прямые волосы зачесаны на затылок - уже расставил штатив и фиксировал на нем фотокамеру. Он был в солдатской гимнастерке, перехваченной тонким "кавказским" ремешком, и в брюках галифе, заправленных в начищенные офицерские сапоги. На гимнастерке красовалась короткая орденская планка. Орден "Красной звезды" и медаль "За отвагу" - определил Миша. Фотокор прибыл из журнала "Молодежь Украины" запечатлеть студентов в читальном зале ОГУ имени Мечникова. Фото шло на обложку, а номер должен был начаться статьей об университете, число студентов в котором сравнялось с довоенными показателями. Пока Миша курил на улице у входа, фотограф успел выбрать ракурс. Он задумал снять центральный ряд по диагонали, и уже составил композицию: читающая девушка, юноша, конспектирующий работу Маркса, молодой преподаватель, развернувший газету "Правда", молодые одухотворенные лица, разные типажи и характеры, кого-то пришлось подсадить из других рядов, кого-то сместить влево-вправо, получалось все очень хорошо. "В редакции будут довольны", - думал фотограф, устанавливая "Лейку" на штатив. Ему оставалось нажать на кнопку, когда Гольдберг прошел к своему стулу и занял место в центре композиции.
  Увидев в глазок камеры характерное Мишино лицо, корреспондент журнала испытал бурю чувств. Его высокий замысел рушился, не успев воплотится. Непонятно, правда как может обрушится то, что не построено, но в данный момент фотографа занимало другое. Он прекрасно знал, что когда художественная композиция продумана до мелочей, когда она выверена как часовой механизм и по-своему совершенна, вторжение в нее подобно попаданию авиафугаса. Этот брюнет с характерным профилем в снимок не вписывался. Даже на "камчатке", которую надо дать в размытом фокусе, не нашлось бы ему места. Но он сел не в конце ряда, нет, он водворился в аккурат справа от центра. Выбирая ракурс, фотограф видел пустующий стул, раскрытый том на зеленом сукне стола, тетрадь с лежащим поверх сине-красным карандашом: отличная находка прямо-таки эффект отсутствия, читатель и вот-вот появится, благодаря этому снимок наполнялся жизнью; но кто же мог знать, что хозяин сине-красного карандаша вернется так быстро?! Фотограф зашел с другого края стола, посмотрел оттуда, но вторая диагональ была не лучше первой: самозванец опять оказывался в поле зрения, на этот раз слева от центра.
  Откинув артистическим жестом упавшие на лоб пряди, корреспондент направился к Мише.
  - Молодой человек, вы не могли бы пересесть?
  - Зачем? - Гольдберг сделал вид, что не понял.
  - Мне нужно сфотографировать...
  - Нужно - фотографируйте.
  - Спасибо за разрешение... Как бы это вам сказать... Пока вы ходили, я выбрал ракурс ... Я, видите ли, не предполагал...
  - Я тоже работаю, - сказал Миша, - и пришел сюда раньше вас.
  - Товарищи студенты, - обратился фотограф к аудитории. - Среднему ряду придется переместиться за другие столы. Вот из-за этого молодого человека.
  Студенты осуждающе посмотрели на Гольдберга. Отпуская замечания в его адрес, стали пересаживаться, куда указывал фотограф. Вскоре в ряду, где Миша сидел, он остался один.
  Но как-то не заладилось у фотографа на новом месте. К студентам, уже сидевшим в левом ряду прибавились новые, и в глазок видоискателя голов набилось, как сельдей в бочку. Столы оказались загромождены, люди за ними сидели локоть к локтю, появилась скованность, лица уже были недовольные, все стал похожи на пассажиров трамвая в час пик, а преподаватель с развернутой "Правдой" - ну точь-в-точь трамвайный интеллигент, только что без шляпы: нашел видите ли место, где газету читать... Посмотрев на это дело, фотограф собрал штатив и направился к правому ряду, не тронутому пересадкой.
  - Это что же, мы зря пересаживались? - крикнули из левого ряда.
  Фотограф промолчал.
  - Нет, ты зачем нам голову морочил?
  Недовольство тут же переключилось с Гольдберга на киевского корреспондента. За первым выкриком последовали другие, уже поуверенней. Вскоре это превратилось в развлечение. Весь пересаженный ряд, поняв, что фотографировать его для журнала не будут, начал комментировать действия фотографа, уже в третий раз устанавливающего штатив. Последовали реплики.
  - Дадут сегодня заниматься, в конце концов?
  - Видали мы таких фотографов...
  - Надо еще разобраться, чего он высматривает...
  - Он бы еще с мольбертом пришел...
  - Картина будет называться: "Натурщицы конспектируют"...
  Из правого ряда к Мише неожиданно пересела незнакомая девушка.
  - Я восхищена вашим поведением, - заявила она. - Спасибо, выручили, - я совсем не хотела, чтобы он меня снимал.
  Небольшие скулы, зеленые глаза, веснушки, стремящийся к квадрату овал лица, тяжеловатый подбородок, указывающий на решительность. При этом симпатичная. "Белокурая бестия", - подумал он.
  Девушка без улыбки, открыто смотрела на него, словно изучала заинтересованным взглядом.- Я - Марта, а вас как зовут?
  Он назвался. - Почему вы не хотели? Что плохого, если ваше фото попадет в журнал?
  - Сказать вам правду? Пойдемте отсюда, по дороге расскажу. Заодно проводите. Не бойтесь, это не далеко. А вы на радио работаете?..
  - И там тоже... Охотно вас провожу.
  Они улыбнулись друг другу и встали. Поравнявшись с фотографом, Миша пожелал ему творческих успехов. Они быстро сдали книги Зое Феоктистовне и вышли на улицу.
  
  Зимняя бесснежная Одесса с низким небом, затянутым непрозрачной пеленой - город, неизвестный тем, кто приезжает в него летом. Те же фасады, та же шахматная планировка улиц, тот же говор на них, а воспринимается все иначе. Что-то похожее бывает в театре, кода по ходу спектакля меняется освещение - декорации те же, но сцена стала другой.
  С моря дул пронизывающий ветерок. После теплого читального зала они быстро почувствовали озноб, и ускорили шаг.
  - Откуда вы знаете, что я работаю на радио? - спросил он.
  -Вы назвали имя, я его слышала... И голос узнала. Люблю программы о музыке, в Казахстане только их и слушала.
  - В Казахстане? Вы не похожи на казашку.
  - Вы правы. Я немка, а не казашка.
  Марта рассказала, что происходит из семьи поволжских немцев. До войны она с родителями и двумя младшими сестрами жила в Саратове. В августе 41-го республика была упразднена, а немцы эшелонами вывезены в Сибирь и Среднюю Азию. Их семья попала в райцентр под Усть-Каменогорском, там они жили на поселении всю войну, очень бедствовали первое время, но потом повезло: отец и мать устроились на кожевенную фабрику и начали потихоньку обживаться. Там и провели всю войну, и сейчас там живут без разрешения выехать за пределы поселения. А она сбежала.
  - То есть Вы...
  - Можно на "ты", - спокойно сказала она.
  - И ты не боишься мне, незнакомому человеку, это говорить?
  - Представь себе, нет. Почему-то не боюсь. Радиоголос внушил доверие... Шучу. На самом деле, мне давно хотелось кому-то рассказать... Но не подруге же, не доверяю я никаким подругам.
  
  Свой побег Марта обдумывала весь последний школьный год. И решила, что, получив аттестат, уедет в Одессу, где жила тетя Лара, вдова отцова брата Генриха. Своих детей у неё не было, и к старшей племяннице, первому ребенку, о котором довелось заботиться, Лара относилась, как к дочери. Школьницей Марта каждое лето приезжала из Саратова в Одессу на каникулы. На следующий день тетя Лара заплетала ей в косы шелковые ленты, и они ехали из Лютсдорфа в центр города. "Гулять по центру" это у них называлось.
  ...Тетя Лара вела нарядную, в белых гольфах, племянницу по бульвару от чугунного Пушкину к бронзовому Дюку. Особенно Марте нравилось ходить по узкому каменному парапету, держась за поднятую Ларину ладонь. Парапет отделял бульвар от крутого склона, внизу горели огоньки порта, при взгляде вниз замирало сердце. Верх камня был чуть выпуклый, и чтобы сохранить равновесие, надо идти медленно, а ступни ставить строго посередине. Лара во время таких проходов всегда ее страховала. И не было прогулки, чтобы кто-нибудь из встречных мужчин не поинтересовался: "Неужели у такой молодой мамы такая взрослая дочь?". Это предположение почему-то веселило обеих. Пройдясь по бульвару, они поднимались к Горсаду на Дерибасовской, где на веранде кафе садились за столик и заказывали фруктовую воду и "шарики" цветного мороженного, Марта любила малиновое с фисташковым, а Лара - шоколадное с пломбиром. Разделавшись с мороженным, они слушали концерт, идущий на эстраде "Летнего театра" или шли в кино. Уже в ссылке, глядя на унылый ландшафт вокруг барачного поселка, Марта вспоминала их прогулки по вечернему городу, и сама себе обещала, что после войны обязательно туда вырвется. Любыми путями.
  По ее предположениям, высылке Лара не подлежала. Генриха призвали в армию, когда началась война с финнами, и через три месяца пришла похоронка. После этого Лара продала домик в Лютсдорфе и переехала в Приморский район, на улицу, где жила в детстве. Там, где все ее знали, легче было переносить одиночество. Из среды одесских немцев она ушла. Но писать ей в Одессу не имело смысла - переписка ссыльных проверялась. Да и по какому адресу? Неизвестно, уезжала ли она в эвакуацию, а если уезжала - смогла ли вернуться на старое место? План Марты состоял в том, чтобы из Усть-Каменогрска на поезде добраться до Одессы, найти Лару, и, выдав себя за ее сестру, - архивы, наверняка, утрачены - получить паспорт. А потом поступить учиться. Когда поступит, можно - знала со слов отца - просить место в общежитии, если у тетки будет тесно. Они не виделись 4 года, все может быть, вдруг у Лары уже новая семья?
  Когда она решилась на разговор с родителями, уверенна была: не отпустят. Скажут: нет, опасно, будь при нас. И полной неожиданностью стало, что родители ее поддержали.
  - Езжай, - ответил отец. - Попробуй. Неизвестно, сколько нас тут продержат... как под домашним арестом. Неизвестно, разрешат ли вернуться домой... Получится у тебя - начнешь новую жизнь...
  А мама не говорила ничего, смотрела тревожными глазами, переживала будущую разлуку, но умом согласна была с мужем. Пока Марта жила в семье и не начала работать, исчезнуть она могла почти незаметно - на индивидуальном учете нигде не состояла. Отец сказал, что заплатит надежному человеку, знакомой паспортистке в ЗАГСе, а та перепишет их семейную карточку: вместо трех дочерей, там останутся две.
  
  - Ну вот, я и пришла. Мы тут с Ларой вдвоем... Спасибо, что проводил. В гости не зову - некуда будет усадить...
  Они остановились у арки, ведущей во двор.
  - Ты - смелая девушка, - помолчав, сказал он.
  - Будешь тут смелой... Ну, пока?.. - в голосе послышалось ожидание.
  - Когда мы увидимся? - спросил он.
  - О, ты хочешь назначить мне свидание? Вот так сразу? Увидеться со мной просто: после занятий я каждый день в читальном зале.
  Она быстро вошла в арку, из подворотни послышались ее удаляющиеся шаги.
  
  Ни эфира, ни вечернего концерта в тот день не было, сценарий завтрашней передачи написан, - можно никуда не торопиться. Обдумывая услышанное, он медленно брел домой. Ни в чем не повинного человека отправляют в ссылку, он бежит оттуда, живет под чужим именем... В царские времена, как известно из школьного учебника, такое бывало, но сейчас... Это не укладывалось в голове.
  Город постепенно залечивал раны. Поврежденный при артобстреле трехэтажный дом на Преображенской, мимо которого он часто проходил, был в лесах. В недавно зиявших бедой черных проемах стояли теперь новые оконные блоки, пока не окрашенные, кое-где застекленные, на подмостях работали штукатуры, лебедки поднимали емкости с раствором.
  - Вира, вира, - командовали с лесов.
  - Эй, смотри куда прешь, - крикнули Гольдбергу, прошедшему вблизи опускаемого ведра.
  Войдя во двор, он встретил Надежду, свою сверстницу, о ней известно было, что поселилась она здесь в середине тридцатых, приехала из села еще подростком, и во время оккупации оставалась в Одессе.
  - Мишуня, подмогни. Привэзли уголь, бросили перед сараем, я кажу - закиньте унутрь, так они - не, спешим, и уихали, холера им в бок.
  Взяв совковую лопату он отправился с Надеждой на задний двор. И перед тем, как забрасывать в сарай уголь, спросил: "Как тут при оккупантах было? Говорят, виселицы на улицах стояли?.."
  - Миша, виселицы я бачила своими глазами. Однажды узнала на ней знакомого. Был такой парень, из ваших, Миля его звали, Эммануил то есть, моложе меня, его год в 41-м призыву не подлежал. Он за мной ухаживал. Таку любовь крутили, шо сладко вспомнить. И вот, когда наши с Одессы ушли, а румыны с немцами не вступили, - день без власти - Миля пришел сюда и говорит: "Прошу тебя об одном: спаси сестренку".
  Ей тогда лет 10 было, его Златке. И я пообещала. Ну, сперва, как оккупанты пришли, мы все сидели по домам, боялись нос высунуть. Но есть-то надо, сговорилась я с соседкой пойти на Привоз. На Александровском проспекте - меня как обухом по голове - видим: висят.
  Надежда, закатила глаза и высунула язык на бок.
  - Шесть повешенных. Все молодые ребята, и среди них - Миля. Я помнила, что ему обещала... Подруге, которая со мной, говорю: мне надо зайти по одному адресу. А ей без меня страшно, она за мной увязалась. Иду - как на разведку. Пришли мы к дому на Базарной, где они жили, я давай расспрашивать про Златку. Никто ни гу-гу: ничего не знаем. А потом старушка одна по секрету сказала, что ее спасли, увели в село, в бездетную семью. Так что, совесть моя перед ним чиста...
  - В нашем доме тоже оставались, кто не эвакуировался?
  - В каждом доме были евреи, кто не смог уехать. С этого двора увели не менее двух десятков... Никто не вернулся.
  - Двадцать человек!? Не знал об этом...
  - Не знал, потому что не спрашивал...
  
  - Слишком много впечатлений для одного дня, - думал он, открывая дверь своей "берлоги". Включил репродуктор и, не веря себе, с первых звуков узнал не слышанную прежде, но хорошо знакомую музыку: медлительное адажио, постепенно переходящее в аллегро. Республиканский симфонический оркестр исполнял симфонию No21 украинского композитора Квитко-Заполянского.
  
  V
  - Михаил, вам письмо из Киева, - секретарша нового директора филармонии, улыбаясь, протягивала конверт. - Два дня вас дожидается.
  "А. П. Костенко" - стояло под обратным адресом. Кто бы это мог быть? Он разорвал конверт.
  Письмо на украинском языке. Алексей Петрович Костенко, историк-музыковед, доцент Киевского государственного университета сообщал, что намерен написать книгу об основоположнике украинского симфонизма Михаиле Квитко-Заполянском, и собирается приехать в Одессу для изучения его жизни и творчества, а также для поиска других симфоний этого выдающегося, но, к сожалению, пока малоизвестного композитора. Он надеется на встречу с Гольдбергом, как с первооткрывателем рукописи, и хочет узнать подробности этой замечательной находки.
  Не откладывая дела в долгий ящик, Миша попросил у секретарши лист бумаги, и, заняв в комнате для оркестрантов свободный стол, написал ответ.
  Глубокоуважаемый Алексей Петрович!
  Мне чрезвычайно лестно, что Вы, надеясь на помощь в Вашей исследовательской работе, обратились ко мне. Действительно, я был первым, кто, после длительного перерыва держал в руках рукопись 21 симфонии соль-минор М. Квитко-Заполянского. Я же передал ее копию К.К.Ямпольскому. Благодаря его усилиям к симфонии было привлечено общественное внимание: она попала в Киев, и была исполнена республиканским оркестром. Но должен сказать, что, к сожалению, мало чем могу Вам помочь. То, что я знаю об авторе - это скорее догадки и предположения, чем верные исторические факты. Насколько мне известно, в областном архиве нет личного фонда композитора Квитко-Заполянского, сведенья о нем разбросаны по различным архивным делам, и не выявлены. Поиск займет время и может привести к незначительным результатам.
  Я готов встретиться с Вами, когда будете в Одессе, и поделиться тем, увы, немногим, чем в данный момент располагаю. Но боюсь, что книгу для серии "Жизнь замечательных людей" из этого не выкроить.
  Искренне Ваш Михаил Гольдберг.
  
  С кем-то нужно было все это обсудить, отвести душу. То, что начиналось, как безобидный розыгрыш, неожиданно приобрело иной характер. Надо же, республиканский симфонический оркестр!.. Но одно дело - водить за нос местного дирижера, и совсем другое - морочить голову киевскому начальству. За такие проделки по головке не погладят, а как минимум, с треском вышибут работы. Во власти Ямпольского перекрыть на подведомственной территории все возможности для только-только начавшейся карьеры.
  Но с кем поговорить?.. Композитор-лауреат, подбивший на эту затею, в Москве, близкие − там же, в письме всего не напишешь, да лучше и не рисковать... С одной стороны - полно друзей, но они ничего толком не посоветуют, воспримут, как новый анекдот, и поспешат им поделиться с первым встречным, к приезду Костенко уже весь город будет знать, кто автор 21-й симфонии... И он подумал о Марте, впервые с момента их расставания. В конце концов, она не побоялась рассказать о себе более серьезные вещи. Конечно, она тоже ничего не посоветует, но от нее и не надо никакого совета.
  ...Он увидел ее там, где и ожидал, в читальном зале университета. Она сидела спиной к входной двери. Темно-синее платье, под которым угадывались лопатки, светлая копна волос, нитка мелких "под жемчуг" бус поверх чуть выступающего позвонка.
  Место рядом пустовало.
  - Здравствуйте, Марта!
  Она удивленно подняла голову, узнала, улыбнулась.
  - Здравствуй. Мы договорись перейти на "ты".
  - Да, конечно. Ты скоро заканчиваешь?
  - Скоро. А что?
  - Да вот, захотелось тебя увидеть.
  Она хмыкнула и склонилась над своим конспектом.
  Он молчал, она тоже не подавала реплик, но молчание было уже наэлектризованным. Он сидел рядом и ждал, когда она закончит, она понимала это и не торопилась. Гольдберг решил, что пойдет ее провожать, предложит зайти в недавно открывшееся кафе, если только там будут места. Но скорее всего, будут, должны быть, до вечера еще далеко. Там он и расскажет ей о - да чего уж там мелочиться! - о гениальной симфонии, исполненной по радио. Постарается подать всю историю как можно смешнее. Он вдруг понял: новость переполняет его, хотя бы одному человеку необходимо рассказать, что он - автор этой музыки, и рассказать об этом он почему-то хочет именно ей, сидящей рядом девушке, о существовании которой еще недавно и не подозревал.
  Кто-то оставил подшивку на столе подшивку журнала "Крокодил". Гольдберг открыл последний номер. Заметка называлсь "Пигмеи и гиганты". "Космополиты-пигмеи пытались подстрелить мхатовскую чайку. В музыке они замахивались критическими саксофонодубинками на великих русских композиторов-мелодистов. В кино они мешали работать советским режиссерам и сценаристам, нагло размахивая перед объективом старой ковбойской шляпой американца Гриффита, подобранной на голливудской свалке. В изобразительном искусстве они, как черви, подтачивали холсты наших художников и лезли на мрамор наших скульпторов, оставляя омерзительные следы низкопоклонства перед заграницей. Чем все это кончится, читателю понятно. Гиганты советского искусства останутся на своих местах, а от злобствующих пигмеев-космополитов останется пустое место". В статье перечислялись еврейские фамилии "вредителей от искусства", содержание и тон статьи не оставляли сомнений, против кого она направлена.
  Он заглянул в предыдущий номер: того же сорта материалы были и там. По-видимому, кампания против "космополитов" началась не вчера, возможно, шла уже не первую неделю. Как он мог этого не заметить? Перемещаясь из училища на радиостанцию, где занимался только своей классической программой, с радиостанции − в филармонию, нигде не участвуя в собраниях, он на какой-то момент выпал из общественной жизни. А тут, оказывается, вон что происходит, развернута кампания против "космополитов" с еврейскими фамилиями. Пока что она направлена на громкие имена, но ограничится ли ими, ограничится ли только искусством, или "космополиты" проникли и в другие сферы?.. И вдобавок музыковед Костенко едет из Киева с ревизией...
  А с другой стороны: он написал симфонию, ее исполнили по радио, сегодня у него свидание с Мартой. И рядом с этим, рядом с этим все остальное − действительно возня каких-то несчастных пигмеев, не существенно даже, безродных или родовитых, а то важно, что именно пигмеев, и что она минует, как дурной сон. Появилась вдруг ни на чем не основанная уверенность, что лично его, Михаила Гольдберга, вся эта мышиная возня не коснется.
  ...Марта захлопнула конспект, глянула искоса, сказала: "Все, уходим", собрала книжки в стопку и вручила ему. Идти в кафе отказалась: "Я несколько часов провела в большой комнате, где сидят за столами... Давай, лучше погуляем".
  Они дошли до угла Советской армии и Дерибасовской, свернули на нее и двинулись вниз, к порту. Вечерело, зажглись уже витрины магазинов, сумерки скрадывали детали, ретушировали следы ветхости и разрушения, в этот час не бросалось в глаза, что фасады домов давно не ремонтированы, а окна на верхних этажах кое-где забиты фанерой. Главным отличием от довоенных времен было количество прохожих в военной форме. Не все из них служили в армии, многие, привыкнув к такой одежде, просто донашивали оставшиеся после демобилизации шинели и галифе.
  − Странно думать, − сказал он, − пять лет назад тут были фашисты, другая власть, и улицы назывались по-другому.
  − Как же они назывались?
  − "Советской Армии", по которой мы шли, − "Его Величества короля Михая I", "Бебеля" была "Бенито Муссолини", а улица "Карла Маркса" - "Адольфа Гитлера".
  − Дерибасовская тоже по другому называлась?
  − Ее дважды до войны переименовали: с установлением советской власти стала улица Лассаля, а потом, кажется, в 38-м, летчик Валерий Чкалов разбился, в его честь назвали улицей Чкалова. Но одесситы по-старому говорили. Официальное название "Дерибасовская" уже после войны закрепилось.
  − И я под чужой фамилией живу. Неизвестно, сколько это продлится, - быстро, с напором произнесла она.
  Неожиданные слова, да еще запальчиво сказанные, заставили его замолчать, некоторое время шли молча.
  − Если ты сменила немецкую фамилию, то почему оставила "Марта"?
  − Я боялась, что не смогу откликаться на другое имя. Кто-нибудь позовет, а я не оборачиваюсь - это еще хуже. У нас на курсе Марта - я одна, а может и во всем университете. Девчонки в группе спросили, откуда такое имя, я сказала: в честь международного женского дня...
  − Ты все правильно сделала. Имя с тобой всегда, а фамилию девушка рано или поздно поменяет. Это, можно сказать, закон природы.
  Она улыбнулась.
  − Не обязательно. Некоторые так и остаются старыми девами.
  − Мне почему-то кажется, что тебе, с твоим темпераментом, перспектива остаться старой девой не грозит. Такое у меня предчувствие...
  − Неужели?!... Ты меня рассмешил.
  Они присели на лавочку в Горсаду, и он рассказал об исполненной по радио симфонии. Желание сообщить ей о своем успехе было главным побуждением, но он подавал дело так, будто спрашивает ее совета, как держать себя с киевским гостем.
  Марта восприняла всю историю с воодушевлением.
  − Это же здорово, что ты можешь писать музыку. Я, вот, лишена талантов... Следующую симфонию выпускай под своим именем.
  − Не думаю, что в этом случае ее ждет успех...
  − Все равно я тебе завидую.
  − Завидовать мне нечего, − возразил он, хотя ее слова были приятны. − Я сейчас читал кое-что ... в журнале... в общем, носить сегодня еврейскую фамилию не намного лучше, чем немецкую. Чего и следовало ожидать. Это не вчера у нас началось, еще на фронте было заметно со стороны старших офицеров, я имею в виду штабное сословие. Так что мы с тобой - товарищи по несчастью.
  − Ты был на фронте?
  − Был, как военный скрипач. В 39-м мы переехали в Москву, родители хотели, чтобы я и старшая сестра - она пианистка - продолжили образование в консерватории. В первые же дни войны меня призвали, зачислили в войсковую часть, я служил в концертной бригаде для обслуживания армии.
  − Концерты для поднятия боевого духа?
  − Да, вроде этого. В Центральном доме работников искусств формировали группу артистов, выделяли грузовик, шофера и направляли в войска. Командировка могла продлиться дней десять, а то и больше, на позиции мы приезжали быстро, а обратно выбирались с большими приключениями. Так я поездил два года. Потом была создана музыкальная бригада при Первом Украинском фронте, меня направили туда.
  − А что за приключения были? Расскажи.
  Голоса гуляющих, мужские и женские лица, обращенные друг к другу, неотличимая в сумерках от довоенной центральная улица, ощущение вечернего покоя - ничто не напоминало сейчас те события, и возвращаться к ним не хотелось.
  − Приключения, в общем, невеселые. Особенно в начале...
  − Ну, все-таки...
  − В сентябре 41-го меня и двух аккомпаниаторов отправили в Белоруссию дать концерты в прифронтовой полосе. В нашу задачу входило найти военное руководство, и оно должно организовать выступление перед частями, уходящими на фронт. Один мой аккомпаниатор был пианистом, а на тот случай, если рояля в прифронтовой полосе не окажется, с нами ехал аккордеонист. В Минске мы попали под авианалет, два дня просидели в бомбоубежище. Потом добились приема у замкомандующего военным округом, он помог, мы дали концерт в Доме офицеров. Машина наша в бомбежке не пострадала, мы решили ехать в район Гомеля, где находилось руководство фронта. Добирались трое суток. Только благодаря шоферу, который был армейским водителем и находил общий язык с военными, отыскали в одной там деревне ставку командующего фронтом. Перед нами приехала еще концертная бригада - певцы, разговорный жанр, артистов в действующую армию много посылали, а мы считали это за честь − выступать на фронте - в общем, нас, две бригады, объединили и мы дали концерт перед солдатами и офицерами. Классика в таких случаях идет в начале, я сыграл, переоделся и присоединился к публике. Не все в ней были довольны, я услышал: "Чем артистов сюда возить, лучше бы жратвы прислали". Меня это задело: мы с таким трудом к ним добирались... Теперь понимаю: кто так говорил, был прав... А когда начались частушки, что немцев скоро поганой метлой погонят, солдаты сидели с кривыми улыбками, они уже отступали и не верили, что легко и скоро немцев погонят... Никто ни разу частушкам не засмеялся. Как говориться, реакция публики наводила на размышления... Ну вот, а мы приказ выполнили, и должны были возвращаться.
  
  ...Трехтонка с крытым кузовом уже четыре часа безостановочно шла по грунтовой дороге, проложенной через лес. В кабине были двое, оба в военной форме. Рядом с водителем, светловолосым начинающим лысеть мужиком лет за сорок, сидел молодой брюнет в расстегнутой солдатской шинели, под ней виднелась гимнастерка с распахнутым воротом. От обычного рядового бойца его отличал скрипичный футляр, лежащий на коленях, который солдат придерживал левой рукой. Правой он ухватился за железный поручень над дверцей.
  − Надо в деревне остановиться, воды набрать. Боюсь, радиатор закипит, - сказал шофер.
  − И еды купить, - откликнулся брюнет.
  − Надеешься тут магазин увидеть? - развеселился шофер, - эт, Миш, те не город.
  − Я не про магазин... У крестьян купить.
  − Ну, эт если захотят продать. Но спросить можно...
  Лес постепенно редел, многолетние сосны сменились невысокими елями, грузовик выехал на опушку, и за ней дорога, прежде петлявшая, шла уже прямо, вдоль картофельного поля. Впереди показался хутор: три избы с черными соломенными крышами, подсобные строения в глубине огороженных редким плетнем дворов. Из одной трубы тянулся дымок.
  Машина остановилась перед избой, в которой, судя по топившейся печи, находились люди. Шофер выпрыгнул из кабины, с удовольствием потянулся, крикнул в сторону кузова: "Эй, музыкальная команда! Вылазь". Пока он шел к крыльцу, из кузова выбрались двое мужчин примерно того же, что и шофер возраста. Они были в солдатских галифе и гимнастерках, ноги вместо кирзовых сапог обуты в шнурованные гражданские ботинки. Брюнет, оставив скрипичный футляр на сиденье, тоже спрыгнул на землю. Следом за водителем троица направилась к избе.
  Окна закрыты ставнями изнутри, дверь заперта. Шофер постучал в нее, подождал, но никто не отозвался. Приложил к двери ухо - тишина. Он постучал громче, опять выждал, и, уже с досадой забарабанил кулаком со всей силы. Стук отломанной веткой по стеклу также остался без отклика. Внутри как вымерли, но дымок из трубы выдавал, что в доме кто-то есть.
  - Эй, вы оглохли там? - крикул шофер закрытому окну. - Ну, куркули! Вот куркули! Ну, я вам покажу...
  Он подбежал к машине, вытащил г-образную рукоятку, вставил в отверстие под капотом, крутанул пару раз и завел двигатель. Повторяя "я вам покажу...", прыгнул в кабину и подъехал почти вплотную к торцу избы. Не глуша мотор, он с огромным лоскутом ветоши в руке забрался на крышу кабины, оттуда перебрался на покатую кровлю и на четвереньках, осторожно ступая, чтоб ненароком не провалиться, двинулся к трубе. Добравшись до нее, заткнул трубу тряпкой и с теми же предосторожностями на полусогнутых двинулся обратно. Подъехал к крыльцу, распахнул дверцу - рука наружу − и, оставшись на сиденье, застыл в ожидании.
  Ждать долго не пришлось, вскоре послышался лязг отодвигаемого засова, двойной поворот ключа в замке, наконец, дверь распахнулась. На пороге появился хозяин избы, немолодой крестьянин в широких портках и овчинной безрукавке. Он с тревогой уставился на людей в солдатской форме, на машину, в кабине которой сидел еще один военный.
  − Ну, что отец, − крикнкул шофер уже веселым голосом, вся злость из него вышла, пока затыкал трубу, − чего ж ты от своих запираешься?
  − Всяко бывает... − не сразу ответил крестьянин.
  − Нам бы воды набрать.
  − Нет воды. Колодец пересох.
  − А это ты врешь, старый, − закричал шофер. Злость мгновенно вернулась к нему. Пошарив в кабине, он спрыгнул на землю с автоматом ППШ на левом плече и ведром в правой руке, подойдя к крыльцу, твердо сказал: "Показывай по-хорошему, кулацкий элемент, где колодец".
  Крестьянин хмуро обвел глазами незваных гостей, вышел из дома, прикрыв дверь, и слышно было, как ее тут же заперли на засов. Ни слова не говоря, хозяин пошел за избу, шофер двинулся следом.
  Когда радиатор была залит и канистра для питьевой воды наполнена, шофер сказал наблюдавшему за ним мужику: "Нам бы это, отец... еды бы купить. Продай нам.... хлеба, сыра... чего там у тебя есть... Не сомневайся, мы люди честные, рассчитаемся как положено".
  − Марки у вас есть? - глядя исподлобья, спросил крестьянин.
  − Чего ты сказал?..
  − Немецкие марки есть?
  − Ах, ты, гнида, - заорал шофер. − Значит, ты немцев ждешь? Немцев, предатель, ждешь?!..
  - Жди, не жди − они сюда придут. Ты-то уедешь на своем грузовике, а мне здесь оставаться...
  От ярости шофер побагровел. Швырнув ведро в кабину, он снял в плеча автомат и направился к мужику.
  − Да я тебя сейчас шлепну за такие речи. Прямо здесь, под твоей дверью...
  − Стреляй, коли греха не боишься, − спокойно ответил тот. - Мне разницы нет, от чьей пули помирать.
  Шофер глядел с ненавистью, переполнявшей и требовавшей выхода, готовой выплеснуться в крик, в драку, в буйство. В неподвижном взгляде мужика соединились злоба и покорность судьбе. Некоторое время молчали.
  − Нет у меня еды, чтобы продать, − заговорил крестьянин. − А по этой дороге вы прямо немцу в лапы попадете, он уж в десяти верстах отсюда.
  − Типун тебе на поганый язык! Небось, на хорошую жизнь под немцем надеешься? Как бы не так!
  Шофер резко повернулся и пошел к кабине.
  − Садись, поехали, − бросил он своим попутчикам, с ужасом ожидавшим другой развязки.
  Лишь после того, как машина исчезла из виду крестьянин, не изменив хмурого выражения лица, повернулся, толкнул дверь и скрылся в избе.
  
  Когда при ней заходила речь о немцах, когда требовалось как-то проявить свое отношение, Марта терялась. Она уже не рада была, что задала вопрос о фронтовых впечатлениях. Оккупантов она ненавидела, из-за них рухнула вся довоенная жизнь, но ей показалось, что рассказчик может как-то отождествить, ее, немку, с ними. И что часть вины солдат вермахта лежит на ней только из-за того, что она с ними одной крови. Но что это значит - быть одной крови? Что значит - коллективная вина? И при чем тут она, Марта Штольц? От этих мыслей учащалось сердцебиение, ладони становились влажными, появлялся холод внизу живота. Она старалась не выдать себя, не изменить лицо, вести себя непринужденно. Не высказываться никак, если не спрашивают, вот самое правильное - так она положила себе поступать, если речь заходила о фашистах. А речь о них нет-нет, да заходила, тем более, что в Одессе хозяйничали они два с половиной года и след по себе оставили. И всегда, слушая рассказы об оккупации, Марта ощущала безотчетную тревогу и старалась, чтобы окружающие не заметили ее состояния. К опасности разоблачения, с которой жила она с тех пор, как выдала себя за другую, присоединялось в таких случаях желание оправдаться, хотя никто − умом это понимала − не ждал от нее никаких оправданий.
  
  −Ты чем-то расстроена? - спросил он.
  − Нет, тебе показалось.
  − У тебя лицо другое стало...
  −Я просто своих вспомнила. Как они там, в Усть-Каменогорске? Уже год мы друг о друге ничего не знаем.
  − Не огорчайся, - он взял в обе руки ее ладонь, сжал и поразился тому, какая же она холодная, почти лед. - Не переживай, найдем способ связаться с ними, - уверенно сказал он и сам удивился своим словам.
  
  VI
  − Михаил, вам опять письмо. На этот раз из Одессы − секретарша протянула конверт и посмотрела заинтересованно. − Ведете активную переписку...
  − Что поделать, ноблес оближ, как говорят французы, − и увидев, что не поняла, перевел, − "благородство обязывает".
  Обратный адрес: гостиница "Спартак", Дерибасовская. Олег Петрович Костенко приглашал встретиться в номере гостиницы и побеседовать о композиторе Квитко-Заполянском в удобное для Михаила Гольдберга время. О приходе просил загодя известить телефонным звонком.
  Ну, вот и прекрасно, − решил он, − Надо идти и сегодня же покончить со всем этим. Дам ему информацию - Дюма-отец позавидует. И пусть пишет биографию, всем надо на хлеб зарабатывать.
  Спускаясь по лестнице, Гольдберг заметил у дверей в гардероб старика Зингерталя. В полумраке вестибюля - свет здесь зажигали только вечером − худощавого с прямой спиной старого куплетиста в поношенном, тщательно отутюженном черном костюме и белой сорочке можно было принять за молодого музыканта из оркестра.
  − Добрый день, Лев Маркович!
  − Мишенька, как успехи?
  − Спасибо. Тружусь по мере сил. Как вы?
  − Мои успехи уже в прошлом, Миша. Могу позволить себе не торопиться. Теперь вам надо успевать. А вы таки спешите, судя по выражению лица.
  − От вас ничего не скроешь, Лев Маркович У меня встреча в гостинице "Спартак".
  − Имейте в виду, - заявил вдруг Зингерталь, - гостиница "Спартак" - историческое место. В ней останавливался в 28 году ваш тезка Миша Булгаков.
  − Кто это - Миша Булгаков?
  − Вот молодежь! Это, надо бы вам знать, известный был драматург, теперь совсем забытый. Он приезжал в Одессу, читал труппе Русского театра свою пьесу "Бег". Я присутствовал на читке, просто напросился, по знакомству. К тому времени все спектакли по его пьесам в Москве и в Ленинграде были уже запрещены. А он очень хотел вернуться на сцену. Читка прошла великолепно. Каждый из актеров уже прикидывал, кого мог бы в "Беге" сыграть. После читки мы проводили автора до гостиницы, немножко выпили у него в номере. Русский театр хотел ставить Булгакова, но им не разрешили.
  − А о чем пьеса?
  − Насколько я помню, о белогвардейцах. Об эмигрантах в Константинополе и в Париже. У него уже было о белогвардейцах, "Дни Турбинных" называлось, с большим успехом шло во МХАТе, и вот он захотел повторить успех. Но время уже изменилось. Ему перекрыли кислород.
  − Вы хорошо его знали?
  − Нет, нельзя сказать, что хорошо. Познакомился в тот его приезд. Булгаков был щеголь, такого, знаете ли, дореволюционного типа, с моноклем, костюм-тройка, котелок. Обет был подчеркнуто буржуазно, в отличие от всех нас. Мне много о нем рассказывали. В 41-м я оказался в эвакуации в Тбилиси, там же был МХАТ, и меня взяли в штат экспедитором. Булгаков к тому времени уже умер. Мхатовцы о нем охотно вспоминали, общее мнение: великий человек с судьбой неудачника.
  − Его пьесы издавались?
  − Нет, не думаю, что они изданы. Может быть, что-то из рассказов можно найти. Не знаю, уцелел ли его архив. В последние годы он работал вторым режиссером во МХАТе. Немного играл в эпизодах. Но все это было не то, не для него, он хотел вернуть свои пьесы на сцену. Но, что ни напишет, все запрещали. И тогда он придумал смелый ход, решил писать пьесу о молодом Сталине. Если пьесу примут, то он вернет свои позиции. Назвал пьесу "Батум". В руководстве театра прочли и отослали в Кремль на отзыв. И вроде бы, по слухам, Самому понравилось. Не теряя времени, в театре распределили роли, и актеры, режиссер будущего спектакля и Булгаков, полные радужных надежд, отправились на натуру, изучать на месте быт и нравы героев. На остановке в большом городе в вагон внесли телеграмму: "Возвращайтесь назад. Постановка признана нецелесообразной". Не проехав и полдороги, они вернулись в Москву. После этой истории Булгаков пережил нервный срыв, потерял зрение, слег и больше не поднялся. Вскоре он умер.
  − Лев Маркович, вы просто энциклопедия.
  − Нет, Мишенька, я не энциклопедия. Я просто старый человек. Кто рассказывает много историй, тот старый. Ну, идите, задержал я вас своими мансами.
  
  В вестибюле гостиницы "Спартак" швейцар вопросительно посмотрел на вошедшего.
  − Я к Костенко, − сказал Гольдберг и назвал номер.
  − Это на втором этаже, − ответил швейцар.
  Номер гостиницы, куда он постучал, был средней руки, не очень хорош, и не очень плох. И гражданин в сером костюме, открывший Гольдбергу дверь, был подстать номеру: среднего роста и возраста, с незапоминающейся внешностью.
  − Михаил Гольдбер? - не разжимая губ, он изобразил подобие улыбки. Я - Олег Петрович Костенко. Заходьте, будь ласка...
  Они прошли внутрь комнаты, сели за стол на расшатанные венские стулья напротив друг друга. Гольдберг бегло огляделся: репродукция Айвазовского над застеленной казенным покрывалом кроватью, на другой стене − "тарелка" репродуктора, пустой графин с двумя гранеными стаканами на тумбочке, крашеные "в цветочек" трафаретным валиком стены, короткие, доходящие до подоконника занавески на окне...
  − Давайте включим свет, − предложил он, в надеже, что при электрическом освещении комната будет выглядеть не так убого. Костенко встал и щелкнул выключателем.
  − Должен отметить, Михаил, − начал он, − вернувшись к столу, − вы позволите просто по имени, без отчества?... На правах старшего, так сказать... Так вот, должен отметить, что обнаруженные вами ноты - замечательная находка. Просто за-ме-ча-тель-на-я - произнес Олег Петрович по складам. Он поставил обе ладони ребром и пока это "за-ме-ча-тель-ная" произносил, отбивал ладонями ритм. − Симфония позволяет на многое по-новому взглянуть. И в связи с этим я, заручившись одобрением в республиканском министерстве культуры, задумал написать биографию нашего выдающегося соотечественника. Мне не хотелось − пауза, он подыскивал слова − не хотелось, откровенно говоря, вас беспокоить... Я приехал пару дней назад и все это время пропадал в архивах. И я не нашел буквально ни-че-го. Именно поэтому вынужден был вас потревожить. Скажите, будь ласка, где вы обнаружили ноты, и что вам известно о композиторе Заполянском.
  − Ноты я нашел на чердаке филармонии, − ответил Гольдберг. Прежний ее директор сейчас в Киеве, - он посмотрел на Костенко, тот кивнул, дескать, знаю, знаком. − За несколько месяцев до своего отъезда Ямпольский устроил субботник по уборке филармонии, меня направили разбирать чердак. Там, среди старых папок с бухгалтерской отчетностью, − все это шло на выброс − я обнаружил рукопись. С первого взгляда было понятно - я же музыкант - понятно было, что передо мной музыкальное сочинение, по-видимому, старинное... Плотные такие пожелтевшие листы, ломкие на краях, сшитые суровой ниткой. Я взял домой...ну, чтоб разобраться в спокойной обстановке, понял, что это интересная музыка и сделал копию. А перед отъездом Ямпольского, увозившего первую копию в Киев, сделал вторую копию.
  Эту вторую копию он сделал уже по памяти, готовясь к разговору с Костенко, и на всякий случай захватил с собой в гостиницу.
  − Саму рукопись я отдал секретарше директора, она должна была находку оформить и передать в нотную библиотеку при филармонии. Так что, рукописи у меня нет.
  − Да, загадочная история, загадочная, - обронил Костенко − В библиотеке филармонии я тоже проверил - там ничего нет... А с секретаршей как встретиться?
  − Не могу сказать, она уволилась и уехала, не исключено, вслед за Ямпольским. Возможно, ее надо искать в Киеве.
  − Ну, хорошо... Искать ее... − Олег Петрович сделал неопределенный жест кистью, как бы отмахиваясь от этого предложения. − А что вам известно о самом композиторе?
  − Да, честно говоря, не много... Михайло Квитко-Заполянский был, как я могу судить, человеком одаренным во многих областях... - он снова взглянул на Костенко, тот снова одобряюще кивнул. − Ренессансная натура, я бы сказал. Впервые я услышал это имя еще до войны. Познакомился здесь, в Одессе, с одним скрипачом, который был сыном крепостного музыканта из оркестра Квитко-Заполянского. У того ведь был в имении свой оркестр из крепостных. Интересно, как оркестр возник. Заполянский набрал способных, с хорошим слухом крестьянских детей, нанял им учителей музыки, трех поляков и трех французов, они приехали из Одессы, жили полтора года в имении Заполянских, где-то на юге губернии, "Левада" имение называлось, обучали ребят игре на музыкальных инструментах. Потом он ставил с этими доморощенными музыкантами представления в домашнем театре, музыку к ним писал сам. Некоторые из музыкальных учителей долго жили в "Леваде" и принимали участие в спектаклях, зрителями были сами Заполянские и семьи окрестных помещиков. А еще позже он продал весь свой оркестр Одесскому оперному театру, это было, как можно догадаться, еще до отмены крепостного права. Музыканты стали на некоторое время собственностью города, влились в театральный оркестр, и это постепенно повысило их исполнительский уровень. Ну, они обзавелись семьями, их дети, тоже, в основном, музыканты - по наследству профессия передавалась − со временем перешли в сословие почетных граждан, промежуточное между мещанами и дворянами. Степану Даниловичу, который это рассказывал, было тогда уже под семьдесят.
  − Очень интересно, − Олег Петрович Костенко на глазах воодушевился, щеки слегка порозовели, в глазах появился блеск. Он, по-прежнему не разжимая губ, улыбался и поощрительно смотрел на Гольдберга. То, что он слышал, явно ему нравилось.
  Ободренный его интересом, Михаил почувствовал вдохновение, близкое к композиторскому. Неожиданно для самого себя он поведал заинтересованному слушателю, что на репетициях Квитко-Заполянский запретил музыкантам называть его "барин", как было о ту пору заведено между господином и слугами. Он велел звать себя Михайло Михайловием, к чему музыканты не сразу привыкли, а учителя-иностранцы именовали его не иначе как "маэстро". А вот еще был случай: как-то раз земли имения пересекал едущий из Крыма в Одессу цыганский хор. Цыгане, вытесненные с полуострова крымскими татарами, направлялись в портовый город, где надеялись неплохо заработать, а может быть - чем черт не шутит − открыть ресторацию с цыганской музыкой. Люди Заполянского донесли барину, что кибитки остановились на его землях, в трех верстах от имения. Цыгане стали табором, сидят вокруг костров, женщины готовят пищу, по всему видно, решили заночевать. Михайло Михайлович был скор на решения и распорядился без промедления снарядить посольство из двух егерей к цыганскому баро, вручить ему бутылку вина и звать лучших певцов вместе с их предводителем в господский дом. Сказано - сделано. Баро приехал с двумя сыновьями-балалаечниками в красных косоворотках и с тремя таборными плясуньями. Домашний оркестр из духовых, щипковых и ударных их уже ждал. До глубокой ночи продолжался кутеж, пели все шестеро гостей, иногда вставляя в песню русские слова. Еще в их репертуаре имелось несколько популярных романсов, которые они выучили, когда работали в Симферополе и Херсоне. Под утро Михайло Михайлович стал торговаться с баро, откликавшемся на имя Николай. Заполянский требовал продать ему молодую цыганку, кричал "озолочу!", а баро не соглашался, никакие уговоры не действовали, все предложения помещика, одно выгодней другого, отклонял, просил сперва заплатить за песни, а там посмотрим... Получив деньги "за концерт", Николай вскочил и что-то крикнул своим людям. Цыгане - никто из них не пил, хотя мужчинам подносили, − выбежали из дому, забрались в кибитку, баро вскочил на козлы и хлестнул лошадей. После их похожего на бегство отъезда обнаружилось, что исчезла одна флейта. Музыкальные инструменты Заполянский покупал самые дорогие, и рассвирепел не на шутку. Составилась погоня уже с шестью дворовыми людьми, они нагнали кибитку, отобрали флейту, а баро с сыновьями привели обратно. На крик Заполянского: "Вот как ты мне отплатил за угощение!" баро спокойно ответил: "Разве ты, барин, не знаешь, нам воровать Христос разрешил?"
  − Что ты мелешь?!
  − Святую правду говорю, лопни мои глаза. Когда Христа хотели прибить к кресту, одного гвоздя не досчитались. В толпе на Голгофе был цыган, который украл тот гвоздь. Спаситель посмотрел на него и сказал: "Разрешаю тебе и твоему потомству воровать".
  С этими словами баро полез за пазуху достал из потайного кармана трехгранный кованый гвоздь и показал Заполянскому. − Вот он, гвоздь, который не был забит на Голгофе. Передаем святыню от отца к сыну...
  Гвоздь выглядел, как только что из кузни. Заполянский захохотал, махнул рукой и сказал: "Надо бы вас, подлецов, высечь, но вы меня рассмешили. Ступайте с миром".
  − Вот такая была история.
  − Оч-чень любопытно, − на лице Олега Петровича отразились противоречивые чувства: он не знал, как отнестись к услышанному. Но других источников у него не было.
  − Откуда же вы этого набрались?
  − Скрипач, сын крепостного музыканта рассказал. Это их семейная легенда...
  Выдержав паузу, Костенко произнес: "Я готов записать все, что вы знаете. Любые подробности о жизни Квитко-Заполянского чрезвычайно важны".
  В тот приезд Костенко в Одессу они встречались трижды: Гольдберг рассказывал, а музыковед тщательно записывал биографию гениального композитора.
  
  VII
  После исполнения симфонии No21 по республиканскому радио и визита музыковеда из Киева дирижер одесской филармонии Степан Богданович решил приступить к репетициям новообретенного шедевра. Состоялся его подчеркнуто любезный разговор с Гольдбергом, вместе они посмотрели ноты и распределили партитуры между музыкантами. Михаилу предложено было играть первую скрипку.
  Чувство, которое он испытывал на репетициях своей симфонии, было состоянием триумфа. Одно дело − музыка из репродуктора, и совсем другое - оказаться в ее сердцевине, в плотной волнообразной среде, внутри "звучащей раковины"; ежесекундно наблюдать: вот музыканты подготавливаются вступить, вот по мановению дирижера касаются инструментов; и, пряча восторг, которым нельзя поделиться, видеть и слышать, как постепенно обретает плоть, развивается и материализуется твой замысел. Предсказание Ямпольского: "это будет играть симфонический оркестр сначала в Киеве и Одессе, а потом в Москве и Ленинграде", сбывалось.
  Отыграв, он забегал домой, оставлял футляр со скрипкой и спешил к университетскому корпусу. Марта заканчивала учебу чуть позже, он дожидался ее, и они отправлялись ужинать. Обоим было что рассказать друг другу. Михаил уже знал имена всех ее преподавателей и нескольких подруг, Марта не уставала выслушивать подробности о том, как прошла репетиция, кто из музыкантов в каком месте сфальшивил, и что по этому поводу сказал дирижер.
  Ужинать в общепитовских столовых им быстро надоело. Шиковать каждый вечер в ресторане не было денег. В бодеги, торгующие самодельным вином, настоянном "для крепости" на табаке, они не заходили: среди подвыпивших пролетариев, раскладывающих тараньку на столиках, Марта чувствовал бы себя неуютно. В одну из встреч "у лестницы" - так они назвали их место в вестибюле университета, где он всегда ее дожидался, Михаил предложил купить продуктов и поужинать у него.
  Был январь 50-го, месяц назад отменили продовольственные карточки, чуть снизили цены в коммерческих магазинах и произвели денежную реформу. Постепенно возвращалось довоенное, забытое в сороковые отношение к еде, которую можно выбирать и покупать, а не довольствоваться той, что выдают отмеренными порциями. Еще одна степень свободы, только-только полученная и потому остро ощущаемая.
  В ярко освещенном зале гастронома на Преображенской не было многолюдно. У мясного прилавка он взял полукопченой колбасы, у молочного - брынзы и "крестьянского" масла, в винном отделе купил бутылку "Киндзмараули", и посмотрел в сторону Марты: она, прижав к груди "французский" багет, называемый старыми одесситами "франзоля", стояла перед продавщицей в кондитерском, пока та насыпала полукруглым ковшом конфеты в конус из оберточной бумаги.
  Переложив купленное в "авоську", в приподнятом настроении они направились в его "берлогу", где Марта ни разу еще не была. Она рассказывала об университетских делах, он, слушая ее, думал, в приличном ли виде его жилище, нет ли какого беспорядка. Ранним утором он протопил печь, перед уходом не забыл закрыть вьюшку, − сейчас в комнате тепло.
  − Ты знаешь, я письмо получила − вдруг, вне связи с тем, о чем только что говорили, сказала она.
  − От кого?
  − От родителей, из Каменогорска.
  − Как дошло? С оказией, до востребования?
  − Ну, какая может быть оказия? Конечно, до востребования. Я написала им как бы от лица Лары. Письмо такое: Лара пишет о себе, о том, какая сейчас жизнь в Одессе. Адрес на конверте написала она, а само письмо − всё моим почерком. Так они поняли, что я вместе с ней и жива-здорова. Им этого достаточно. И вот пришел ответ от мамы, тоже до востребования. Я показала Ларин паспорт и получила...
  − Это очень опасно, − он переложил авоську в другую руку, взглянул на Марту. С наступлением холодов она не расставалась со светлым пуховым платком, в университете платок укутывал ее плечи, перед выходом на улицу она обматывала им голову. Сейчас, после рассказа о письме, она улыбалась, лицо прямо-таки светилось радостью, вечернее освещение подчеркивало невесомость пушистого платка. − И переписка опасна, и тебе нельзя приходить за письмом, а тем более, − с чужим паспортом!
  − Ты прав, − она взяла его под руку. − Жизнь - опасная штука. Мне это известно...
  − Я не шучу. Не было у твоих переписки, и вдруг возникла... Думаешь, переписку ссыльных не проверяют? Если не всю подряд, то выборочно... Наверняка, она под контролем. И новый адресат может привлечь внимание... Органы в Казахстане могут послать запрос в Одессу: проследите, кто получает письма из Усть-Каменогорска от таких-то такой-то... Ты очень рискуешь!
  − Я не могу забиться под землю, как дождевой червь! Видно, этого от меня хотят! Тогда все будут довольны! Сидеть в темноте, не дышать, питаться землей... Чем жить, как червяк, лучше вообще не жить!
  Кожа лица порозовела, глаза расширились. "Так она еще красивей".
  − Не злись. Я считаю, − надо быть осторожней. Ты сбежала из ссылки, ты столько испытала, ты учишься − жаль, если все усилия пойдут прахом. Если уж переписка началась, не ходи за письмами, пусть их Лара берет.
  − Она не могла часто приходить на почтамт. А я просто умирала от нетерпения. Я целый год о них ничего не знала, потому и приходила сама... Три раза приходила...
  − Тебя могли запомнить... Обещай мне, что больше сама на пойдешь.
  − Обещаю, − она прижалась лбом к его плечу.
  
  У входной двери она с улыбкой наблюдала за поиском по карманам ключей, а после − за борьбой с оказавшимся вдруг непослушным - "вот черт, никогда такого не было" − замком. Войдя в комнату, с интересом огляделась.
  − Ага, вот, значит, как живет знаменитый музыкант... Просто спартанский образ жизни...
  Она прошла вглубь комнаты, подошла к этажерке возле окна, взглянула на обложки книг, повернулась к лицом к двери.
  − А это тот самый стол, за которым знаменитый музыкант создает нетленные произведения?
  − И за ним же обедает и ужинает, − в тон ей продолжил он. - А вот у стены - кровать, на которой знаменитый музыкант в одиночестве проводит ночь.
  − Как интересно! − она всплеснула руками. − Тут же кругом музейные экспонаты!
  − А вон там в прихожей, на табуретке - примус музыканта.
  − И что же музыкант готовит на примусе? Какие блюда?
  − В основном, кипятит чай.
  − Как можно понять из ответа, рацион музыканта разнообразием не отличается.
  − Но сегодня в честь гостьи он сварит кофе. Есть у него в хозяйстве немного кофейных зерен и купленная по случаю кофемолка.
  − Кофе на ночь? А это не опасно для здоровья? − она изобразила крайнюю озабоченность.
  − Для здоровья опасно не это.
  − А что же, позвольте узнать? Просветите, пожалуйста.
  − Опасно отказывать себе в минимальных удовольствиях. Так недолго озлобиться и психически заболеть.
  − Неужели есть такая опасность?! Ужасная перспектива, просто ужасная.
  Ничего еще не было сказано всерьез, но оба уже знали, что в этот вечер они будут близки, и на ночь она останется у него. Такая возможность возникла, как только Михаил предложил поужинать в его комнате. И пока, болтая, шли к магазину, пока делали покупки, она обдумывала свое решение, и, уже ответив себе утвердительно, привыкала к нему. Перешагнув порог, она убедилась: тут нет и следа другой женщины. И что эта комната с печкой, со скрипичным футляром на подоконнике, с книжками на этажерке и с нотными записями, разбросанными повсюду, выглядит примерно так, как она себе и представляла. И поняла, что готова здесь задержаться. А может быть, и помочь хозяину навести уют. А может быть, и остаться тут надолго.
  Лара в тот вечер на пару дней уехала погостить к прежней соседке, жившей за городом, в Лютсдорфе. Поэтому Марта не думала о том, как будет завтра вечером объяснять Ларе свое отсутствие. Та бы не упрекнула, с появлением в Одессе племянницы они общались как две подружки, но наверняка старшая подруга в этом случае проявила бы любопытства больше, чем нужно. А Марта давно взяла за правило в личные дела никого не посвящать.
  
  VIII
  С утра Лара затеяла печь яблочную вертуту - не с пустыми же руками ехать к Томке − потом надо будет как следует упаковать, чтобы целой довезти, и успеть на автовокзал к вечернему автобусу, идущему в Лютсдорф. Она раскатывала скалкой тесто на широкой деревянной доске, слегка присыпанной мукой, и мысли ее крутились вокруг будущего разговора. Поездку к Тамаре задумала она неделю назад. После переезда из Лютсдорфа в Одессу они год как не виделись, не было повода, а тут он − на тебе! − неожиданно появился. В жизни Лары намечалась перемена. И посоветоваться, наговориться от души она хотела с ровесницей и давней подругой; с ней, можно сказать, вместе росли. Не с Мартой же, которая младше на 12 лет, об этом разговаривать. Что она, не имея своего опыта, понимает в таких делах?
  Ларе шел 32-й год, во время войны она привыкла считать себя вдовой. Мужчин вокруг, считай, не было, лучшие из них − на фронте. Силы, пока шла война, уходили на выживание, о личной жизни она тогда и не помышляла. Но вот война закончилась. Мужчины начали возвращаться, и все они были в ореоле победителей, женщины с их появлением стали выглядеть по-другому, у них изменились и походка, и одежда, что-то поменялось то ли в воздухе, то ли в головах у людей: завязывались отношения, на бульварах, в парках, на площадях появились многочисленные гуляющие пары, как будто настал в природе бесконечный брачный период.
  Сняв траур, Лара стала замечать оказываемые ей знаки внимания. Они были приятны, но авансов она не давала никому, да и не нравился никто. С появлением в ее жизни Марты одиночество чувствовалось меньше, все же близкий человек в доме, есть с кем вечером словом перекинуться.
  
  Её добровольное "затворничество" закончилось вскоре после того, как Лара обнаружила в сарае для угля десятка два книг на немецком языке, − твердые, проклеенные тонкой тканью темно-коричневые и темно вишневые обложки со следами не везде стершегося золотого тиснения, с потрепанными уголками, из которых торчали нитки и местами выглядывал прессованный картон. Внутри на пожелтевшей, ломкой уже бумаге она увидела готический шрифт, который не разбирала (школьного немецкого недостаточно), понятными были только годы издания: 1793, 1801, 1813... Увязав в пачки по пять штук, она перевезла их из Людсдорфа на новое жилье; тогда жаль было расстаться с любой вещью, принадлежавшей погибшему мужу. Какое-то время перевязанные крест на крест пачки бесполезной мебелью стояли под окном, потом переехали в угольный сарай, и Лара забыла о них. Минувшей зимой, насыпая уголь в ведерко, она кинула взгляд в дальний угол, заметила прикрытые газетами, присыпанные антрацитовой пылью книжные стопки и на миг застыла с совком в руке... "Не буду их жечь, снесу завтра в букинистический". Оставленные, никому тут не нужные, они вдруг напомнили довоенную, счастливую как теперь она знала, жизнь с Генрихом.
  
  Букинистический магазин находился на Греческой площади, в круглом двухэтажном здании, заполненном торговыми лавками и непонятного назначения конторами без вывесок. Войдя в небольшой зал, где в утренний час было много темней, чем на улице, Лара почувствовала запах вишневого дерева - так же пахло когда-то в столярном сарае, где работал ее отец. Худощавый человек лет сорока, вышедший навстречу из-за прилавка, чем-то походил на отца, но не теперешнего, состарившегося, а такого, каким Лара запомнила его в детстве.
  Мужчина молча взял обе пачки, положил на столик у входа, быстро развязал шпагат.
  − Ранний романтизм, − заговорил он, просматривая титульные листы и оглавления, − Людвиг Тик, Брентано, Шлегель, Новалис... хороший подбор, вы занимались йенской школой?
  "Принял меня за учительницу?.."
  − Та не, книги − мужа... он преподавал в пединституте.
  − Ваш муж немец?
   "Ага-а, про мужа тебе интересно..."
  − Да... муж был немец... наш, с Лютсдорфа.
  − Был? Вы развелись?
  "И это тебе надо знать?"
  − Он погиб на фронте в 39-м.
  − В 39-м? Война с бело-финами?
  "Утро, январь, идет снег... похоронку принесла Анна Матвевна"
  − Да, она самая.
  − Простите, что напомнил.
  "Что еще спросишь?"
  − Ничего... Не стоит извиняться.
  − Никогда б не подумал, что вы были замужем...
  "Вот болтун"
  − Где я была - не ваша печаль. Вы покупаете или нет?
  − Вот сердиться не надо. Этого вот, как раз таки не надо, − листая, он время от времени поглядывал на Лару. − Продавца обидеть легко. Это, знаете ли, каждый может. Посетителей мало, людям теперь не до книг, сами понимаете. Хочется поговорить продавцу... особенно если клиент симпатичный. Вы владеете немецким?
  "Спрашивает, как на допросе"
  − В объеме средней школы.
  − То есть, не владеете...
  "Твоё-то какое дело?!"
  − Так вы берете или я зря их тащила?!
  − Очевище берем, пенькна пани. И приносите еще. Я знаю коллекционера, который этим интересуется. Заплатит приличные пенёнзы. И магазин получит скромный процент. Меня зовут Стефан. Стефан Корчевский. − он улыбнулся.− А вас как прикажете величать?
  
  Новый знакомый выполнил обещание. Через неделю Лара получила просто сказочную сумму, можно купить золотые часы с браслетом − предел мечтаний! − когда было бы с чем их носить, а то ведь смешно: в перешитом платье, в стоптанной обуви, со старой сумкой, − но с часами. Есть на что потратить, кроме часов, решила она.
  Так они познакомились. Вскоре Лара принесла вторую партию книг, и в тот день Стефан пригласил ее в ресторан. Об этом приглашении она и хотела поговорить с подругой.
  ...За потемневшем штакетником буйно зеленел плющ, плодоносили невысокие яблони, по сторонам посыпанной галькой дорожки, ведущей от калитки к крыльцу, росли кусты мелких роз и шиповника. На дорожке она увидела Тамару в переднике поверх ситцевого сарафана и с садовой лейкой в руках. Дневная поливка. Женщины обнялись, чмокнули друг друга в щеку, поднялись по ступенькам крыльца и сели на небольшой застекленной веранде. Лара достала из сумки еще теплую "вертуту", хозяйка поставила на стол кувшин с холодным компотом. Из окон веранды был виден сад, соседний дом и часть дороги, по которой Лара пришла.
  После года отсутствия зрение стало другим. Будто впервые Лара смотрела на оживленно говорящую подругу и видела нитку седины в волосах, круги под глазами, огрубевшую кожу рук. Тамара, тоже была вдовой, это выяснилось после освобождения города в 44-м, когда появилась возможность послать запрос по сохранившемуся адресу полевой почты.
  И хозяйка, как оказалось, присматривалась к гостье. "Расцвела ты в городе", − с оттенком зависти вдруг сказала она посреди рассказа о своих и поселковых новостях. Лара улыбнулась: "И ты хорошо выглядишь, весь день на воздухе". Та махнула ладонью.
  К удивлению Лары оказалось, что букинист с Греческой площади − известная в поселке личность. Тамара знала о нем по рассказам соседей, ездивших в город продавать немецкие книжки, оставшиеся в домах от прежних хозяев Лютсдорфа. Сперва книг было много, а продавцов книг − несколько, позже, когда "сливки" были сняты, ради экономии времени, договорились со букинистом, что из поселка будет приезжать один человек и привозить общий обнаруженный уже не на стеллажах, а в сараях или на чердаках "товар". Прочтя заинтересованность в глазах подруги, Тамара даже сбегала к этому человеку, жившему буквально через три дома и под благовидным предлогом расспросила о Ларином знакомом.
  Вернулась она с округлившимися глазами: сосед нехотя, но поделился подробностями. Что выяснилось? Стефан приехал в Одессу вскоре после оккупации, в ноябре 41-го, по одним сведениям - из Черновиц, по другой версии − из столицы королевской Румынии. Никто из жителей, оставшихся в городе "под немцами и румынами", его не знал. Он быстро получил разрешение от оккупационных властей и открыл в центре небольшой книжный магазин. Фамилия его тогда звучала вполне по-румынски: Корческу. В магазине продавались мало кому нужные канцелярские принадлежности и старые книги на русском, польском, немецком, румынском, французском − ни всех этих языках Стефан Корческу читал и мог объясниться с редким покупателем. Разговаривая по-русски, он вставляя в речь румынские слова, и его принимали за румына. Самое удивительное было в том, что после освобождения города и магазин, и Стефан остались на прежнем же месте. Они оба сменили вывески: над входом теперь вместо слова "Букинист" по-румынски и по-немецки, красовалась надпись на русском, выполненная затейливым шрифтом, напоминавшим заголовок газеты "Известия", а сам Стефан из хозяина превратился в заведующего, из румына − в поляка, вставлял в речь польские словечки и фамилию свою произносил на новый лад. Возможно, это была единственная лавка в городе, которая открылась при оккупантах и уцелела с возвращением советской власти.
  − Як це у него получилось, непонятно, люди разное говорят... Кому надо, знают за этого Стефана...
  От дальнейших расспросов сосед уклонился, намекнул, что, видно, есть у человека защита, и посоветовал с книжником не откровенничать, "держать язык за зубами". Лара была заинтригована.
  Когда начало темнеть, они вышли из веранды в сад и устроились, сняв обувь и поджав ноги, на широкой деревянной скамье, застеленной стеганым одеялом. Чтобы защититься от вечерних комаров, намазали руки и голени едко пахнущим "рипудином". Неподалеку от скамейки Тамара установила на кирпич наполненное сухими травами ведерко с просверленными для поддува стенками, бросила в него зажженную спичку. Это называлось "поставить дымучку". Ветерок уносил низкий дым в сторону крыльца, отгонял насекомых. С появлением первых звезд заверещали, перекликаясь, цикады, постепенно они заполнили собой все звуковое пространство, и под их концерт, куда изредка вплетался шелест листьев, доносящийся из сада, хозяйка и гостья проговорили до полуночи.
  
  IX
  Разговор с Тамарой и ночное его "переваривание", (полночи не могла заснуть на жестком лежаке), привели Лару к простой мысли: "Хватит выжидать, пора действовать". Стефан, о котором она мало что знала, больше догадывалась - тот шанс, который нельзя упустить.
  Вернувшись к полудню в город, она, не теряя времени, отправилась к Алле Илларионовне. С её дочкой Лара близко сошлась (писала ей домашние задания и курсовые) в экономическом техникуме, а после отъезда Симочки на Дальний Восток подруживала с матерью подруги. Сейчас она несла ей букет лилий, срезанных в Тамарином саду. Эту полезную дружбу Лара чрезвычайно ценила. Дело в том, что Алла Илларионовна была известной в городе дамской портнихой. Она шила частным образом, ни дня не работала в советских учреждениях, но фининспектор никогда её не беспокоил. Тому были две причины: во-первых, статус жены военспеца (муж служил в штабе округа) позволял не работать, а во-вторых, жены влиятельных в городе людей записывались к ней в очередь. Но Ларе Алла Илларионовна, пока дочь училась, ни разу не отказывала, легкую блузку или там летнюю юбку (на большее Лара и не отваживалась) могла пошить между заказами, в течение трех дней, а все за то, что Лара помогала учиться её Симочке, которая, прямо скажем, звезд с неба не хватала, но зачем-то с родительской поддержкой поступила именно в экономический техникум. Там все-таки надо разбираться в азах математики, с чем у Симочки был полный швах. Фактически, Лара выполняла в техникуме две учебных нагрузки, благодаря чему знания закрепились в ее голове, не хуже, чем на каменных скрижалях. А Симочка, в итоге выполнила мамину программу-минимум: получила диплом и вышла замуж за перспективного военного. После чего уехала с ним "крепить восточные рубежи" (всю войну на Дальнем Востоке, вдали от боевых действий и просидели). И даже, как стало известно из писем, работала там по специальности: заведовала гарнизонным магазином. В каждом письме она передавала Ларе "пламенный привет".
  До эвакуации в квартире Аллы Илларионовны были три швейные машинки - дореволюционная "Зингер" и две ручные (рабочая и резервная), завода имени Калинина. Все три, как подлежащие эвакуации "основные производственные фонды", Алла Илларионовна увозила в Куйбышев. После возвращения в Одессу она с мужем без препятствий вселилась в трехкомнатную квартиру по старому адресу. Вместе с хозяевами водворились на прежнее место и три швейные машинки.
  Лара не сомневалась, что прежние связи и собственное положение дорогой модной портнихи Алла Илларионовна быстро восстановит. Заказывать у нее платье она не собиралась. Ни "отреза", ни денег, ни (главное!) времени на это не было. Но для похода со Стефаном в ресторан, − а он пригласил в лучший ресторан, что свидетельствовало о серьезности намерений, − нужно платье. Нужно ослепить и затмить одновременно. Заморочить принцу голову. Часть вещей Симочка оставила дома, − в гарнизонном городке их просто некуда было надеть. Лара решилась по старой дружбе попросить подходящее платье на один вечер. А может быть, и туфли из Симочкиного гардероба. "Буду как Золушка", − сказала она себе, подходя с букетом к дому Аллы Илларионовны.
  
  Фасад дома, да и вся улица Кузнечная мало изменились с той поры, как Лара впервые побывала в гостях у Симочки. Так же блестит на солнце крупный булыжник мостовой, по-прежнему на своих местах каштаны и акации вдоль тротуаров, те же статуи двух девушек в туниках вполоборота друг к другу в нишах на высоте четвертого этажа. Ни окон, забранных досками или фанерой, ни следов от осколков на стенах, заметных в других частях города, здесь не было, словно эту улицу события обошли стороной - вокруг шла война, потом длилась оккупация, а на Кузнечной каким-то чудом продолжалась прежняя довоенная жизнь. Миновав тяжелые двери парадного, она вошла в прохладный подъезд и узнала рисунок красной и желтой метлахской плитки, которой выстелены пол и лестничные марши. Алла Илларионовна жила высоко, и Лара начала уже подниматься, но тут, скрипя сочленениями, пришел лифт. Она подбежала, из освещенной кабинки вышел молодой военный, улыбнулся и придержал дверь, пока она входила. Лифт в подъезде был ровесником дома, оборудование для него привезли из Бельгии, - это Лара знала от родителей Симочки, которые любили хвастать недоступными другим благами, − оно до сих пор работало. Абы кто не мог воспользоваться лифтом, только у жильцов был массивный ключ от лифтовой двери. От его цилиндрической, напоминающей штопор ручки отходил короткий четырехгранник, окруженный ободком. Чтобы войти в кабинку на первом этаже, нужно было отвести в сторону "лепесток", закрывающий скважину замка, вставить и повернуть ключ.
  "Хорошее начало, − решила она, выходя из лифта на 4-м этаже, −сегодня мне повезёт". И постучала в дверь.
  
  X
  Свет проникал сквозь тонкие щели в деревянных ставнях, на потолке лежали узкие продольные полосы, в комнате Михаила было полутемно. Они проснулись в десятом часу от голосов во дворе и поняли, что стыдятся друг друга. Вечерняя темнота прибавляла свободы, утром появилась неловкость. Каждый подумал о том, что у него заспанное лицо и мятые волосы. Вспоминая вчерашнее, они неподвижно лежали с закрытыми глазами, потом одновременно повернули головы, посмотрели друг на друга и рассмеялись. Предстояло узнавание, привыкание, и, для начала, − совершение почти ритуальных утренних действий.
  − Где можно умыться? − спросила она.
  − На кухне. Но вода еле идет. Тебе полить?
  − Отвернись, я встану. − Она легко поднялась, стащила с постели простыню, которой они укрывались и повязала на груди, − пойдем, покажешь.
  И, шлепая его большими тапочками, придерживая "шлейф" простыни, направилась на кухню. Поспешно одеваясь, он посмотрел вслед: короткие волосы, не достающие до плеч, худая спина − каждое ребро видно − и ложбинка позвоночника, уходящая под туго повязанную белую ткань.
  В кухне на неё напал смех. И пока он лил из кувшина − от холодной воды кожа на ее руках быстро покрылась пупырышками − Марта нервно хохотала, то подавляя смех усилием воли, то начиная вновь. Остатки воды он плеснул на спину, она завизжала и опять засмеялась.
  
  Бросив ей махровое полотенце, он занялся примусом. Сперва нужно было открутить вентиль на его пузатой латунной поверхности и залить керосин. Когда он с этим справился и завинчивал крышку, она подошла, уже одетая: "Давай, разожгу. Думаешь, я ничего не умею?.."
  − Еще не знаю.
  − Пусти, я накачаю, − она присела перед стоящим на табуретке примусом и взялась на ручку насоса, − в Казахстане мы с мамой по очереди готовили. И здесь, у Лары то же самое: день − она, день − я. Чистить иглой не надо? Где у тебя спички и "сухой спирт"?
  
  Завтракали чаем с бутербродами. Двор за окном давно проснулся, утренние звуки проникали к ним через двойное остекление и замкнутые ставни.
  − Ты знаешь, − сказала она, держа подстаканник перед глазами и глядя сквозь стакан на полосу света из окна, − а мы подходим друг другу. Я смотрела на других мужчин, − и ни от кого не хотела родить ребенка. А от тебя хочу. Вы будете похожи...
  − Странный разговор, − помолчав, ответил он, − нам рано об этом думать.
  − В самый раз нам об этом подумать, мы же не школьники. Хотя, им тоже не рано думать. Не бойся, это я так... На будущее загадываю.
  − Загад не бывает богат.
  − Не огорчай меня русскими пословицами...
  − Они могут огорчить?
  − А то! Давай сыграем в огорчительные пословицы. Ты их много знаешь.
  − Огорчительные пословицы?
  − Ну конечно, − она тряхнула волосами. − Ты только что сказал огорчительную пословицу. Я продолжаю: "В суд пойдешь, правды не найдешь". Теперь − ты.
  − У семи нянек - дитя без глазу.
  − Высший класс! Прекрасная огорчительная пословица! Дай подумать... Присудит суд, и будешь худ.
  − Не ведает царь, что делает псарь.
  − Ты что, раньше в это играл?
  − А ты?
  − Нет, я только что придумала. Сейчас-сейчас... Ага: за правду-матку ссылают на Камчатку.
  − Актуально, ничего не скажешь. Вот ещё: кому быть повешену, тот не утонет.
  − Да это почти Максим Горький: рожденный ползать летать не может!
  − Ты любишь Горького?
  − Ну конечно, − она состроила гримасу, − прямо медом меня не корми, дай только Горького почитать... Я люблю другого человека, с Горьким у него ничего общего.
  − Я вот подумал, − сказал он, − если бы кто нас услышал... И увидел.
  Она засмеялась.
  − Посуди сама. Во-первых, разговаривают двое, немка и еврей, это уже плохо. Во-вторых, рассказывают друг другу пословицы возмутительного содержания. В-третьих, спят друг с другом, не создав ячейку общества, но это ещё простительно, как говорится, дело житейское. А в-четвертых, она заявляет, что не любит основателя пролетарской литературы Максима Горького!
  − А что, кто-то может услышать? Соседей опасаешься?
  − Нет, соседей, как раз не опасаюсь. Если на кого-то можно надеяться, то только на соседей. Потому что больше не на кого.
  − А твоя семья?
  − Моя семья в Москве, далеко. И у них свои проблемы.
  − А моя ещё дальше, − она вздохнула.
  − Так вот, о соседях. Тебе интересно?
  Она кивнула.
  − Ближайший мой сосед − через стенку − Хаим Нахманович, у него место на Привозе, в молочном ряду. Сметану и молоко ему привозят из Кочулова, села под Одессой, откуда он родом. По пятницам к нему на трофейном "опеле" с шофером приезжает председатель совхоза, принимает выручку и ночует у него. Если в пятницу вечером за стеной поют, значит у Хаима гости.
  − Вчера не пели.
  − Вчера он сам в Кочулово уехал. Так вот, когда Хаим в 45-м демобилизовался и вернулся в город, его семья − жена и двое сыновей ютились у родни, их квартира была занята. Её занял милиционер с семьей, которому сразу после освобождения города дали это жильё. Уходить милиционер не хотел.
  − И что?
  − В одно прекрасное утро, вот, как сейчас, дети уже были в школе, во дворе появился Хаим со своими друзьями. Все − недавние фронтовики, в гимнастерках, с боевыми наградами. Они вошли в соседнюю квартиру и без единого слова стали выносить во двор чужую мебель. Хаим стоял во дворе, порога не переступал. Но в квартире оставались вещи, не взятые женой Хаима в эвакуацию, семья милиционера с удовольствием ими пользовалась. Увидев свое добро, Хаим командовал: "Это несите обратно". Соседи вышли в палисадники и молча наблюдали. Обычно все, что происходит во дворе, сразу же обсуждается, а тут − молча, как в немой фильме, но и без поясняющих титров всё было понятно. Милиционер вышел из квартиры и прошел мимо Хаима, не глядя на него, а Хаим, улыбаясь, стал по стойке смирно и приложил руку к козырьку своей кепки. Милиционер, как все понимали, пошел в свое отделение за подмогой. Примерно через час милицейские вещи были вынесены. Жена милиционера сидела перед ними в тени акации в кресле-качалке с каменным лицом и демонстративно обмахивалась китайским веером: мол, плевать я на вас на всех хотела. Друзья Хаима заняли оборону в квартире. Соседи с нетерпением ждали развития событий, некоторые подготовили себе места для предстоящего зрелища − вынесли стулья на балконы и галерею вдоль второго этажа. После полудня во двор заехала трехтонка с открытым кузовом, в нем сидели сотрудники отделения милиции. Они бодро, по-военному выпрыгнули из кузова и начали складывать в него вещи, стоявшие во дворе. Это заняло у них не более 10 минут. Жена милиционера с треском сложила китайский веер, села в кабину и от души хлопнула дверцей. Больше их в этом дворе никто не видел. Вечером Хаим с семьей и друзьями праздновал вселение в старую квартиру.
  − Ты придумал?
  − Какое придумал, это исторический факт! И свидетелей полон двор. Это к вопросу, на кого можно надеяться. Вот на такого Хаима, случись что, можно...
  − А кто еще тут живет?
  − Ну, долго рассказывать...
  − А ты коротко...
  − Хочешь послушать? Хаим − он слева от нас. А справа − портовый грузчик Володька, здоровый мужик и со своей Тамарой и сыном Костей. Костя − шестиклассник, через год из школы уйдет в ФЗО, ждет-не-дождется, когда же это с ним случиться, и всё время об этом говорит. Володька трезвый и Володька пьяный - две разницы. Трезвый он душа-человек, расставляет силки, ловит Косте голубей, ходит с Тамарой на Привоз, что-то мастерит по дому. А пьяный - после тяжелого дня в порту выпивает с коллегами− быстро идет в разнос. Однажды он в таком состоянии оказался вечером на Дерибасовской, где перевернул тележку с мороженным и кричал: "Да здравствует план Маршалла и доктрина Трумэна!". В тот раз ему в сопровождение выделили блюстителя порядка, чтобы проводил домой, а то перевернет что-нибудь покрупнее, афишную тумбу, например. Раз в неделю он возвращается в разорванной одежде, залитой вином и кровью, стучит кулаком в дверь, а Тамарка боится и не пускает. В такие дни он спит на лавке во дворе. Одеяло и подушку ему выносит Эста Мотелевна, когда-то детский врач, а теперь пенсионерка. Володьку она помнит ребенком, вспоминает, что он был самый смелый в школе и не боялся делать прививки. Она - единственный человек, который может его успокоить и уложить спать. Эста Мотелевна живет в полуподвале вместе со своим братом-близнецом, сумасшедшим Исаем. Он не всегда был сумасшедшим. Окончил химический техникум, работал до эвакуации инженером на фабрике, как ценный специалист был направлен за Урал на оборонный завод, а в конце войны подвинулся умом. Живут они на две пенсии. На рассвете первым трамваем Исай уезжает на пляж, в Аркадию или в Отраду, там разувшись, закатав единственные брюки до колен, ходит по мокрому песку вдоль берега и что-то бормочет. Как будто готовится к публичному выступлению, как Демосфен. А может, стихи сочиняет. К обеду возвращается. После обеда выносит на улицу табурет, садится спиной к своему окну и погружается в нирвану: смотрит прямо перед собой на мостовую и ни на что не реагирует. Ни с кем, кроме сестры и кондуктора в трамвае он не разговаривает. Не знаю, может, он не такой уж и сумасшедший, как многие считают...
  В этом же полуподвале живет многочисленная семья с парализованной бабушкой Марусей. Всю оккупацию бабушка без движения лежала на деревянной лавке, летом ее выносили во двор. Она была в сознании, и руки слушались, но ноги отказали. Когда ей в апреле 44-го сказали, что немцев и румын прогнали, бабушка оперлась руками о края лавки и села. Вскоре она начала ходить, сперва по двору, потом − на улицу, теперь она берет две авоськи и отправляется за продуктами. Но прозвище осталось. Иногда можно услышать: "Вы часом не видали нашу парализованную? − Токо шо здесь с веником крутилась. Можэ, на рынок побежала?.." Все, как видишь, закаленные и проверенные бойцы, есть на кого опереться...
  
  XI
  На ее стук из недр квартиры донеслось "Иду-иду, не надо дверь ломать!", и она узнала знакомый голос. Звук отодвигаемого засова, двойной поворот замка, дверь приоткрылась, насколько позволяла цепочка, в проеме появилось озабоченное лицо.
  − Ла-арочка, − Алла Иллариановна улыбнулась, и, сняв дверную цепочку, широко распахнула дверь. Как всегда между завтраком и обедом, она была в цветастом махровом халате с крупными перламутровыми пуговицами, а на голове − тюрбан.
  То ли бигуди не сняла, то ли волосы хной красит.
  − Ла-арочка, − снова пропела Алла Илларионовна, а я подумала: маляр пришел, я вызывала, ремонт буду делать. А что же ты стучишь, можно позвонить.
  − Позвонить?
  − Ну да, слева вверху - кнопка.
  Лара подняла взгляд и увидела новшество - белую c вогнутостью для пальца пластмассовую кнопку на толстеньком цилиндрике, от него под наличник уходили два проводка. В последний ее приход сюда кнопки не было. Лара нажала, услышала трель, напомнившую велосипедный звонок. Алла Илларионовна еще шире улыбнулась, словно ей сказали приятное, и, отступив, пропустила гостью в прихожую.
  Они расположились в гостиной. Из старинного серванта с потускневшей зеркальной стенкой, с мраморных пожелтевших подоконников и с полированных книжных полок на Лару взирали цветные статуэтки мейсенского фарфора, новое увлечение Аллы Илларионовны: пастушка с овечкой, пастушок с дудочкой, кавалер с девицей, мальчик с собакой, крестьяне и крестьянки в национальных костюмах, гусары, драгуны и кирасиры разных армий в парадных мундирах − кого здесь только не было. Начало этому положил муж-штабист, привезший трофейные статуэтки из Германии, а потом супруги пополняли коллекцию в одесских комиссионках: каждый раз покупали другой сюжет и ставили новую покупку на видное место, пока не приходила очередь следующей. Коллекция росла, надоевшие статуэтки Алла Илларионовна перемещала из гостиной в другие комнаты и на кухню.
  − Как Симочка? − спросила Лара.
  − Симочка может приехать уже скоро! Сейчас здесь ее Петя, хлопочет о переводе в наш военный округ. Он бу-кваль-но − интонацией и даже бровями она выделила слово − перед твоим приходом был у меня, вы не встретились на лестнице?
  Вот кто вышел из лифта. Не узнала. Видела давно и только раз, на Симкиной свадьбе. Тогда - худенький курсант, а теперь − отец-командир...
  − Нет, не встретились. А я к вам посоветоваться, Алла Илларионовна.
  И Лара в деталях рассказала о знакомстве с букинистом, о его приглашении и "закинула удочку": спросила, что же ей делать, идти с ним в ресторан или нет, а, если всё-таки она пойдет, к чему это ее обязывает в дальнейшем?
  Неожиданно для Лары, Алла Илларионовна оживилась, заинтересовалась и приняла в ее судьбе живейшее участие. Накопившие материнские чувства хлынули как водопад. На вопрос "к чему обязывает?", хозяйка ответила быстро, твердо и безапелляционно: "поход в ресторана ровным счетом ни к чему не обязывает!"
  − Ну и что же, что он заплатит? Ой, я тебя умоляю... Большое дело − он заплатит... Сколько он там заплатит, хотела бы я знать,− горячилась и непритворно возмущалась Алла Илларионовна − Он пригласил − он и заплатит. И что же из этого? Ровным (пауза) счетом (пауза) ни-че-го. Гурнышт, как старые евреи говорят. Он захотел появиться на людях с такой королевой как ты − вот и пусть, пу-усть за это заплатит. Имей в виду, сейчас ты ему должна ставить условия, а не наоборот. И вообще, я тебе скажу: курочка не захочет − петушок не вскочит!
  После этих слов Лара покраснела, а Алла Илларионовна потащила ее к зеркалу.
  − Ты ведь у нас королева, − говорила она, поставив Лару перед высоким примерочным зеркалом в комнате, где работала. Зеркало было с тонким фацетом по периметру, в резной раме, покрытой потускневшей бронзовой краской. − Нет, ты посмотри на себя!
  Как на портрете, если б не швейная машинка за спиной...
  − Какая фигурка у тебя! Какое всё! Все мои клиентки, эти генеральши, они таки да могут тебе завидовать... Я знаю, что говорю. Кстати, в чем ты пойдешь?
  − Еще не решила...
  − А то я не понимаю, что тебе не в чем идти. Бесприданница! Ничего, сейчас мы что-нибудь придумаем.
  Хозяйка энергично раскрыла створки гардероба и замерла, как маршал перед парадным строем. Подумав, сняла две вешалки: "Для начала, примерь вот это и это".
  − Алла Илларионовна, мне так неловко...
  − Что это еще за Версаль?.. Ах, ей неловко...Будет неловко, я ушью, чтоб стало ловко. Давай, не теряй время. Снимай свою прозодежду.
  
  Примерка длилась долго. Они перебрали много вариантов и, в конце концов, остановились на шелковом комплекте в крупный горошек на белом фоне − юбка колоколом, под которую для пышности надевался гофрированный шифон, и блузка с треугольным вырезом на груди, отложным воротничком и объемными рукавами-фонариками, присобранными у локтя. На талии - мягкий широкий пояс с серебристой пряжкой, в руке театральная сумочка, на ногах - под цвет поясу и сумочке черные "лодочки" на умеренном каблуке.
  То, что надо, − удовлетворенно повторяла Алла Илларионовна, разглядывая Лару как свое произведение. С прической сама придумай. Лучше всего собрать волосы на затылке, прямой пробор, аккуратная головка, открытые уши с маленькими серьгами. Но серьги не дам, Симочка увезла. Можно и без них. Главное − улыбка, обязательно улыбка. Помяни моё слово - он будет в твоих руках.
  
  Когда Лара со свертком от Аллы Илларионовны вошла в квартиру, Марта уже была там.
  − Занятия раньше кончились? − весело спросила Лара, снимая в обувь в крохотной прихожей.
  − Последнюю лекцию отменили, − отозвалась Марта из комнаты.
  В Лариной квартире было две комнаты: одна проходная, ближайшая к прихожей и кухне, что-то вроде гостиной и вторая, приспособленная под общую спальню. "Если он придет сюда жить, кровать Марты надо будет вынести из спальни и поставить в углу за ширмой, − входя в комнату, подумала Лара и сама удивилась своим мыслям. Марта сидела перед окном, положив учебник на подоконник, расчесывала волосы и читала. Лара прошла со свертком к шкафу, достала "плечики" и начала развешивать одежду.
  − Ой, ты купила?
  − Нет, взяла напрокат у знакомой.
  − Правда?
  − Ну да. Для ответственного свидания.
  − Примерь! − Марта отложила учебник и подошла.
  − Да я уже мерила.
  − Ну, я же не видела... Ну, пожалуйста!
  − Задерни шторы.
  Лара не без удовольствия переоделась, надела туфли, прошлась на каблучках по комнате, а Марта сначала подпрыгивала от нетерпения, а потом улыбалась и хлопала в ладоши. После этого Лара, в тех же выражениях, как до этого Тамаре и Алле Илларионовне рассказала племяннице о знакомстве со Стефаном, умолчав о том, что могло вызвать ненужные расспросы. В обмен на эту откровенность Марта в общих чертах рассказала тёте о знакомстве с Михаилом, не посвящая ее в детали их отношений.
  Закончив с нарядами, они сидели за чаем и с интересом выслушивали друг друга.
  − И как же ты себе представляешь ваше будущее? − спросила Лара. Что-то все-таки почувствовала она в сдержанных словах Марты, что подсказало этот вопрос. Марта коротко рассмеялась. "Мы так далеко не загадываем. Сперва я получу диплом. Потом можно что-то менять..."
  − Ты моложе, у тебя времени больше, − ответила Лара. − О родителях известно что?
  − Тебе письмо от них, − ответила Марта, достала из книжки и положила перед Ларой конверт.
  Лара подняла левую бровь, что означало у неё сильную степень удивления, достала листок, начала читать. Прочитав первые фразы, она удивилась ещё больше: "Но я им не писала. Даже адреса не знаю".
  − Я им писала, от твоего имени своим почерком. А как еще?
  Лара кивнула, и дочитала короткое письмо. Между строк ясно было, что в Усть-Каменогорске всё спокойно, никто беглянки не хватился, жизнь ссыльных как-то продолжается, все здоровы, чего и желают своим родственникам.
  − Бедные они, бедные − сказала Лара. Письмо написано было отцом Марты, старшим братом ее Германа; почерки их оказались похожи настолько, что в первый момент Лара не поверила глазам. Прочтя, она немного подержала в руке письмо и конверт (на нем "знакомым" почерком был выведен ее адрес), вздохнула и убрала под скатерть, лежавшую на столешнице.
  
  XII
  Ресторан гостиницы "Красная" не пострадал во время войны. Заезжие и местные дельцы, а также румынские и немецкие офицеры облюбовали это место, и оно поддерживалось на должном уровне. Перед своим бегством оккупанты не разорили его. Теперь портрет короля Михая, кавалера советского ордена "Победа", из зала вынесли, воссоздали гипсовую лепнину с серпом и молотом, и ресторан в подновленном интерьере принимал уже других посетителей.
  Последний раз Лара была в кафе предвоенным летом. Тогда вместе с коллегами они большой компанией отмечали юбилей старого сотрудника, их главного инженера, платил за всё профком. В кафе было шумно, весело, а запомнился поход потому, что стал единственным исключением из правил, все другие юбилеи на её памяти отмечали совсем не так. Но то кафе было не слишком дорогим, юбиляр сам его выбрал, не желая вводить заводоуправление в серьезный расход. А вот в ресторане роскошной гостиницы, первоначально именовавшейся "Бристоль", Лара не была никогда, да, честно сказать, и не стремилась.
  Для порядка она появилась перед "Красной" чуть позже назначенного времени, огляделась и, заметив Стефана, переминавшегося перед входом, медленно пошла навстречу. Одет он был со сдержанным щегольством, широкополая темная шляпа с заломленной тульёй шла ему. Глядя на его коренастую излучавшую уверенность фигуру, она подумала, что такой человек может стать для неё опорой. Она устала за последние годы выживать и быть одной. Устала.
  Стефан обернулся, заметил ее. По его глазам и восхищенной улыбке она поняла, что он одновременно удивлен и обрадован: да, она нравилась ему в этом обновленном виде.
  − Вечер добрый, пенькна пани, вас просто не узнать!
  Он взял ее под руку выше локтя, старорежимный швейцар распахнул перед ними двери и они вошли внутрь.
  
  Стефан уверенно провел ее через вестибюль, они вошли в большой пустующий зал − лепнина, позолота, бархатные гардины на окнах − откуда то сбоку к ним приблизился улыбающийся метрдотель, поздоровался, как со старыми знакомым, подвел к столику. За столиком Лара огляделась. В зале кроме них было еще две нарядно одетые пары, увлеченные разговором, и компания из трех деловито обедающих мужчин, по-видимому, постояльцев гостиницы, командированных из Киева или Москвы.
  Она стала читать меню, ничего в нем не поняла, − названия блюд были незнакомы − и сказала Стефану: "Выберете за меня, я вам доверяю". Он кивнул, спросил, вино или шампанское она будет пить, жестом подозвал официанта, и сделал подробный заказ, в который она не вслушивалась. Её внимание отвлекли три музыканта один за другим поднявшиеся на невысокую эстраду. Первым пришел самый молодой из них, парень лет двадцати пяти, сел за барабаны, взял лежавшие перед ним палочки, как бы здороваясь, выбил негромкую вкрадчивую дробь и легко коснулся латунной тарелки, висящей слева на высоком штативе. Следом за ним другой музыкант, постарше ударника лет на десять, подошел к прислоненному к стулу контрабасу, выпрямил инструмент, провел кистью по грифу, на пробу взял смычком басовую ноту и начал играть. Третьим на сцену поднялся старший из них, с седыми волосами почти до плеч, он держал в руках "золотую" странно изогнутую трубу с серебряными клапанами. Трубач подхватил мелодию, уверенно "повел" за собой контрабас, а ударник создавал для неё приглушенный фон, как будто несильный дождь барабанил по жесткой кровле. Играли они поппури из довоенных эстрадных песен, одна мелодия плавно переходила в другую.
  − Что это за инструмент, − спросила Лара, кивнув на трубача.
  − Саксофон, − ответил Стефан.
  − Вы здесь уже были?
  − Да, и не раз.
  − Во время войны?..
  − Да, в основном, во время войны.
  Конечно, он вел себя, как завсегдатай, Лара это видела. То, что он не скрыл от неё, что бывал здесь во время оккупации, её обрадовало. Значит, не считает нужным этого скрывать, ничего плохого не делал, и боятся ему нечего. И всё же она была заинтригована.
  − А до войны не были?
  − До войны я жил в Бухаресте.
  − Вы там родились?
  − Нет, я родился в Варшаве, мама у меня русская, а отец − поляк. Польша тогда, как вы, вероятно, знаете, была частью Российской империи. Отец учился в Париже на инженера-железнодорожника, приехал домой на каникулы, познакомился с будущей женой, полгода переписывались, в следующий его приезд они обвенчались в костеле. Мама, чтобы выйти за него, перешла в католичество. Потом она со мной годовалым поехала к нему, он уже завершал учебу. До войны 14-го года поехать туда было несложно, но позже трудно было вернуться. Мы остались во Франции, отец нашел там работу. В 39-м, после нападения Германии на Польшу я переехал в Бухарест.
  − Но вы − гражданин СССР? − решилась она на прямой вопрос.
  − Конечно, я − гражданин СССР, − он понимающе улыбнулся и коснулся ладонью ее руки. "Не надо опасаться", − означал этот жест.
  Больше вопросов она решила не задавать, захочет − сам как-нибудь расскажет. Что это "как-нибудь" непременно случится, Лара уже не сомневалась. Иначе зачем бы он стал с ней откровенничать, рассказывать о родителях? Они, возможно, и сейчас во Франции. Но об этом тоже не стоит спрашивать.
  Музыка расслабляла, позволяла если не забыться, то на время отодвинуть ежедневные заботы. В ожидании заказа Лара рассматривала отделку зала, а Стефан смешил, рассказывал о посетителях, приходящих в его магазин, об их словечках и привычках. Например, об одном коллекционере, который часто покупает книги, которые у него уже есть, если видит экземпляр лучшей сохранности. Тогда он продает магазину свою книгу, прежде здесь купленную, и покупает новую, с менее потертой обложкой. А есть и настоящие сумасшедшие, один из них свои скудные средства тратит на покупку изданий только в ярко красных обложках; и не важно, технический справочник это, кулинарная книга или сборник сказок. Если такая книга попадает в магазин, ее специально для него откладывают.
  − Да-а, опасная у вас работа, рядом с психами − заметила Лара.
  − Это так. Публичное место, любой может зайти, − серьезно ответил он.
  Наконец принесли заказ: посыпанное кинзой лобио, нарезанную порциями, обложенную по бокам маслинами скумбрию горячего копчения в продолговатой "селедочнице", и говяжьи отбивные, (по-домашнему "битки") смазанные яичным белком и обжаренные в муке. Они выпили шабского вина "за встречу", вино Лара одобрила. Отбивная ее разочаровала, есть можно, но она бы сделала лучше. До войны она кормила Германа "битками", и не только по праздникам.
  "Одесские хозяйки лучше готовят, чем здешние повара. Тут платишь, за музыку, за слово "ресторан", за официанта", − решила она, но от комментариев воздержалась.
  Стефан спросил, где она живет.
  − Хотите, чай у меня попьем? − вопросом на вопрос ответила Лара. − Заодно и узнаете, где я живу.
  − О, я охотно побываю у вас в гостях.
  − Должна предупредить, что я живу не одна, − она сделала паузу и чуть подержала её, − вместе с младшей сестрой, она в университете учится.
  ...Музыканты начали медленную мелодию. Сидевшая у окна пара встала, прошла к эстраде, молодой военный обнял свою спутницу за талию, та положила руки ему на погоны.
  − Позвольте вас пригласить, − церемонно сказал Стефан.
  Они вышли на свободное от столиков пространство, где уже медленно кружилась первая пара. Лара положила руку на плечо Стефана. В последний раз она танцевала семь лет назад. Поверх его плеча смотрела она на музыкантов, на молодого капитана с его девушкой и забытые чувства переполняли её. Во время танца Стефан предложил перейти на "ты".
  Десерт решили не заказывать, вместо этого пройтись и продолжить вечер у Лары. Выйдя на улицу, они с удивлением обнаружили, что уже стемнело.
  − Мы потеряли счет времени, − пошутил он.
  Вдохнув прохладный воздух, пошли неспешным прогулочным шагом. По дороге Стефан взял её под руку и стал рассказывать о своей жизни в Париже, по образованию он был филологом, но работал всегда, как сам это называл, "в деловой сфере", где нужно знание иностранных языков, которых у него несколько. Лара воспринимала его слова о Париже, как сказку, которая мало соотносится с реальной жизнью. Её занимало другое: "Дома ли Марта?". По всем расчетам, она должна уже быть дома, и хорошо, если так, иначе невинное приглашение выпить чаю будет выглядеть, будто она заманивает Стефана к себе в постель. Наконец подошли к воротам, прошли подворотню, вошли во двор. Окна ее квартиры не были освещены − значит, Марты нет.
  За порядок в доме она не беспокоилась, обе, не сговариваясь, ревностно его поддерживали. Войдя, Лара провела гостя в первую от прихожей комнату и усадила за стол. Решив сменить скатерть, она сняла её и вышла на кухню, где в стенном шкафчике у нее лежали стопка выглаженных скатертей и кухонных полотенец. Вернувшись с новой скатертью, она увидела, что на столе перед Стефаном лежат конверт и письмо из Усть-Каменогорска. Письмо было развернуто.
  − Ты прочел? − спросила она
  − Нет, конечно, − ответил он, − они упали, я поднял.− Прочел только адрес на конверте. − От друзей?
  − Нет, не от друзей. А почему ты спрашиваешь?
  − Да просто... Увидел немецкую фамилию на конверте.
  − Ты же знаешь, что мой муж был немец. Его книги я приносила.
  − Ты с его родней переписываешься?
  − Иногда, как видишь. А что, нельзя? − уже с вызовом спросила она. И развернув, бросила скатерть на стол.
  − Это может быть опасно. Судя по адресу, они, могут быть в ссылке.
  − Ты хорошо информирован.
  − Жизнь такая, приходится быть информированным. Ты меня спросила "а что?", я тебе говорю: это не запрещено, но опасно. Все, кто в ссылке, на подозрении.
  − Не думала об этом. Ну, пойду примус накачивать, − она вышла из комнаты.
  "Какая же я дура! − думала она, занимаясь примусом. − Обо всём забыла! Угораздило меня менять скатерть! А он-то хорош − не прошло и пяти минут, как обнаружил, то, что ему не надо знать. И сразу понял, что письмо из ссылки. Нет, он опасен. Опасен!".
  Следующая мысль: предупредить Марту. Пока Стефан здесь, ей лучше не появляться. Марта, конечно, не проговорится, она − крепкий орешек, но даже её имя, после того, как он увидел письмо, может навести на подозрение...
  Выйти, что ли, ей навстречу? В прихожей послышался шум открываемой двери, Лара выбежала, увидела входящую Марту, и опустила руки.
  − Что ты такая испуганная? − улыбаясь, спросила Марта.
  − У нас гость, будь осторожней, − как можно тише сказала Лара и вернулась на кухню.
  Когда Марта вошла, гость встал со стула, и поздоровался. Такое проявление галантности было здесь необычным, но ей знакомым. Так вели себя мужчины из их окружения в Саратове, родственники и друзья отца. Стефан и Марта представились друг другу и разговорились. Марта рассказала, что изучает немецкий язык в университете, Стефан сообщил, что тоже учил немного этот язык и может на нем объясняться. Они заговорили на немецком, и Марту удивил его акцент.
  − Это потому, что преподаватель был француз, − пояснил Стефан. − Конечно, я говорю на нем, как иностранец, а не носитель языка.
  Вошедшая с кипящим чайником Лара обнаружила их увлеченно беседующими, как два коллеги, у которых всегда найдутся общие темы для разговора. Но тревога, возникшая после так некстати обнаруженного письма, уже не оставляла её.
  
  XIII
  Михаил закончил эфир музыкальной программы, попрощался со слушателям, передал ключ ведущему новостей и вышел из студии. Спускаясь по лестнице, он встретил радиожурналиста, который на бегу бросил: "Миша, внизу вас дожидаются..."
  − Кто?
  − Восставший из гроба композитор...
  Что за чушь! Не могут без шуток...
  Вахтер, увидев подходящего Гольдберга, сообщил: "К вам посетитель". И указал рукой на пустой вестибюль.
  Михаил огляделся. От стоящего в тени стула отделилась фигура. Заросший седой щетиной худощавый старик в потрепанной "тройке" − брюки, заправленные в обрезанные "кирзачи", жилетка и видавший виды сюртук, − медленно плыл ему навстречу.
  Приблизившись, он с достоинством кивнул, изобразил улыбку и спросил:
  − Вы Михаил Гольдберг?
  − Да. С кем имею честь?..
  − Я − Михаил Квитко-Заполянский, − степенно ответил старик.
  − Вот как?.. − произнес Гольдберг, не зная, что сказать. Чтобы убедиться, что перед ним не призрак, он протянул руку и пожал негнущуюся ладонь старика. И, не желая делать вахтера свидетелем разговора, предложил выйти на улицу.
  − У меня нет своего кабинета. Пригласить вас, к сожалению, некуда − пояснил он, когда парадная дверь закрылась.
  − О, я с удовольствием с вами пройдусь.
  − Кто вы и как меня нашли?
  Вместо ответа старик достал паспорт и раскрыл перед Гольдбергом.
  "Михаил Петрович Квитко-Заполянский" − написано было под фотографией.
  − Найти вас не трудно, вы заметный человек в городе, − заговорил старик. − Я − полный тезка своего деда, композитора.
  − Вот оно что...
  − Поскольку вы нашли и обнародовали его симфонию, я решил с вами встретиться и рассказать о дедушке. Может быть, вы захотите сделать передачу о нем. Было бы очень хорошо, я думаю. В семье сохранялась память...
  В вечерних сумерках они зашагали по направлению к центру города. Со стороны, это была странная пара: медленно передвигающий ноги старик в обносках и приноравливающийся к его шагу энергичный молодой человек в послевоенной уже одежде. Тема их разговора была не менее странной, во всяком случае для Михаила.
  − И вы помните, что ваш дед занимался композицией?
  − Простите... − не понял старик.
  − Вы помните, что он писал музыку?
  − Дело заключается в том, − размеренно произнес старик, − что я никогда не видел дедушку. Он умер до моего рождения. Я знаю о нем со слов отца и мамы. Он, действительно, был большой меломан, организовал оркестр из крепостных. Впрочем, это вам известно. О том, что дедушка писал музыку, речь в семье никогда не заходила. Но есть много других интересных сведений...
  − Очень хорошо, − сказал Гольдберг. Он вспомнил, как сам делился "сведеньями" из жизни композитора Квитко-Заполянского с музыковедом Костенко и не захотел оказаться в его роли. − Хорошо, что вы ко мне обратились. В Киеве есть музыковед, который работает над биографией вашего деда. Я дам адрес, вам надо обязательно списаться друг с другом. Он бывает в Одессе. Заинтересуйте его, не сомневаюсь, что Костенко приедет, чтобы встретиться с вами.
  Киевский адрес Костенко был у него при себе, в записной книжке. Остановившись под фонарем, Гольдберг переписал адрес и отдал старику.
  − Я нахожусь в крайне бедственном положении, − негромко сказал Заполянский, пряча адрес. − Скажите мне, я как единственный оставшийся наследник, могу претендовать на гонорары за исполнение этой музыки?
  От неожиданности Гольдберг развернулся к старику. Тот смотрел строго и вопросительно, ждал ответа. Следы постоянных лишений, бедности на грани нищеты читались и в его лице, и во всей когда-то статной, а теперь ссутулившейся фигуре.
  − По закону об авторском праве прямые наследники сохраняют права в течение определенного срока после смерти автора. Точнее не знаю, никогда не интересовался. И нужны документы, доказательства родства. Поговорите с хорошим адвокатом, он лучше меня подскажет. И обязательно − с Олегом Петровичем Костенко, думаю, он не останется в стороне...
  − Спасибо, − сказал Заполянский. − А по поводу передачи на радио?..
  − В моей программе это невозможно. У меня ведь как устроено: я объявляю композитора, название, после этого звучит музыка. Но есть большие разговорные передачи, минут на пятьдесят. Например, краеведенье. Предложите им, если у вас есть план разговора, а ещё лучше − записанный мемуар.
  − Спасибо, вы очень помогли,− ещё раз сказал Заполянский. Не разжимая губ, он изобразил улыбку и подал негнущуюся ладонь. − Здесь, к сожалению, я должен я вами расстаться.
  − До свиданья. Надеюсь, у вас всё получится.
  Увидеть реакцию на свой пожелание Михаил не смог. Квитко-Заполянский сделал шаг из-под фонаря, его лицо оказалось в тени, затем он повернулся и направился в ближайший переулок, а Гольдберг стоял как заговоренный и смотрел вслед, пока сутулые плечи старика не скрылась за спинами прохожих.
  
  ХIV
  Придя к себе, он попробовал сосредоточиться на завтрашнем концерте, но разговор со стариком не выходил из головы. Это похоже было на общение с фантомом, порожденным собственной фантазией. Симфония прозвучала, сделалась известна и фантом материализовался. Кто же мог предвидеть, что у вымышленного персонажа из прошлого века может быть внук? И вот, этот внук претендует на "выморочное наследство"! О том, что за исполнение его музыки кто-то может получить деньги, Михаил ни разу не подумал, она сочинялась из других побуждений. Но теперь так и происходило, − все, кто был причастен к исполнению и к записи симфонии, в том числе он сам, получали небольшое, но реальное вознаграждение. И вот, появился "правообладатель". А он, истинный автор, должен этому "правообладателю" давать советы, как поступить...
  Сразу после исполнения по республиканскому радио его переполняла гордость за свою музыку. Особенно остро он это чувствовал, когда впервые играл партию первой скрипки в составе филармонического оркестра. Со временем это чувство сменилось на более сложное: он начал осознавать, что симфония не принадлежит ему, все более и более от него отчуждается, и с этим ничего нельзя поделать. Им же выдуманный персонаж стоял между ним и его музыкой. Единственным человеком, с которым он мог об этом поговорить, была Марта. Этим вечером она должна была придти − уже два дня, как они не виделись после той ночи, когда она впервые осталась у него.
  К её приходу он прибрал в комнате, распахнул окно, вскипятил воду для чая и оставил на медленном огне. Поставил на стол два тонкостенных стакана в массивных подстаканниках, заварочный чайничек и кизиловое варенье в фарфоровых пиалах. После этого вышел в палисадник и закурил на скамье рядом с входной дверью. Мощеный ребристым камнем двор, который он видел перед собой, похож был на большинство одесских дворов. Неподвижная крона пирамидального тополя над крышами, стены из ракушечника с галереей вдоль второго этажа, разрушающаяся штукатурка внутренних фасадов, кое-где − вьющийся виноград, сохнущее на балконах бельё, одноэтажные жилые пристройки, огороженные крашеными заборчиками и водная "колонка" под старой акацией. Таким же был двор его детства, правда, стены тогда казались гораздо выше.
  Хозяйки, приготовив ужин, вышли во двор и, образовав живописную группу, разговаривали, ожидая мужчин с работы.
  − Добрый вечер, Мишенька! − Эстер Мотелевна со свернутой газетой в руке остановилась напротив его калитки. − Как ваши дела?
  − Спасибо, Эста Мотелевна. − Тружусь по мере сил. Как ваше здоровье?
  − Закономерный вопрос, − ответила она, − Людей вашего возраста спрашивают о делах, в моем возрасте уже интересуются здоровьем. Я и брат − пенсионеры, доживаем свои дни. Наша хата с краю, кому мы интересны? А вот как ваше поколение будет жить, я просто не представляю. Вы читали сегодняшнюю газету? − она махнула свободной рукой и, не дожидаясь его ответа, направилась к своей двери.
  Михаил газеты не читал, но понял, что она имела в виду. Наверняка, новые нападки на "безродных космополитов". Он знал, что после таких публикаций начинается новая серия увольнений, евреи теряют работу, и на их место приходят люди "титульной национальности". Его эта компания пока что не коснулась. "Будем переживать неприятности по мере поступления", − решил он для себя. − Эту свистопляску нужно переждать, как обложной дождь". Пока у него есть скрипка, без работы он не останется. Вдобавок к этому, у него есть Марта. Музыка и личная жизнь, чего же боле?
  
  Марта в сгущающихся сумерках быстро подошла к заборчику, он распахнул перед ней калитку, они прошли в дом и поцеловались.
  − Что-то случилось? − спросил он, отстраняясь и вглядываясь в её лицо.
  − Случилось.
  − Рассказывай.
  − Всё очень плохо, − произнесла Марта. Она освободилась от объятий и молча с поникшим видом смотрела в стол. Такой он её еще не видел.
  − Я тебя слушаю.
  − Новый знакомый Лары, − заговорила Марта. − Он был у нас и что-то заподозрил. Лара сказала, что ему на глаза попался конверт от родителей. Он прочел фамилию и обратный адрес. Когда пришла я, он спросил, где я учусь, мы немного поболтали по-немецки. Он сделал комплимент: вы говорите лучше меня. На следующий день он спросил у Лары, откуда у меня немецкое имя. Он что-то заподозрил...
  − Какие у него отношения с Ларой?
  − Она говорит − ухаживает. Но можно ведь ухаживать и одновременно шпионить.
  − Кто же он такой?
  − Да она сама толком не знает... Букинист с Греческой площади. Скорее всего, он связан с органами.
  − Но письмо было к Ларе. По твоим словам, о тебе там ни слова.
  − Для подозрений достаточно и того, что есть.
  Повисла пауза, собираясь с мыслями, он заваривал чай, она наблюдала за его движениями.
  − Тебе будет жаль со мной расстаться? − неожиданно спросила она.
  − Ты − единственный близкий мне человек...
  Она протянула через стол руку и положила ладонь на его запястье.
  − Я должна исчезнуть.
  − Что ты говоришь?!
  − Я всё обдумала. Не для того я бежала из ссылки и получала здесь новый паспорт, чтобы теперь всё закончилось. Конечно, я сама виновата − не надо было отдавать ей письмо.
  − Что ты задумала?
  − Я должна уехать.
  − Куда?
  − Я буду переводиться в Москву. Перевестись в МГУ шансов нет, но в московский пединститут хорошую студентку из университета возьмут.
  − Это так неожиданно...
  − Мне жаль с тобой расставаться. − Она сжала его запястье. − Но, пойми, нет у меня другого выхода. Оформление документов займет какое-то время. Лара, надеюсь, удержит этого Стефана от доноса. Как я поняла, они готовы вместе начать новую жизнь. Поэтому доносить на её родственницу он не будет. Но оба они заинтересованы в моем отъезде − у них освобождается жилплощадь...
  − У нее освободится площадь, как только ты перейдёшь жить ко мне, − решительно сказал он.
  − Нет, это опасно. И для тебя тоже опасно. Спасибо тебе за предложение приютить бездомную, но теперь мне надо исчезнуть. Потеряться в другом городе.
  − Ты уже написала в Москву?
  − Нет, я решила прежде тебе рассказать...
  − Я не хочу тебя терять, − произнес он. Они порывисто обнялись, потом он погасил свет. − Ничего, бывало и похуже. На войне, как на войне. Но мы что-нибудь придумаем, нас же двое.
  В темноте он разглядел, что она улыбнулась и кивнула.
  
  XV
  Новость о том, что арфистка Диана Хартиади исчезла, музыканты оркестра старались не обсуждать. В пятницу её видели в филармонии в последний раз. Играла она как всегда, безупречно, после концерта спокойно со всеми простилась, в поведении её не было ничего, что могло бы насторожить. В понедельник Диана не вышла на работу. Посланный за ней служитель филармонии рассказал, что дверь в квартиру опечатана. По словам всезнающих соседей, мать и дочь Хартиади вместе с другими греческими семьями высланы в Среднюю Азию.
  Михаила поразило это известие, Диану он помнил с детства, она была его ровесницей, до войны они учились в параллельных классах школы Столярского. Тогда она откликалась на имя Дина и носила еврейскую фамилию. О том, что произошло с ней позже, он знал с её слов. Летом 41-го ей с родителями не удалось эвакуироваться из Одессы. Единственный из семьи, кто не был в тот момент в городе − её младший брат, он служил срочную на флоте. После оккупации около месяца они жили в своей квартире, продукты добывали в обмен на одежду у торговавших на Привозе крестьян. Потом вышел приказ румынского коменданта всем одесским евреям оставить жилища, сдать дворнику ключи и явится в район Слободки. Оттуда их должны были отправить куда-нибудь в Доманевку, в гетто на территории области, что означало скорую смерть от голода и болезней. Насмотревшись на виселицы, торчавшие на улицах, ничего кроме смерти они не ожидали. Уход на Слободку назначен был на утро, а накануне вечером к ним пришла давняя подруга матери Елена Хартиади. Елена жила одна и тяготилась этим. Она сказала, что готова взять Дину к себе и пообещала достать документ о том, что Дина − её дочь. И не просто пообещала − поклялась. В тот вечер Дина видела родителей в последний раз. Через неделю Елена, собрав подтверждения от своих соседей и заплатив румынскому приору, принесла удостоверение на имя Дианы Хартиади, гречанки православного вероисповедания. После ухода оккупантов удалось выяснить, что младший брат погиб при обороне Крыма. Никаких сведений о родителях не было. Дина, теперь уже Диана, осталась жить с Еленой Хартиади и получила паспорт на новое имя.
  Увидев ее после возвращения в Одессу, Михаил не мог не отметить внешние изменения. Из смешливой девчонки, какой помнилась по школе, она превратилась в начинающую стареть неулыбчивую женщину с ранней сединой в волосах. На репетиции приходила всегда строго одетой: темная юбка с широким поясом и светлая блузка с высоко приколотой камеей; что-то стародевичье появилась в облике. И вот теперь, чудом выжив в оккупации, она делила с черноморскими греками их судьбу, в товарных вагонах они ехали куда-то в тмутаракань, на восток, в неизвестность. Из разговора с ее подругой, игравшей в оркестре, удалось выяснить, что Диана считала своим долгом поехать в ссылку с приемной матерью, чтобы быть ей опорой, они были очень привязаны друг к другу, и других близких у обеих не было.
  
  Он искал объяснение высылке греков и не находил. Депортации, происходившие во время войны, еще можно было объяснить некой мнимой опасностью. Из этих соображений в начале войны были высланы немцы Поволжья. Доходили слухи о депортациях татар из Крыма и горцев с Кавказа. Но вот война окончилась. Какую же опасность теперь, в мирное время, представляют жившие здесь веками понтийские греки? Выходит, они тоже "безродные космополиты"?..
  
  Ночью небывалый мороз сковал море, и оно замерзло до самого горизонта. Снег засыпал берег и лед, и граница между ними исчезла. Еле различимый в сумерках человек спустился со склона к морю по ступеням разбитой лестницы, и, не оглядываясь на оставшийся за спиной город, пошел вперед по снежной пустыне. Медленно вращающийся пограничный прожектор изредка бросал сноп света в его сторону. Затянутое тучами небо было беззвездным, сухой снег шуршал под ногами, как песок. Далеко впереди горел одинокий желтый огонь. Фонарь на носу вмерзшего в лед гребного судна.
  Написанную ночью музыку он назвал "Аргонавты. Ноктюрн си-минор для фортепиано". Минут десять звучания, многовато для ноктюрна.
  Но переименовывать не стал.
  
  XVI
  − Гольдберг, зайдите ко мне после эфира!
  Встреченный в коридоре директор радиокомитета, не вдаваясь в подробности, быстро удалился. Тон, каким его приглашение было высказано, ничего хорошего не предвещал. Через час, завершив программу классической музыки по заявкам, Михаил вошел в директорский кабинет.
  Директор Павел Иванович Костин был в городе человеком новым. Его предшественник, старейший одесский радиожурналист, возглавлявший радиокомитет еще до войны и вернувшийся на должность в апреле 1944-го, недавно был с почетом отправлен на пенсию. О Костине известно было, что он родом из Москвы, к радио отношения прежде не имел, карьеру начал в комсомоле, всю войну служил в политотделах различных фронтов. На вид ему было лет сорок. Внешне, начиная от манеры неброско "по-партийному" одеваться и заканчивая ясным начальственным взглядом, в котором читалось желание доброжелательно выслушать просителя, он представлял собой некий законченный образец, идеальный тип близкого к народу ответственного работника среднего звена. Вскоре после своего назначения Костин уволил нескольких сотрудников, подходивших под определение "безродных космополитов".
  Неопределенно посмотрев на вошедшего, Костин жестом пригласил сесть и протянул сложенный вчетверо лист писчей бумаги со своего стола. Лист был исписан старомодным изящным почерком: увеличенные заглавные буквы, неравномерный нажим, переходящий от волосяного к умеренно-жирному, загибающиеся вверх и вниз волнистые штрихи, − все наводило на мысль о гимназических уроках каллиграфии. При этом была какая-то странность, из-за которой смотреть на лист было неприятно. Это чувство возникло мгновенно, еще до того, как он успел прочесть первое слово. Присмотревшись, Гольдберг понял, в чем дело: почерк был "опрокинутый", с непривычным глазу левым наклоном.
  "В партком Одесского радиокомитета", − стояло в правом верхнем углу листа.
  "Многоуважаемые товарищи!
  Глубокая душевная боль и незаслуженная обида заставили меня взяться за перо. В прошлый четверг я пришел в радиокомитет, имея целью встретиться с сотрудником вашим Михаилом Гольдбергом, дабы вместе с ним обсудить возможность передачи о замечательном украинском композиторе Михайло Квитко-Заполянском, коему являюсь внуком и полным тезкой. Таковую передачу полагал я чрезвычайно полезной и весьма своевременной.
  Прождав около часа, удостоился я непродолжительного разговора с М.Гольдбергом, который недвусмысленно дал понять, что передачу о Квитко-Заполянском делать он не желает. М.Гольдберг даже не предложил мне сесть, невзирая на то, что я старше его более чем в два раза, разговаривали мы, что называется, "на ходу", в вестибюле и затем и на улице. Резоны, которые он выставил в качестве своего нежелания делать передачу об украинском композиторе, показались мне малоубедительными. Я считаю, что за ними кроется злокозненное стремление выставить заслон музыкальному наследию моего деда и помешать популяризации его славного имени.
  Я не могу и не хочу смириться с таким отношением и прошу вас непредвзято разобраться. Смею надеяться на вашу объективность.
  С полным к Вам уважением, М.М. Квитко-Заполянский".
  
  − Что за бред! − сказал он, дочитав до конца. − Да он явно ненормальный...
  Костин выжидающе молчал.
  − Оказывается, я выставляю заслон этой музыке! Я её нашел! Я написал партитуры музыкантам нашего оркестра. Я встречался с музыковедом из Киева и рассказал о Заполянском всё, что знаю. А теперь я, оказывается, препятствую популяризации... Откуда он таких слов набрался?
  Костин встал из-за стола и не спеша прошелся по кабинету.
  − Вот что, Михаил Исаакович, − заговорил он. − К нам поступил сигнал. И мы должны на него отреагировать. Поскольку вы не член партии, заседание парткома по этому поводу мы решили не созывать. Но как ваш непосредственный руководитель, я обязан с вами поговорить. Наверняка там, − он показал рукой на лист, который Гольдберг всё еще держал в руках, − много несправедливого... Старый человек, знаете ли, повышенная мнительность... И ведь не успокоится, продолжит слать письма в инстанции. Это приходится учитывать. Правильное решение в сложившейся ситуации − написать вам заявление с просьбой о переводе на другую должность. С должности заведующего отделом музыкальных программ вы уйдете, но продолжите работать музыкальным редактором. Мы ценим вас как работника, разница в окладах будет несущественной...
  − Я музыкант, и не держусь ни за какую должность, − ответил Гольдберг. − Зачем писать заявление с просьбой, если можно перевести меня вашим приказом?
  − Вот и прекрасно, − сказал Костин. − Я рад, что мы понимаем друг друга.
  На этом тема разговора была исчерпана.
  
  Вечером он пересказал эту историю Марте.
  − И что ты решил? − спросила она.
  Они сидели чаем в его комнате, задернув шторы и не зажигая света, cумерничали.
  − Что решил? Решил ехать вместе с тобой в Москву. Ты ведь послала туда запрос?
  − Я вчера ответ получила из МГПИ имени Ленина.
  − И что пишут?
  − Пишут: сдавайте зимнюю сессию, берите из деканата справку с оценками и приезжайте. Место в общежитии дадим.
  − То есть, через месяц?
  − Да, не больше.
  − Вот и отлично. А я не хочу с тобой расставаться. И никакой перспективы здесь не вижу... Искать общий язык с начальником, с дирижером... Костин не уволил меня только потому, что до меня уволил уже двоих и остаться совсем без музыкальных редакторов не может. Как только ты заберешь документы, я сворачиваю здесь дела, ухожу из училища, из оркестра и с радио. Играть на скрипке и преподавать я могу где угодно, это не зависит от географии. А пока − переселяйся ко мне. Лара скажет тебе спасибо. Нам никто не мешает жить вместе.
  Она внимательно на него смотрела.
  − Или жить с теткой тебе больше нравится?
  Марта рассмеялась, потом спросила:
  − Ты уверен, что это будет хорошо? А если мы быстро надоедим друг другу?
  − Ну вот, как раз и проверим. Выясним этот вопрос. Тебя что-то останавливает?
  − Когда встречаешься два раза в неделю, успеваешь соскучиться. Каждая встреча − свидание. А когда видишься каждый день, − совсем другое дело...
  − Тебя быт пугает?
  Она промолчала.
  − В конце концов, если люди ценят друг друга, − продолжал он, − они начинают жить вместе. Все к этому приходят. Сообща преодолевают трудности, поддерживают один другого... Я не прав?
  − Ну а в Москве, как ты себе это представляешь?
  − В Москве мы первое время сможем остановиться у моих, а потом снимать... Я напишу им насчет работы и жилья, пусть разведают. Жилье, конечно, проблема, но на улице мы не останемся.
  − Не торопи меня, − сказала она, − я так скоро не могу решить. −
  
  − Лара знает, что ты со мной встречаешься?
  − В общих чертах, подробно я не рассказывала...
  − А ты спроси, как она отнесется, если ты переедешь.
  − А вдруг, она не разрешит? Вдруг скажет: только после ЗАГСа?
  − Тогда ничего не поделаешь... Я надену белую сорочку, концертный фрак и приду к ней просить твоей руки.
  − Блестящая идея! Просто блестящая! − заулыбалась Марта. − И что же ты ей скажешь?
  − Я стану на одно колено и скажу: "Сударыня! Находясь в здравом уме и твердой памяти, я прошу у вас руки вашей племянницы и по совместительству младшей сестры. От вашего решения, сударыня, зависит наше счастье".
  − Представляю себе эту картину... Лара у меня теперь за старшую, как она решит, так мы и сделаем.
  Они рассмеялись и больше ни о чем серьезном в тот вечер не говорили.
  
  XVII
  Проводив Марту, он, перед тем как лечь, написал два письма. Первое - родителям.
  "Здравствуйте, дорогие!
  Ваше последнее письмо очень меня порадовало. Поздравляю Веню с победой на конкурсе. В училище знают о его успехе и передают приветы. Рад, что у Беллы все хорошо складывается на новом месте.
  Проходил недавно мимо нашего бывшего дома, встретил Эрлихов, они расспрашивали, как вы, и велели кланяться. Эливира Францевна сказала: с вашей мамой мы жили душа в душу, она была и остается моей лучшей подругой. Я дал им ваш новый адрес. Им, как большинству одесских немцев, сложно пришлось после освобождения, но кто-то из обкома лечился у Роберта Карловича до войны, замолвил слово, так что для них всё обошлось. От них я узнал о судьбе несчастного Рейтера, который был органистом в кирхе и преподавал у нас в училище до войны...
  По их словам в бывшей нашей квартире сейчас живет военный с семьей. Я даже не стал во двор заходить. Как поют в романсах, "не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней..." (прошу прощения за высокопарность).
  Мое пребывание в Одессе, судя по всему, подходит к концу. По многим причинам, общим и личным, я решил переехать в Москву. В январе планирую к вам нагрянуть вместе со своей будущей женой. Она студентка романно-германского факультета, продолжит учебу в Москве и мне не терпится вас познакомить. Понимаю, что ошарашил этой новостью. Я планирую, что мы вдвоем остановимся у вас максимум на месяц, не больше. А дальше я начну работать, и мы будем снимать жильё.
  Если нет возможности нас разместить на это время, я пойму и не обижусь. Напишите, как вы на это смотрите. И еще просьба, не могли бы Веня и Белла узнать предварительно насчет работы для меня, преподавательской или в оркестре?
  Не простуживайтесь. У нас тут около нуля, а в Москве наверняка холода. Жду от вас письма. Целую, Миша.
  Одесса 15 ноября 1949 года"
  
  Второе письмо предназначалось композитору Пинскому.
  "Дорогой Исаак Осипович!
  Во время Вашего пребывания в Одессе Вы дали мне совет и я им воспользовался. И вот, то, что задумывалось как розыгрыш, стало реальностью, в которую втянуты уже сотни людей в разных городах. Симфония соль-минор No21 Михайло Квитко-Заполянского счастливым образом "обнаружена", и, что называется, "взята на вооружение". Ее разучивают дирижеры, ее играют филармонические оркестры, она прозвучала по республиканскому радио, о ее авторе, основоположнике украинского симфонизма, пишет книгу облеченный высоким доверием музыковед из Киева. Более того, у композитора обнаружился внук-однофамилец, прямой наследник, который претендует на авторские отчисления. Недавно он написал на меня донос в партком радиокомитета: дескать, я был недостаточно внимателен к внуку великого человека. Его донос повлек за собой "оргвыводы", я уже не заведую отделом музыкальных программ. По-видимому, теперь я лишний во всей этой истории.
  Я испытываю сложные чувства по отношению к собственной музыке. По видимому, мне не суждено подписать свое сочинение собственной фамилией − в этом случае его не будут исполнять. Но сознание, что твою музыку слышат тысячи людей, меня поддерживает.
  Конечно, у каждого розыгрыша должен быть финал. Но если перед отъездом из Одессы заявить во всеуслышание, что симфонию написал я, её перестанут играть. Так что, пусть уж всё остается, как сложилось. Родной отец не станет вредить своему удачливому ребенку, взлетевшему в "высокие сферы". Значит, так мне на роду написано: сочинять под чужим именем.
  Недавно я сделал новую весьма интересную "находку": ноктюрн для скрипки и фортепьяно. Отправляю Вам рукопись, и буду благодарен, если вы, не упоминая меня, введете эту пьесу в музыкальный оборот под названием "Аргонавты, ноктюрн Балакирева". Я буду горд и рад, если первое исполнение состоится в России, на родине уважаемого композитора. Мне думается, интерес к этому произведению будет: ведь автор не абы кто, а идейный руководитель "Могучей кучки".
  С музыкальным приветом
  искренне Ваш Михаил"
  
  Перечитав письмо Пинскому, он нашел его местами высокопарным, местами легкомысленным и раздумал посылать, "ноктюрн Балакирева" подождет. Письмо к родителям взялся передать коллега по училищу, который на днях отправлялся в Москву. Ответ он получил срочной телеграммой:
  "ЖДЕМ НЕТЕРПЕНИЕМ ГОЛЬДБЕРГИ".
  Ну что ж, одесский период, период молодости, одиночества, первых композиторских удач, первых шагов в музыке и первых ошибок в жизни окончился.
  Пора было собирать чемоданы.
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"