Миниатюра, короткий рассказ, стихотворения в прозе
Поэзия
Двойной портрет
Отзвуки
Бережно о прошлом
60-летию Великой победы
750-летию нашего города
С улыбкой о русском...
...И просто с улыбкой
Сюр, гротеск
Юрий КУРАНОВ
Воспоминание о детстве
Я родился в то время, когда развитию нашего искусства, нашей русской литературы, как и всей нашей культуры вообще, был положен предел. Ещё не развернулось движение вспять, но кровавый маховик этого движения уже делал первые обороты. Моя мать, сотрудница Русского музея и одна из любимых учениц Павла Филонова, в 1928 году подготовила большую выстав-ку работ этого художника и уже развесила их в залах. Необычный худож-ник, певец антиинтеллектуальных интуитивных напряжений масс, уже воспроизводил на своих полотнах те обезличенные реки вымотанных непосиль-ным трудом и всеобщим заблуждением толп, которые вгонялись в железобетонные шлюзы новой социальной системы. Но Филонов пел их. Вскоре он сам станет жертвой этого потока. А пока его работы год провисели на стенах Русского музея и без всякого открытия выставки были с них сняты. А его лучшая ученица довольно скоро забудет, что была любимицей гениального живописца и провозвестника эпохи всеобщей обезличенности.
Это было время, когда имена недавно лишь знаменитых творцов и толко-вателей культуры стали не только немыми, пустыми и умерщвлёнными, но имена эти опасались произносить вслух. Когда я поступил в университет Москвы, никто из моих однокурсников не имел представления не только о Сомове, Головине, Мережковском или Рерихе, но многие из нас никогда не слышали имён Бунина, Нижинского, Фешина, Борисова-Мусатова и Стравинского. И никто из нас тогда ещё и не подозревал, что мы не только юные невежды, мы не подозревали, что в будущем для нас возможно какое-то прозрение. Мы были забиты, но самоуверенны, мы были молоды, но уже со-старились. Мы не просто ничего не знали, но порою и не хотели знать.
Нам казалось, что знание возможно только там, где ты идёшь с завязанными глазами, а творчество это нечто такое, что должно быть понятно с первого взгляда самому необразованному человеку. Сотни и тысячи молодых поэтов учились писать по газетной рекомендации Маяковского "Как делать стихи", а Сергея Есенина считали хулиганом, певцом ушедшей в небытие реакционной деревни, а о великом русском поэте Николае Клюеве никто из нас и услышать-то не мог.
Мы росли недорослями, и нам казалось, по крайней мере очень многим, что путь творческого поиска - это путь взыскания расположенности к се-бе сильных мира сего. Как следствие этой расположенности мы понимали разного рода поощрения, отличия и награды как действительные творчес-кие достижения. И так получилось, что распоряжаться нашими пристрасти-ями, вкусами ипредставлениями отдали мы право тем, кого истинный ха-рактер творчества заинтересовать не мог, кого интересовало только ути-литарное значение творчества вообще и нашего дарования в частности.
В результате этого самые талантливые и самые достойные дарования погибали на корню, либо в самом начале своего расцвета, от духовной безвоздушности. Так случилось и с Николаем Рубцовым и с Юрием Казаковым. Так произошло со Шпаликовым, да и с Шукшиным. Признание у них было, но признание ещё не всё, да и не самое главное. Главное в искусстве - пра-во и возможность быть самим собой и больше никем другим. Истинный художник, будучи сам терпимым, не терпит похожести своей на кого бы то ни было другого. Инстинкт стадности, стремление сбиться в стаю, в юш-ку для настоящего таланта неприемлем, более того - они для него смер-тельны.
Выживали только самые нетребовательные, самые изворотливые и самые напористые. Таким образом творческие трибуны нашего времени преврати-лись в арены жесточайшей борьбы за существование именно в том виде, в каком это проповедовал Дарвин. Да по-другому и быть не могло, если ху-дожник и поэт с детства вырастает с уверенностью, что он произошёл от обезьяны.
Теперь времена как будто изменились. Теперь наступала как будто бы свобода, пиши - что хочешь. Но, как и раньше, все пишут на одном доволь-но сером уровне, за исключением полутора-двух десятков человек. Да и тех насчитаешь ли? Вместо жажды угодить начальству распахнулась жажда сенсаций. Все, кто некогда хвалили Сталина и его пристрастия, теперь бросились его ругать, разоблачать и поносить. И ворота в новую эпоху разверзли такие столпы чиноугодия, как Эренбург, Симонов, Софронов, Твардовский и многие-многие другие.
Где-то в стороне от этой столбовой дороги остались, каждую минуту рискуя за это поплатиться, немногочисленные Пришвины и Паустовские, над которыми потешались все, кому не лень.
Теперь ситуация вроде бы повторилась, восхвалители Брежнева, купав-шиеся при нём в неудержимых потоках дач, зарубежных поездок, орденов и медалей, теперь оказались его хулителями. Они, оказывается, всё зна-ли, всё видели, но... мудро ждали мгновения, чтобы высказаться. Они за-говорили в полный голос. Им есть что сказать, они видели многое. Ещё бы! Одни хлебали прямо с барского стола и видели все лица, другие под-бирали крохи под столом и подглядывали оттуда. Сегодня они развернули новый тур борьбы за ордена и медали, за депутатские и всякие прочие дол-жности! А если времена опять изменятся, им опять будет что выложить на всемирную ярмарку сплетен: они так много знают! Им не до мастерства, не до поиска, им успеть бы высказаться. Они профессионально наблюдательны.
Но в творчестве ситуация уже иная. Она ещё более трагичная. Ни Паус-товских, ни Пришвиных уже нет. И никто из последней волны литераторов даже и припомнить-то не хочет, да и не может, что же это такое, свободный художественный поиск, и с чем его едят. Но все хорошо знают, что за него уже давно нигде не платят. Ни унас, ни за границей. Место поиска заняла наглость.
Да, пришло странное время. Впервые это почувствовали где-то в семи-десятые года. По всем литературным инстанциям открыто стала ощущаться недоброжелательность к мастерству, к высокой, к изысканной художественности. Даже в страшные "сталинские" времена здесь и там удавалось встретить почтение к фразе, к образу, к построению сюжета. Вопреки всем из-биениям по издательствам, журналам, по так называемым творческим инстан-циям в тридцатые - сороковые годы, даже в пятидесятые, сохранились ещё те самые остатки, отзвуки великой русской культуры и искусства, которым положила видимый и невидимый предел гражданская война. Ко времени, о котором я говорю, изменился и читатель. Если на публикацию "Осенних рассказов" в "Литературной газете", этих стихотворений в прозе, я полу-чил около двух тысяч писем со всех концов страны, от людей самых разных по возрасту и по социальному культурному положению, то к семидесятым годам такие изысканности стали раздражать.
Летом 1968 года я оказался в гостинице "Юность" вблизи Лужников. Там собирали молодых писателей России, чтобы поехать в Вёшенскую к Шолохову. Одним из организаторов этого мероприятия был молодой инструктор ЦК комсомола Алик Лиханов. Это был вежливый, собранный, доброжелательный молодой человек, с глазами, таинственно уходящими от прямой встречи.
- Вы знаете Василия Белова? - спросил меня Алик.
- Нет, - сказал я. - А кто это?
- Это очень интересный молодой прозаик из Вологды, - сказал Алик, - он хочет с вами познакомиться.
Не успели мы познакомиться, как этот коренастенький мужичок с лицом опростившегося Николая II, с живописной вязкой речью бросился терзать меня за то, что я пишу рассказы, в которых кроме красоты ничего нет. Он, правда, не скрывал, что рассказы эти ему нравятся, но уверял, что они никому не нужны и что свой талант я трачу впустую.
Я тогда не придал особого значения запальчивым утверждениям обаятельного и узловатого вологжанина, но довольно скоро начал ощущать, что он прав. В литературную жизнь страны, в её культурное дыхание нача-ли приходить и прочно обосновываться в ней совершенно новые люди. Таких людей на духовных скрижалях наших ещё не бывало. Эти существа словно прилетели в свои кресла откуда-то из безвоздушности, они как бы заново открывали жизнь на земле и первое, с чего начали, это с жажды насытиться, насытиться едой, питьём, телесным удовольствием и грубо-осязаемыми знаками почестей, дородности, прямого и решительного завоевания права на всё, что дает официальный регламентированный быт. Ко-нечно, тут было не до изысканностей, не до бряцания на лире многозвуч-ной...
Некоторые из этих людей всё же порою стремились приоткрыть хотя бы какой-то уголок правды над наглухо запечатанной от всякой информации действительности. Я хорошо знал из личного опыта, что ни о какой правде не может быть и речи. Говорить об этом было некому, да и незачем. Никто ничего не хотел знать. Во всяком случае те, кто хотели хотя бы прикоснуться к правде, были неизмеримо лучше и выше тех, кто самозабвен-но и заливисто холуйствовал во всё горло.
Оставался выход: если нельзя сказать правду, то хотя бы не нужно лгать. Если нельзя жить на полном дыхании, то нужно хотя бы сохранить само дыхание от осквернения. Не на гульбищах же, конечно, и не в спёртых подвалах, где раздают житейские блага для ожесточенной очереди, можно было сохранять это дыхание и не отравиться выхлопными газами машинизированной псевдочеловеческой ретивости.
За тысячу двести лет до наших дней одинокий китайский поэт Ли Бо го-ворил так:
Плывут облака
отдыхать после знойного дня,
стремительных птиц
улетела последняя стая.
Гляжу я на горы,
и горы глядят на меня,
и долго глядим мы,
друг другу не надоедая.
Меня всегда смущало неистребимое желание подавляющего большинства людей как можно больше взять от жизни благ. Поэтому Ли Бо всегда мне был близок, с его стремлением к уединённой красоте. Другой великий поэт,Иван Бунин, в изгнании, под дыханием Средиземноморья размышлял несколь-ко иначе:
В полночный час я встану и взгляну
на бледную высокую луну,
и на залив под нею, и на горы,
мерцающие снегом вдалеке...
Он страшным для поэта признанием заключил эти великолепные и траги-ческие стихи:
Познал я, как ничтожно и не ново
пустое человеческое слово,
познал надежд и радостей обман,
тщету любви и терпкую разлуку
с немногими последними, кто мил,
кто близостью своею облегчил
ненужную для мира боль и муку,
и эти одинокие часы
безмолвного полуночного бденья,
презрения к земле и отчужденья
от всей земной бессмысленной красы.
Впервые о том, что был когда-то на свете Иван Бунин, я узнал зимой 1952 года. Я обнаружил в библиотеке общежития МГУ на Стромынке какую-то потрёпанную книжку. Меня поразило в ней короткое стихотворение, ко-торое мне показалось есенинским:
Синий ворон от падали
алый клюв поднимал и глядел...
Стихотворение называлось "Степь" и написано было в 1912 году, Кто такой Иван Бунин я узнал через три года в Ленинграде от Всеволода Рождественского, придя к нему со своими стихами, по звонку друга моей матери.
Я не принимаю прозы, в которой нет поэзии. Такая проза для меня мертва. Между прочим, те страшные ночные стихи в Приморских Альпах Бунин написал гораздо позднее того, как Достоевский провозгласил, будто красота спасёт мир.
А за полтора тысячелетия до них великий пустынник Макарий сказал так: "Были праздные мудрецы в мире: одни из них показали своё превосходство в любомудрии, другие удивляли упражнением в софистике, иные показали силу в витийстве, иные были грамматиками и стихотворцами и писали по принятым правилам истории. Были и разные художники, упражнявшиеся в мирских искусствах... И все сии, обладаемые поселившимся внутри их змием и не сознавая живущего в них греха, сделались пленниками и рабами лукавой силы и никакой не получили пользы от своего знания и искусства"
О том, что на свете жилкогда-то сей великий человек, я узнал только к пятидесяти годам моей жизни. Так каждый из нас, прибывший в Москву, только к концу своей жизни узнавал, что в другие времена и на других концах земли узнавали будущие поэты и художники ещё в детстве. Са-мо собой разумеется, что ничего достоверного не зная о культуре или имея о ней превратное мнение, мы не могли реализовать и сотой доли тех возможностей, которыми были наделены от рождения.
Никому из нас долгое время не приходило даже в голову, что талант дается совсем не для того, чтобы расторговывая его, художник отдавал себя в рабское услужение невежественному хозяину основных благ жизни.
И ужкому из нас даже сегодня придёт в голову сомнение в том, будто путь самовыражения во что бы то ни стало и есть самая достойная и верная дорога для таланта. Также многим из нас, если не всем, отнюдь не приходит в голову, что совсем не наше дело не только воспевание куми-ров, но и низвержение их. Кумиры, вожди и тираны живут по своим законам, которых, кстати, они не придерживаются, и всякая попытка для человека талантливого и бескорыстного вступить в их сферу притяжения - гибельна для дарования.
Я с глубочайшим теплом вспоминаю наше совместное пребывание с Алек-сеем Козловым в его избе на хуторе Трошинцы, когда он писал свои компо-зиции на сеновале, а я свои на чердаке его избы. Над нами горело осеннее созвездие Возничего, в желудках было пустовато, ни о каком признании не было и речи, а на душе было легко и свободно. Позднее я прожил замечательные дни и ночи, восходы и рассветы на берегу озера Глубокое под Опочкой, которые протекали под пение ласточек, цветение клёнов и под музыку Шопена да Вивальди.
Я не сделал и coтой доли того, что мог бы сделать, но совсем об этом не жалею.
Конечно, было бы лучше, если бы в редакциях почаще попадались мне люди, которых бы интересовала именно творческая сторона дела, поиск, открытия. А может быть, это и хорошо? Ведь теперь, с расстояния прожитых мною лет, я так отчетливо вижу суетность и претенциозность многого из того, что мною написано. Да и не только мною. Конечно, я не лгал, как это было модно все промелькнувшие годы. Я никогда не прислуживал сильным мира сего, я никогда не боролся за награды и отличия, наоборот - избегал их. Но разве это меня оправдывает? Если говорить по большому счету: кто дал мне право писать о том, чего никогда не было вообще и выдумывать людей, которых свет не видывал. Что это такое? Ложь или чрезмерная самонадеянность, безответственная назойливость? И вообще имею ли я право на так называемое творческое воображение, которым я так упивался и так им гордился порою.
Седьмой десяток лет размениваю я. Я люблю землю инебо, и реки, и горы. А особенно я любил облака... и ветер... Во времена моей юности, когда я много ходил по стране в моих стоптанных ботинках, пел ветер, нооблака ещё не были смертоносны. Они были прекрасны во всех отношениях. Человек ещё не осквернил их, они ещё не дышали смертью в сердца людей и животных... Мы останавливались в горах и долинах, у ручьев и ключей и пили прекрасную воду, которой можно было доверять. Её не стоило бо-яться. И я воспевал всё это и в стихах, и в прозе. И не жалею об этом. Теперь я знаю, кого благодарило мое сердце, когда я шагал по земле. Я благодарил Того, Кто всё это создал и дал мне безвозмездно всё это вместе с моею собственной жизнью. Трудно сказать, пошёл ли бы я в литературу, если бы с юности знал правду о том, куда я так рвусь, если бы с ранних лет имел доступ к тем знаниям, которые проливают истинный свет на жизнь и смерть.
Правда, нужно быть благодарным за то, что я хотя бы к концу жизни кое-что узнал из того, что должен был бы знать с детства. Конечно, я слишком поздно услышал горькие слова Григория Богослова о языке: "Кто исчислит все те огорчения, какие причиняет язык? Если захочет, без вся-кого труда, в одну минуту заставит враждовать дом с домом, город с го-родом, народ с властелином, царя с подданными, как искра, мгновенно воспламеняющая солому. Плывущих на одном корабле, сына, родителя, брата, друга, супругу, супруга - всех удобно вооружает одного против другого. Злого делает добрым, а доброго, напротив того, погубит, и всё это опять переиначит. Кто переможет слово? Язык мал, но ничто не имеет такого могущества. О если бы он тотчас омертвел у людей злых".
Теперь я знаю, куда летят те удивительные лебеди на картине Рылова "В голубой дали", написанной им в разгар гражданской войны, самой ужасной из всех войн, перенесённых нашим народом. Их семеро перекликающихся в небе белоснежных птиц, над океаном. И вдалеке парусник, как образ чистоты человеческих устремлений. Я знаю, куда стремятся эти величественные и такие кроткие птицы. Они уходят от смерти, их зовет к себе жизнь. И не всё заковано льдами на так далеких почти безжизненных ос-тровах. Во всём этом синем воздухе неба, в облаках, в безбрежной дали волн дышит ощущение надежды.
Время летит, как летят порою высокие и быстрые облака, подгоняемые мощным и благотворным дуновением. Мы постепенно начинаем догадываться, что высокохудожественное творчество имеет значение и смысл тогда, когда оно не обслуживает те или иные интересы и инстинкты доминирующих в обществе лиц и группировок. А под облаками летят лебеди, полные надежд.
Теперь, когда меня спросят, чему я хотел бы уподобить свое перо, я знаю, что ответить. В 1585 году вблизи Оки, невдалеке от Белёва, Святой Макарий Жабинский основал монастырь. А в 1615 году былмонастырь истреблён польским отрядом пана Лисовского. Но Макарий вернулся на пепелище и возродил пустынь. Он часто уходил в лесную глушь, чтобы пре-даться в одиночестве молитве. И вот однажды он услышал стон и увидел обессиленного поляка, рядом с которым валялась сабля его. "Пить", - просил тот слабый голосом. Святой Макарий возмолился ко Господу и ударил своим посохом в землю. И тотчас же хлынул из земли родник, чтобы утолить умирающего. Вот и я хотел бы, чтобы перо мое уподобилось этому посоху. Но для этого я должен был бы прожить совсем другую жизнь.
Для того чтобы приблизиться к такой надежде, у человека должно былобы произойти в жизни нечто хотя бы подобное некоему замечательному событию из жизни уже вспоминавшегося нами Макария Великого, великого и святого пустынника. Непорочность во все времена вызывала зависть и раздражение. И вот одна блудливая девица, объявила, будто бы она беременна от пустынника. Окрестные жители воздвигли на подвижника ликующую брань и злословия. Макарий не счёл нужным оправдываться. Он, как и прежде, плёл в своей келье корзины, а деньги, вырученные за них, стал отсылать беременной. Но вот клеветнице пришло время родин, и разрешиться от бремени она оказалась не в состоянии. Тогда она назвала истинного творителя бесчестия.
Если бы я хотя бы отдаленно был способен на подобное, конечно, жизнь моя была бы совершенно другой.
Прошли доволъно-таки многие годы, вполне достаточные для обыкновенной человеческой жизни средней продолжительности. За эти годы моей жизни произошло многое, многое удалось осмыслить. И среди самых дорогих моему сердцу ощущений я всё чаще и чаще вспоминал одно. В шестилетнем воз-расте я оказался в ссылке с родителями моего отца. А сам он заключен был на Соловки. И вот впервые попал я в настоящий цветущий лес. И ка-кая-то деревенская девочка показала мне в глубине лесной ароматно расцветший огромный цветок. Я поражен был этим цветком настолько, что мне даже не пришло в голову сорвать его. Я лишь склонился над этим цветком и долго смотрел в него, чувствуя, как он светит мне в лицо, я дышал его благоуханием. Там, среди сосен и елей, среди берез и осин, в прох-ладе леса. В чистоте его.
Владимир ГРЕШНЫХ, доктор филологических наук,
зав. кафедрой зарубежной литературы КГУ
ПОЭЗИЯ МАЛОЙ ПРОЗЫ ЮРИЯ КУРАНОВА
Проза Ю.Н. Куранова - это своеобразная история духовных по-исков, откровения, совершенствования; поиск правды и справедливости. Этим устремлением пронизаны произведения большой и малой формы. В рассказах, этюдах, зарисовках, то есть на ма-лых повествовательных пространствах, воспроизводится, я бы сказал, молекулярное состояние духовного беспокойства человека, которому мир как макрокосмос и микрокосмос органически близки:
"Прошла по листве мокрая гулкая буря, над лесной дорогой нашей ра-зомкнулись деревья. В осиннике стало светло, и в лужах теперь стоит небо.
Замрёшь на берегу лужи, словно скала в небесах тебя держит, а внизу - сине, ясно, да глянешь - и гуси плывут в небесах под ногами. Голова да-же кружится. И кажется, летишь.
На что конь, и тот порой забудется и упрется перед лужей, глядит под ноги в небо бешеными глазами, словно в пропасть"1.
В этом этюде, под названием "Небо и дорога", чрезвычайно изобра-зительно представлена картина обыкновенного состояния человека, со-стояния бытийного, каждодневного. Это состояние констатируется как факт, определенная данность. Есть жизнь, развивающаяся по своим зако-нам, ее плавное течение. Одним предложением ("Прошла по листве мок-рая гулкая буря, над лесной дорогой нашей разомкнулись деревья") писа-тель создает своеобразный коммуникативный шаг от обыденного к тор-жественному, от досюжетного состояния к сюжетному. В природе словно совершается чудо: в осиннике становится светлее, а в лужах те-перь располагается небо, вольготно и широко. И писатель емко, а порой даже слишком скупо, выражает эту явившуюся вдруг торжественность момента. То, что случилось в природе, поражает воображение человека, останавливает его и заставляет затихнуть, замереть. Это момент неожи-данности и красоты, это момент открытия и удивления. Забывается проза жизни, неожиданно открывается и осознается самим человеком восторг присутствия в этом прекрасном, может быть, немного фантастическом мире. Так развивается выразительный план этого маленького художест-венного текста. Автор стремится и выражает состояние восторга, раство-рения малого в великом, отражения великого в малом.
И вспоминается У. Блейк, английский писатель: " В одном мгновенье видеть вечность / И небо - в чашечке цветка...". Красота и сила блейковского стиха заключается в самом слове и смысле, который он несет. Я вовсе не намерен сравнивать поэзию Блейка и творчество Ю. Куранова. Это писа-тели разных эпох, разных художественных систем; они далеки ментально. Упоминание Блейка здесь ассоциативно, как у Г. Гейне, который, словно раскрывая механизм повествования "Путевых картин", замечает: "Ассоциа-ция идей ведет меня прямо к театру". Мои ассоциации привели к реконст-рукции одного из пластов историко-литературного контекста, в который ор-ганично вписывается творчество Ю. Куранова - поэта Слова и Мысли.
Его проза прекрасна, порой искусственно совершенна и противоречива. Это трудная проза. Она читается нелегко и может случиться, что легкомыс-ленный читатель от нее отвернется, потому что не способен понять красоту слова. Ведь по сути своей главным действующим лицом произведений Ю. Куранова является Слово как знак высочайшего, интеллектуального, ду-ховного напряжения. "Корабли с ожиданием смотрят в желтые дали осени, откуда дует листвой, облаками..." (225). Это из миниатюры под названием "Корабли". Предложение, а лучше сказать, такая художественная конструк-ция, схватывает момент бытия и создает своеобразный эстетический ком-ментарий, удивляет своей конкретикой и безграничным простором. Это по-эзия, которая не поддается пересказу и иллюстрированию. Только бездарный живописец согласится иллюстрировать эту миниатюру. А между тем, здесь можно увидеть многое и... ничего. Если эту конструкцию только пробежать глазами, то ничего не откроется, если читать медленно и внимательно, то можно обнаружить, почувствовать свои способности воспринимать неповто-римую красоту осени с ее "желтой далью" и запахом листвы; осенью, кото-рая рождает неясные чувства ожидания, состояние, которое когда-то роман-тики назвали "томлением". Юрий Куранов стремится изобразить то, что изо-бразить почти невозможно, он выражает то, пределы чего бесконечны. В свое время Л. Тик писал: "Поэзия не что иное, как сам человеческий дух во всей его глубине..."2 Так вот, проза Ю. Куранова несет в себе необыкновен-ное духовное напряжение. В этом ее красота и смысл.
Маленькие произведения в своем собрании (например, цикл "Осенние рассказы") создают калейдоскопическую картину психологии человека, переживаний им различных моментов бытия. Искусство таких рассказов состоит в их досюжетной открытости. В каждом из них автор словно продолжает разговор, который был затеян когда-то. Он продолжает мысль, которая бродила в ноосфере, но еще не сформировалась. В рас-сказе эта мысль формируется, оттачивается. Она получает завершение:
"Сквозь безветрие лесов пришел еле обозначившийся острый крик. Тот-час же, не повременив, сорвался с липы ясный лист. Он послушно закачался в плавном воздухе. Будто к нему был послан заблудившийся голос тот.
"Услышал", - подумалось мне о нем.
Лист осторожно лёг вдали на моховые топи леса и подал тишине сла-бый шорох. "И я услышал", - подумалось мне о себе под темной прозрач-ностью высокого ельника, кое-где пробитого кленом и липой.
И я услышал" ("Тишина леса", 220-221).
Прочитав это стихотворение в прозе, можно придумывать различные си-туации восприятия природы, но важно самое главное: автор выражает движе-ние мысли, процесс ее развития. Он мыслит как авангардный писатель XX века, для которого доминанта сознания становится главной в разговоре о чело-веке и его природе. Вспомним Д. Джойса, В. Вулф, манифестировавших рож-дение нового мира художественного произведения, мира, в котором время сжимается до момента, а пространство, хотя и несет в себе конкретное обозна-чение, растягивается до бесконечности. Но если модернисты членили сознание на своеобразные сегменты, чтобы через часть показать целостное впечатление о человеке, его мышлении, то Ю. Куранов в выражении восторга как эмоцио-нального, психологического состояния человека идет от впечатления целост-ности к выражению духа этой целостности. Творчески осознанно или интуи-тивно Ю. Куранов продуктивно использует арсенал двух логик мышления -модернистской и традиционно-миметической, ставшей принципиальной осно-вой классической литературы. Это лирический ракурс в восприятии мира.
Желание понять природу, проникнуться ее тайной, почувствовать и ус-лышать ее жизнь - это желание многих. Однако не каждому дана радость nbsp;
&
&
&
&
&нас, ни за границей. Место поиска заняла наглость.
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&Иван Бунин, в изгнании, под дыханием Средиземноморья размышлял несколь-ко иначе:
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&
&когда-то сей великий человек, я узнал только к пятидесяти носит. Ее красота состоит как раз в невысказанном, но намеченном, не произнесенном, но обозначенном. В рассказе "Листья" мно-гое утрачивается за счет введения двух заключительных предложений:
"Те самые листья, которые так недавно шумели высоко под облаками, теперь летят ко мне под окно.
- Куда вы летите?
Они толпятся у завалины торопливой стаей. Они силятся поведать что-то. Но я не понимаю речей их.
- О чём вы?
Тогда они летят к малышу Гельке, который сидит посреди дороги и возводит из пыли какие-то лиловые города.
Они окружают его. Они вспархивают ему на локти и на плечи. Он улыбается им, он подбрасывает их, он их ловит. Он ни о чем их не спра-шивает. Они ничего ему не говорят.
Они поняли друг друга.
Они просто играют" (225).
На мой взгляд, картина психологического состояния завершается пред-ложением "Они ничего ему не говорят"; два последних - это пояснение си-туации, заключение смысла. Они лишние, потому что и так понятно: состоя-ние взрослого человека далеко от ритмов природы, ее голоса. Понятно также и то, что мир открывается во всей своей сложности и простоте детям. У них восприятие непосредственное, не испорченное, не отягощенное законами и нормами. Ребенок еще не вышел из самой природы, он ее часть. Не случайно многие писатели разных времен стремились зафиксировать и раскрыть дви-жение детской души, перед которой открывается мир. Конечно, можно со-гласиться с автором, который в этих двух строчках, помимо своеобразного комментария, создает особое состояние легкой грусти и сожаления о том, что трудно вернуть то время, когда вот так наивно и просто, естественно, по-дет-ски можно воспринимать природу и ее движения. Может быть, но в искус-стве лучше все-таки немного не договорить...
Проза Ю. Куранова необыкновенно проста в своем повествовании. Однако эта кажущая простота оборачивается глубоким смыслом и порождает чита-тельскую глухоту и непонимание. Дело в том, что в его произведениях дей-ство как выражение внешнего жеста, выражение событийности - вторично, периферийно. Он добросовестно описывает внутренний жест, а это самое грудное. Но самое удивительное состоит в том, что Ю. Куранову это описание удается лучше, чем описание и представление действа. В рассказе "Японская поэзия" нет захватывающего своей стремительностью, поворотами, сюжета. Здесь все просто и обыденно. Галина Серафимовна, очевидно, редкой душев-ной красоты женщина, служит в сельском магазине. И однажды в этот магазин заходят двое молодых людей, которые спрашивают сборник японской поэзии. "Галина Серафимовна растерялась", - пишет автор. Она не ожидала такого спроса. Она предложила парням зайти в магазин после обеда, кажется, вспомнив, что дома, на этажерке, стоит этот томик стихов.
"В обед, придя домой, Галина Серафимовна прямо с порога направи-лась к этажерке. Она быстро нашла коренастый томик в богатом красивом переплете. Эту книжку привезла в каникулы ее дочь Клава, да так и за-была. Галина Серафимовна сунула томик в карман пальто, не раздеваясь, похватала холодца, запила квасом и поспешила в магазин" (212).
Она хотела удивить заезжих молодых людей тем, что и в их краях знают японскую поэзию, ценят так, что даже в таком крохотном магазине можно купить сборник. Но молодые люди не появились, и Галина Трофимовна прокоротала вторую половину дня тихо и спокойно: то под-ремлет, то сборник откроет и почитает стихи. От абзаца к абзацу, от ситуации к ситуации автор неторопливо и обстоятельно конструирует образ женщины, обладающей редкостным даром доброты, душевной щедрости, Чувством прекрасного. Не вдаваясь в подробности формирования такого обостренного понимания жизни, не разъясняя поступок своей героини, автор очень тонко и точно (и совершенно уместно!) замечает:
"Галина Серафимовна все стояла на крыльце магазина, глядела на де-тей и все старалась припомнить какое-то странное стихотворение из да-вешней книжки, но никак не могла. Там что-то говорилось о человеке, ко-торый стоит на берегу и держит в ладони песок и старается сжать его, а пе-сок течет. Галина Серафимовна старалась понять, отчего ей хочется вспомнить это стихотворение, и решила завтра перечитать его" (213).
Нет каких-то особых, острых событийных знаков и во многих других произведениях Ю. Куранова. В них господствует размеренное повествова-ние о чувствах, мыслях, переживаниях человека. Рассказ "Ласточкин взгляд" во многом перекликается с рассказом "Тепло родного очага". Нет! Вовсе не тем, что в одном и другом предметом лирического вздоха является ласточка, а тем, что в них фиксируется мгновенье бытия, которое таит в себе и исто-рию души, и ритмы природы, и обостренное чувство справедливости и кра-соты. Чтобы увидеть жизнь во всей ее гармонии и безобразии, надо уметь смотреть на нее/в нее широко открытым прямым взглядом. Как ласточка. Как человек, который понимает птицу, переживает ее песню и ее страдание. И нужно ли прятать очистительные слезы, если они появляются?
"Жена моя смотрела им вслед широко раскрытыми глазами, пока гла-зам ее не сделалось больно и в них не появились слезы. Что делать, жен-щины много счастливее нас, мужчин, потому что, когда на глазах у них появляются слезы, прятать их нет необходимости" (219).
В нём борется историк, добросовестный исследователь, для которого факт высший критерий ясности и простоты, и художник. Фактографиче-ская точность и фантазия, жизненная проза и высокая поэзия. Он лепит образ долго и основательно, используя возможности материала, языка. Таков его роман "Дело генерала Раевского". И современному читателю это может не понравиться, потому что он глуховат к прелестям языка, потому что его лексический запас формируется косноязычием развлека-тельного телевидения, примитивных боевиков, сериалов и газет. Потому что ему не до тонкостей исторических перипетий, коль он имеет отдален-ное представление не только о событиях войны 1812 года, но и в целом об истории Отечества.
Писатель бесконечно предан своей Родине и до боли не согласен с фактами духовного нищания своего народа. Он продолжает традиции классической русской литературы, которая в лучших ее образцах всегда стремилась создать духовное напряжение, выразить его и заставить чита-теля размышлять не столько над фактом жизни, сколько над самим про-цессом осмысления этой жизни. Помните, как Ф. М. Достоевский начи-нает свой знаменитый роман "Идиот": "В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутившись друг против друга, у самого окна, два пас-сажира - оба люди молодые, оба почти налегке, оба не щегольски одетые, оба с довольно с замечательными физиономиями и оба пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор". Отметим, что художественная ситуация в романе Достоевского диалогична с самого начала: он пред-ставляет двух героев, которые совершенно случайно оказываются в ва-гоне третьего класса. И эти герои противоположны во всем, кроме един-ственного, что их объединяет, - молодости. Материальная "суть" князя Мышкина заключалась, как определил это Рогозин, в маленьком тощем узелке: "И небось в этом узелке вся ваша суть заключается?" У Рогозина на плечах "мерлушечий черный крытый тулуп". Пропустит современный читатель этот вопрос Рогозина о "сути" князя Мышкина и потеряет мно-гое. Останется глухим к нравственным страданиям героя, к его особой психологии, к его непохожести в этом мире. Не поймет он и того, что этот больной человек, как ребенок, острее и глубже воспринимает мир. Оттого его страдания и неприкаянность. И Достоевский развертывает колоссаль-ную картину осмысления жизни, ее катаклизмов, которые во всех своих изгибах и поворотах открываются девственно чистому сознанию князя.
Не люблю располагать писателей по ранжиру, создавать или отмечать элитарный ряд. Мне думается, что каждый писатель является сложней-шим художественным, творческим агрегатом, который аккумулирует в себе опыт культуры прошлого, современного и отчасти будущего. Ю Куранов - это, несомненно, писатель высокого ряда, его творчество можно сопоставлять с творчеством Достоевского (по своей духовной пронзи-тельности), Бунина, Паустовского, Пришвина (по своей верности идее естественности природы и человека); он, несомненно, продолжает творче-ски развивать традиции русской классической литературы XIX века. Но его художественное мышление развивается по законам XX века, поэтому я говорю о некоторой искусственности его прозы. Искусственность со-стоит в том, что Куранов, как и многие писатели XX века, созидая худо-жественный текст, творя форму литературного произведения, совершенно четко представляет поэтику классических творений, ее норму и отступле-ния от нее. Он сознательно идет по дороге классической ясности и художественного натурализма. Он созидает миметический образ человека и разрушает его. Ю. Куранов подражает природе (естественной, духовной) человека и одновременно конструирует мир красоты и чувств, в котором властвуют субъективные законы творца. Именно в этом заключается оригинальность и непохожесть Ю. Куранова, его жизнь в широком историко-литературном контексте и творческая обособленность.
------------------------------------------------
Куранов Ю. Тепло родного очага. Рассказы и повести. Калининград: Янтар. сказ, 2003. С. 225. Далее цитаты приводятся по этому изданию с указанием страницы в тексте.
2Тик Л. Любовные песни немецких миннезингеров // Литературные манифе-сты западноевропейских романтиков. М., 1980. С. 108 - 109.