Аннотация: Кажется, что земля исчезает из-под ног. Кажется, что гробы отверсты. Кажется, что идет война. Или уже не кажется? Джо знает точно. Узнайте и вы эту историю времен Второй мировой войны.
Моим, когда нет сил
молчать
Жозефина и дивный давленый зеленый горошек снов
Эту историю я слышала от дальней родни, еврейских бабушек, выживших в гетто в годы Второй Мировой войны. Сама я к ней была бы далека и равнодушна даже, но мне напели ее родники родной Словакии, рассказали о ней клочки облаков, бредущих по небу, словно пасомые независимым от земных ветров пастушонком с клюкой и рожком.
И я решилась. Буду рассказывать. Пока я есть, будут помнить мою Жозефину.
Ветер пел по утрам, я подымалась с постели, первые молитвы - и я готова ко дню. А моя Жозефина, Джо, как неспешно и по-американски звали мою дальнюю подругу соседи, давно упокоилась. 1943 год - 2023 год. Разница невелика для когонибудь: всего-то 80 лет. Но это целая жизнь. За которую прошли и другие войны, и родилось поколение беби-бумеров, и появился Интернет, и развалилась страна, когда-то выдержавшая всю войну. Но не спасшая мою Жозефину.
Кому-то это покажется важным, кому-то не очень, но я попробую рассказать о Жозефине так, как сама запомнила. Она была. И это совершенно точный, неоспоримый факт. И была еврейкой. Факт номер два, тоже точно важный, неоспоримо важный в годы, когда звезда Давида несет угрозу. Не своей символикой или движением, а просто иначе: кличет беду со стороны других. Не таких. Невеселых, разнуздалых, зачумленных войной.
И моя Жозефина до сих пор плачет об этом. Мне кажется иногда, по ночам я слышу, как мерно текут ее слезы, тихо-тихо, чтобы никого не разбудить. В сырой земле
не грустно: там тоже много воды, и соседи по братским могилам лежат рядом, перестукиваются. Подумать только, когда-то вы стояли бок о бок, а теперь, в земле, не всегда украшенной крестами или могильными памятниками, спят ваши тела - до светлого дня нового рождения.
***
Жозефина была только наполовину еврейкой. Хрупкая, маленькая, но довольно высокая, с темными волосами и влажными маслинами глаз. Если бы средиземноморская ночь заговорила - у нее был бы голос Джо! Такую не спутаешь, не продашь, только вряд ли подойдешь. И подмигнешь вряд ли. Только вздохнешь тихонечко, когда она, как всегда, смело и рьяно, и даже как-то отрывисто, шагнет за поворот.
А ты сиди тут, со своими делами. Не думай, не гадай, как там сложиться у нее может.
Джо жила одна и чрезвычайно гордилась этим. В ее доме можно было бы время от времени найти то чьих-то канареек, то приблудных черепах, не говоря уже о котах и щенках, которых постоянно надо было куда-то пристроить. И Джо искала хозяев. Все свое время тратила на разговоры о такой земной стадии любви, когда хочется забрать потерявшую хозяина певчую пташку или звереныша. А работала она в обычной типографии. Начинала чуть ли не с машинистки, сейчас уже делала макеты, занималась версткой и налаживала контакты с сетью клиентов и поставщиками. Вот такая она была.
И все у нее получалось, каждое дело спорилось.
Но когда она уставала, все вокруг разгоралось и горело, нехорошим огнем. Бумаги летали по столу и по полу, валялись в вопиющем беспорядке. Телефон отказывался говорить, ручки отказывались писать. Она нервничала, мрачнела, волновалась, что упадок сил станет очевидным для кого-то еще. Но не сдавалась. Она знала глубоко внутри, что выживет - и жизнь продолжалась. Еще пару раз уронить- поднять ручку, и на душе легчало. Мрачный ком отваливался сам собой, груз на душе становился носимым, помогала молитва. Что-то тихое и серьезное наступало, ступала стопочка по сердцу, Бог внутри приказывал не сдаваться. И день шел дальше.
Часть 1. В которой мы узнаём, как всё было
1. Утро
Находили дни. Я вставала, открывала окно, одевалась и пела - тихо. Ко мне прискакала белка, и я улыбнулась миру, в его сиянии, в его простоте. Становилось тепло на душе от того, что в лесах скачут зайцы, на них охотятся лисы, совы в ночи высматривают мышей, а моя кареглазая белка, соседка по дереву, выросшему под окном, что-то ищет и в моих глазах, и в моих руках. И у меня находился хлеб, старое печенье, которое я сама любила грызть. И мы здоровались, приветствовали друг друга, делились ночными снами и подготовкой к дню сегодняшнему, чуткому, светлому.
Я улыбалась.
Во мне загорались страницы дневника, который я садилась вести, то утром, то вечером - мне было не важно. Я оставалась сама с собой в эти утренние часы, и ничего не хотелось, кроме листа бумаги, на котором можно марать стихи, писать куплеты и продумывать прически. Потом мне оставалось только улыбаться дальше, надевая платье, причесываясь и думая наперед, что принесет день.
***
Жозефина - французское имя. Как оно мне досталось, мама умалчивает, говорит только, что долго не могла придумать, как назвать мою улыбку. Я осталась и с этим именем, осталась и со своими шестнадцатью годами. Осталась с маленькими днями, с горением свечи у окна, когда совсем тяжело на душе, но есть еще надежда, осталась с своими поделками, вязанием и вышивкой, с книгами на ночь и ночью.
А потом мне хватило. Время словно остановилось, дни перестали приходить - и я сидела. Как на чердаке, в комнатушке, и мне не хотелось выползать и носа на улицу показать, такой хмурой казалась мне жизнь. И я кивнула самой себе, томику американских рассказов о фронтирах и тетрадке со стихами, которые основательно принялась писать пару месяцев назад.
Джо. Теперь меня станут называть только так.
Даже не знаю, что будет дальше - со мной, без меня, но поворот в жизни моего имени стал меня радовать. Я набралась сил, во мне бил родник, я молилась - Богу, о том, чего еще не знала, но так хотела приобрести, получить. На этом большом жизненном рынке, где пляшут торговки разноцветных сбитых ковров, гремучие змеи
высовываются по одному мановению руки индийских факиров, а мне пять - и я кружусь на месте, гордая и счастливая собой. И мне не страшно.
***
Днем будут сказки после полудня, бабушкин компот, сдержанные кружева на платье, которые приятно трогать и приятно пританцовывать в таком, когда-то сшитом мамой, одеянии. Потом и вовсе, сумерки и закат, опять сказки, уже прочитанные, перечитанные, снова и снова, истории про Красную шапочку или Золушку, в которых даже не читаются нравоучения, поучения забываются и остается только знакомая сладость истории, которая никогда не кончится, а будет в ней только вечное повторение, бабушкин голос, канва истории о счастливом замужестве.
И будет ночь.
2. Закат
Джо идет в школу. Ей впервые в жизни становится скучно. Ей ничего не идет на ум, кроме тоскливого образа, словно пронизанного серым туманом: ее заперли в четырех стенах, и начался допрос.
- Что ты умеешь?
- А так ли это правильно?
- Почему другие не так?
И впервые в жизни приходится сравнивать. Она давится, забывается, теряется. Ей пусто и гулко посреди стен и парт, и совсем не хочется как-то подавать вид, что она есть. Она сидит - усталый комочек, сгорбленный осенний лист в парке, и ей тепло от себя, отрешенной и усталой. Так она начинает взрослеть.
***
Я совсем осталась. Со-всем. Совс-ем. Совесть-есть-ем. Мама. Страшно, когда раздирают слова, не берегут. И это все у меня в голове. Мама. Надо вспомнить что-то важное, забытое и родное. Боже, не отведи глаз от меня. И в голове укладывается молитва. И снова продолжается жизнь, вспугнутая словно райская птица. И спасает только внимание к себе, только эта старая, как свет, молитва - и Бог милует.
Потом начинается череда дней. Они раскручиваются, словно конфеты из оберток
- а я не люблю шоколад. Не переношу. И остается только морщиться, с трудом, отворачиваясь и внутренне плача, принимать свою повседневность с ее тревогами и волнениями, с ее необходимостями и неизбежностями. И мне совсем не оставалось ничего. Я была - для семьи, друзей, бездомных собак на улице, но меня не было. Я только погрузилась в задумчивость, словно в дремоту.
Так началась моя школа. И дни пошли серые, осенне-бетонные, в которых нет места полутени, а есть оголтелая резкость разделения между черным и белым, без промежутков. И я плакала по ночам от давления этой серости, от окружающих меня лиц, от беспросветности. И слезы защищали меня, запрещали лицам огрызаться, а дождю - быть мрачным и унылым, нескончаемым потоком. И мне становилось понятно, что все болезни и хандра - от игры в поддавки со злом, раскрепощающим пороки и утягивающим на дно. Становилось страшно.
Но я не давала себе уйти - на дно. Залегла где-то в себе, наливалась, словно грозовая туча. Кипела. Остывала. Набиралась соков земных, верила в то, что дальше меня что-то ждет - и радовалась этому. А затем набиралась и сил на обыкновенное, на то, что меня ждало тоже, в своей смиренной очереди быть сделанным. Шитье, оставленное впопыхах, позавчера, когда надо было делать задание по математике, песня, недописанная, но приятная сердцу. Покормить кошку, постирать, помочь по дому - и остаться в этом дне легким следом.
А потом сон. И нечего мечтать, когда снятся сны легкие, воздушные, словно периной укутанные и вознесенные. Словно заслужила отдых, встречи добрые, которые только и бывают, когда сон мирный. И я радовалась утру, дню, своим подвигам - маленьким, но заметным. Мерный ход дня, его течение иногда тоже приближались ко сну, хотелось прикурнуть где-то на уголке дивана, ветви деревьев загораживали небо и ловили меня, замечтавшуюся, задремавшую в светлые послеполуденные часы.
А потом вечер. Мягкие сумерки, тяжелые, словно полные плодов ветви деревьев, опускались на город. Как каштаны, как вишни, - как весь этот знакомый, белый свет. И мне казалось, что не бывает ничего яснее в жизни, чем эти сумерки. Когда пьешь чай из любимой чашки, при этом словно пишешь письмо давней подруге: мол, ничего не происходит, но жизнь бьет ключом. И нечего добавить к словам любви и преданности, близкому человеку и Богу - только глядишь себе вперед, улыбаешься, ленивый взгляд падает на стопки книг в шкафу, и снова теплеет.
И я не сдаюсь. Впереди многое.
И я ценю каждый миг.
3. Предрассветный час
Когда солнце встает, видна только кромка неба. Тоненькая оранжевая полоска над горизонтом. И снег отражается, на небе и на земле. Белый покров, не тающий пока что, но очень готовый стать, налиться зимой, самим ее духом. Темные ночи, солнце заходит рано. И на сердце мягко теплится свеча за окном, за которым тихо поет метель. И снежинки кружат в диком танце, от которого светлеет на душе, прямо там, где копошится мысль о любви и чуде.
Джо сидит с ногами на кресле, и ей мнится, что что-то в ее жизни изменилось навсегда. Она уже не та маленькая девочка, что когда-то гуляла по лесу и пела ему песни, чтоб росли деревья высокими, в небо, и полные памяти о любви Божией и человеческой. В ней поселилось чувство влюбленности, и она сидит с ним, как с непослушным ежом, свернувшимся на коленках. Вертлявый и колючий, маленький шарик - одни иголки, а не бабочки в животе. Она пытается понять себя, умыть свои чувства, и ей не одиноко в этом. Она сидит с улыбчивым ёжиком.
Стоит 1939 год нашей эры. Почти две тысячи лет с распятия, призванного остановить кровопролитие, вражду, зависть. В Европе началась война, и на сердце неспокойно у многих людей. Пока взрослые разговаривают встревоженно и так же тревожно молчат, дети и подростки устраивают сходки, готовясь к самым решительным действиям.
То, что когда-то было игрой, теперь стало новой реальностью. Люди чувствуют опасность, и страх витает в воздухе. В этот страх кутаются пересуды, словно старухи в редком тряпье, выползшие на улицу, и нет места чему-то иному - кроме этих сплетен и слухов. О первых смертях, военных конфликтах. Потерянном времени и не-мире.
Опасности.
***
Я еврейка. Я, Джо, еврейка. И мне нет места здесь, в этом забытом Богом городишке, в котором толкуются пересуды, а зловоние войны распространяется быстро. Ходят слухи о преследовании еврейской нации. Я понимаю, что это не может не
коснуться и меня. Мне тринадцать лет, а я чувствую себя на тридцать. И мне не жалко жизни, просто хочется идти. Не сидеть дома.
А потом я встречаюсь с своей любовью, мальчиком-подростком - в закоулке подворотни, куда испуганные мнимой, практически учебной тревогой забежали прятаться всей ватагой, - и мне изменяет память родной семьи. Мы днями сидим по чердакам, словно готовимся к самому страшному. Пока еще играем в романтику дождя по крышам-барабанам, недоедаем и делимся хлебом - с тем, чтобы в самое проверочное, урочное время выйти победителями.
Ему было четырнадцать. И это было красиво: встречать закаты, когда вдвоем, когда в компании таких же подростков, остро чувствующих справедливость и суровую красоту этого мира. Я смотрела и не терялась, как это иногда бывает, даже с взрослыми женщинами. Скорее, находилась. Где-то внутри меня ларец, жемчужный, янтарный, загорался изнутри - и мне хотелось светиться, излучать тепло. И так было.
Мы разговаривали часами - и это были слова любви. Того кроткого мира, который складывается из переглядываний и молчания, улыбок и стихов, которые в какой-то момент перерастают в неповторимый узор, полный неги, укутывающего покрова чувств, заботы и любви. То, что часто невидно изнутри, но так заметно окружающим: неповторимые дни, каждый день, час, каждое слово.
Вот и прошел очередной день. Мы сидим на крыше: выбрались с чердака посмотреть на закат. Свет разливается ощутимо, словно густое оранжевое молоко, наши соседи голуби нежно и глухо воркуют, словно ничего плохого не происходит. Мы в похожем положении - во зло верится с трудом. Мы сидим, держимся за руки, и какоето неведомое счастье рождается в груди.
4. Тихий шепот деревьев
Жизнь в лесу оказалась не такой сложной, как кажется на взгляд стороннего обывателя. Когда облавы стали накрывать наши, уже и так испуганные дома, мы с Гербертом решили сбежать от семей насовсем. Это было невеселое решение, как бы ни казалось со стороны. Взвешенное и трудное. Мы почему-то говорили друг другу, что в лесу будет безопаснее, легче прокормиться, совсем не холодно даже поздней осенью.
Жечь незаметные костры, разговаривать, петь песни, - словно нет никакой войны.
Один раз мы потерялись, не заметили тропы и заблудились. На лес опустился страх, сдавил грудь. Гомон собак-овчарок, чужие шаги, перекличка на немецком... Мы бежали, схоронились за кустом пышно отцветшего шиповника. В грязи, и так не мытые, с рассыпанными по ногам колючками, мы стали свидетелями преображения, в которое погрузил нас мир, когда в него пришла война. Мы стали детьми мира посреди шумящих крон, уединившись с лепетом листвы и переговорами сорок. Наше детство так нашло себе продолжение, и в этом были крохи счастья. Но мы не смогли его долго беречь - и в лесу, в нашем лесу начались облавы.
Гомон собак и голосов: лай овчарок, перемежающийся окриками на немецком,
- и снова пора прятаться, валить через буреломы и овраги, перебираться через ручьи, чтобы сбить со следа. Потом мокрые ноги и стучащая кровью голова - жизнь в бегах любого научит держаться строго и вместе с тем разнузданно по отношению к самому себе. Приходится ведь быть в движении, движении "от" - преследования, разлуки, сладкой и горечью отдающей помеси стыда и побега. Вечное движение человека гонимого. Вечная разлука с домом, вечное непонимание того, где солнце и свет, затерянные в листве, в шорохах, в дымке, в сиянии и пении, которые едва слышны, едва доносятся ветром. И где-то, на глубине подошв, отдается земля. Отдается каждым последним словом, каждой последней крупинушкой, каждым нерожденным яичком перепела, который только греет траву под своим гнездом. Где-то далеко. Где-то не здесь.
Где-то не с нами.
Мы так узнали жизнь. Нам было совсем немного лет, нам было нечего есть, негде спрятаться. Одежда износилась, слова потеряли толк - привычные слова, вроде того приветствия, которое говорится утром маме, когда пора завтракать - и вот, готовый, дымящийся завтрак уже на столе, ждет, гонит к себе всеми своими ароматами. И делать ничего не надо. И не надо бороться, надо скорее сдаваться. Надо скорее понимать, что твое место здесь, за стулом, за столом, с чашкой кофе и молока.
Но вот нас там уже нет. Нет ни дома, ни мамы. Нет ни смысла, к которому привык за детство, ни времени, в котором успел обустроиться, нет ни привычных дел, вроде школы и уборки дома.
Мои первые заштопанные носки. Мой первый несвязанный шарф, зарубленный бабушкой где-то на корню - оттого, что слишком криво. Мои первые слова, Боже мой, мои первые слова...!
5. Радуга над домом
Когда-то это все должно было кончиться. С этим знанием мы приходим в жизнь. Это знание нас растит и питает, оно напояет наши корни, чтобы мы держались за каждый день, каждый час жизни, чтобы мы бились с каждым рассветом, с каждой росинкой. Поили своих детей, пели им песни, мычали вслух, когда происходит беда - и она отойдет. И настанет мир, и будет счастье. А пока пришел конец и нашему лесу. Мы стали старше на два месяца. Выросли. Там. Среди ежевики и черники, среди болот и ускользающих от нас оленей и оленят, совиных криков, перестукиваний и записок, сплетенных из сока самой листвы.
Нас нашли овчарки. Немецкие овчарки, выращенные на то, чтобы убивать. Долго бежать и прятаться нам, - ослабевшим и почерневшим от пыли, - не получилось.
Нас искали слишком долго, и вот, момент настал - мы попали на поезд. Дорога.
В лагерь, в смерть.
В жизнь. На самом деле, конечно, в жизнь. Мы оказались не одни, в каком-то смысле, вернулись в семью, вернулись к своим корням. Два голландца, узнавшие себя в еврейских лицах, застывших серых кирпичах. Два подростка, так и не признавшиеся в любви, но любящие до слез. Два носа, почувствовавших разницу во времени и четкий переход - под расплавленные от криков крыши, под гнетущие ужасами сны под прикрытием газовых труб, в которых учились уничтожать людское. Выпивать пот до капли. Убивать младенцев в утробе. Корежить выпавшие молочные зубы. Забрасывать крупинки сознания и памяти своим ядом, гноящимся от желания убивать. Даже избавляться. Искоренять. Уничтожать.
У человека нет таких слов. Это даже не тьма и не бездна, а горящие пламенем сатанинских печей осколки ненависти, изничтожающей плоть, уничтожающей разум и свет, добро и любовь, все еще живущие в каждом человеке. Мы не предали род. Мы не предали мир. Мы не предали нас. Мы попали в обустроенную бездну, в которой начал существовать ответ - мы не достойны. Мы не Арии. Мы не суровый север, с его ледниками-снежинками и голубизной глаз на светлом лице. Мы чернявый юг, безбрежные евреи, вечный жид, беженцы, перекати-поле-любви.
Все знают тайну вечной жизни. Она в вечном чувстве влюбленности. Она в продолжении. Она в красоте и полноте момента, когда достается капля, кроха
небесного молока, разлитого на всех когда-то в незапамятные времена. Когда-то вскружились юбки, и белый свет разлился по небесным водам. Когда-то разошлись народы, когда-то люди прошли свои пути по горам и долам. Научились пасти овец, считать птиц, растить детей. Жить в домах, своих безбрежных крепостях.
Но у кого-то случилось несварение. Хлеб забродил. Пошла белая плесень - по животам, по свиткам. По углам - черная. Изобрели новые танки, новые бомбы, новые песни - совсем не гимны. И мы остались. В своем черном доме, на черном чердаке, на не нашей улице, ничейной территории, в горах, затерянных сквозь время и пространство, в дымке между мирами. И нас там нашли. И нас там заковали. И мы стали медленно доживать свое время. А потом нас нашли снова - и накормили. И мы стали собой - снова и внове.
Моя Джо нашла в себе Евангелие. Целую притчу. Про жемчужину, которая выросла из песчинки, похороненной когда-то ее стопой в бурный прибой, пока она шла по пляжу. Песчинка выросла в жемчужинку, ее выловили с уловом рыбаки, отдали купцу, и заботливый день с солнцем подарил ей эту щепотку моря, твердую и застывшую. И она стала богатой. Она стала полной. Светлой и подсвеченной. В ней поселилась жизнь. В ней появились новые чувства, которым не надобно было имен, им не нужно было земли. Она плакала - и она сияла. Она искала - и она находила сразу
- она знала без знания и обретала без поисков. В этом было чудо. Божие. Небесное. Она не плакала, она рыдала, она выросла - и она родилась. Для этого мира, земли середины XX века она родилась в поезде, темном углу, который нес ее в лагерь смерти где-то на территории Польши.
Джо ждал Освенцим. И она ждала жизнь.
6. Осенние тропы
В лагере нас не встречали. Мы были юны, как сама жизнь, как сама весна, ее танцующие цветы, летающие ветра, старые ивы, пробуждающиеся от теплоты солнца, впускающего жизнь в каждую древесную клеточку, каждую древесную душу, полную влаги. И наши души тоже просыпаются, тоже открывают веки, размыкают ресницы, раздувают старые костры, забывая пожары, оставляя погромы, разгромляя старые фараоновы колесницы. Поднимая моря стеной. Гремя каждым шагом. Не напрягаясь. Буйствуя в бытии.
Где-то в горах, дальних и безбрежных, правда буйствовали краски. Правда гремели песни. Правда царили люди, умеющие царствовать. Умеющие любить и дарить любовь. Виноградники снова вонзали корни в отогревающуюся землю, и на небе разгорались звезды. Они ласково осматривали каждый перезимовавший клочок, нежно молились о теплом дожде, который бы накормил, обогрел бы землю, очистил бы ее от лютого снега войны, навыпадавшего с северных земель, в которых гремели взрывы и барабаны разрывало от иглистой тишины.
Джо не устала. Она покорно слегла в своем углу, покорно вычесывала хвоинки с непослушных уже, давно не мытых волос, и даже не думала о смерти. Где-то ее ждала жизнь. Где-то внутри нее веселились будущие дети, желавшие моря и огня, крови и плоти, поступи мягких шагов своей матери, которую они пока не познали, но в которой уже летали и передвигались, мысленно и чувственно. И Джо это знала. Она оставалась с ними всегда. Она мысленно перебирала их имена. Она жаждала их увидеть, их узнать, с ними оставаться и с ними расти.
А где-то по другим темным углам жизнь пробивалась болью и криком, гноем и геенной. Там заживо корчились мужчины, по темным дебрям сознания которых скользил яд, отрава, страшная мировая война. Страхи закрытых подземелий, осада Брестской крепости, страшные тайны детей, которые умели выходить на разведку и стоять при лунном свете абсолютно безоружными, но вооруженными до зубов - своими мечтами, своими боями, своими сказками и верой. И они дышали. И они ели подгнившую траву, вращивались в землю зубами, терзались от каждой пули, которая пролетала мимо - и продолжали идти с Богом, где-то на своей земле. Каждый по своей земле. Каждый своим ходом. Каждый в тени Бога. Который знал, что самая мирная война - внутренняя, и она не с собой, а со злом, духами, которые жаждут только смерти, - ненависть и злоба, душащая зависть во плоти.
Они шли. Мы тоже шли, сказала бы Джо. Каждый день тянулся мирно и мерно. В каждый вечер в застенках погибали люди. Их душили, жгли на мыло, кости сгорали и плакали в могилах их бабушки, заботливые еврейские жены и матери. Стонали деды, знавшие каждый камень в старом Иерусалиме, каждый рассвет на святых горах Палестины и Израиля. Их молитвы кадят до сих пор. Чтобы шла жизнь, чтобы был мир, чтобы росли дети.
И они улыбаются нам - из глубины веков.
И Джо поднимает глаза. Где-то над планетой точно горит рассвет, пусть у нее сейчас ночь. Пусть у нее сейчас только больные, лихорадочные глаза мужчин, уже мучеников, лежащих где-то в тусклой темноте напротив, пытливо всматривающихся в ее европейские черты, острый нос и прикрытые ресницами глаза, отросшую челку школьницы. На нее смотрели во все глаза, и это будило отвесный, колючий, жгучий интерес. На одну ночь. Потом их разведут по баракам, потом от них останется горстка пепла или кусок мыла, клочок одежды, нарисованная еврейская звезда. Потом от них останется память.
И не будет презрения.
***
Мы были и мы жили. Мы любили и мы стонали. Мы стенали и мы плакали. Мы выли и мы любили, отдавали, жгли, принимали и верили. Дышали жадно и не верили вскользь. Шли и смеялись, как умеют только евреи, вечные гонцы, вечные странники по пустыням и перепутьям. Мы не знали, но мы оказались тут. Мы попали. Но мы не попались.
Где-то умирали люди. Шли бои, стонали женщины, брошенные в тылу, чтобы трудиться, чтобы не пропадал хлеб, чтобы работали заводы и создавали новые пули, новые бомбы, призванные остановить войну, призванные задушить, разорвать каждую жизнь, поверившую во зло, поверившую в отсутствие правды и истины, в отсутствие Бога и его взгляда, его провидения, его карательной руки.
Мы стояли. Стояли на горе, Святой Горе, и молились. Мы плакали слезами наших детей, мы били себя кулаками в грудь за каждую потерянную пяточку, за каждый потерянный клочок земли, на котором когда-то был огород, где когда-то растили картошку, кабачки и зелень, чтобы дети мирно спали, чтобы дети были здоровы, чтобы не было боли. Чтобы не было страха. Чтобы не было зла.
И в нас царила любовь. В нас царил мир.
Мы плакали навзрыд. Мы узнавали Бога и отказывались от слишком
человеческого, наносного, излишнего, отнимающего жизнь. И в нас горел древний Иерусалим. Город, познавший предательства, город, побивавший пророков камнями, чтобы не судили, город, выстроивший первый храм единого Бога. Вызревший,
царствующий, живой. Каждый камень стал плотью. Бог создал своих детей, и мы созрели. Наша песнь выстояла, и она пела в нас и нами.
Мы били себя кулаками в грудь. И войны не стало. Война была похоронена в нас
- и мы обрели мир. Мы обрели Бога. Мы обрели себя, в каком-то непередаваемом мире. В нем гремела война, шли объединенные войска, люди искали зла под землей, в старых горах, и люди находили Бога - в сердцах, в заповедях, которые сложно понять и сложно передать, только показав - научить, только в детстве и девстве сохранить.
И горел календарь. Горели сны и ночи, а день - наоборот - набирался сил и светил. Он давал тепло и понимание, время на молитву, и мы теряли удушающие нити обмана, кудрявую пряжу лжи. Мы оставались.
Любовь растекается по жилам, любовь греет, любовь поглощает и отводит в миры, которые не видны при электрическом свете. В которых царит Солнце. Солнце, животворящее любовью и миром. Светом, теплым, словно молоко, глухое и гулкое, доброе. Молоко, растекающееся по рекам, когда они плачут в тумане. Молоко, которое питает грибницы, когда назревают белые грибы после осеннего дождя и сырости.
Молоко, которое приводит ребенка к его матери, обратно к утробе, обратно к лону, обратно в дом.
И мы обретаем мир.
***
Джо валялась с температурой. Она успела заразиться, и больше ее ничего не волновало. Жар бередил, взрывал сухие от долгого голода кости, жарил ее внутренние органы, которые и так отказывались служить. Слишком тяжелой оказалась жизнь. Слишком страшными обещания. Слишком суровыми были глаза мужчин, смотревших на нее долго и пристально. Она не была невнимательной, она просто устала быть - там, так. У нее не хватало сил. Она не смела дышать. Она не смела сбросить прядь волос с мокрого лба, она не смела не жить при этом.
А он, какой-то неопределенный уже, увядающий в застенках, смотрел на нее. Этот он даже не знал ничего: сколько лет, какой язык родной, как, каким она его находит. А она - плакала и сопела. И так проходили дни, тянулись, вялоокие, пухлые от слежалых щек, впалых зубов, красных глаз. Чужих глаз, далеких глаз, изучающих глаз, требовательных в своей борьбе за жизнь. Глаз, держащихся за окружающую
действительность и сокамерников, людей, способных подарить еще две-три минуты добра и памяти в эту, уже точно оканчивающуюся жизнь.
***
За стеной шла война, но и мы были не падшие. Мы молились. Лежа.
Сползая со стен, оставаясь в грудных клетках. И мы сияли.
***
В эти, такие тяжелые моменты жизнь похожа на нырок. Жизнь похожа на утонувшую в водах луну, которая старалась подсветить свою световую дорожку на волнах, но не смогла сбежать вовремя, встретить солнце, отдыхавшее где-то за горочкой, за горой за океанскими просторами. Далеко-далеко. Близко-близко. Воды отходят, приливы сменяют отливы, птицы бередят ночную тишину своим посвистом. И мы взрослеем на этой глубине. Мы оставлены, и мы не вместе. Но мы растем, набираемся своих сил. Знакомимся со своей плотью. Не остаемся наедине с тьмой, ибо мы и есть рассвет.
И Джо набралась сил всплыть.
***
Ее встретила рука. Рука мужчины, пересевшего, перебравшегося к ней, тихо и очень надежно. Если где-то в мире скрылось добро, то оно было именно здесь, в этом моменте, когда двое находят друг друга - и остаются. И получают новые силы и новые имена, и новую безымянность: чтобы стать родителями, чтобы стать началом рода, дать силы, имена и знания своим детям, своим будущим, подрастающим ножкам, ручкам и глазам-глазищам, свету своему дальнему и ближнему. Чтобы пойти по земле и не встретить тьму, ибо и она отойдет, смутится от этого света, испугается этой жизни, не устоит в своей темноте. И они так нашлись. Они так встретились - посреди жара и лихорадки, грязи и бреда, войны и страхов, вполне обоснованных, но беспочвенных, ибо Бог предвидел их все. Они выстояли рядом - эти пары миллисекунд, когда знакомятся руки, когда обретается плоть, когда имена начинают звучать в крови. Они выстояли - и выстояли навсегда. Перед Богом и перед собой.
Джо попала в семью, которую успело нарисовать ее воображение, пока она прыгала по кочкам года в три. Будет весело, решила она, совсем малышка, и это весело теперь подсказало ей ее пути, ее истину и ее жизнь. Она смирилась, она нашлась и она покорилась. В ней не осталось места сомнениям и тоске.
Пара секунд. Один взгляд. Голос.
И в этом мире возможна любовь. В этом мире возможна поэзия, которую не найти, пока не прислушаться к крикам орлов на далеких заснеженных вершинах. К скрипам половиц в подземных убежищах, которые пока никто не нашел, в запахах сказок и преданий.
Они долго лежали. И с ними происходила жизнь. С ними происходило таинство жизни истинной, и им вдвоем было слишком хорошо, чтобы оставаться на месте, которое отвели им фашисты.
В войну тяжело оставаться на месте. Их чувства витали, мысли не кружились, а остатки плоти становились тяжелей. В них росла и дышала сама земля. Где-то царили и кружились журавли и цапли, вмерзали в лед пингвины, а они валялись на полу, вдвоем, почти в обнимку, почти не дыша, почти не доверяя миру, окружающему, плоти, смраду, но предав свой дух Богу. И они выжили. И они остались человеком. Мужем и женой.
Браком венчанным.
***
Потом была война.
Потом были слезы, и пот, и кровь.
Потом они долго лежали, но это, на самом деле, шли, как дни - по концлагерю.
Где-то выживали и где-то срывались люди, где-то падали самолеты, взрывалась плоть под натиском ракет и пуль, пыль разбивалась под сапогами, пыль врезалась в глаза - и они кровоточили. Люди плакали, плакали животные, не оставалось слез, не оставалось сил у кого-то - а у них они только росли. Росли вместе с решимостью, вместе с надеждами, вместе с памятью о том, что война не вечна, что мир есть и он наступает вместе с небесами, вместе с каждым рассветом, вместе с каждой ресницей, взмывающей к солнцу, открывая глаза новому дню. И тогда плакали дети, где-то далеко, за лесами, на родной стороне. Где-то далеко швырялись подушками и пили какао, а перья летели брызгами на солнце - в непридуманных мирах, где-то на
границах времен. Где-то, где все мы вместе, где мы вместе с Богом, где мы не теряемся никогда, где мы ждем выхода и не надеемся войти в бездну, которая будет молчать и мозолить глаза ледяными очами смерти. Где мы живы навсегда. Где мы хотим быть такими, какими мы есть, какими нас создал Бог, какими призвал к жизни - нас. Какими нас призвали быть наши дети, не потерявшиеся в созданиях первобытных племен, в их сумраках и сумерках, в их песнях и плясках - полных забытья и отчаявшихся от подвигов полубогов, способных спасать время и спасать жизни, избавляться от потерявшихся в пучине крови демонов, от властей и тьмы безумия.
И с ними начали происходить чудеса. С ними начал знакомиться мир. Джо окрылилась, Джо устала не быть. В ней проснулись старые молитвы, в ней проснулось пение матерей первых индейцев, знавших птиц по родам и мустангов еще до того, как первые лошади попали на континент. В ней текла и пела кровь, уже отравленная ядами фашистов, но очищаемая молитвой и голодом, постом помощи и любви, постом внимания к другим, постом бдения по себе. Постом без икон и каждения, но с мирным боем часов по каждому, отходящему в вечность. Постом без священников и их книжек, но перед людьми. Ее заметили и ее полюбили. Она не хотела уходить - и она оставалась. ***
Всю свою оставшуюся жизнь она прожила с мужем, нашедшим ее в Освенциме.
Когда их выпустили на волю (а может, у них получилось сбежать, сделать подкоп для самих себя и выбраться-таки на свободу польских лесов), они долго ползли по земле.
Джо не могла говорить, не могла дышать, не могла думать. Ей не шло больше ничего мирского, но она и не просила об этом. Она ползла по лесу, ей было темно и не уютно с самой собой. Где-то рядом полз муж, и ему тоже было темно и неуютно с ней. Но они так и не помирились, так и не узнали, что же происходит на самом деле с ними, в этой ночи, полной благословения и огня.
А была война, и шла она к концу.
Самолеты летали только военные, поезда - тоже. Гражданским было не перебраться на ту сторону, где за океаном росли горы, где можно было плыть и видеть сны, цветные и черно-белые. Где киты плавали неподалеку от города, где можно было не расстраиваться по пустякам, а просто жить.
И они ползли сквозь пространство и времена, сквозь леса и поля, мимо собак и заброшенных изгородей - к океану, чтобы пересечь его и остаться свободными на просторах Америки, новой и сказочной. Плыть, по морю, по морю далеко и еще дальше. Не как корабли, а как маленький утлый челн, который несет по водам, по волнам, по бурям - между, сквозь, вдоль пути, которого нет, который не подскажет ни одна карта, ни один путеводитель - только звезды, звезды небесные, освещающие путь.
И тогда они были веселы, и тогда они находились, и тогда им бывало легко - неожиданно, негаданно, нелегко внутренне. Позабыть все былое особенно сложно - тяжести, трудности, беды, превратности и преграды на пути, очередности несовпадений, падения быта и горе, горе, накатывающее слезами, непонимание и отчаяние, переходящие друг в друга из-за стеночек, которых не существует. Между нами. Между нашими мыслями, чувствами и словами, когда грехи перекрывают глыбы, таящиеся в недрах гор, вздыхающие под натиском лавы, отдыхающие под покровом темноты, рождающей горящий свет, творящий камни, которые никогда не увидят моря, но узнают падение, узнают чудо быть увиденными, узнают, каково это быть и не умирать, но оставаться, и быть попранными, стертыми глазами, руками, ногами, чужими, лежачими, смотрящими на просвет и пойманными аппаратами, созданными когда-то для того, чтобы запечатлеть всю боль и всю любовь рожденного, которое появляется в мире, открывающем свои грани и двери, свои пороги и черты, чертоги и потаенные прелести, звуки и гомон, ропот и клекот, первобытную страсть к жизни и тишину ледников, их напряженную и нежную стойкость перед самым тревожным расколом и падением вниз, в искристую льдистость холодных вод, где рыбы истаивают на глубине, а лед превращается в пламя, когда тает.
И ответ получал стучащий, а не вопрошающий. И на душе становилось легко, только когда появлялся ответный свет в глазах, только когда светилось пламя, когда не хотелось слов, но слова сами по себе превращались в нечто инобытное, живое, несущее, существенное, иногда осмысленное, иногда убегающее, но всегда от Бога и с Богом, не инородное, но и не свое - нечто свыше, нечто самостоятельное, желающее жить и дарить мир.
И мы пошли по водам, провожая свои корабли, окружая свою лодку. Тепло и забота - руки и ноги, голова. Все на месте, все свято, и вся жизнь прожитая - позади. Впереди только соль и вода, только свет и дальние звезды, освещающие дальние города
на далекой земле, раскинувшейся за океаном. Полные тоски по плоти земной мы брели и пели тихо. Пели о том, что мы не больны, мы не полны тоски. Тоска по жизни не есть тоска, но боль, и мы болели, болели наши сердца, болела наша тоска. И мы брели. И выплевывали нашу тоску. И выстаивали нашу боль. И смывали нашу кровь наши беды, наша память выходила и исходила, от нас шли волны, и наши стопы оставляли пески. И пески падали на дно - и камни гор, оставшихся позади, плакали и орошали слезами наши спины, пока мы брели.
Мимо ветров, мимо льдов, мимо ходячих замков, испещряющих наши спины, скорченные от боли и соли, от песков, от криков чаек, кружащих над отдаленными берегами. И мы снова плакали, и слезы не находили себе места - ни в нас, ни в окружающем мире. И накатывала тоска. И отходили пески - и мы снова брели, по пустыням вод и льдов, без снов и отчаяния, погружаясь в воду, ступая по отбивающему дроби холода льду, теряясь в туманах, паром исходящих от бушующих волн, горой вздымающихся над поверхностью океана. Кратким ветрам было холодно.
И жизнь не шла, стояла на месте, обтекала каждую незримую икринку в рыбинах, дремлющих на глубине, но била ключом в подземных океанских источниках. И мы не были потеряны, мы не блуждали - мы просто шли, и верили, и снова шли. И лодка наша шла с нами.
И мы были дети. И мы радовались этому детству, внезапно наплывшему на наши плечи, укутывающему нас в любовь и тепло, заботу материнских, больших и надежных рук, которые знают, что прошлое - это просто сказка для маленьких, а свое будущее еще надо строить, его надо пестовать, каждым своим помышлением, каждым жестом, направленным в стороны, каждым шажком своей души, еще неокрепшей от того кошмара, из которого мы выбрались.
И мы выбрались.
7. Глубина озер
Наш корабль причалил не к берегам острова, встречающего всех беженцев статуей Свободы, серыми облаками, небоскребами, отзвуками шагов, потерянными такси. Пограничные службы, работники полиции, сухопутные документы и сухие, сдержанные улыбки. Всего нам досталось сполна. Мы попали в толпу мельчащих мелькающих лиц, сгорбленных спин, криков и позывных. Кипящее человеческое
облако - и все стремятся выйти из ада к белым куполам небесных перьев, свежим зеленеющим макушкам деревьев, проточной воде, спешащей помочь и омыть, успокоить после смерти.
***
Джо, милая сердцу Джо.
Какой сейчас год, на каком языке приветствует каждый день тебя твой календарь, твои записки и ручки?
Где-то по-прежнему грохочут танки, хоронят младенцев и стариков - и ты не спишь.
В своей земле, кусочек мыла - все, что осталось. Маленький, маленький камень, знающий счастье.
Берегут тебя березы.
***
А где-то на другом берегу - твой муж с тобой. Стоит и видит сны, пунцовые и желтые от сияющей в небе больной луны, от горделивых звезд, и ему плохо от тоски, прошлое скрывает свои тайны и отказывается отпускать. А она стоит рядом, бледная и живая. Тонкие линии двоих, которым не найти прощения и пощады.
Такой бывает цена за любовь в этом мире. И это тоже. На какое-то время.
***
...А летом будут озера. Озера и горы, вваливающиеся в воду, отражающиеся в ней, решительные и решающие. И не седые. В них выпадает снег.
И любовь стояла этим. Выпавшим первым снегом. Возможно, и последним. Весенним, апрельским, словно горы. Прошлись погулять в город, и добрались до дома, и дом остался окружен в скалы, снежиночьи сказки. И снег таял, и слезы текли по сморщенным щекам незаметно, и несли россказни и память.
***
И когда открывалась дверь, я понимала, - это только начало. Нас будут бить, резать, убивать. Им мало будет крови, мало желчи - своей, - плевков, разбитых полом, и так затёкшим нашим потом и кровью. Алой кровью жертв войны.
И мы живые. Мы видим. Мы продолжаем смотреть. Мы набираемся им, нашим взглядом, смыслом, даже лёжа. Даже даря дыхание друг другу, открывая и так распахнутый, с выбитой челюстью рот, мы продолжаем. И наша песня не замрёт. Наша песня будет колыхать ростки пшеницы, на весенних полях. Наша песня будет продолжать род где-то на взморье, полуостровов и островов, ещё не ударенных, не поражённых войной.
И мы будем стареть.
***
С каждым ударом часов, с каждым движением секундной стрелки - в нас не замирала жизнь, но кровь била от удара ключом, кровь не останавливалась. Раненные лежали на полу, их били ногами после того, как затихали стоны от колото-ножевых ранений.
Мы не были военнопленным.
Мы были мирными. И мы знали мир.
И я любила. Я не была одна в этом мраке. И всё что я знала - есть это мы. Мы, слово, живущее годами, в веках рассказанное, дарованное самим Богом - нам, мне и ему.
И я дарила жизнь. И это было себе.
Это была наша история. Наши чувства, смешанные, словно лес, в котором есть место и хвое, и болоту, и ветерку в молоденьких березках, и поросли орешника и бука,
- заячьи припрыжки, наговор трясогузок.
Наши пламенные речи на рассвете, к Богу, с благодарностью за ещё одну прожитую ночь.
Вместе. В том "вместе", где болит за другого, где есть полнее право сказать: "я есть", и "я нашла", "Ты обрёл". Я у тебя есть.
И это самое главное, что есть в жизни, в вечности, в мире, в любви, в том ярком мгновении прозрения, что так редко дается. Любовь. Просто бытие. В котором есть час, есть подступ, есть ожидание, есть возделанность.
Когда удары сердца проникают в плоть другого человека, и вы одно. Когда отрастают отрезанные волосы и это больше не болит, были они - или нет, - их увидели, до них дотронулись. То большое мы, в котором есть место будущим поколениям, их земле и зимам, первому снегу, последнему, в горах. Когда не холодно. И уже не спрашиваешь, тепло ли.
И в этом было наше место.
Четырнадцать сменилось на скромные пятнадцать с лишком.
Пара-тройка месяцев, - как это серьезно для подрастающего организма. Где-то в глубине. Где-то очень в тепле. В любви.
***
И Джо улыбалась.
Эта тихая улыбка ничего не могла сказать, кроме радостей будущего материнства. Кроме радостей бытия, углубленного в своей трагичной не-детскости. Кроме восторгов оттого, что было в этой жизни второе дно. Дно не печальное, но и не безгорестное.
Где-то была любовь. И война в ней не была фоном. Но бременем.
И Джо расплывалась. Ей становилось знакомым чувство одутловатости и груза, печали, томной и небеспочвенной. Это была потеря - не девства, но жизни в одиночестве ребенка, познающего мир. И она плыла.
Беременность проходила тяжело. Еще бы, ведь так, в этом ее мирке каждый день убирают новые трупы, избитые или изможденные голодом. Она расцветала тихо и училась прятаться, на вздохе - замирать и не быть для зла при этом. В ней ворочалось прощение; мир и любовь, какие она узнала, были только её. И ей не хватало дня, для этой исполненности, но ночь была ей, была ей вся - темно и страшно. Тут чувство любви поможет точно: всплыть, выплыть.
***
И она была. Посреди войны, Второй, Мировой, где гибли города и страны, и всех словно расфасовывал старый шарманщик: Франция сдалась и открыла ворота, Норвегия ушла спать по деревням, Великобритания пережила бомбежки, но осталась целомудренно нетронутой врагом, Сибирь встала под военные песни, новые и величественные - она была в пылу печи.