"Сам не знаю, зачем я решил подойти к окну, я противился этому желанию всеми силами, но ничего не мог с собой сделать: словно я уже не подчинялся самому себе. Солнце, слепящее, белое, безжалостное, беспощадно резало глаза. Мне казалось, что его отражает даже белый песок, даже пыльная листва деревьев, и эти белые лучи, обжигая глаза, проникают внутрь моей головы. Я чувствовал, как растет и становится почти реально, физически испепеляющим этот источник света. Это было невыносимо больно, и все же я ни за что не смог бы отказаться от этого ощущения.
Гийом, ты должен был вот-вот появиться. Я ждал твоего появления с нетерпением, доходящим до дрожи, и ужасом, но не мог отойти от окна, как будто должно было произойти что-то, с чем я не смогу дальше бороться, как будто после того, как я тебя сейчас увижу, начнется цепная реакция, с которой я не смогу справиться. Вернее, ни я, ни ты...
До этой минуты я был уверен, что чище и лучше любви не может быть ничего на свете - по определению, как легко я произносил эти слова: "Я люблю тебя". И почему сейчас меня охватывает ужас, стоит мне подумать об этом? Неужели Жан все-таки был прав? Господи, неужели он прав? Я считал, если два человека способны принести друг другу радость и счастье, если они упоены друг другом до самозабвения, то какой же сволочью надо быть, чтобы решиться осудить их за это только потому, что они не похожи на других или даже - если этим другим это просто кажется? Но, кажется, он сказал еще что-то, из-за чего у меня при взгляде на слепящее солнце возникает чувство, будто раскаленный нож все глубже проникает в мое сердце через незаметную, но все же существующую в нем трещину, расплавляя и раскалывая его. Это невыносимо и одновременно так нестерпимо прекрасно, и я отдаю себе отчет, -- я не смогу, -- должен, но не смогу отказаться от своей любви к тебе. Прости меня, Гийом..."
Я видел, как Жан в сопровождении Гийома направляется к карете, ожидающей его у ворот замка. Я не мог не смотреть на Гийома, он завораживал, -- как будто насквозь пронизанный слепящим солнечным светом, и его черные волосы казались золотыми; они искрились от солнечных лучей, противостоять сиянию которых не было сил, как будто он был божеством, и это божество, как и всякое, во все времена, требовало себе жертв, отказаться от которых невозможно. Не из-за того, что требуют, а из-за того, что почитаешь счастьем, если тебя признают достойным принесения такой жертвы.
Я знал, что он посмотрит вверх, этого не избежать. Я видел, чувствовал, как он всеми силами, хотя и безотчетно, пытается не сделать этого, овладеть собой. Он говорил с Жаном о чем-то, он сам не понимал, что должно произойти. И вот он привычным жестом, таким знакомым, небрежным и полным изящества, грациозным и покоряющим, откинул со лба непослушную челку и скользнул взглядом, будто растерянным и оттого беззащитным, по окнам. Как никогда близко я видел его изумрудные, прозрачные, как волны Адриатики, глаза.
Я уверен, он не мог видеть меня; он никогда не захотел бы, чтобы я увидел в его взгляде эту трогательную беззащитность и растерянность наивного ребенка. И все же это произошло. Неощутимо для него мои глаза встретились с его взглядом, и тот огненный шар, который пылал внутри моей головы, вдруг вспыхнул непостижимо ярко, а потом, превратившись в белую стрелу, устремился к нему, отразился от его глаз и, многократно усиленный, вернулся в мою душу, в мое сердце, которое в то же мгновение вспыхнуло, запылало, а потом превратилось в пепел. Одним своим взглядом он выжег дотла мою душу, которой, я знаю, уже никогда не быть прежней.
Внутри меня струился обжигающий поток белой огненной лавы, невыносимый, страшный, жестокий, прекраснее которого не существовало ничего на свете. И в этот момент, в оглушительной тишине, снова прозвучали слова Жана, и теперь я до конца осознал их смысл. Я никогда больше не смогу стать другим, мне ни за что не изменить себя, да, если говорить честно, я и не хочу этого. Я уверен только в одном: если я останусь с Гийомом, я убью его. Убью своей любовью. Я стал разрушителем, живым порохом, живым костром, и каждый, кто соприкоснется с ним, будет уничтожен. И Гийом тоже. Особенно Гийом. Жан хотел, чтобы я отказался от него именно потому, что люблю его, и я понимал, что действительно должен сделать это. Если бы я мог... И немедленно в ответ на доводы Жана прозвучал мягкий ироничный голос Гийома: "А откуда ты знаешь, как именно будет для меня лучше?", и его зеленые глаза пристально и внимательно смотрели прямо в мою душу.
Это было невыносимо. "Гийом, если ты сейчас помешаешь мне, пока я еще могу хоть как-то отвечать за свои действия, тебе придется потом сильно жалеть об этом, возможно, всю жизнь. И ты не подозреваешь, какой страшной может оказаться в финале расплата за нашу любовь. Прости меня, Гийом, я так люблю тебя, я никогда не перестану любить тебя, но я должен уйти. Пока ты еще ничего не понял, пока ты разговариваешь с ним. Он раскрыл мне глаза, мне безумно больно, но я не смогу перестать любить тебя. Я уже стал частью тебя, так же, как и ты - частью меня, твоим отражением, только усиленным многократно. Прости меня, я люблю тебя... Если бы можно было забыть сегодняшнее утро... Но ты должен жить, любовь моя. Гийом, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя!"
Поняв, что не успеет даже подписать записку, молодой человек, еще почти мальчик, сероглазый, с темно-русыми длинными волосами, уронил на стол перо и стремительно бросился к открытому окну. В то же мгновение дверь в комнату распахнулась. На пороге стоял ослепительный красавец, черноволосый и зеленоглазый, со взглядом слегка затуманенным и словно отражающим прелесть его неподражаемой улыбки, которую можно было бы сравнить только с солнечным лучом, пробивающимся сквозь лед. За одну секунду в этих глазах отразилась целая гамма чувств - радостное ожидание встречи, удивление и, наконец, отчаянный ужас, -- он увидел у окна мальчика, и его поза не оставляла ни малейшего сомнения в его дальнейших намерениях.
-- Даниэль! Брат! - закричал Гийом, и в его крике зазвенело отчаяние и безумная мольба: он сразу понял, что не успеет сделать ни единого движения, как Даниэль растворится навсегда в этом столбе солнечного света, льющегося в окно, останется только его изуродованная оболочка на земле.
Даниэль не видел ничего, кроме этого затопляющего все вокруг света, до него оставалось сделать один шаг, всего один. И он сделал бы этот шаг, если бы не крик отчаяния и боли. Он обернулся. Такого взгляда, растерянного, беззащитного, несчастного, любящего - до самозабвения, Гийом больше никогда у него не видел. Этот крик расколол его сознание; ослепительная вспышка взорвалась в его голове, остановив световой поток. Даниэль пошатнулся и потерял сознание. Свет погас и наступила тьма, в которой шел по кругу непрерывный, повторяющийся, закольцованный утренний кошмар, и теперь оставалось надеяться лишь на то, что, придя в себя, Даниэль забудет все, что происходило этим утром и -- кто знает, не станет ли это лучшим выходом и для него, и для Гийома? По крайней мере, Гийом надеялся на это, тем более что он и сам согласился бы забыть навсегда то, что произошло сегодняшним утром.
Даниэлю казалось, что в это утро дверь стала неожиданно играть роль некоего мистического передатчика. Нет, она не сотрясалась от ударов, которые на всех языках означают одно и то же: "Спасите наши души!". Видимо, в данном случае ничьи души спасать не требовалось и, кроме того, Даниэль порой сильно сомневался, что у того, кто находился за дверью было хоть какое-то подобие души, и тот ограничивался тем, что посылал шифрограммы, долженствующие запутать предполагаемого противника: два длинных удара, достаточно, впрочем, внушительных! - потом перерыв, потом снова два длинных удара и - снова - тишина. Даниэль даже не считал нужным прислушиваться, концентрироваться на этих звуках. Он вовсе не замечал их. Их, как и всего остального мира, не существовало вовсе.
Летний утренний ветер, еще такой свежий, дышащий свободой, не простой, а мистической, экстатичной, всегда устремленной только в небо - и не важно - ждут тебя там или нет, слегка шевелил прозрачные, белоснежные, до самого пола, занавеси, и те тоже хотели выброситься в окно, чтобы улететь вслед за ветром, который звался любовью; другого названия для него придумать для него было невозможно.
Легкий ветер осторожно гладил светлые волосы на голове Даниэля, нежно ласкал его лицо (совсем как Гийом вчера, -- подумал он и закрыл глаза, чтобы не спугнуть это удивительное видение, которое целиком заполняло его душу сладким блаженством, смешанным с предвестием неизбежной - почему неизбежной? - боли).
Гийом спал, он заснул всего полчаса назад, просто провалился в сон, как в пропасть, не в силах больше владеть собой. Его черные волосы, золотящиеся от восходящего солнца, в беспорядке разметались по подушке, шелковая тончайшая простыня не скрывала, но, напротив, только яснее обрисовывала идеальные изгибы его фигуры, бессильно лежащая на покрывале правая рука как будто в последнем, остановившемся порыве, все еще протягивалась к Даниэлю, и Даниэль едва удерживался от невыносимого желания поцеловать его пальцы, эту синеватую жилку, так трогательно подрагивающую на запястье. Гийом был идеально прекрасен, как может быть прекрасен только ангел, изваянный безумным, одержимым невероятной мечтой готическим ваятелем, ослепленным невозможной идеей, -- из цельного куска прозрачного льда создать совершенство красоты, недоступной этому грубому миру. Особенно усиливалось это впечатление, когда молодой человек открывал свои изумительные, прозрачно-изумрудные глаза, когда на его губах лучом солнца скользила мягкая, но такая яркая улыбка, что поневоле вспоминался солнечный луч, преломившийся сквозь лед. Он был похож на прекрасного рыцаря из какого-нибудь древнего "Романа о Розе", уставшего после долгой битвы с драконом и задремавшего около прозрачного источника с его фантастическими наваждениями и невозможными снами.
Белоснежные розы, во множестве окружавшие кровать, источали невыносимо сладкий, одуряющий, опьяняющий аромат, и Даниэль, безотчетно, не в силах противиться теплому чувству, поднимающемуся откуда-то снизу к самому его сердцу, машинально протянул руку к шелковистым лепесткам и, сорвав их, уронил благоуханную снежно-белую горсть на волосы этого спящего божества. Гийом ничего не почувствовал, даже не пошевелился, как не слышал он и этих непрерывных, монотонных стуков в дверь.
Однако это становилось невыносимым, настойчивость этих звуков проникала в сознание, раскалывало его, возвращая из прекрасного небытия в действительность. "Открой, открой, я не уйду до тех пор, пока не выскажу то, что представляется мне важным", -- казалось, говорили они. Даниэль в последний раз посмотрел на спящего брата, божественно прекрасного, но уставшего до бесконечности, на сиреневые тени на его веках и, прошептав: "Я люблю тебя", набросил на плечи фиолетовый халат с вышитыми на нем шелковыми хризантемами, и подошел к двери. По дороге он случайно задел стоящую на полу вазу с персиками, и желто-розовые, почти красные плоды раскатились по полу.
Даниэль, как завороженный, смотрел на персики, лениво перекатывающиеся по ковру. И снова он вспомнил вчерашнюю ночь, и голоса - его и Гийома - зазвучали в его голове:
-- Прошу тебя, любовь моя, ты не ел так долго, мне кажется, целую вечность. Я приказал, чтобы специально для тебя принесли самые спелые персики.
И тихий, еле слышный ответ:
-- Спасибо, счастье мое, но когда я вижу тебя, я не в силах думать о еде...
Гийом говорил мягко, но очень настойчиво:
-- Но все-таки тебе придется сделать это, хотя бы ради меня... -- неожиданно мальчишеские задорные интонации послышались в его словах: -- А давай поиграем немного, Даниэль. Я закрою глаза и попробую определить, чего именно касаются мои губы - персика или твоей щеки.
От одной мысли об этом Даниэль расхохотался:
-- Давай попробуем! Закрывай глаза, Гийом! Только честно, не подсматривать!
Он достал из вазы персик и приложил его к губам Гийома:
-- Что это?
Гийом улыбнулся и слегка поморщился:
-- Персик, конечно! Кажется, мне придется выбранить служанку: неужели во всем саду не нашлось плодов получше?
-- А это? - Даниэль выбрал самый нежный, самый бархатный плод и поднес его к губам брата, улыбка которого выражала полнейшее блаженство.
-- Дай-ка подумать... -- он откровенно дурачился, изображая напряженное раздумье. - Неужели щека? Нет, быть не может! И аромат совсем другой!
-- Подумай еще! - Даниэль осторожно провел мягким плодом по его губам.
-- О нет, Даниэль! - воскликнул Гийом с притворным возмущением. - Теперь-то я точно понимаю, что ты всю вазу перебрал, пытаясь обмануть меня. Брось немедленно этот персик! К тому же мне уже и сравнивать не с чем! - И он, не открывая глаз, вплотную приблизил лицо к Даниэлю, так, что до него донесся тончайший аромат ежевики и моря, коснулся губами его щеки и надолго замер.
-- Разве это можно сравнить хоть с одним, даже самым лучшим, самым бархатным персиком на свете? - прошептал он, и его губы прижались к губам Даниэля.
Золотой отсвет свечей бросал отсвет на забытые около кровати спелые персики, сиял приглушенными бликами по переплетающимся изумительным формам и линиям их тел: все кругом стало сплошным переливающимся золотым мифическим дождем. Этот дождь струился откуда-то сверху, он ослеплял своим светом, этот свет, растворяющий в себе все, назывался любовью, и Даниэлю казалось, будто со всех сторон звучат то страстные до отчаяния, то умоляющие, то исполненные пронзительной нежности, то беззащитности, то бесконечной верности слова, произносимые двумя разными голосами: "Я люблю тебя, я люблю тебя. Больше собственной жизни, больше собственной души я люблю тебя"...
Сказка кончилась, когда в нее ворвался настойчивый стук. Даниэль шел к двери, как осужденный на казнь, и ему казалось, что идет он медленно, иррационально медленно, как будто там, снаружи, его ждал наряд жандармов с приказом об аресте наперевес. Одним словом, судьба в самом гнусном ее воплощении. Помедлив минуту (ему было невероятно трудно произнести вслух любое, даже самое простое слово), он все-таки произнес приглушенно:
-- Кто там?
-- Гийом, ты соизволил, наконец, проснуться? - раздался с той стороны бодро-бесцеремонный, но не сулящий ничего хорошего голос Жана Дю Барри.
-- Он спит, -- коротко ответил Даниэль, не протягивая руки к двери и внутренне непроизвольно ощетиниваясь.
-- Между прочим, полдень уже, -- не унимался дядюшка Жан.
-- Возможно, -- коротко ответил Даниэль.
-- Да открой же ты дверь в самом деле, Даниэль! - взорвался Жан. - Совсем отупел после брачной ночи? Не откроешь, так я дверь выломаю, клянусь тебе всеми чертями! Я сейчас уезжаю вместе с этой шлюхой... Ах, прости, с супругой твоей фиктивной, которую ты вчера так обидел (бастард хренов, кровь голубая! Чувствуется школа Гийома: фехтованию не научил, а вот гонору, кажется, и учить тебя не потребовалось! Что ты там плел про неровню потомку древнего рода и модистку-выскочку?), а перед отъездом мне совершенно необходимо переговорить с Гийомом!
-- Он спит, -- тихо произнес Даниэль, пропуская мимо ушей слова про бастарда. - Если ваши сведения не являются государственным секретом, вы вполне можете поделиться ими со мной, а я потом передам их Гийому. Но при одном условии: вы сбавите до минимума шумовой эффект, который производите.
За дверью повисла напряженная тишина, как будто человек мучительно пытался осмыслить, что же это такое заковыристое ему сказали. У Даниэля на мгновение даже мелькнула мысль, что, быть может, неугомонный Жан дю Барри все-таки не выдержал и счел за лучшее удалиться. Однако вскоре Даниэль снова услышал тихое покашливание, а голос, чужой, ненавистный, по-прежнему бодрый, произнес:
-- Ладно, твоя взяла. Открывай. Поговорю с тобой. Возможно, это будет даже лучше, чем ломать копья с Гийомом. Он в последнее время вообще не способен ничего понимать, вернее, не хочет, упертым стал как баран, наверное, вспомнил отчего-то о христианских мучениках. - И он от души расхохотался. Видимо, сравнение Гийома с христианскими мучениками, да еще в аспекте, который дядюшка не только подразумевал, но и ясно представлял, выглядело действительно анекдотично.
Даниэль приоткрыл дверь, совсем немного, показывая тем самым, что говорить намерен исключительно на пороге, но Жан дю Барри, уже облаченный в дорожный костюм, тростью отодвинул его в сторону, как досадное, но, впрочем, не причиняющее особенного беспокойства препятствие и свободно, по праву хозяина вошел в комнату и встал посередине ее, сложив руки на груди. Даниэлю показалось на миг, что дядюшка вовсе его не замечает: он внимательно разглядывал спящего Гийома.
Наконец, он хмыкнул:
-- Спит, спящий красавец. Можно сказать, спит, как списанный. А хорош-то как, особенно когда даже эфемерное одеяние добродетели не скрывает всех его прелестей. Породистое животное, да и только! - и он прищелкнул языком. - Сколько парижских красавиц отдали бы половину своего состояния, чтобы хоть ночь провести с ним! - И он искоса, неприязненно взглянул на Даниэля, и тот, отчего-то смутившись, поправил спутанные волосы, откинув их со лба.
Гримаса легкого отвращения перекосила лицо дядюшки.
-- Да и ты хорош, юный супруг королевской фаворитки. Особенно украшает тебя шрам через всю правую щеку, которым твой братец тебя наградил. Говорят, сентиментальным дамам это очень нравится: я имею в виду шрамы, увечья, уродства... -- и он сделал особо сильный акцент на последнее слово.
Даниэль покраснел, но вместо того, чтобы опустить голову, как обычно он это делал, видимо, по монастырской привычке, вскинул ее высоко вверх, и лучи солнца озарили насквозь его стройную фигуру, искрами заплясали по темно-русым волосам, словно создавая подобие ореола.
-- Если вы все сказали, что хотели, то можете уйти, господин дю Барри, -- сухо сказал он. - Если же вам есть что добавить к вашей гнусной тираде, можете пройти в соседнюю комнату и продолжать. Мне не хочется, чтобы первым, что услышал Гийом, проснувшись, были ваши дурно пахнущие слова.
-- О как! А это уже некая поэтическая игра слов, молодой человек, - иронично отозвался дядюшка, в притворном изумлении подняв брови, и направляясь в соседнюю комнату. - Ну что ж, пройдем в соседнюю комнату, раз уж ты так заездил нашего красавца нынешней ночью. Собственно, об этом, да и не только об этом, я и хотел поговорить с тобой, друг мой... Птичка-мотылек чертова... -- его последние слова прозвучали уже с откровенной ненавистью, но Даниэль не стал даже задумываться об этом: лишь бы как можно дальше отвести этого дышащего злобой не-человека от Гийома, еще ни о чем не подозревающего и так по-детски беспечно, счастливо и непосредственно раскинувшегося посреди белоснежных лепестков роз. Даниэлю представлялось невозможным, чересчур жестоким, нарушать так грубо самый счастливый из его снов.
Пройдя в салон, расположенный рядом со спальней, дядюшка непринужденно расположился в просторном кресле и закинул ногу на ногу. Даниэль стоял напротив него и молча ждал.
-- Итак... -- сказал Жан дю Барри, небрежно поигрывая резной тростью. - Птичка-мотылек, все дело в том, что мне вовсе небезразлично, что происходит с моим беспутным племянником, -- я имею в виду, конечно, Гийома. Благодаря тебе, я теряю в некотором смысле бесподобный ходовой товар, однако это просто к слову. Дело в том, что иные дамы золотом платили мне за право переспать с ним. Впрочем... И он особенно никогда не возражал...
Он внимательно посмотрел на Даниэля, желая понять, какое впечатление произвели на него эти слова, однако на лице молодого человека не отразилось никаких эмоций, как будто он заранее решил не вдумываться в смысл того, что вынужден будет услышать. Поняв, что реплики от Даниэля ему не дождаться, равно как и хоть сколько-нибудь видимого душевного движения, Жан дю Барри продолжал с некоторым разочарованием:
-- Ты совершенно не знаешь своего брата, господин бастард, -- последнее слово он подчеркнул с нескрываемым удовольствием. - Для меня не было в Париже приятеля лучше, чем он. Мы блистали при дворе, порой за одну ночь проигрывали и снова отыгрывали целые состояния, за нами следовал настоящий звездный кортеж из отборных проституток, с которыми мы затевали такие оргии, о которых складывали легенды и которые не могли даже возникнуть в воспаленном воображении развращенных римских императоров. Такие массовые оргии заслуживают отдельного описания, но по некоторым причинам я не стану останавливаться на этом, хотя бы потому, что времени у меня весьма мало. Не сомневаюсь, что ты сам когда-нибудь примешь участие в чем-то подобном. Это первое, чего ты лишил меня своим появлением в доме Гийома, и я не льщу себя надеждой, будто ты проникнешься ко мне сочувствием или же к нему - отвращением. Вовсе нет, потому что я знаю: внутри ты - развращен еще поболее, чем он. И трех месяцев не пройдет, как ты - этакий невинный ягненочек с виду -- дашь Гийому де Монвиль сто очков (ха-ха!) вперед в смысле разврата. Готов поспорить на свое поместье!
Но опять же - речь не об этом. Ты меня не интересуешь ни в коей мере. Меня интересует только Гийом. Сейчас - прости, что говорю тезисно, -- речь пойдет о чести. Да, да, не удивляйся: старый развратник, в чем и не думает раскаиваться, -- говорит о чести. Это совсем иная честь, мотылек мой крылатый. Наш род ни в коем случае не должен упоминаться в том же смысле, что и Юпитер со своим возлюбленным Ганимедом. Мы же все - не боги, просто люди, а к подобным шалостям во Франции относятся весьма сурово. Да, конечно, ты можешь мне что-нибудь порассказать о королевских миньонах, обычае спать в одной постели людям одного пола. Однако заметь - спать, но не более того. Это не означает - устраивать феерию золотого дождя, которая бушевала у вас нынешней ночью и от которой сотрясались стены замка, а твой брат спит до полудня с таким блаженным видом, как будто до сих пор непрерывно ощущает вкус поцелуев своего Ганимеда, Гиацинта или еще не знаю там кого, я в монастыре не учился.
-- Да какое право вы имеете выговаривать мне в таком тоне?! - не выдержал Даниэль. - Я даже оправдываться не собираюсь: слишком это все унизительно, да и не касается вас ни в какой мере! Как вы можете, как вы все смеете? - его голос срывался на крик. - Если два человека способны подарить друг другу счастье, равному которому нет на свете, как смеете вы обсуждать это, осуждать, диктовать свои правила? Кого все это касается, кроме меня и Гийома?
-- Да, видно, сильно тебя брат по голове стукнул, -- презрительно произнес Жан. - Ты и сам не понимаешь, что плетешь. И вообще, -- чего это ты вдруг так раскричался: больше не боишься разбудить своего драгоценного Гийома? Я толковал тебе о практической стороне этого дела. Вы с Гийомом настолько наивны, что полагаете, будто одни находитесь на всем белом свете, хотя это не так. За вами внимательно следят тысячи глаз: аристократов из Парижа (ну ладно, я скажу им, что Гийом так увлекся сочинениями маленького мерзавца Жан-Жака Руссо, что избрал жизнь по его заветам - на лоне природы: вот смеху-то будет!), но главное - слуг. Куда бы вы с братцем ни отправились, за вами будут следовать добровольные доносчики, которые - бедняжки--не зная, в чем дело, симпатизируют до слез именно тебе - развратной скотине в шкуре невинного ягненка. Они готовы будут в любой удобный момент донести на Гийома, чтобы спасти твою продажную развратную шкуру, так сказать, вырвать зайчонка из волчьих лап. И сказать ли тебе, что будет после? Гийома прилюдно сожгут на городской площади (так уж принято карать у нас за содомский грех), и хорошо еще, если вместе с тобой, по крайней мере, хоть в отношении тебя справедливость восторжествовала бы... Иногда, знаешь, чего мне больше всего хочется? - Он сделал паузу и с удовлетворением воззрился на бледного, как смерть, Даниэля. - Отдать своим слугам приказ похитить тебя, а потом бросить в подвал, в самую грязь и вонь, отрезать все выступающие части тела, за исключением головы, конечно, а самому наблюдать каждый день, как ты медленно подыхаешь, превращаешься в гнилой овощ, в червяка.
Даниэлю собственный голос казался чужим.
-- За что вы так ненавидите меня, господин дю Барри?
Жан дю Барри от удивления даже привстал с кресла, глядя на Даниэля как на помешанного, со смесью гадливости и презрения:
-- А ты что, так и не понял еще? Я тут полчаса перед тобой распинаюсь, а, как оказалось, говорил в стену? Ну ты и туп к тому же, птичка-мотылек! Если уж ты так любишь своего брата, то, прошу тебя, оставь его в покое!
Но ты о другом подумай: если ты любишь прекрасное лицо человека или его возвышенную душу, зачем тебе обязательно доказывать это свой задницей? Продемонстрировать, что из столь низменной основы, как дерьмо, могут родиться самые высокие духовные устремления, способные сравнять людей с богами? Как бы это сказать?.. "Когда бы ты знал, читатель, из дерьма какого Сияет свет и Божия любовь?.." - Он расхохотался. - Если бы я притязал на звание поэта, как ты, то непременно черкнул бы нечто подобное - про проталкивание дерьма к свету и солнцу. Ново и оригинально! - Он замолчал на секунду, а потом продолжал, уже более серьезным тоном:
Самое любопытное, я и вправду верю, что ты любишь его, потому что любовь - чувство разрушительное, она способна только убить того, кого любишь. Итак, ты убьешь Гийома, потому что ты его любишь. Подумай, насколько тебе хочется лицезреть его обгоревший труп или болтающийся в петле, -- в этом деле вариантов много! Идеальным в твоем случае было бы отказаться от него вовсе и удалиться в свое поместье, -- у тебя ведь есть поместье в Бретани. Конечно, Бретань - край дикарей, но тебе и там было бы неплохо, как мне кажется. Ты ведь у нас человек без страны, гражданин Вселенной, если можно так сказать... О чем свидетельствуют, в частности, твои упражнения в рифмоплетстве. Вот, например... -- Он полез в карман и достал оттуда вдвое сложенный листок:
"Миров так много, и не верь,
Что перед нами запертая дверь,
Она открыта, пусть немного,
Но два дракона у порога
Пропустят только тех, кто верит в свет,
В ком есть любовь, кто ждет ответ.
Путь узок. Ввысь он или вниз?". -
Добавлю от себя - "карниз", -- завершил строчку издевательским тоном Жан.
Даниэль вздрогнул, как от удара:
-- Кто вам позволил читать? - тихо произнес он.
-- Батюшки мои, -- засмеялся Жан. - Как мы сразу встрепенулись! Совсем как те два дракона у порога! Пламя так и пышет! Такие, как ты, птичка-мотылек, перевернут всю страну, они своей безумной болтовней о бесчисленных мирах и пути к неведомому свету разрушат все, превратят в ничто все, до чего дотрагиваются. Первой такой птичкой был Руссо, потом Вольтер, энциклопедисты, Бомарше... А попади ты в Париж, -- так тебя из тамошних салонов за уши не вытащишь, только и будешь рассуждать с пеной у рта о свободе, человеческих правах и равенстве. Сразу и любовь свою, и Гийома, сгоревшего под хохот толпы, забудешь. Переустройство этого неправильного мира, -- что может быть увлекательнее? Тем более, когда у тебя есть все данные к тому, чтобы стать звездой - милая очаровательная мордашка, какой-никакой талант к, позволения сказать, сочинительству?
Даниэль смотрел на Жана глазами, полными обжигающих слез.
-- Вы правы, дядюшка, -- с трудом произнес он. - Я должен уйти, и я сделаю это.
Жан дю Барри пожал плечами:
-- Честно говоря, мне так хочется верить в это, но...
-- А не заткнуться ли вам в конце концов, дядюшка? -- раздался за их спинами хрипловатый со сна голос Гийома. - Он стоял, прислонившись к дверному косяку, и белоснежная шелковая простыня небрежно была обмотана вокруг его бедер. Он стоял со своей обычной пленительной грацией юного хищника. Его густые черные и тонкие волосы, искрящиеся от утреннего солнца, падали на бронзовые от загара плечи, придавая всему его облику выражение немного дикое и одновременно одухотворенное, какое-то почти божественно-языческое, а выражение прозрачных зеленых адриатических глаз заставляло вспомнить о приготовившемся к прыжку хищнике. Он подошел к едва держащемуся на ногах Даниэлю и прижал его голову к своей груди охраняющим жестом.
-- Я никому не отдам его, -- негромко произнес он, хотя Жан явственно услышал прозвеневший в его голосе металл.
-- Весьма трогательно, -- буркнул он, нахмурившись.
Гийом говорил очень спокойно, но Даниэль слышал, как рвется в бешеном галопе его сердце.
-- Мне совершенно безразлично, дядюшка, что вы тут наговорили о Даниэле, -- произнес Гийом, глядя ему прямо в глаза. - Мне все равно, какой он, даже если вы и половины правды не сказали. Это уже произошло, и случившегося не изменить. Я люблю Даниэля, любого, я готов стать для него всем, чем угодно, сгореть ради него на десятках костров, и при этом чувствовать только одно - неземное блаженство. Понимаете ли вы это? Я готов стать для него кем или чем угодно, -- отцом, другом, старшим товарищем, любовником, слугой, подножием под ногами. Он - все, что есть в моей жизни. Он - мой свет, мой путь, он - это я.
И он медленно опустился на колени перед Даниэлем. Жан дю Барри при виде такой картины не удержался и даже сплюнул от отвращения, но Гийом и головы не повернул в его сторону, глядя снизу чистыми морскими глазами в полные слез глаза Даниэля. Это было уже слишком. Даниэль закрыл лицо руками и разрыдался.
-- Гийом, Гийом, -- лепетал он. - Прошу тебя, умоляю, не надо! Жан прав, прав во всем! Я действительно развратный до такой степени, что ты и представить себе не можешь! Я действительно люблю тебя каждой клеткой своей души и своего тела, и это тело кричит, что оно желало бы стать одним целым с тобой. Ты словно превращаешься в поток золотого дождя, под который я готов бесконечно подставлять лицо, губы, всего себя, как будто я хочу раствориться в тебе!
Я безнадежно развратный, Гийом, прости меня... И к тому же я плохо пишу стихи, не так, как надо, а это так важно для меня, если бы ты знал!.. Господи, да о чем же это я говорю?.. Наконец, я наркоман, Гийом, хотя и пытался от этого избавиться, но у меня никогда ничего не получалось! Я слабый, эгоистичный, я не стою даже песка, которого касаются твои ноги! Прости меня, Гийом, но я, как говорит Жан, и в самом деле, способен уничтожить все, к чему прикасаюсь. Я все превращаю в ничто! Я несу смерть даже любовью, и мне не может быть прощения! Мне нельзя любить, меня нельзя любить, если ты хочешь остаться живым и здравомыслящим! Лучше если ты сейчас же бросишь меня, Гийом, уедешь с господином дю Барри и Жанной... Опять я не то говорю! Это же твой дом! Нет, это я должен уехать! Сегодня же, в Бретань, как можно дальше! Прости меня, любовь меня, я так люблю тебя, я так хотел бы умереть за тебя! Если бы это было возможно...
Чувствуя, что тело Даниэля слабеет, Гийом быстро поднялся, обнял его за плечи и прижал к себе.
-- Ты так много всего наговорил, малыш, -- негромко сказал он ровным голосом. - Что тебе сейчас просто станет плохо. Тебе надо в постель.
-- Нет, нет, Гийом! - крикнул Даниэль, вырываясь.
-- Тебе бы девчонкой родиться, Даниэль, -- устало сказал Жан дю Барри, видимо, уже готовый махнуть на все рукой: "Да живите вы в конце концов как знаете, черт с вами всеми!".
А Гийом тихо говорил Даниэлю на ухо, словно хотел уговорить или заговорить:
-- Я люблю тебя, Даниэль. Люблю больше души и всего неба. Твои стихи гениальны, а сам ты прекрасен, как сын солнца, и разве я не доказывал тебе это много раз этой ночью? Если бы ты вздумал уехать в Бретань, то умер бы там через пару месяцев, а я остался бы стоять на коленях около твоей могилы до тех пор, пока не умер бы сам. А потому выбирай: если ты хочешь для меня такой медленной и мучительной смерти, -- уезжай...
Но Даниэль уже настолько ослабел от рыданий, что не мог даже говорить. Он позволил Гийому усадить себя в кресло, шепотом повторяя только одно:
-- Прости меня, Гийом, я люблю тебя. Гийом, я люблю тебя, люблю тебя... Прости...
Дядюшка дю Барри кашлянул в платок.
-- Гийом, мне пора, -- дама заждалась, да и дел много в Париже. Ты уж проводи меня, племянник, и прости, если я в чем-то был резок. Вы уж сами разбирайтесь со своими семейными проблемами. Я уже понял: милые бранятся - только тешатся. Оставь ребенка, пусть проплачется.
Он вышел из салона, и из спальни донесся его бодрый голос:
-- Розалинда, одежду господину графу!
-- Одну секунду, монсеньор! - ответил свежий и радостный девичий голосок. Должно быть, и личико у нее было очень свежее и милое, как весенний цветок. - Уже бегу!
-- Ах ты, плутовка! - засмеялся Жан дю Барри. - Похоже, что это не господин граф должен платить вам за то, что вы его одеваете, а вы ему - за то, что получаете возможность не только посмотреть, но и прикоснуться к этому совершенному чуду природы.
Девушка заливисто расхохоталась ему в тон:
-- Ах, монсеньор, вы кого угодно смутите!
-- Я вернусь через десять минут, -- сказал Гийом, наклоняясь к Даниэлю и припадая к его губам долгим поцелуем. - Забудь все, что здесь было. Провожу этого шута горохового и вернусь. Жди меня, Даниэль, любовь моя. Я люблю тебя. Люблю тебя навсегда, на всю жизнь, на все жизни...
Грациозно придерживая рукой скользящую вниз по его бедрам белоснежную шелковую простыню, он исчез за дверью, там, где слышался веселый голос Жана дю Барри, и Даниэль остался один.
Откуда-то, как из другого мира, до него доносилось шелестящее струение тканей, шутки Жана дю Барри, заливистый смех служанки, и Даниэль, как никогда остро почувствовал свою ненужность в этом мире. Он пришел сюда, чтобы разрушить его, он стал наваждением для Гийома, который сам не понимает, что делает, но никогда не откажется от своих чувств, чего бы это ему ни стоило, да хотя бы просто потому, что так уж он устроен. Даниэль уже не плакал, и слезы высыхали на его щеках. Он непроизвольно что-то искал глазами на столе. Да, вот оно: брошенный дядюшкой листок со стихами и перо. Даниэль взял бумагу, перевернул ее чистой стороной и надолго замер над ней с пером в руке.
Снова засмеялась служанка.
-- Детка, ты просто умница, да еще и красавица к тому же, -- снова ворвался в его мысли голос Жана дю Барри. - Если граф Гийом не будет возражать (а что-то мне говорит, что не будет), месяца через три я заберу тебя к себе на службу, в Париж. Там тебе будет лучше, поверь, а об оплате можешь не беспокоиться: вообще забудешь, что такое деньги!
-- Спасибо, монсеньор, -- сдержанно отвечала девушка, впрочем, не в силах сдержать откровенно радостные нотки в голосе.
-- Вот и славно, -- подытожил Жан дю Барри. - Как там тебя зовут, малышка?
-- Розали, монсеньор.
-- Ты свободна, Розали, ступай, ступай!
Дверь хлопнула и наступила тишина. Видимо, апартаменты покинула не только служанка, но и Жан дю Барри вместе с Гийомом.
Как во сне, Даниэль поднялся и подошел к широко распахнутому окну, за которым металась под жарким ветром темно-зеленая листва платанов. Почему-то он подумал: когда эти листья пожелтеют, станут не такими яркими, но по-прежнему прекрасные прощальной, почти торжествующей красотой, предчувствующей перевоплощение, которого так долго им приходилось ждать, все изменится, все закончится, все начнется... И при чем тут сентябрь? Он сам ничего не понимал, кроме того, что ослепительный свет солнца проникал в его голову, разрывая ее изнутри. А сможет ли он дожить до сентября и не убить Гийома до этого времени? Свет был похож на предчувствие порохового взрыва, который еще не прозвучал, но где-то на верхних планах это уже произошло, и Даниэль видел это совершенно осязаемо, ясно, отчетливо, каждой клеткой своего тела. Он мог поклясться, что может рассказать, о чем в эту минуту разговаривают Жан дю Барри и Гийом, хотя бы потому что их голоса звучали в его голове, посреди яркого света, готового вот-вот разнести его на части.
-- Ну, что ж, Гийом, -- говорил Жан дю Барри, и его шаги гулко отдавались в пространстве пустой длинной галереи, на полу которой лежали причудливые пятна и отблески витражей - красных, как кровь, белых, как морская пена, синих, как... любовь... -- Не хотел бы повторяться, терпеть не могу этого делать, но тебе было бы лучше прямо сейчас уехать вместе со мной. Брось все, сынок, уедем в Париж...
-- С этой мразью? - поморщился Гийом.
-- Ах ты господи! - всплеснул руками Жан. - Да она и видеть тебя не хочет после вчерашнего, не то что говорить с тобой всю дорогу. Вот далась же она тебе! Забудь о ней; ты поедешь со мной, слышишь? - со мной. Снова станешь тем Гийомом, которого я люблю. Жизнь действительно хороша, а ты, кажется, совсем забыл об этом, сынок. Я не обвиняю тебя, нет. Всегда говорил: к этим чертовым монастырям нельзя приближаться ни на шаг! Каких только уродцев эти монахи-алхимики там ни выращивают. Вот и тебе довелось столкнуться с одним из них. Подумай, что все это тебе только приснилось, ничего не было. А ничего и вправду не было, а если даже кто-то что-то когда-нибудь скажет, ты просто недоуменно пожмешь плечами: разве было? Не помню, не знаю, забыл... Снова будут балы, приемы у короля, лучшие красавицы Парижа, любые, -- все для тебя: хочешь - Жоржетта, Лиза, Клементина... Ну, соглашайся же скорее, племянник, а то, пока мы с тобой разговариваем, мои каретники превратятся в яичницу на этом ярком солнце. Не думаю, что подобное зрелище будет очень аппетитным.
Они уже вышли во двор, раскаленный от солнца до такой степени, что на белый песок было даже больно смотреть.
-- Да что же ты все молчишь, Гийом? - снова заговорил дядюшка, больше не в силах сдержать раздражение.
-- Нет, -- коротко ответил Гийом.
-- Что - нет? - недоуменно спросил Жан.
-- Все - нет, -- по-прежнему коротко отозвался Гийом, всем своим видом показывая, что не намерен разговаривать более распространенными предложениями.
Жан нахмурился.
-- Значит, ты так ничего не понял, а очень жаль. Не умеешь ты смотреть в корень вещей, Гийом. И нечего глядеть на меня с таким видом, будто я туп до такой степени, чтобы не понять, как все в этой жизни устроено. И ты, и Даниэль твой уже прокололись по-крупному. Вы оба, друзья мои, продажны, вы продались, и нечего тут брови подымать. Сначала ты продал его, согласившись ради денег на его свадьбу со шлюхой, и тебя не извиняет то обстоятельство, будто до некоторого ответственного момента ты вовсе не знал своего брата, -- это уже частности, а суть -- вот она -- продажность, а кого и при каких обстоятельствах ты продаешь, не имеет никакого значения. Но идем далее. Он тоже согласился продаться, вступив в брак с этой шлюхой, и опять же не имеет значения, делал он это, чтобы спасти твою шкуру, оплатить твой долг или преследуя свои, никому не известные корыстные цели, хотя они прозрачны: наш мотылек - просто бездельник по жизни, он ничего не умеет и никогда не будет делать. Ты скажешь, что и я такой же? Да, быть может, но по крайней мере, у меня хватает духа не лгать самому себе. А вот вы, бабочки мои, изоврались до крайней степени, запутались в своих опиумных фантазиях и не желаете покидать их. Что ж, ваше право, но мне искренне жаль тебя, Гийом... Ты был... таким ослепительным чудом. За одну твою улыбку королева удавилась бы, если бы ты захотел. - Он с сожалением вздохнул.
Неизвестно, слышал ли что-нибудь Гийом из дядюшкиной тирады, но, помимо воли, его взгляд, как бы невзначай, устремлялся на окна замка, скользил по ним, и только слепящее солнце отражалось от стекол; он не мог увидеть ничего, но безотчетное беспокойство, переходящее за грань паники, заполняло его целиком, и он все чаще ловил себя на мысли: когда же можно будет как можно скорее отделаться от дядюшки, надоевшего ему за это утро хуже воскресной мессы. От Жана не ускользнуло его беспокойство, судорожный жест его побелевших пальцев, которыми он все сильнее сжимал рукоять шпаги.
Жан усмехнулся:
-- Да, не помешало бы еще разок отхайдакать твоего братца как следует, только уже наверняка выбить из его башки всю дурь, которую ты, конечно, предпочтешь назвать поэтической, а не, к примеру, шизофренической. Если ты сделаешь это, уж я-то ни в коем случае не брошу в тебя камень. Будь я господом богом, то поступил бы с вами, как с нашкодившими школьниками: после хорошей порки рассадил бы по разным партам, и не говори после этого, что я туп и ничего не понимаю в ваших астральных полетах и звездных войнах. Попомни мои слова (впрочем, к несчастью, вспомнить тебе тогда уже ничего не удастся), так оно и будет.
А паника, охватившая Гийома, подобно пламени неукротимого лесного пожара, тем временем уже достигла своего апогея: она накрывала с головой как обезумевшая темно-серая волна, вся в клочьях рваной грязной пены, она била наотмашь молотом и спасения от нее нигде найти было невозможно.
-- Простите, дядюшка, -- быстро пробормотал Гийом, -- но я непременно должен идти: забыл о крайне важном деле, не терпящем отлагательства. Простите, я вынужден откланяться. Пишите мне, даст бог, увидимся еще.
-- Вот уж в этом я нисколько не сомневаюсь, -- тонко усмехнулся Жан дю Барри. - Увидимся непременно и, быть может, скорее, чем ты думаешь, сынок.
Едва Гийом отошел от Жана на несколько шагов, словно какая-то невидимая цепь, прочно связывавшая их, окончательно лопнула. Граф Гийом, совершенно забыв о своем высоком происхождении и чувстве собственного достоинства, бежал по коридору галереи, руками раздирая душивший его тонкий кружевной воротник, не обращая внимания на слуг, которых он едва не сбивал с ног. Слуги просто не существовали для него: он попросту никого не видел. Он не слышал, как испуганно вскрикнула Розали, несущая в его апартаменты огромную охапку белоснежных роз. Нежные цветы на длинных колючих стеблях веером рассыпались по полу среди разноцветных витражных бликов, впитывая в себя их прозрачную цветовую символику: красный - кровь, синий - верность, белый - нет, не невинность, -- смерть! Это последнее слово, которое цветы сказали Гийому, не требовало перевода, тем более что он и сам думал точно так же.
Он распахнул дверь в апартаменты и застыл на пороге, не в силах двинуться с места. Даниэль стоял около окна, сильно подавшись вперед - еще секунда, -- и он окажется уже там, среди потоков сплошного ослепляющего света. Солнечный ветер играл его длинными темно-русыми волосами, как будто приглашая вперед, к себе. Его взгляд больше не принадлежал этому миру. Оставался даже не шаг, а всего полшага. Гийом больше ничего не мог изменить, и он понимал это отчетливо, как никогда. Он закричал, и это не был человеческий крик; скорее, отчаянный и безумный, полный боли и проклятия всему этому миру крик смертельно раненного волка, -- страшный до содрогания, услышав который всего раз в жизни, забыть уже невозможно, и ты будешь каждую ночь просыпаться от него в ледяном поту.
Даниэль обернулся. В последний раз Гийом увидел в его прозрачно-серых глазах смесь удивления, дикой боли и бесконечной любви. Казалось, он хотел, но уже не мог сказать: "Прости, Гийом, я люблю тебя, я никогда не смогу перестать любить тебя". Эту фразу Гийом прочитал так же четко, словно она была написана на бумаге. В следующую секунду Даниэль смертельно побледнел, как будто его ударили в самое сердце. Его глаза закрылись и он рухнул на пол.
Только теперь Гийом обрел способность двигаться. Он бросился к брату, попытался приподнять его, но голова Даниэля все время бессильно падала на плечо Гийома, а его мертвенная бледность ясно говорила о том, что это не обычный обморок, и все обстоит гораздо сложнее. И не помогут ни поцелуи, ни уверения в бесконечной любви. Да, конечно, Гийом, кто же сомневается, что ты ни минуты не сомкнешь глаз, пока не убедишься, что твой брат вне опасности, но поможет ли это, если он не слышит тебя, всеми силами не хочет слышать, -- ради тебя же! -- сколько бы ты ни повторял, что не сможешь жить без него?
Сзади кто-то тихо вскрикнул.
Не поднимая головы и не оборачиваясь, Гийом произнес:
-- Розали, быстро за доктором. Немедленно! Если он не появится через десять минут, я тут же во дворе устрою вам всем казнь первых христиан! Поняла? - Последние его слова дышали уже такой откровенной ненавистью, отчаянием и безумием, что сомнений не оставалось: у этого ледяного красавца все получат сполна, включая самого господа бога, которого он, кажется, ненавидел с такой же силой, как и всю свою проклятую жизнь и, чтобы доказать это, он сам, добровольно, бросил бы себя в качестве жертвы на алтарь черной мессы, но свою нелепую и преступную любовь не отдал бы никогда. Чтобы оживить эту любовь, он смог бы руками горло разорвать даже самому себе, не то что десятку-другому слуг, а потому его приказ был воспринят очень правильно и конкретно, и во всем замке через секунду воцарилась могильная тишина.
Жаркий ветер, внезапно сильным порывом налетевший в открытое окно, легко поднял записку, которую писал Даниэль перед тем, как попытаться выброситься из окна. Невесомый лист бумаги лег прямо к ногам Гийома. Он машинально поднял письмо, и, по мере того, как он читал слова Даниэля, его лицо каменело и утрачивало всякое подобие живого выражения. Прощальные слова были написаны быстрым почерком, приютившись рядом со стихами, написанными, видимо, немного раньше:
"Все поклонники дальних звезд:
И бездарности, и таланты,
Все, взошедшие на помост,
Все мы, в сущности, эмигранты...
Все уставшие от знамен,
От скандалов, дворцов и басен,
Все, сошедшие на поклон,
Вы узнали, что стон - прекрасен.
Не склонившие головы
Перед снегом, письмом и словом,
Вы стоите нежней травы
Под тяжелым венцом багровым.
Только верность в ответ на взгляд
Не для вас, и улыбку - мимо,
Все, забывшие маскарад,
Все мы, в сущности, пилигримы.
Вас настигнет и звездный час,
Как меня - желтый залп рассвета...
А сиянье зеленых глаз
Только в вас. Вы поймете это".
Закончив чтение, он спрятал листок на груди, и в его душе воцарилась такая же могильная тишина, как и во всем замке.
Он не помнил, как отнес брата на постель и сам сел рядом, не выпуская его руки из своей, глядя в его успокоенное - как будто навсегда - лицо, страшное этим последним спокойствием и видел внутри себя туманную бесконечную реку. На этой реке не ощущалось дуновения ветерка, не слышалось плеска воды и пения птиц. Белая, как молоко, вода тихо качала лодку, прочно привязанную веревкой к причалу, и в ней лежал, -- головой на самом краю, ощущая затылком малейшие выступы и неровности, -- Даниэль. Его длинные волосы спустились в воду, и было видно, как они тихо колыхаются на поверхности воды наподобие водорослей. Его глаза были закрыты, тело совершенно обнажено, и Гийом чувствовал невыносимую боль, словно это в его спину впивались щепки, словно его руки в кровь раздирало колышущееся от движения волн дерево лодки. Туман затягивал все пространство, он наползал из темного леса, мокрый, тяжелый, готовый затянуть в себя двух потерянных в пространстве и времени одиноких людей, которые не имели возможности даже сказать друг другу последнее "прости".
Внезапно высокая темная фигура, с головы до ног закутанная в черный плащ, появилась перед Гийомом, и тот, хотя и очень плохо видел сквозь туман, с каждой секундой сгущающийся все больше, нашел в себе силы хрипло произнести:
-- Кто вы, сударь?
Только теперь он понял, что находится вовсе не в лесу и не на туманном берегу реки, а в собственных опустевших апартаментах, что он сидит, по-прежнему не отрывая глаз от смертельно бледного лица Даниэля, а его рука так же крепко сжимает его безжизненную руку. Фигура же не исчезала, поскольку, видимо, миражом или плодом воспаленного воображения не являлась.
-- Кто вы? - снова повторил Гийом, поднимая на гостя смертельно уставшие изумрудные глаза.
Человек откинул с головы капюшон. Он был еще достаточно молод и привлекателен несколько диковатой красотой, выдававшей в нем уроженца то ли Италии, то ли Венгрии; в его темных волосах можно было заметить серебряные седые нити; благородные черты лица странного гостя поневоле внушали уважение, граничащее с трепетом, а черные, как бархатная южная ночь, глаза незнакомца, казалось, проникали в самую душу.
-- Вам же требовался врач, -- сказал человек, снимая перчатки и небрежно бросая их на стол.
Гийом с усилием потер виски.
-- Да... Но я вас не знаю, сударь...
Гость усмехнулся:
-- А вы предпочли бы деревенского костоправа, граф Гийом? Это неважно, что вы не знаете меня. Я, видимо, оказался в нужном месте и в нужное время, а это так редко бывает, согласитесь... Так получилось, что мой путь пролегал мимо вашего замка, когда я услышал ваши крики, что, если врач не появится у вас через десять минут, то вы заставите всех слуг почувствовать себя в шкуре первых христианских мучеников. Поверьте, это так покорило меня, -- буквально до глубины души! Было ясно, что вы не шутите, а вскоре из замка посыпала в разные стороны вся челядь, видимо, не имевшая ни малейшего желания пострадать за Христа. Думаю, что сейчас во всем замке нет ни одной живой души, кроме нас с вами, граф Гийом. Люди не желают больше быть жертвами ни во имя чего. Вот так-то, господин аристократ...
Он с явным неудовольствием осмотрел комнату, задержавшись взглядом на персиках, до сих пор лежавших на ковре там, где они остались еще с самого утра, после того как Даниэль случайно задел вазу с плодами. - Никуда не годятся ваши слуги, господин Гийом, -- решительно заявил незнакомец. - На вашем месте я давно бы уже служанку выгнал, а слуг - всех - перепорол на конюшне - болтают слишком много и того, что их никоим образом не касается... Однако об этом после, не время сейчас. А теперь рассказывайте, что за беда у вас приключилась.
Гийом смотрел на черноглазого незнакомца в дорожном плаще с почти мистическим ужасом. Вероятно, было что-то особенное в манере его разговора: он произносил каждую реплику так, словно она была исполнена особенного смысла, понятного исключительно посвященным и так, словно он имел на это право. Гийом чувствовал его превосходство и понимал, что не сможет произнести ни слова, как будто перед ним он стал беззащитным и обнаженным ребенком.
-- Кстати, позвольте представиться, -- сказал гость. - Меня зовут граф Сен-Жермен.
Больше не обращая внимания на Гийома, казалось, превратившегося в библейскую соляную статую, он подошел к лежащему на постели Даниэлю, внимательно посмотрел в его устрашающе спокойное лицо и взял его безжизненную руку за запястье.
Он так долго молчал, слегка склонив голову, как будто прислушивался к чему-то, что было доступно только его слуху, что Гийом, наконец-то обрел дар речи.
-- Что вы можете сказать, господин граф? - пролепетал он.
Граф поднял голову и его сияющие черные глаза скрестились с полными ужаса и надежды изумрудными глазами Гийома.
-- Вам повезло, господин Ледяной Ангел, -- он назвал Гийома прозвищем, которое было известно только небольшому кругу его близких друзей. - Вам не успели привести обычного деревенского коновала. Он непременно сказал бы, что следует пустить кровь и еще массу глупостей, разорив вас до предела, а потом благополучно уморив вашего брата.
-- Так что же это такое с ним? - умоляюще спросил Гийом. - Чем я могу помочь ему?
Граф Сен-Жермен мягко улыбнулся. Он больше не казался грозным судьей, скорее походил на учителя, стоявшего перед нашалившим учеником, который сам же больше других пострадал от последствий своей ошибки.
-- Что с ним? - повторил он. - То же, что и с вами, -- любовь. Это огромная любовь, равной которой видеть мне еще не приходилось, иначе я не задержался бы в вашей отупевшей и дремучей Тулузе долее получаса (их мне хватило бы, чтобы миновать этот город). Ваш брат не хочет жить, не хочет возвращаться, потому что его убедили, будто любовь по сути разрушительна и обладает свойством убивать, и он не хочет вашей смерти. Как будто хоть кому-то из смертных удалось узнать, что такое - бессмертие, я имею в виду - не прекращающуюся ни на мгновение жизнь! - Он рассмеялся. - Да если бы и узнал, то проклял бы его, это бессмертие, уж мне-то известно об этом лучше, чем кому бы то ни было... Страшно совсем другое, а вовсе не смерть... Если уж говорить до конца, смерти вообще нет; кажется, я начал говорить прописными истинами... -- Сен-Жермен опустил голову и задумался о чем-то своем.
-- Я пытался сказать Даниэлю то же самое, -- горячо заговорил Гийом. - Говорил, что смерть не имеет значения, потому что в любом случае исход предрешен, да для меня просто счастьем было бы умереть за него, за любовь, а главное, -- он и сам был согласен со мной! Не понимаю, не понимаю, почему он так сделал! Каких только слов он о себе ни наговорил, -- и что развратен до такой степени, что даже я этого представить не смогу, и что-то непонятное о своих стихах, и о том, что он наркоман... Боже мой, да я и не упомню всего! Неужели все дело в этой травме? -- он осторожно дотронулся до головы и лица Даниэля ласкающим движением. - Но тогда это только я виноват! Это я ударил его шпагой после того, как он согласился на свадьбу со шлюхой дю Барри. Хотя он сделал это ради меня! А я думал только об измене, впрочем, я и не помню обо всем, что думал в тот момент, -- так трудно передать все чувства, что одолевают тебя, когда ты любишь!.. Простите, простите меня, господин Сен-Жермен! Вероятно, и вам тоже я кажусь чудовищем и извращенцем? Кажется, я уже начинаю привыкать к этому... Привыкать, но не отказываться... -- И он высоко поднял голову.
Сен-Жермен смотрел прямо в его глаза, а на его губах по-прежнему играла мягкая улыбка.
-- Просто вы любите, господин Гийом, а важнее этого на свете нет ничего. Вы всем пренебрегли, вы все отвергли, вы готовы были бы пройти весь ад, всю жизнь стоять на коленях во имя своей любви, в то время как остальные бросали бы в вас камни, резали на части или плевали в лицо. Таких, как вы и ваш брат, очень мало на этой земле, поэтому только ради вас я задержусь в Тулузе, хотя меня очень ждут в Париже. Но, я считаю, ради любви мир может немного подождать, не так ли, господин де Монвиль? Кстати, какая хорошая у вас фамилия. Каждому, кто хоть немного знаком с эзотерикой, она яснее ясного скажет: "Моя душа". А то, что касается этой раны... Не вините себя так страшно, вы уже попросили за это прощения, да еще и потом долго будете расплачиваться по векселям, хотя... если бы я мог вас амнистировать, то давно сделал бы это. К тому же ваш брат давно простил вас. Нет, не так... Он никогда не держал на вас обиды за это.
Из глаз Гийома хлынули слезы.
-- Простите, -- едва сумел выговорить он. - Я так люблю его... А вы - единственный, кто правильно понял это, не посчитал зверем и уродом. Но Даниэль... Он вернется?..
И столько мольбы и беззащитной просьбы было в его словах, что Сен-Жермен, не удержавшись, подошел к нему и обнял его.
-- Вернется. Он обязательно вернется. Подождите немного. Сегодня ночью вам тоже потребуется отдых. Если он задержится до завтрашнего утра, я сам попрошу его вернуться, даю вам слово. А я останусь в вашем доме до тех пор, пока вам обоим не станет лучше. Есть у вас комната, где я мог бы спокойно работать?
-- Все мои комнаты в вашем распоряжении, господин Сен-Жермен, -- быстро сказал Гийом. - Вот только не знаю, найду ли слуг, чтобы они могли проводить вас... Видимо, я напугал их...
-- Только не вздумайте смущаться и тем более - извиняться, -- категорично заявил Сен-Жермен. - Вы не должны вообще стыдиться ваших порывов, потому что единственное, чем они продиктованы, -- это любовь. И это заранее извиняет все. Комнаты я выберу себе сам, если уж вы не возражаете, а вещей у меня так немного, что донести их самостоятельно не составит для меня труда. Что ж, господин Гийом, до завтра. Думаю, когда вы отдохнете, мы сможем поговорить гораздо интереснее. Я имею в виду обоюдный интерес... Засим позвольте откланяться...
Высокий человек в дорожном плаще слегка склонил голову в знак уважения и скрылся за дверью, тихонько прикрыв ее за собой.
Оставшись один, Гийом почувствовал невероятную, нечеловеческую усталость. Он лег на постель рядом с неподвижным Даниэлем, обнял его привычным защищающим жестом, поцеловал его руку и до тех пор, пока его изумрудные глаза не закрылись сами собой, тихо говорил ему о своей любви, которая будет жить в нем в этой жизни и во всех будущих воплощениях, о том, что ради этой любви он готов вынести все адские мучения и всю тяжесть человеческого презрения, о том, что для него всегда будут существовать только одни глаза в мире, -- глаза его брата, и он найдет его во всех временах, во всех Вселенных, за гранью жизни и смерти, за гранью здравого смысла и собственной души...
Он стоял на мостовой посреди промозглого февральского города; в лицо ему летел мокрый снег, мимо пролетали машины в вихрях грязной воды, а он смотрел на это разрушение, словно демонстрирующее состояние человеческого общества накануне Армагеддона и улыбался. Он улыбался так открыто, счастливо и доверчиво, как будто предвкушал по крайней мере увлекательную прогулку. Во всяком случае, все происходящее вокруг него не только не раздражало его, но даже забавляло.
Я подошел к нему, озаренному неоновыми вспышками, -- то красными, то синими.
-- Привет, Дан. Честно говоря, я так скучал по тебе...
-- Я тоже, братишка, -- он взял меня за руку и притянул к себе, чтобы обнять. - Хотя со времени нашей последней встречи прошло не так уж много времени, пара месяцев, наверное? Ты не считал?
Я отрицательно помотал головой.
-- Не считал. - А потом добавил, не удержавшись. - Мне так не хватало этих твоих чудных глаз, прозрачных, как парижское небо. Так и не понял до конца, серые они или зеленоватые?
Он рассмеялся:
-- Да какая разница, Дани? - Он впервые назвал меня моим настоящим именем. - У нас, оборотней, каждый раз все по-иному.
-- Я так боялся, что ты рассердился на меня, -- признался я. - Каждый раз, когда я был рядом с тобой, мне казалось, что ты отвечаешь так хмуро, будто я удерживаю тебя силой, что я стал тебе в тягость... Мне меньше всего хотелось бы этого, но... Как жить без тебя? Этого я и вовсе не мог себе представить. И это непрерывно меня мучило...
Он пожал плечами.
-- Ты всегда найдешь повод помучить себя, Дани. Не надоело тебе еще? Ты все-таки потомок старинной французской фамилии, и не пристало тебе комплексовать по любому поводу, как раньше.
-- Да, -- сказал я, как будто хотел убедить самого себя в правильности произносимых слов. - Я из рода графов де Ларошжаклен.
-- Ну и слава богу, -- вздохнул Дан. - И вовсе я не сержусь на тебя. Просто я не могу уйти от тебя. Я никогда не уйду, до самого конца, потому что у нас существует один важный принцип, -- круговая порука. Если твоему товарищу плохо, ты, даже имея возможность уйти к свету, не имеешь права бросить того, кто зависит от тебя. Только вместе, через все испытания. Мы должны будем уйти вместе, Дани, а до тех пор, хочу я этого или нет, я буду помогать тебе всеми силами понять, почему ты до сих пор находишься в этой чертовой жопе и как выбраться из нее в конце-то концов. Впрочем, и я сам не настолько неблагодарен, чтобы по своей воле оставить тебя. Нет, опять не то говорю. Прости, Дани. Я люблю тебя, Дани, вот и вся истина.
Моим глазам почему-то сразу стало жарко.
-- Спасибо, Дан, -- шепотом произнес я. - Я люблю тебя, правда. Я очень люблю тебя.
-- Эй, только не плакать! - засмеялся он. - Мы же с тобой не экзальтированные средневековые граждане!
-- А в чем разница? - не удержался я от вопроса.
-- Да в общем-то ни в чем, -- ответил он. - За те два с половиной года, что меня считают мертвым, в этой стране не изменилось еще ничего. По-прежнему все мы живем в предчувствии Армагеддона, по-прежнему в России царит дикая смесь Средневековья и страны третьего мира начала третьего тысячелетия. Вон, смотри, ну разве это не смешно? - Одни рекламы чего стоят! "Страстный и чувственный!" - О чем это? Ни за что не догадаешься без картинки, что имеется в виду мобильный телефон! Или вон тот пустырь, -- с виду сплошная лужа, но зато обнесенная литой оградой, на которой везде написано: "Постоялый двор". Это в каком смысле "постоялый"? - Захочешь рядом немного постоять - постой? Или что это за небольшое такое строение, сделанное все из квадратных тонированных стекол? Особенно интригует его название - "Екатерина Люкс". Екатерин здесь, что ли, оптом продают, причем не простых, а самых лучших? На эту мысль особенно наводят вон те личности не-человеков с птичьими взглядами и восточными физиономиями, которые, паскудно глядя в нашу сторону, зачем-то пытаются лепить снежки и сами не знают, куда бы их зазвездить. А вон смотри, старуха пытается дорогу перейти, -- как будто только что из семнадцатого столетия сюда попала, прямо из эпохи Ивана Грозного: и платок такой же древний, и замотан как попало... И вид как у боярыни Морозовой в изгнании: исполненный ощущения собственной праведности и всех прочих не признающий за людей. А вон там группа молодых людей, косящих под нацистов. Держу пари, кроме своего кумира Эдика Лимонова они ничего по этой теме не изучали!
-- Ты просто не можешь смотреть на мою мрачную физиономию? - не выдержал я. - Потому и говоришь все это? Это же не смешно, это страшно! Гребаная, нищая страна, вечный позор, вечный ГУЛАГ, методично убивающий своих граждан, своих навечно заключенных -- от сотворения мира и до настоящего времени!
-- Опять ты за свое, Дани, -- улыбнулся он. - Сам-то из какого времени и из какой страны сюда прибыл? Впрочем, дурацкий вопрос... Опять с братом проблемы? Не понимаю я вас, вы же по-настоящему любите друг друга. Так в чем же дело?
-- Только в том, что я разрываюсь между тем временем и этим. Я уже не знаю, кто я, я уже не знаю, что я делаю не так, почему я не могу быть с ним вместе? Неужели любовь и в самом деле способна только убивать? Но в этом случае мне лучше не встречаться с ним... Никогда... Я умираю, Дан. Мне не хватает воздуха! Я дышать хочу! Я писать хочу! Я жить хочу!.. С ним! Я хочу быть с ним! Я хочу всегда быть с ним!
Он облегченно вздохнул:
-- Ну, наконец-то ты сказал "хочу". Как долго я ждал от тебя этого слова, если бы ты знал, Дани! А знаешь, я могу тебе это устроить! Знаешь, так надоело жить невидимкой, все время ждать, когда ты найдешь в потемках путь, который мне ясно виден исключительно из-за моего положения (так что это не заслуга моя, конечно). От цели ты все еще очень далеко, но хотя бы первый шаг сделан: ты сказал: "хочу быть с ним". Так что, -- в его взгляде появилось откровенно мальчишеское озорство, -- братец оборотень, поменяемся шкурками? То есть, не то чтобы поменяемся, -- одолжи мне свою, для этого времени.
Я смутился.
-- Дан, это так неудобно... Вернее, шкурка-то для тебя совсем неподходящая, уж извини. Мне даже стыдно...
Он расхохотался:
-- Знаешь, что на самом деле неудобно?
-- Знаю. На потолок или в почтовый ящик...
-- Ну вот видишь, ты все знаешь, -- его глаза блестели все азартнее. - Ну, что, махнемся, не глядя? Какая разница, что за шкурка на тебе? Сути твоей это все равно не меняет. Да и прикольно это очень. Мне будет очень интересно, это во-первых; во-вторых, я соскучился по этому омерзительному промозглому ветру, по дождю и мокрому снегу, по песку и воде, холодному туману, по птичьим крикам, наконец, по сигаретному дыму, и мне все равно, какой в этот момент будет моя шкурка. - И на мгновение тоска, безумная до отчаяния, промелькнула в его взгляде. - Ну что, Дани? Пока ты там решаешь свои вопросы, я здесь немного оттянусь за тебя. Ладно?
-- Бери, -- согласился я. - Но вот работа моя... Она такая... постыдная. Вовсе не для потомка древнего рода (впрочем, это я пытаюсь шутить так неудачно). Да и дом, быт...
-- Да ладно тебе! - махнул он рукой. - Прорвемся, брат! Я тебя не подведу! Ты же меня знаешь!
-- Хорошо, -- сдался я. - Бери. Только вот как это сделать?
-- Как? - Он задумался. - Можно было бы, например, попытаться прыгнуть под машину, но как-нибудь поаккуратнее, чтобы не особенно шкурку повредить...
-- Любопытные речи, господин Связной, -- раздался рядом с нами спокойный ироничный голос.
Я обернулся. Позади нас стоял высокий черноглазый человек в черном плаще с благородными красивыми чертами лица и небольшой проседью в волосах.
-- А если шкурка господина Даниэля повредится до такой степени, что вы при всем желании не сможете ею воспользоваться, господин Связной? Вы, конечно, задумали интересную игру (какие же вы оба все-таки дети!), но зачем же пользоваться столь экстремальными методами?
-- Я внимательно слушаю вас, господин Сен-Жермен, -- неожиданно почтительно и серьезно сказал Дан.
-- Дело в том, господа, -- произнес Сен-Жермен, -- что господин Даниэль мне совершенно необходим в том времени, откуда он поневоле попал сюда. Совершенно необходим, -- повторил он внушительно. - Без него не сможет совершиться нечто важное, что безвозвратно изменит судьбы мира. Я столько столетий искал этих двух людей - господина Даниэля и его брата -- и, наконец, нашел. Он нужен сейчас мне, господин Связной. А вы действительно заслужили небольшой отпуск. Вряд ли он будет для вас особенно приятным, хотя, конечно, как знать... Вы настолько неожиданны и непосредственны, господин Связной. Вы очаровательны, вы неотразимы, и кто знает, быть может, у вас и в самом деле что-нибудь получится? Интересно было бы посмотреть... -- Он взял меня за руку. - А теперь, господин Даниэль, нам пора. Вас уже давно ждет ваш брат. Разве вы не говорили только что, что ваше главное и единственное желание - быть с ним? Так что прощайтесь, господа, прощайтесь братья. Забирайте эту оболочку, господин Связной.
-- Прощай, Дани! - крикнул Дан.
-- Прощай, Дан! - отозвался я. - Хотелось бы верить, что тебе не будет чересчур плохо в моей шкуре!
-- Да что это вы в самом деле, молодые люди? - немного удивленно произнес Сен-Жермен. - Не навеки же прощаетесь! Оглянуться не успеете, как снова встретитесь! Так что, до скорого свидания, господин Связной! Пойдемте, господин Даниэль!
Я в последний раз обернулся на грязную городскую улицу, по которой ветер швырял хлопья мокрого снега вперемежку с дождем. Мой двойник, высокий, стройный, защищаясь от этого пронизывающего ветра, поднял воротник черной куртки, которая при всем желании не могла защитить его от капризов российской погоды, поскольку изначально была рассчитана на европейскую. Он стоял, не обращая внимания на машины, проносящиеся мимо в вихре грязных водяных брызг, и в его глазах светилось настоящее счастье - ("Какая радость - жить!", -- ясно говорил этот взгляд). В тот момент, как никогда четко, я почувствовал, как люблю его. Какой же он все-таки был еще мальчишка! Милый и трогательный, обожаемый мой мальчишка... Уходя от него, я четко слышал, как в моей голове звучали стихи; единственное, чего я не знал, это мои стихи - для него, или его - для меня?