В 17 веке Яик был сточной канавой всей Русской земли, и никто не удивился, когда в станицу в его низовьях прибыл донской казак Василий Некрасов, еще недавно осаждавший Москву вместе с атаманом Баловнем и сбежавший от неминуемой виселицы. С собой он привез молодую жену, - утонченную польскую дворянку Болесту, неведомо за что беззаветно любящую страшного, одноглазого Василия. Некрасов был толковый казак и отличился в грабежах на Волге и в Персии, стал рыбачить и выгодно торговать ворованным скотом из степей, и быстро нажил состояние. Жить бы ему в счастье и казацкой воле на границе Европы и Азии, но поползли по казачьей линии слухи, что лихой атаман занимается с молодой женой чем-то странным и недобрым, прознал народ, что мерзкое творится за закрытыми ставнями его дома. Тем более молодая полька всех злила, как Мария Мнишек часто рядясь в мужскую одежду и гарцуя на коне по пескам, в церковь ходила, но на исповедях не была, страха не знала и своих роскошных, золотых волос платком не закрывала. Достойные женщины уже шептались, что Василий ей ноги целует, ну, и не только ноги. Василий заметил, что шепчутся у него за спиной.
- Вот сволочи, пронюхали все-таки, - говорил по утрам жене истерзанный Василий.
- Пускай. Станут наглеть, заткнем глотки хамам, - отвечала Болеста, пряча сладостный и мучительный инструмент и снова поворачивая иконы, всю ночь смотревшие лицом в стену.
- Казаки не хамы, - обижался за товарищей Василий.
И, продолжал жить в станице безбедно, нежа свою жену, которая родила ему сына, но не изменилась, оставаясь отважной. Народ в казачьих станицах был отчаянный и непокорный, никакой власти не признающий, и даже церкви в станице не было, и погрязшие в грехах и беззакониях казаки свыклись со странностями Василия. Только однажды, на казачьем кругу Петр Ерохин, обозленный, что походным атаманом в очередной набег, выбрали не его, а Некрасова, выкрикнул.
- Да его полячка нагайкой в зад трахает.
Василий Некрасов подошел и нагайкой сбил с головы Ерохина папаху, вызывая его на поединок. Вся станица столпилась вокруг них, но только Ерохин выхватил шашку, как клинок Некрасова с невероятной силой и точностью обрушился на него, выбив шашку, а следующим ударом Некрасов рассек ему горло.
Поскольку это был честный поединок, казачий круг простил Василия, только сильно разозлился и наложил на него епитимью священник, отец Нестор, прискакавший отпеть покойника, и под утро увидевший как выполз из дома на четвереньках пьяный Некрасов, повязанный платочком, а на нем верхом сидела голая Болеста с плетью в руках. И когда Ксения наделала шуму, сбежав от жениха к Петру Толмачеву, в станице вспомнили её развратную прапрапрабабку, и в сердцах припомнили всех бунтарей-поляков, травящих колодцы, разводящих холеру и портящих казаков. Но Ксения, по игре природы получив внешность и мужество Болесты, не унаследовала её губительных наклонностей к садомазохизму, от которых, мало-помалу ослабел и зачах Василий, и как-то рано умер. Красивая, с изумрудными глазами, смотревшими на мир твердо и ясно, она расцвела как-то разом, в один день, и явила миру утонченную красоту польской аристократки. Умная, хотя и неграмотная любимица отца, натурой она была скрытной и твердой, и удивила всех, отдав сердце Степану Толмачеву, - могучему, семипудовому самцу с бычьей шеей, на радость казакам завязывающим тремя узлами кочергу, гнувшему дулей серебряные пятаки, и от кишечных выхлопов которого трещали и слетали с гвоздей доски жалкого сортира. Несмотря на приятный вид, соображения у него явно не хватало. " А зачем мне от казака мозги? У меня свои есть", - ответствовала Ксения подружкам, и навещала со Степаном сеновал, где тормошила покорного бугая, вешала ему на уши бусы, а в нос клипсы, учила его ласковым словам и заставляла носить себя на руках.
Уже состоялась помолвка, и в доме Ксении готовили приданное, и все ждали, чтобы невесте исполнилось шестнадцать лет, чтобы отпраздновать свадьбу, и ждала бы Степана безоблачная жизнь работящего, домашнего животного под каблуком жены, но тут вернулся в станицу Петр Толмачев. Ксению, никого не любившую, и смотревшую на осаждающих её мужчин как на игрушки, и выбравшую себе самую большую и работящую, неприятно покоробило, что новый человек прошел по дремотной станичной улице не заметив её. Он оставил после себя кислый запах пороха, пропитавший дом его деда, и мысли, что этот самоуверенный наглец красавчик. Потом, послушав фантастические россказни о нем, Ксения переменила мнение, и решила что этот циркач, объездивший полмира и выступавший перед императорами видел столько красивых женщин, что её, неграмотную деревенщину в упор не замечает. Вообще-то она была права; после трех лет волшебной цирковой жизни с феерической быстротой меняющей аплодисменты на жизнь впроголодь между клеток со львами и белыми медведями, которым отдавали последний кусок, и в волшебном кружении людских лиц с сияющими детскими глазами верящих в чудеса, Петр Толмачев поразился какой сонной и провинциальной оказалась жизнь в родной станице. То, что поэтические видения ностальгии в Львове, Петербурге и Кракове облачали в золотую дымку воспоминаний, оказалось непроходимой дырой, пропахшей верблюжьим потом и рыбьими потрохами. Петр Толмачев был потерян безвозвратно, и словно не слышал вечного повествования о хозяйстве и его разделе между братьями, и как-то, не в силах переносить совместных трапез, когда в блюдца соли макали пальцы и смачно рыгали после сырого лука, ушел в дом деда и остался там, питаясь только гитарными аккордами. Только он, и плачущие шашки скорбели об ушедшем лихом казаке, отдавшем молодость и здоровье за Россию. А Ксения, узнав, что к циркачу вечерами ходит смазливая жалмерка с гостинцами, страшно разозлилась и всю ночь строила планы мести. Но все страдания достались его брату Степану, которого вдруг стали изводить капризами и недовольства, необъяснимыми приступами дурного настроения, и только непроходимая флегматичность Степана уберегла его от отчаяния. Её непреодолимо тянуло к Петру Толмачеву, а пострадал снова Степан, которого лишили утех сеновала обвинив в дурно пахнущих ногах. А сама она задохнулась от радости, столкнувшись с Петром Толмачевым в его доме, куда он пришел снова объяснить родным, что ему ничего от них не нужно. Ксения не слышала его слов, любуясь его тонкими, изящными руками, так непохожими на пудовые гири братьев, и была единственной кто поняла, что Петр Толмачев чужд этой семье с начала начал, со дня досрочных родов, отвращенный от дома зловонным молоком матери, которым кормили его насильно, моря голодом. Он никогда, до самого бессмертия не забывал ни побоев, ни унижений от старших братьев, топотавших как стадо быков, ни черствости и жадности отца, никогда не слышавшего посвиста пули над головой, и просидевшего всю службу в Астрахани каптенармусом. Он пережил в себе холодность матери, сытой детьми досыта и высосанной несущимися и день и ночь отовсюду, - " Есть шо пожрать, мамаша?". Никто не знал, что от слез по кончине деда Петра Толмачева удержали только воспоминания, что сам дед никогда не плакал. Ночью Ксения рыдала от ненависти и палящего душу красным перцем желания отомстить Петру Толмачеву, потому что жалмерка Дарья, загулявшая с ним всюду повторяла дурманящие французские любовные слова, которым учил её Петр Толмачев.
После бессонной ночи она не пустила в дом Степана, решив, что из-за него Петр не обращает на неё внимания, и он ушел с чувством облегчения пить водку, собираясь переждать в стороне необъяснимый женский каприз. А Ксения терзала себя нетерпением и мукой наведения красоты, так, что чуть не выдрала себе волосы, укладывая их в новую прическу, виденную у барыни в Гурьеве. Любовное пекло разверзло ей врата ада нетерпения и лихорадочных мыслей; надо бросить дурня Степана, но так, чтобы Петр Толмачев понял, что это сделано из-за него, а вся станица не догадалась, принять касторки, чтобы придать глазам магический, волшебный блеск и выйти замуж за любого и родить, но только не от тупого бревна Степана, из которого она не может добраться до Петра. Её горести облегчали измызганные гадальные карты, где каждый несчастливый расклад покрывался следующей попыткой, а приходя в себя после дурмана трефовых королей, крестовых тузов, злокозненных дам и восхитительных пиковых валетов, Ксения с ужасающей ясностью понимала, что до отправки казаков на службу оставались считанные дни. Принаряженная она бродила по станице, гордо игнорируя карауливших Петра на скамейке у его дома гулящих девок и жалмерок, и мечтая попасться ему на глаза млела от переборов гитары, гладивших воздух. В наваждении любви она рыдала на берегу Урала, облепленная комарами, когда Петр Толмачев сменил несколько любовниц, пренебрегши ей, самой красивой.
Но отваги и стойкости Ксении было не занимать. Когда возле его ворот разгорелась визгливая женская драка, оставившая на просоленных песках рваные тряпки и пучки выдранных волос, и Петр Толмачев безжалостно разогнал эту свору вожжами, она воспользовалась, что женский пост возле его дома снят, и проскользнула во двор. Сдерживая трепет, чувствуя схватки в заду, она заглянула в открытой окно, звучащее гитарным звоном. И покрылась холодным потом, от встречного взгляда Петра Толмачева, который лежал на скамье с черной гитарой в руках. " Красивая девка", - подумал Петр Толмачев, не ведая, что пришла его судьба с длинными, золотистыми волосами. "Иди ко мне" - сказал он. Ксения покорно пошла, чувствуя, что от волнения пропал голос, а сердце так неиствует, что стали вздрагивать её упругие груди. " Садись", - сказал Петр Толмачев, припоминая, что эта девка крутилась возле него, и подвинулся на скамье, освобождая ей место. Ксения села и тут же ощутила на своей колени тяжесть пятерни, и возблагодарила судьбу, когда настойчивые руки переместили её на скамью, с ловкостью фокусника сдернув одежду, и, вскоре, в вопящем кошкой забытьи счастья она убедилась, что искусный опыт и артистичный талант мастера, настойчивость мужчины хорошо знающего предмет и цель, гораздо лучше тупой, давящей туши станичного бугая, и возблагодарила мир ликующей музыкой подчиненной ритму приливов и отливов, которая очень понравилась деду Петру Толмачеву, скучающему по ту сторону Смерти.
Степан Толмачев только тогда вспомнил, что блудный циркач его брат, когда ему сказали что у него в доме Ксения, позабыв всякий стыд то вопит, то смеется. Помолчав минуты две он пошел к дому деда, сквозь утро напоенное пением петухов. Его разозлила даже не измена Ксении, - все бабы дуры, а то, что его превзошел младший брат, который с детства был никем. Он выломал дрын из кривого палисадника, и, чувствуя горечь от смеха Ксении, уже долетавшего до его ушей, обрушил дрын на голову Петра Толмачева, стоило ему выйти из дома.
Всю станицу напугали вопли, напомнившие старикам о набегах мятежных казахов на уральские станицы. Братья Степана, тяжелым сопящим стадом примчались первыми, опередив пожилого, хромающего отца, и бросились на подмогу, став бить ногами бесчувственного, окровавленного Петра Толмачева, и грубо отшвыривать вопящую Ксению. Убийство остановил отец, ударами оглобли расшвырявший своих сыновей, и в сердцах огревший окровавленное тело Петра, сквозь подтеки крови благоухающее весенним ароматом любви. Его отнесли в дом, положили на скамью, и тут Ксения пресекла брань отца, густо пахнущего смазанными дегтем сапогами.
- Уйдите отсюда, - сказала она так, что он сразу ушел.
Отца в доме сменила столетняя старуха-знахарка. Она, чьи знания произвели Петра Толмачева на свет, чего он не знал и никогда и не узнает, вернула его к жизни. Она обмыла Петра, втоптанного сапогами братьев в грязь двора, прошептала над молодым мужским телом с внушительным зверем - " как хорош", заговорила ему раны, натерла синеву отбитых мест барсучьим жиром, и, на прощание обобрала Ксению, обменяв восхитительную, шитую золотом шаль на приворотный, любовный корень, со вкусом и запахом сельдерея. В самый разгар таинств пришел за блудной дочерью отец Ксении, и не узнал её.
Она вышла к отцу, который, кипя гневом и бранясь, не заметил в руках дочери прекрасный тульский пистолет. И когда отец приказал ей идти домой, Ксения подняла пистолет и взвела курок с недвусмысленной решимостью.
- Папа, уходи отсюда, - приказала она.
Петр Толмачев пришел в себя в тот же день, и обескровленный, одурманенный любовью и сырыми слезами Ксении, молчал два дня. Его навещала только знахарка, пропахшая пергаментной старостью и змеиным ядом, приносившая лекарство, варева и сплетни. А он, погруженный в лихорадку болезни плохо замечал и её, и Ксению, думая, что если бы не дед, он бы и не заехал домой, а отправился на службу прямо с циркового манежа. На третий день он встал, и, шатаясь, с помощью Ксении целующей ему руки и сапоги, вскарабкался на боевого коня, и, не поднимаясь с шеи лошади, в молчаливом одиночестве уехал на призывной сбор в Гурьев. Там его сразу положили в зараженный тифом и чесоткой госпиталь, а затем, по его же просьбе отправить подальше, его назначили в далекую Акмолинскую крепость, где готовилась экспедиция на юг. А он знал об этом уже заранее, потому что в ту пору и начал прозревать будущие дороги, и еще в госпитале прозрел огромный горы, каких нет ни в Европе, ни на Кавказе, и нигде в мире, кроме Азии. У него тогда взгляд стал приобретать отрешенность медиума, которая заворожила английского майора Энтони Коуэна, и стоя на берегу Амударьи под прицельным взглядом винтовок, Петр Толмачев поймет, как сильно владеет его судьбой золотоволосая пятнадцатилетняя девчонка и почувствует любовь к ней.
Огромная грешная земля, развернувшаяся между ними, и унылая рутина казачьей службы не даст знать ему, что Ксения вертеться в родительский дом, и больше никогда не будет разговаривать с отцом, а заготовленный сундуки с пуховиками, отрезами и вечно модными казачьими жакетами приданного, покроются пылью, а следующей весной дурно запахнут несвежими половыми тряпками. Молва повенчает Петра Толмачева и Ксению, до спазмов в лоне мечтающую о нем, хотя Ксения не обмолвится об этом. Женщина скрытная она стала еще более замкнутой, и, борясь с бесконечной мукой ожидания ушла в домашние дела, которая придумывала сама же, даже тайком обрывая пуговицы на одежде, чтобы их снова пришить. Именно в эти тоскливые дни на Каспии было заложено дальнейшее благосостояние дома Толмачевых, давшее возможность поднять детей и рехнуться на своих утопических проектах Петру Толмачеву, пока войны не вернут его в реальный мир. Неграмотная, она горевала, что не может написать Петру Толмачеву, и пыталась тайком научиться читать и писать по букварю брата, но загадки букв, похожих на запутавшихся в хвостах и лапах зверюшек, оказались непосильны для Ксении, и она выплакала отчаяние поражения в равнодушную дуру-подушку.
В самые горькие часы разлуки Ксения не теряла надежды. Неведомыми путями, кружа и петляя кольцами, приходили в дремотную станицу вести о Петре Толмачеве, в которых сбывалась самая жаркая и отчаянная её мольба Богородице, - женщины у него не было. Благие вести приносила и прапрапрабабка Болеста. Она пришла к Ксении в один жаркий день, когда мужчины рыбачили на Урале, а мать спала. В дом вошла надменная красавица-полька, - зеркальное отражение Ксении, в дорогих старинных нарядах и рысьей мантии, по краям которой свисали кисточки хищных ушей. Одурманенная липкой жарой Ксения приняла её за заблудившуюся барыню, но почему-то не удивилась, когда исковерканными польским акцентом русскими словами, и, сквернословя по-польски изящная красавица объяснила кто она. Она изливала душу Ксении, жалуясь, что её род выдохся в бесхребетное быдло, недостойное звания шляхты и казаков, и ей, смотрящей в души людей глазами того мира, откуда возвращаются другими, стыдно за потомков своих. Усопшая в позапрошлом веке польская дворянка, когда-то презревшая чванливое польское панство и сбежавшая из Кракова с лихим одноглазыми казаком из посольства Заруцкого, оказалась хорошей собеседницей, и развлекала прапраправнучку сплетнями, как у них, на Речи Посполитой, "кто на кого залез", и она же поддерживала Ксению в верности Петру Толмачеву. Мать Ксении проснулась и бродила по звеневшей мухами хате, но никого не видела, ибо, поняла Ксения, она была далека от Болесты, а вот она близка, и это-же подтверждала Болеста, нагонявшая дрожь своими воспоминаниями о сладких утехах с Василием, стоивших тому жизни. И когда в станицу прополз слух что Петр Толмачев ушел из таинственного Верного, что где-то на краю земли, еще дальше на Восток, Болеста опередив Ксению, заявила что настала пора действовать.
В глубочайшей тайне Ксения собрала узелок с подвенечным убором и несколькими, самими любимыми нарядами, расстаться с которыми было сверх её сил, и прихватила стопку золотых монет, назначенных ей в приданое. Это была глупость, потому что и отец, и мать, видя верность Ксении, и, зная её упрямый как у ослицы норов, не стали бы противиться её желанию уехать к Петру Толмачеву, но она своей скрытностью и недоверчивостью повернула свою судьбу так, что стала матерью провинциального царя из древнего рода Борджигитов. Заметая следы от неминуемой погони, которую никто и не думал посылать, она только через месяц добралась до Оренбурга. Неграмотная, не имевшая ни малейшего представления о пути, и на свою беду скрытная и недоверчивая Ксения сумела прибиться к крупному военному транспорту, идущему в степи к какой-то крепости Акмечеть на реке Сырдарье (солдаты называли ее Дарья). Если бы Ксения, хоть раз взглянула на карту, она поняла бы, что это безумие, потому что путь транспорта лежал к преддверию Хивы и Коканда, в совсем другую сторону от Верного, а ей надо было двигаться более длинным, и безопасным путем вдоль казачьих станиц оренбуржцев и прохладными степями горькой линии сибирцев на восток, к Омску, и лишь оттуда поворачивать на юг, к Верному, как благоразумно, попозже пойдут родные и невесты остальных казаков, чтобы хлебнуть досыта всех горестей путей в мире чудес.
Единственная казачка в этом отряде состоящем из крепостных мужиков владимирской и ярославской губерний, Ксения как могла, сдерживала свое казачье презрение к мужику, но это давалось ей с трудом. Транспорт, выйдя в степь на исходе лета поднял тучи пыли, от которой даже стали задыхаться спокойные, неторопливые верблюды. Спасаясь от пыли, с клубов которой при каждом порыве ветра вылетали бурые клубки верблюжьей колючки, солдаты закутывали лица белыми тряпками, и этот конвой грязных мумий, бряцая оружием, медленно тащился по степям, под полными надежды глазами стервятников. Ксения с состраданием видела, что северные лесные мужики не знают степи, и умирают от зноя на далеко уже не жарком сентябрьском солнце, и что в глазах у них плещется страх лесовиков, увидавших простор мира. Они брезговали топить костры коровьими лепешками, не умели беречься от по-осеннему остроядовитых скорпионов и фаланг, понеся первые потери от непобедимой армии насекомых, которые, как стало ясно потом, были милосерднее людей, и кроваво-красными вечерними зорями суеверно молили Бога, чтобы эта небесная кровь не пролилась на них. Одна Ксения привычная с детства к седлу, после соленых барханов Прикаспия считала эти душистые степи благодарнейшим местом. А солдаты, вымещая свой страх перед неведомыми просторами Азии, зверели и измученные солнцем и тяжестью амуниции, палили по пролетающим птицам, по глупым сусликам, стреляли в жалобно ревущих полудиких коров и верблюдов, помечая свой путь кишевшей червями падалью, и могилами товарищей умерших от мучительных скорпионьих укусов. Этот полк, по административной прихоти военного министерства снятый с болот Финляндии, превратился в толпу грязного сброда с запеленатыми лицами, павшими духом перед сколопендрами и тарантулами, отважно залезающими им прямо в штаны. Они нестройно палили по сгущавшимся из миражного марева верховым казахам, и обозлили всю Великую Степь не пройдя и полпути. У них не было времени привыкнуть к Степи, и она безжалостно оправдала их самые худшие ожидания, когда, в такой жаркий день, что стрелки часов липли к циферблатам, между клубов пыли показались бесшумные всадники вооруженные шашками и окованными железом дубинами, и превратили в душистую степь в ад.
Верблюды, отощавшие и больные от плохого ухода равнодушно глядели на бойню, когда узкоглазые дикари размозжали головы русским солдатам, которые метались, стреляя во все стороны, но попадали только в клубы пыли, среди которых уже бродила равнодушная, туповатая Смерть, очень довольная, пыльные завесы скрыли жаркое Солнце. Она, с вечно непостижимым обликом вспомнила вдруг Ноя и милое, заплесневевшее нутро Ковчега, потому что рядом была Ксения, на которой уже лежал отблеск бессмертия Петра Толмачева. Транспорт был вырезан в полчаса, и потные, уставшие убийцы без всякого удовольствия стали отрезать головы убитым и складывать их в курган, потому что так было положено. Ксения в этом кровавом бардаке могла бы спастись бегством, потому что передавшиеся по наследству воспоминания казаков о бесконечной степной войне, научили её погнать коня галопом и упасть спиной на круп лошади, как убитой. Она промчалась сквозь строй всадников, пахнущих жирным потом и мездрой, но лошадь угодила ногой в сурчиную нору, и все её надежды о свободе закончились падением в чертополох. Там её подобрали, и, бросив поперек седла, повезли прочь от груды голов, которая вскоре превратится в курган черепов, обмотанных бурыми, ветхими тряпками.
Через несколько дней пути, в сырой, дождливый день, Ксению привезли в пахнущий морской солью, странный, призрачный аул, над которым возвышалась огромная, белая юрта, перетянутая лентами голубого шелка, выцветшими от древности. Два телохранителя в средневековых доспехах из кожи буйвола, с конскими хвостами на копьях, распахнули резную дверь, сиявшую потемневшим золотом, и, Ксению ввели в застывшую прохладу, где журчала вода, спадая каскадами с причудливого, хрустального фонтана в центре юрты, в хрустальных чашах которого в голубых водах парили золотые рыбки. Ксению, пыльную и изодранную, с горькими цветами чертополоха в волосах, бросили на белый, волшебно-воздушный ковер к подножию трона, когда-то нагонявшего ужас на Ойкумену, а теперь не стоящего и выеденного яйца. Ксения никогда больше не увидит таких жалких следов былого величия, с которыми начнет знакомиться в этом мире воскресших призраков прошлого. Худые, изможденные львы с рахитичными лапами берегли покой трона, прикованные к его ножкам цепями и взирали на мир нечистыми глазами веков кровосмешения. На троне неподвижно сидел бледный, апатичный человек, с грустным взором и бескровными, синеватыми губами. " Странный какой-то. Умрет, наверное, скоро", - подумала Ксения, рассматривая его руки с голубыми жилами и ленивыми пальцами, парафиновое светящимися бледной желтизной. Длинные волосы властелина на висках были заплетены в седеющие косицы и поблескивали серебряными шпильками. Из прохлады благоухающей тьмы древности, как на дрянном фотографическом снимке проступало в наш мир это постаревшее, дышащее смертным забвением лицо, как будто смотрело из потемневшего от времени древнего портрета. Свита властелина, - жалкая горстка воинов в броне кожи буйволов и седобородые старцы в изъеденных временем одеждах времен Величия, скрывались в полутьме огромной юрты. Человек на троне, не шевелясь, не тревожа воздух даже дыханием смотрел на исцарапанную, пыльную Ксению, сжимающую в руках узел с подвенечным убором. И вдруг, гулким голосом он заговорил с привезшими её степняками, воняющими кислятиной.
Ксения померла бы от мук совести, если бы понимала древнее наречие, и узнала что эта бойня в пыли была устроена из-за неё. Степняки колебались, озлобленные бестолковым караваном, где солдаты без лиц мучают себя и верблюдов, встречают выстрелами степное гостеприимство, убивают невиновных лошадей и верблюдов. И их возмущали кишевшие червями трупы скота и зловонные груды экскрементов, которые даже не присыпали золой. Им были ненавистны офицеры-немцы, оскверняющие высокое небо Азии своей нечистой речью, и смуглые руки тянулись к оружию, но это была воинская часть Российской империи, где были и боеспособные, все знающие пограничные части, и жандармы, и лютые, проворные как волки казаки, и свирепый, ничего не прощающий белый царь Николай Павлович. Этот подыхающий в степях конвой трогать было опасно, но пришедший из глубины древности голос стал смертными приговором сотням людей, потому, что каган возжелал рыжеволосую, русскую женщину, и породил бойню, которая отзовется эхом казачьих набегов на аулы и вырезанными казаками семьями степняков, которые примут смерть с пониманием зная, что око за око, зуб за зуб и прибудет так всегда во веки веков, аминь.
Виновница всего, Ксения, понимала только, что её отдают в наложницы, но происходящее казалось ей существующим только в её воображении, ибо она не верила, ни в журчащий фонтан, ни в золотых рыбок, ни в измученных бременем вечности львов-вырожденцев, ни в павлинов, сидящих на яйцах за троном. Голоса людей здесь отзывались магическим эхом прошлого, а осязаемые предметы под её руками медленно истончались, оставляя пустоту. Её отвели за юрту-дворец, туда, где стыли в пасмурном небе семью рядами семьдесят маленьких, белых юрт с часовым у каждой, и заперли в одной из этих юрт, куда принесли воду в потном кувшине, благоухающую хвоей, холодный, серебряный таз и шелковые одежды без шелеста, липкие и вечно прохладные.
Ксения морила себя голодом, не мылась и даже не выбирала из волос клубни чертополоха, пока они не распустились розовыми цветами, вокруг которых закружили бабочки. Вход в юрту заслоняли кожаные доспехи часового, от которого ничем не пахло, ибо он был не мужчина, а унылый молодой евнух, отягощенный бременем брони и оружия. Забытая всеми Ксения просидела в юрте несколько дней, безмолвно провожая взглядом кланяющихся служанок, каждый день приносящей ей еду и забирающую её нетронутой, поддернутой коркой жира, а ночами не спала, ожидая насилия от воскового повелителя. Этот кочевой двор, овеваемый солеными ветрами Аральского моря исходил тоской и безмолвием, и Ксения ничего не понимала, как никто не понимал мыслей стареющего Туран-хана, который застыв в отрешении великих воспоминаний, мог жить в мертвом оцепенении часами, не нарушая покой даже вдохом, а тропинка в золоченый туалет которого давно уже заросла лопухами и крапивой. Он был прямым потомком Темуджина, главой рода, который по своей великолепной родословной должен был теперь властвовать в огромной империи от Явы и Китая до Италии и Египта, если бы она осталась. Он был одной из самых диковинных, причудливых рыб среди чудес Азии, а его двор был настоящим музеем, кладбищем древних мистериальных церемоний и кругом оживших воспоминаний, гасящих шелест ветра и рождающих сырые туманы. У Туран-хана вечерами от бесконечной нити воспоминаний останавливалось дыхание, и он, под смрадные зевки львов, плавал в океане Прошлого, почтительно склоняясь перед грузным, говорящим как харкающем Темуджином, скорбел по славе рода, погибель которого заложили измены Тамерлана и Мамая, наглость младших родственников, выхватывающих власть у прямых потомков и век, за веком отдирающие куски пожирнее у великой империи, пока от неё не остался только туманный кочевой дворец и призраками придворных и восковым властелином. Узкая, неопределенная полоска земли в Приаралье между наступающей на юг Российской империей и владениями среднеазиатских ханов была заповедными землями прошлого, сжимающаяся с каждым днем, но Туран-хан не думал о них, потому что Романовы были "харачу", - презренная черная кость, а хивинские и бухарские владыки были ничтожной, младшей ветвью Чингизидова семени, достойные только поддерживать стремя Туран-хана. Он не был не безумен, ни простодушен, ни страдал манией величия, просто он не мог иначе, потому, что его голубая кровь была такой чистоты, какой бывают только самые драгоценные алмазы, и он был так воспитан, никогда не покидая своего дворца.
Но его застывшие глаза чуть теплели, когда воскресали великие призраки царственного рода. Род заканчивался на Туран-хане, потому что он был бездетен и слабосилен и его жены терзались в холодных юртах, и владыке уже и не надо было женщин, но однажды он прозрел грузного Темуджина и его голова горела золотом. Основатель империи был рыжий, и Туран-хан повелел, - " Приведите мне рыжеволосую женщину", и этого приказа прошлого было достаточно, что бы Ксению приволокли в этот изношенный дворец. Она вышла из юрты через несколько дней, поняв, что линейки юрт - это гарем владыки, и в его пределах она свободна, и тут-то увидела сияющую синь Аральского моря, в тот миг, когда к Петру Толмачеву прибыл Якуб. Тогда судьбу Ксении решали линии и мудреные формулы придворного звездочета, царапающего павлиньим пером ветхие пергаменты и ползающего носом по скрюченным страницам талмудов, чтобы в противостоянии планет и вечной изменчивости звезд и Луны, вычислить час зачатия великого наследника, должного вернуть жизнь в этот уже давно издохший и ненужный дворец. Как назло в расположение планет вмешивались неизбежные месячные затруднения, которые евнухи видели в истеричных глазах женщин за неделю, вечерние приступы апатии Туран-хана, святые праздники, так что Ксения заподозрила, что здесь нет мужской силы, а её роль своей молодостью и красотой скрывать эту слабость воскового истукана. Она обошла весь гарем, и, страдая от любопытства всё нарастающей скуки обшарила весь женский закуток дворца, разыскивая лазейку для побега.
Её желание бежать только окрепло, после прогулок для заповедного смертным женскому уголку, окруженному цепью часовых-евнухов, с унылым выражением енотов берегущих чужое то, что им ненужно и непонятно. Женщин они недолюбливали, и хранили ледяное молчание на все вопросы Ксении, обдавая её холодным запахом металла, лишившего их живой жизни. Их единственной радостью было посещение уборной по большому, которого они ожидали с чувством радостного предвкушения и совершали долго, как обряд, замирая в зловонных испарениях с чувством неописуемого блаженства опорожнения, доставляющим этим выкидышам человечества подлинное счастье наслаждения, а вот женщин они ненавидели, встречая Ксению яростными взглядами. Она, не теряя надежду, стала исследовать светлые юрты гарема, и тут ей открылась вся глубина бездны, разверзшейся под ней.
В первой юрте она вскрикнула, окунувшись лицом в липкую бахрому паутины и сквозь её занавесь разглядела в дурно пахнущей полутьме измятую постель с пятнами плесени, где на шелковой, пышной подушке в углублении следа головы лежала гюрза, прячась от припекающего сентябрьского солнца. Другая юрта была задушена молочно-зелеными зарослями верблюжьей колючки, распустившимися осенними цветами, под которыми кружили самки муравьев с радужными крыльями, - это был уголок весны среди застывшего в допотопной тоске мира мертвых. В третьей, целый угол занимали изведенные молью тряпичные куклы, перед зеркалом, навеки затянутым пылью забвения, лежала горстка жемчужных ожерелий, флаконы духов и сшитые для куколок платьица, - следы пребывания на противоречивой, прекрасной и бредово-кошмарной земле молодой девушки, почти девочки, проданной в гарем забвения и пропавшей здесь. Лишь в четвертой юрте её встретила живая душа, - иссохшая женщина в черных одеждах, со все еще сияющими безумием черными глазами и с тонкой шеей, покрытой колышущимся рядом морщин.
- Извините, - пролепетала Ксения, пятясь из юрты.
Этот примыкавший к кочевому дворцу белоснежный городок гарема, был таким же миражом и ошметком забытой империи. Из семидесяти юрт жилыми были только полтора десятка, где угасали забытые Туран-ханом женщины. Самая младшая из них - туркменка Сюимбеке, подаренная владыке хивинским ханом лет десять назад, и до сих пор с отвращением вспоминающая ту ночь, когда бессильный как мягкая свеча Туран-хан измучил её, но так и не смог лишить девственности, поведала Ксении что императору полагается семьдесят жен, вот и стоит семьдесят юрт, в которых скоро вообще никто не будет жить. Распаленная любовью к Петру Толмачеву Ксения хотела найти товарку по побегу, но едва она намекнула об этом, Сюимбеке решительно воспротивилась.
- Нет. Мне некуда бежать. Мы здесь похоронены заживо.
И больше не общалась с Ксенией, возненавидев её за возвращение боли и отчаяния, с которыми она было свыклась, как с подсохшей, заструпелой язвой. Ксения даже обомлела от такой ненависти, и пригрозила зарезать полнеющую туркменку, если Сюимбеке её выдаст. Она уже ненавидела этот воображаемый немощными владыкой дворец, скитающийся по пустынями, как Летучий Голландец, мучающий её несвободой, сумеречными хороводами призраков вокруг воскового, недышащего властелина, соседством несчастных женских судеб и постоянными, изматывающим ожиданием. Там, где-то пропадал Петр Толмачев, а она сидела здесь среди кастратов и дохляков. Лишь однажды Ксения забылась. В дальнем углу женского заповедника стояла одинокая, пыльная юрта с вечно неподвижными безбородым часовым на входе, опирающимся на высокое копье. Лишь приблизившись к нему в упор Ксения прозрела, увидев потемневшую от старости, искусно вырезаную из дерева статую человека в доспехах. Она отворила двери и, в густом лунном свете, в благоухающем свежестью и молодостью лоне юрты, увидела широкую кровать, возвышающуюся над мягкими коврами, и на ней, на белоснежной простыне, нежно склонившись головой на сложенные ладони, и, укрываясь черной гривой блестящей радугой волос, лежал высокий скелет девушки. Она была прекрасна; над нежно-белыми, удлиненными и изящными костями ног, дымка фантазии видела стройные ноги богини с изящными ступнями, позвоночник нес видение расширяющейся к бедрам шелковистой спины, шея была лебединой, а точеный череп лица говорил взору о больших глазах с длинными ресницами и о высоких скулах совершенной красоты. У Ксении от любви к ней сперло дыхание, и она расплакалась, и, окутанная дымкой видения весь день чувствовала счастье, нежность ко всему миру, пока мало-помалу, в сердце не вполз грузный ком давящей ненависти, к мертвому дворцу и живым призракам, погубившим несравненную красоту.
Она снова помирилась с Суимбике, которая сходила с ума от мучивших её женских болей воспаленного естества, и иногда бредила воспоминаниями о высоком, красивом туркмене Чары из её родного Казанджика. Удивительно ловко и изворотливо преодолевая бездны языкового барьера женщины болтали часами, перемывая кости евнухам. Ксения знала, что изможденная от женских несчастий туркменка её ненавидит за силу чресел, упругость груди, за молодость и наслаждение знания мужских ласк, но это общение спасало её от безумия, в круг которого, сомкнутый рядами евнухов, она была заключена. Как-то, нарезав тряпки квадратиками, они соорудили гадальные карты, и Ксения заглянула в несчастную судьбу Суимбике. "Тебе нельзя отрываться от земли", - сказала Ксения, сама не понимая, что говорят карты. Сюимбеке промолчала. Она молчала несколько дней, не нарушая стылый покой ноябрьских дней, не тревожа зеркального, лунного света ночи, когда между юртами благоухающий аромат вечно спящей незнакомки мешался с тленом дворца-юрты, и, лишь когда Ксения пошла её разыскивать, она увидела покачивающиеся над землей юрты маленькие ступни туркменки, напоминающие восковой безжизненностью лицо Туран-хана, а от её шеи тянулся к потолку юрты красный, шелковый пояс. И стоя перед окоченевшим телом Ксения поняла, что теперь совсем одинока.
Этот живущий вне времени, в трясине забвения дворец воспринял смерть в женском закутке так равнодушно, что Ксения, выплакав слезы, пришла в исступление и решила поджечь эту гигантскую юрту и погибнуть в пожаре, но отомстить, но её планы были нарушены густым снегопадом, перешедшим утром в промозглый, холодный дождь, напитавший весь мир влагой. Скрылись под тряпками безумные, сморщенные мумии жен Туран-хана, в гулком нутре дворца пошел мелкий, ледяной дождь, от которого заскулили больные львы, живущие впроголодь, трон запах плесенью и сырыми грибами, но Туран-хан сохранял восковую неподвижность, ибо уже ничто не могло сравниться с холодом, обнявшим его сердце.
Когда первые морозы подсушили землю, и Ксения, получив из рук казначея поношенную лисью доху, стала вновь готовиться к поджогу дворца, её судьба решилась. Бдения близорукого астролога-звездочета, уже нагромоздившего огромный, башенный торт допотопных пергаментов исчерканных значками планет и линиями судеб, все же сошлись, огибая вечерние остановки дыхания властелина, перемежывающиеся капризами женской сущности Ксении, и все точки сборки и Колесо Фортуны, освещенные прожекторами планет плывущих по океанам знаков Зодиака. Складывались вместе солнечный мужской гороскоп и лунный гороскоп женщины, полный души. За вечерней трапезой, где потерявший аппетит владыка довольствовался пригоршней риса, распластавшийся перед львами астролог, повторяя непонятное слово - "изонтально, изонтально", почему-то ласкавшее слух, заумно объяснял простое и обыденное в живом мире событие, что мужчина должен пойти к женщине, что приведет к тому, что Петр Толмачев станет отчимом провинциального царя. Астролог, извлеченный на свет Божий из дальней юрты, где он доживал свои дни с пергаментами забвения, устаревшими еще в эпоху Возрождения, было вознаграждением то, что Туран-хан велел подать коня и поехал к Ксении.
От кочевого дворца до её юрты было сорок шагов, но Туран-хан поехал к ней верхом, потому, что недостойно было императору ступать ногами по земле. Ксения, увидев его входящим в юрту, чего она ожидала давно, регулярно подтачивая камнем острие шпильки, заготовленной для убийства и спрятанной в космах её волос, была растерянна, не почувствовав ни мужской страсти, ни рвущийся сквозь ноздри и взгляд глубиной сути зверя-хищника, покоряющего женщин, ни даже мольбы перед таинственным существом женщины, переполняющую глаза мучимых половым созреванием мальчишек. Убивать тут было нечего, да и не за что.
А Туран-хан уселся на край постели и замер, даже не качая змеями косиц, свисающих с его висков. Он, привычно ожидая повиновения, думал что Ксения все сделает сама так "что бы охоту не отбить", но рыжеволосая женщина отползла к другому углу юрты, впилась в него недобрым взглядом, и натянула по самое горло на себя одеяло. Туран-хан равнодушно ждал, а Ксения после ряда размышлений и воспоминаний о так и не дефлорированной Сюимбеке, решила что этот фальшивый царь " не может, да и похоже, не хочет". Осмелев, она обнажила горло и показала плечо из-под одеяла, решив проверить мужчину, но тут увидела что застывший Туран-хан не дышит, хотя продолжает жить. На нем было древнее, потертое и ветшающее одеяние императоров, которое носили в эпоху Куликовской битвы, и, высокие, красные сапоги, уже сильно поношенные. Восковая бледность, и, зеленоватый цвет лица, апатичная вялость бескровных губ, и седеющие усы говорили о неизмеримой глубине лет, гораздо большей чем прожитые им годы, и о нездоровье. Он не давал покоя Ксении всю ночь, рассматривающей висящую у него на груди фальшивую золотую цепь и тусклые шпильки в висках, и прозревшей, что восковой властелин красив, что его единственная на весь мир превосходная порода, голубая кровь чистых Чингизидов видна в нем изящными линиями лица и тонкими, изысканными руками, которые унаследует её старший сын, и сведет ими с ума Елизавету, графиню с царской кровью. Это была божественно красивая восковая статуя, одетая в нелепые наряды и отвращающая дохлым видом, но Ксения, присмотревшись, поняла что её можно любить. Она бесшумно ступая перед пустыми глазами властелина набросила ему на плечи покрывало и снова заползла под одеяло, скрываясь от слякотного, декабрьского холода. Все больше смелея, она шмыгала носом, выходила из юрты по нужде, отпихивая сонного евнуха у входа, но ничто не беспокоило оцепеневшего властелина, вновь скользившего по зеркальным водам великого Прошлого. Лишь Чингисхан, который был свиреп ко всем и к себе, и умер в тот день когда понял, что уже нет сил убивать людей с коня, пошедший на него с ножом, брызгая пеной бешенства, заставил Туран-хана вернуться из мира грез. Он увидел, что закутан в покрывало, на котором блестят золотые нити волос, а его косицы на висках стянуты в два пучка дурацкими, красными лентами. В углу юрты спала под одеялом женщина, должная родить наследника. Он вспомнил костлявую спину звездочета, бубнившего непонятные слова, вспомнил нож, похожий на шпильку в старческих руках Чингисхана, который все доводил до конца, и зябко поежился. Женщина не имела лица, как все женщины в гареме, но была чем-то особенна. Туран-хан ничего не понял, и хотел поплестись во дворец, где его согревало дыхание львов, но Чингисхан с ножом продравшийся из мира грез, вновь появился на пороге юрты и остановил его. Туран-хан, - истинный владыка не знал страха, даже сколько не из-за мужества, а из-за опустошенности и дохлого равнодушия. Без всяких эмоций он снял с себя допотопный халат и стал расшнуровывать ширинку шаровар, с таким выражением словно собирался помочиться. Его мысли перескакивали с Чингисхана на тощего от глистов звездочета, и хотелось поскорее все закончить, и вернуться поскорее в сырой дворец, где чахли, но никак не подыхали львы и павлины. Он осторожно снял с женщины одеяло, раздвинул спящей ноги и, войдя в неё, даже довольный что путь открыт, как всегда было с самой юности тут же изверг прохладное семя. А потом, сброшенный с неё уткнулся лицом в кошму на полу. И так он лежал до следующего утра, пока со всех концов Великой степи не потянулись люди, чтобы воздать ему последние почести.
Ксения долго не могла поверить, что этот восковой истукан с косичками стал отцом её ребенка. Она списывала все растущую задержку на пережитый ужас, когда спросонья не могла поверить, что убила Туран-хана, вонзив ему в горло заточенную шпильку и забрызганная по уши голубой кровью, остро пахнущей рыбой отползла в угол юрты, где провела самые безумные часы своей жизни, с которыми не смогли сравниться ни безумства Якуба и Госарая в её доме, ни, даже два года рядом с детенышем дракона, которого все же добудет Петр Толмачев. Голубая кровь испарялась разноцветным паром, похожим на пары ртути, нагонявшим дурман и бредовые видения. Её вырвало от увиденного, но, облегчив желудок, она почувствовала что к ней возвращается разум, так и не хотевший признавать что она стала убийцей, но убедительно - ясно говоривший что надо спасаться.
Она вышла из юрты, где опираясь на лохматые копья спали часовые с вечно-унылым выражением кастратов, и, вскочив на белоснежного коня Туран-хана, блестевшего драгоценной сбруей беспрепятственно умчалась в степь, потому что кольцо охраны пало ниц перед конем властелина. Потом, она списывала все симптомы беременности на хвори и несуществующие женские недомогания, приставшие к ней в бесконечных, зимних степях, когда Ксения ночевала прямо на снегу, намотав на руку поводья лошади, будившей её ржанием, когда волки подходили близко. Так она и выжила, как лошадь, питаясь кореньями трав, от которых почернели её зубы, а пальцы, которыми она их выкапывала, запахли личинками, которых Ксения тоже ела. Она пыталась есть застывших в спячке землероек, но её вытошнило от их зловония. Цветы чертополоха в её волосах увяли от холода, и запахли сырой гнилью. Застывшими, безмолвными степями, кое-как ориентируясь по Солнцу, она пробиралась на восток, чтобы запутать погоню, должную идти на север. Когда она, обморозив руки и ноги, помиравшая с голоду, и мучимая грезами о кусках хлеба, рыбьих костях, похлебке из потрохов и других деликатесов нищеты была найдена в заснеженной степи бредущими на юг казахами, то была похожа на косматое, страшное животное, рядом с белым конем в драгоценной сбруе. В ауле казахов её искусали живые, теплые вши, умилившие Ксению своей прыткой бойкостью и настойчивостью. Женщины отмыли её от грязи, она согрелась у вечно горящего очага, где в казане кипела то каша, то плов, то бешпармак, отъелась и восхитила всех мужчин своей красотой. С позволения Даулета, - бая аула, она стала присматривать за детьми и помогать по дому, мало-помалу выучила казахский язык, что скрыла от кочевников, потому что её осаждали все мужчины аула, выведывавшие где её отец или старший брат, чтобы заплатить калым в двести, и даже в пятьсот баранов и взять её в свою юрту женой. А самый настойчивый жених, стройный и подтянутый Ерджигит умер от любви, когда весной Ксения сбежала из аула.
Она, вызубрив дорогу до Верного наизусть, отправилась в путь ночью, так и не расставаясь с баулом из нарядов и подвенечного платья и измученная угрызениями совести, потому что беременность не рассасывалась, а начинала приобретать уже зримые формы, что прекрасные, простодушные казахи списывали на хороший аппетит. Позвякивая серебром уздечки, Ксения задремала в седле, и спала сладко, овеваемая ароматами весны, пока её не разбудило ржание коня.
Навстречу её двигалось очередное чудо, - караван скорби из Монголии. Черные как уголь верблюды и вороные кони, несшие на себе старцев с изодранными щеками заставляли умокать птиц, и, отступать солнечный свет. На Ксению повеяло сырым могильным безмолвием и восковым запахом нежити, месяцами преследующем её в призрачном дворце-юрте. Ксения спросила возглавляющего караван, иссохшего как ветвь саксаула старца куда они едут, и получила торжественный ответ.