Аннотация: Трудно сохранить дружбу в этом мире, который безжалостно сводит и разводит людей, оставляя им лишь воспоминания.
Памяти Г.В.
"Я не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями первой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она - страстная дружба. Со своей стороны дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться словами своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности".
А.И. Герцен
Незадолго до Отечественной войны 1941-1945 гг., на заре нашей юности, прекрасной разве что тем, что это была юность, а вообще-то прикрытой черным крылом потерь, бед и неустройства, довелось мне подружиться с Никой С.
Наша дружба-любовь - прямо по Герцену - значила очень много для нас обеих, принесла много радости и много боли. Мы вложили в эту дружбу слишком много душевных сил, пылкости и преданности. Но и сейчас, когда Ники нет уже в живых, я вспоминаю это как совершенно особую страницу своей жизни.
Как-то, лет через пятьдесят после первой нашей встречи, увидела Нику в метро, на эскалаторе, который нес ее вверх (а меня вниз). Она стояла очень прямая, в светлом широком пальто, в шляпе с полями, опущенными вниз. На лице застыло знакомое мне выражение вызывающей независимости, деловитости, упрямства, сосредоточенности. Но не всегда ее лицо было таким неподвижным. Когда-то в нем всегда мерцала улыбка - в темно-вишневых глазах, в подвижных бровях, между которыми темнела маленькая родинка, в бледных губах, приоткрывавших белые-белые широкие зубы.
Я жила тогда в детском доме в городе Шуя Ивановской области. Нельзя сказать, что детдомовская жизнь была замкнутой. Мы учились в городских школах, ходили в городской кинотеатр, устроенный в здании бывшей церкви и кощунственно называвшийся "Безбожник". В городе баня - раз в неделю, в городе парикмахерская, почта, театр, где у детдома был абонемент, и каждый день два воспитанника могли посещать спектакли. Нам вовсе не запрещалось ходить в город, но все-таки жизнь сосредоточивалась в основном в стенах нашего дома. Дома я общалась с двумя моими старшими братьями и с девочками моей группы (мальчик нашего возраста в нашей группе был только один - Коля Лапшин по прозвищу Лапша); с девочками стали друг другу сестрами. Это не преувеличение, так мы ощущаем себя и поныне. Друзья - это нечто другое.
У меня был еще один пункт соприкосновения с городом - музыкальная школа. Дома меня и братьев учили музыке лет с семи. Братья довольно быстро сумели отвертеться. Мои занятия некоторое время еще продолжались, а когда прекратились, я восприняла это как освобождение от тягостной обязанности. Но когда мы оказались в детдоме, стремление во что бы то ни стало сохранить связь с ушедшей навсегда прошлой жизнью вызвало у меня желание продолжить "музыку". Выяснилось, что в Шуе есть музыкальная школа, а в детдоме - рояль. Рояль стоял в парадном зале, в углу, на нем никто не играл, клавиатура была заперта. Я пошла к нашему замечательному директору, Павлу Ивановичу Зимину. "Ну что ж, Света-цвета, - сказал он, - давай, учись. Рояль-то без всякой пользы стоит". И я отправилась в музыкальную школу. Мне было 14 лет.
Директор музыкальной школы выслушал меня.
- Ничего не могу сделать, - сказал он, - учебный год уже начался, приема нет, мест тоже нет.
- Но я училась и должна учиться.
Он улыбнулся и развел руками. Я вышла из кабинета и стояла в коридоре, чуть не плача. Мимо проходила высокая, красивая немолодая женщина, остановилась, спросила:
- Ты что, девочка, тут стоишь?
Я со слезами в голосе снова сказала:
- Я училась и должна учиться...
- А почему ты не с мамой пришла?
- Я из детдома.
- Из детдома? Это там за рекой? А где же ты училась музыке?
- Дома, в Москве.
- В Москве? Пойдем, расскажи мне о себе.
Мы зашли в пустой класс.
- Ты долго училась? Можешь что-нибудь сыграть?
Я не помнила ничего.
- Ну, хорошо, вот ноты. Сумеешь разобрать? И гамму сыграй.
Я сумела.
- Меня зовут Анна Николаевна Дворецкая, я беру тебя в свой класс.
- А вот директор сказал...
- Я все улажу.
И я стала посещать музыкальную школу. А дома отперли рояль, дали мне ключ от зала, и я могла там готовиться к занятиям. Иногда в зале у окна устраивался кто-нибудь из моих братьев с книжкой или с уроками. И я даже делала успехи в музыке, весьма скромные, конечно.
Через год Анна Николаевна покинула музыкальную школу, ушла работать в городской театр, а потом и вовсе уехала из Шуи. Моим педагогом стала строгая и не особенно приветливая учительница Зинаида Александровна Романовская. В школе появился новый молодой директор, он вел класс сольфеджио.
На уроке сольфеджио я и увидела впервые Нику. Мне было пятнадцать лет, ей шестнадцать. Казалось, однако, что разница гораздо больше. Она была уже девушка, а я еще девчонка. Я любовалась ею: заботливо ухоженные каштановые волосы, маленькие руки, тоненькая изящная фигура. И так необыкновенно красиво одета! То блуза с матросским воротником, в уголках которого алеют маленькие якоря, то глухое темно-серое платье с маленьким черным бархатным воротником и бархатными манжетами на тонких запястьях, и темные перламутровые пуговки длинным рядом от горла до самого пояса. И от нее всегда так чудесно пахло - немножко духами, а больше теплом и молодостью.
Вот мы сидим в тесной комнате на беспорядочно поставленных стульях перед новым директором музыкальной школы - добрым и молодым. Ника в своей блузе с якорями где-то в первом ряду, я сзади в грубом бязевом сером платье с нелепыми рюшечками на карманах. Это платье сшито мною самой под беззлобные упреки (я в швейной мастерской всегда была в плохих ученицах) и с помощью нашей Натальи Трофимовны, инструктора по швейному делу. Рюшечки эти вызывали у Ники веселое удивление, как и все мои "туалеты". Какой контраст составляю я с ней - "домашней", веселой, уверенной! Она здесь своя, наша общая учительница музыки - Ника называет ее "Зинуся" - ее соседка по дому и друг их семьи. Сольфеджио Ника посещает нерегулярно и в виде одолжения директору, которому она немножко нравится.
Какие-то мои слова, реплики на уроке вызывают любопытство Ники, она часто оборачивается и смотрит на меня. Она заговорила со мной первая. Я ответила, сперва лишь несколько слов. Вспыхнул интерес друг к другу. Кто ты, кто? Тебе интересно со мной? Хочешь знать обо мне? Неужели у меня будет друг? Неужели конец одиночеству? Мысль о роковом одиночестве поразила меня позже. В каком-то рассказе Мопассана пронзили слова героя, что всякий человек одинок хотя бы потому, что умирает один, его последние физические и душевные муки не может разделить никто. Но ведь и на протяжении всей жизни, особенно в молодости, многие натурой своей обречены на одиночество. А как прорывается одиночество? В дружбе, в любви, в детях?
До детского дома у меня в школе настоящих, сердечных подружек не было. Главное общение было дома, с братьями. И, кроме того, московская школьная жизнь быстро кончилась.
Жизнь ли так сложилась, или натура моя виновата, но до встречи с Никой я остро чувствовала себя одинокой, хотя, в сущности, наверное, ею не была. И одиночеству, казалось мне, пришел конец благодаря этой милой девушке. Но моя пылкость и влюбчивость, ее капризность и непостоянство с самого начала предопределили характер наших отношений. По Толстому: я любила, она подставляла щеку. Ника смотрела на меня с любопытством, я на нее с восхищением. Но в разговорах мы с самого начала были на равных. Говорили о наших музыкальных занятиях, о школе (мы учились в разных школах - она в "образцовой" ? 2, бывшей гимназии, я в школе ? 1, более демократической, и мне казалось, что это соответствует ее и моей сущности). Я рассказывала о детском доме, потом рассказала ей о моей прошлой жизни.
 И вот у нас вошло в обычай по воскресеньям, после сольфеджио, гулять, коротая время в бесконечных беседах. Начиналось лето, можно было ходить без пальто. Мы выходили из музыкальной школы, напротив, в булочной покупали булочки или баранки и брели по тихим шуйским улочкам, где дорожки вдоль заборов окаймляла густая мелкая курчавая травка, которую называют гусиной. Трава пробивалась и между булыжников мостовой. Цвела сирень, холодные, совершенной формы конусы перевешивались через заборы из тихих садов на улицу. С центральной площади, посередине которой высился гипсовый Ленин; от почты, казавшейся нам новым словом архитектурного искусства - часть стены фасада была выложена из стекол, и снаружи видно было, как по лестнице поднимаются на второй этаж посетители - спускались к реке Тезе, всегда одним и тем же маршрутом. На спуске к реке, справа, слышался ритмичный шум, и крепко пахло "грушевой эссенцией". Говорили, что здесь делают гребенки. Запах этот помнят все детдомовцы. Лет сорок спустя мой детдомовский друг Миша Б. после многолетних поисков нашел, наконец, потерявшегося во время войны младшего брата. Желая проверить, действительно ли найденный им человек, с совершенно другими именем и фамилией, - его брат, спросил, чем пахло на спуске к Тезе, и тот правильно сказал: "грушевой эссенцией"!
Медленно переходили через реку по небольшому деревянному мосту с нагретыми солнцем серыми перилами. Стрекот, как будто тысячи кузнечиков работают своими молоточками. Это фабричное Заречье, день и ночь шумят текстильные фабрики. Вот за пышными тополями виднеется здание нашего детдома. Мы поворачиваем и идем обратно, совсем в другой конец города, до Никиного дома. А потом - давно уже пора! - я бежала домой. На кухне всегда оставляли мне что-нибудь от пропущенного обеда. На огромных черных противнях жареная картошка, потом кисель, чай с плюшкой. Все это я съедала тут же, на кухне, рассказывая поварихе о своей прогулке. И так счастливо на душе! Не покидала мысль, что самое позднее через неделю снова встретимся с Никой и снова станем бродить, не замечая бегущих часов.
Как передать атмосферу того времени, которая теперь кажется странной, потому что в ней соединялись невероятные противоположности? Конец 30-х годов. Карточек давно уже нет, в магазинах можно уже кое-что купить. На углу площади Ленина продают мороженое. В Москве давно уже брикеты, и даже двухслойные. А у нас в Шуе мороженщица в белом фартуке около ящика на колесах, окрашенного в синий цвет, кладет в формочку круглую вафлю, черпает из высокого бидона, окруженного колотым льдом, мороженое, кладет его в форму, прикрывает другой круглой вафлей и ловким движением нехитрой машинки выбивает из формочки аппетитный кругляшок, и ты смотришь прежде всего, какие имена написаны на вафле: Саша или Петя, и начинаешь облизывать мороженое, вертя в руках кругляшок, пока не добираешься до вафель. В городском саду, высоко над рекой, играет духовой оркестр, и на небольшой деревянной площадке кружатся нарядные пары. У женщин короткие прически завитых на концах волос - как у Любови Орловой в кинофильме "Цирк". Шелковые платья, вьющиеся вокруг ног ниже колен. Девушки в белых блузках и пестрых вязаных безрукавках. Полотняные белые тапочки с голубой каемкой и застежкой на пуговке. Молодые люди в двуцветных курточках на молнии - высший шик. Над рекой далеко разносятся стремительные и лирические звуки: "Эх, Андрюша, нам ли быть в печали? Не прячь гармонь, играй на все лады. Пой, играй, чтобы горы заплясали, чтоб зашумели зеленые сады... Эх, путь-дорожка, звени, моя гармошка! Смотри, как сияют звезды над рекой..." И над рекой действительно сияли звезды в черном летнем небе. И предчувствие молодого счастья теснит грудь...
А мы ничего не знаем о судьбе отца, а наша мама в лагере... И здесь, в Шуе, тоже арестовывают! Разгул репрессий? Канун войны? Говорили мы об этом? Да, конечно. Но это было какое-то другое измерение, и все перекрывала наша жадная юность. И больше всего мы говорили совсем о другом. И беседы наши нынешним молодым людям показались бы , верно, смешными.
. О чем только мы не говорили! Каким должен быть настоящий человек, как надо жить по совести, как поступать. Но больше всего - о книгах. Помню наши бесконечные разговоры об "Очарованной душе" Ромена Роллана. Я прочитала эту книгу, которую сейчас, наверное, уже никто не читает, первая, Ника - по моему совету. Как нравилась нам ее героиня - сильная, прекрасная Аннета, какими необыкновенными представлялись ее отношения с сыном, а какое у него было чУдное имя - Марк! А Сильвия, которая уже стареющей женщиной выучилась играть на рояле! Марк и Ася, смерть Марка, плач Аннеты... Мне хотелось быть именно такой. И никогда в наших разговорах не было ничего суетного. Наряды, успех? Да никогда! Вот стать настоящим человеком - это да. То ли время было такое, то ли юный романтический возраст.
Мы много говорили о будущем, хотя ни Ника, ни тем более я, не представляли его себе реально. Мои мечты связаны были, конечно, с возвращением родителей, в которое я все еще верила, Ника собиралась, окончив школу, уехать в Москву, поступить в медицинский институт. Ее отец, врач, очень популярный в Шуе, давно умер. Мать ее была полька, очень суровая, аккуратистка, жившая по твердым правилам и двух своих дочек воспитывавшая в крайней строгости; она работала медицинской сестрой в больнице. Дома у Ники, в квартире из двух малюсеньких комнат царили пугавшие меня идеальные чистота и порядок, который страшно нарушить, положив что-нибудь не на место. Ослепительные, белоснежные постели с пышными подушками в наволочках с мережками, блестящее черное пианино, на нем фигурка Чайковского, ноты. Теснота такая, что повернуться негде.
Когда мы приходили сюда вдвоем, я неизменно просила Нику играть. И она играла, вначале стесняясь, потом много и охотно. Больше всего я любила тогда "Фантазию" Моцарта, которую она играла прекрасно, с большим чувством, иногда останавливаясь, чтобы сказать, что вот это место ей особенно мило. Мне тоже, наши чувства и мнения всегда совпадали. Много она играла Шопена - вальсы, мазурки, одну за другой, и каждая была у нас с чем-то связана, некоторые с какими-то образами, иногда даже смешными. Была, например, мазурка (? 5), которую мы, правда, много позже, называли "ковырять масло". Это у Герцена в "Былом и думах" описан старый лакей, который награждал тумаками докучавших ему мальчишек. Иногда он "ковырял масло" то есть как-то искусно и хитро щелкал, как пружиной, большим пальцем по их головам. Звучали у нас Мендельсон, Бетховен, Шуберт, Шуман, Чайковский. Я тоже играла, но умения мои были ничтожны, это было смешно.
Весной 41-го, незадолго до окончания учебного года, после итогового концерта в музыкальной школе, где я с ужасом перед возможными ошибками сыграла "Элизе" Бетховена, директор пригласил меня к себе и сделал заманчивое предложение - не хочу ли я по рекомендации школы поступить в Ивановский музыкальный техникум? Меня переведут в Ивановский детский дом, может быть, даже в знаменитый Интернациональный. Предложение это никак не могло основываться на моих музыкальных успехах - они были очень, очень скромными. Скорее всего, добрые люди хотели помочь мне получить хорошую, тихую профессию учительницы музыки. "Можете подумать, - разрешил директор, - только недолго". Павел Иванович сказал мне: "Жалко нам будет, Света, терять тебя. Но, может, для тебя..." Я написала маме в лагерь. Она горячо советовала мне согласиться. Но это означало разлуку с Никой. Я рассказала ей о разговоре с директором музыкальной школы с чувством невольной вины - мне, а не ей, гораздо более способной, успешной и старше меня классом, предложили музтехникум. "Нет, - говорила она с испугом, - не уезжай, не уезжай, тогда конец всему"! И я с радостью наотрез отказалась от заманчивой перспективы. В музыкальной школе пожали плечами, в детдоме обрадовались.
Наступало лето 41 года. Братья мои, год назад кончившие школу и поступившие в вузы, должны были приехать на каникулы из Ленинграда и Казани, но я этого почти что не хотела - как бы это не помешало нашей дружбе с Никой. Детдом, как обычно, уезжал на дачу в деревню. В один из последних дней в городе мы с Никой гуляли в тенистом городском саду, долго бродили, сидели над высоким обрывом, обсуждали наши отношения, как влюбленные, а ведь разлука всего лишь на лето! Но и это казалось невыносимым. Расстались поздно вечером, уже в темноте, в маленьком скверике недалеко от больницы, куда Ника шла к маме, дежурившей в ночь. Обнялись крепко, как на долгую разлуку, и я побежала домой.
Я кончила тогда 8-й класс, Ника 9-й. Она поступила на лето работать пионервожатой в лагерь. Оказалось, что он всего в пяти километрах от нашей деревни Федотово, но на другой стороне широкой в этом месте Тезы. Я приходила на противоположный берег, звала Нику, и она приезжала за мной на лодке. В мертвый час мы обедали в лагерной столовой, катались по реке, потом лежали на берегу и снова говорили, говорили... А потом, когда мне надо было уходить, она возвращалась в отряд. В белой блузке с пионерским галстуком, глаза блестят, всегда оживленная и веселая, она просто летала там, окруженная ребятами.
В воскресенье 22 июня 1941г. я пришла к Нике около 12-ти часов дня, ничего не зная о начавшейся войне. В детдоме никто еще не знал. Утром во время прогулки в лесу в Никином отряде потерялась девочка. Мы пошли ее искать. Долго бегали по лесу, громко звали пропавшую, расходились, опять сходились и хотя очень волновались, а все же то и дело возвращались к нашим собственным разговорам. Вернулись в лагерь, оказалось, что девочка уже нашлась. "Война началась", - сказал кто-то. Ничто в нас не дрогнуло, ничто не переменилось вокруг. "Ну, война и война, - думала я. - Вот была же Финская". Наша встреча в этот день была важнее. И только когда я шла лесной дорогой домой в Федотово, ужас охватил меня: как я могу оставаться безучастной? Что-то во мне не так! Что будет с братьями? С мамой что будет?
Мы не дожили лето в деревне, детдом вернулся в город, где уже стоял устойчивый запах войны. Вся атмосфера изменилась. Нашего директора Павла Ивановича взяли в армию. Новый директор никому не нравился, совсем был чужой.
Шуя была еще глубоким тылом. В Никиной школе оборудовали госпиталь, там работала ее мама, и Ника ходила туда помогать санитаркам. Мы рыли укрытия в школьном саду. Стояла сырая холодная погода, земля выворачивалась с трудом, работали все хмурые, и только любимый учитель физики Дмитрий Павлович Минервин веселил нас, прыгая вглубь окопа и восклицая: "Антик с мармеладом получился! Давай, ребята, шевелись!" Дома, в швейной, мы шили самодельные рюкзаки - заплечные мешки с лямками на случай возможной эвакуации, а также почему-то шили так называемые "чуни" - нечто вроде тапочек из стеганой грубой ткани с войлочной подошвой.
С Никой виделись мало, много дел было в детдоме. Нам, старшим девочкам, приходилось часто заменять воспитателей.
Поздней осенью 1942 г. я уезжала из Шуи к родственникам. Прощай, Шуя! Прощайте, детдом, детдомовские подруги! И главное - прощай, Ника! Накануне отъезда, как договорились, я пошла к ней проститься. Звоню - не открывают. Звоню, стучу - молчание. Я была уверена, что она дома, но не хочет открыть. Почему? Кто же поймет ее капризы? Окна плотно закрыты занавесками. Кажется, что там происходит какое-то движение. Ухожу, снова возвращаюсь - нет, все то же, наверное, все-таки никого нет. И на вокзал проводить меня Ника не пришла и ни разу не написала мне, несмотря на мои отчаянные письма. Как будто разорвала, дернув с силой, связывающую нас нить. Я утешала себя мыслью, что прощание наше было бы слишком тяжелым, и это заставило Нику спрятаться.
Мы снова встретились с Никой глубокой осенью 43 г. Она приехала, как и я, в Москву, поступила в областной педагогический институт и жила у сестры, несколько лет тому назад вышедшей замуж за москвича. Там мы и встретились, в ее тесной комнате в коммуналке в доме у Петровских ворот, где у подъезда висела непонятная вывеска "Самтрест" и всегда чуть-чуть пахло вином. Высоченный пятый этаж без лифта, но что это для молодых ног! Забыто ее странное поведение при моем отъезде из Шуи, ее молчание в ответ на мои письма, главное - опять вместе, рука в руке. Ника рассказывает мне о своем институте; я, с ужасом и тоской, - о своем Нефтяном, куда поступила по настоянию родственников. У меня там уже так все запущено, что выпутаться невозможно. Надо уходить. Хотелось бы в университет на филологический, но говорят, что в университет путь для меня закрыт. И Ника в десять минут уговорила меня перейти к ним на истфак, и дело это решилось на другой день с полной легкостью.
И еще четыре года продолжалась наша дружба с Никой. Впервые в эти годы я испытала не осознанные до конца разочарования и порой - сомнения в искренности подруги. То "ревнивое желание исключительности", о котором писал Герцен, доходило иногда до крайних пределов. Бурные ссоры и нескорые примирения были тяжелы. Ужасный был случай, когда она всерьез приревновала меня к одной новой студентке, с которой я как-то провела вместе целый день, улепетнув с лекций. А когда взахлеб рассказывала Нике о наших разговорах, она довела меня слезами и проклятиями до того, что я написала этой новой Наде письмо с глупым объяснением. А однажды... Да не однажды...Но мне хорошо было с Никой.
Незаурядность Ники заключалась в эмоциональной стороне ее натуры, хотя в ней было, конечно, много и других достоинств - она была умной, волевой, знала, чего хочет, добивалась успеха во всем. Но я не об этом. Я не встречала, кажется, другого человека, столь способного к сопереживанию, к со-чувствию, в смысле умения чувствовать другого человека, как себя самого, будто вживаться в него, проникать в глубины его существа, понимать и принимать до последнего предела. Не пришлось мне встретить кого-нибудь, кто так понимал бы меня, которому так интересно было бы все, что происходило со мной, что я думала и чувствовала. Такая способность сливаться душой с другим - редчайший и драгоценный дар.
Взаимопонимание и взаимное доверие - вот, наверное, главные условия настоящей дружбы. Говорят: чужие проблемы никому не нужны. А нам были интересны и нужны проблемы друг друга, и мы их решали вместе. Иногда это доходило до некоторого абсурда. Однажды перед экзаменом по истории СССР, к которому мы подготовились не слишком хорошо, мы договорились: если одной из нас достанется билет, которого она не знает, мы обе уйдем с экзамена. Мне попался хороший билет, Ника своего не знала. Не колеблясь ни минуты, мы обе встали и гордо покинули аудиторию под недоуменным взглядом преподавателя. Пересдавали потом.
Все четыре года института мы были неразлучны. Встречались утром, на лекциях всегда рядом. Почти ничего не записывали и слушали не слишком хорошо, потому что бесконечные разговоры или записки друг другу часто мешали слушать по-настоящему.
Сколько мы читали в те далекие годы! Вместе мы "открыли" для себя "Былое и думы" Герцена, и это было одно из сильнейших впечатлений нашей общей юности. Мы взялись за Герцена в связи с занятиями в семинаре по истории декабристов. Бесконечные тома сочинений и особенно писем Герцена в старом издании Лемке стали нашим любимым чтением. Нас поразило сходство наших отношений с дружбой Герцена и Огарева. Все то же, что и у нас, и их клятва на Воробьевых горах, куда мы поехали, чтобы разыскать это место, показалась нам прямо-таки нашей. Только они поклялись в верности своему делу, а у нас такого не было.
Два-три года назад мы увлекались "Очарованной душой" Ромена Роллана. "Восторженный лепет юности" - слова Герцена - таково было наше отношение к той книге. Однако этот "лепет" способствовал тому, что мы были, как писал тот же Герцен, "застрахованы от пошлого порока и от пошлой добродетели". Но "Былое и думы" - это совсем другое. Кто сейчас читает эту замечательную книгу? Да никто. А для нас и эта книга, и Герцен вообще - не столько его общественно-политические взгляды, сколько его личность и личная жизнь даже - было интереснее любой фантастики или детектива. Это чтение развило в нас серьезность и некоторую восторженность, убежденность в важности избрать любимое дело. И Герцен научил нас понимать любовь и дружбу как наивысшие блага жизни.
И сколько всего другого читали мы тогда, и все вместе, обсуждали, восторгались, волновались...Сколько музыки слушали - и у Ники дома, и в Консерватории, в любимом зале с овальными портретами композиторов. Сколько бродили по Москве - и теплыми летними вечерами, и в роскошные красно-золотые осенние дни, и по весенним лужам - весной, в самое мое нелюбимое время года, которое пробуждает надежды, а они не сбываются.
Но в наших отношениях было много тяжелого и сложного. Моя горячность, вспыльчивость, ее холодность, переходившая иногда в жестокость, ссоры и мучительные недели каменного равнодушия, молчания, одиночества. Главное же "ревнивое желание исключительности" привело к тому, что, кроме Ники, у меня практически не было товарищей по институту, не было компании, хотя все относились ко мне очень хорошо. Сосредоточенность исключительно друг на друге - большая ошибка.
* * *
"А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас.
И даже - всё к лучшему"
А.Ахматова.
Мы расстались с Никой после окончания института в 47 г. Расстались - и конец! Я - на работу в Калининскую глухомань, она в свою родную Шую, к маме. Сколько раз писала я ей с тревогой, отчаянием, мольбой! Никогда никакого ответа. Только однажды, года через два, в день рождения, я получила от нее поздравительную телеграмму из Бухары. Почему Бухара? Почему она вспомнила обо мне в тот единственный раз? Я скорее написала ей. Как и прежде, она не отвечала, и я перестала ей писать.
Но я встретилась с Никой - через десять лет. Узнав, что она в Москве, не колебалась ни минуты, набрала номер. Боже мой, в телефонной трубке ее знакомый, ни капли не изменившийся голос, ее решительные и веселые интонации.
- Алё, - говорит она как бы с веселым удивлением, - я слушаю, слушаю...
- Здравствуй, это я.
Молчание. Нет ни одного человека, кто не узнал бы моего голоса вследствие особенностей дикции.
- Ты, Светлана? Действительно ты? Как ты меня нашла? И ты что, хочешь увидеться?
Она нисколько не обрадовалась и никак не могла понять моего желания. Я тоже не сразу поняла ее чувства. А она была права! 10 лет, столько воды утекло, поток ее унес с собой все, что было, не оставив камня на камне. Она была права, но я не могла, не хотела с этим согласиться и все пыталась реанимировать прежнее. Собственно, прежних отношений уже быть не могло - Ника жила в Москве, я в Калининской области, у меня была семья - муж и дочка 4-х лет. Но не только это разделяло нас. Ника работала инструктором. ЦК комсомола и была, конечно, членом партии. Она рассказала мне: когда после окончания института она вернулась в Шую, ее тотчас вызвали в райком комсомола и предложили работу по этой линии. Но мы обе с ней, приехав в Москву в 43 г., не встали на комсомольский учет и, следовательно, выбыли из этой замечательной организации.
- Ну, и что же дальше? - спросила я.
- Дальше? А дальше комсомол и партия все мне простили. Такова их истинная природа - если ты честная и раскроешься перед партией, тебе все простят. Светка, и тебе тоже все простят. Сознайся, ты потому в партию не вступаешь, что просто боишься все рассказать...
У меня челюсть отвисла.
- Да не собираюсь я в партию вступать, ты что? Это я их простить могла бы за то, что моих родителей угробили, а меня им за что же прощать? Ну, а что дальше с тобой было?
А дальше Ника очень успешно двинулась по стезе комсомольской работы. Сначала в Шуе, в райкоме, потом в Иванове, в обкоме комсомола, и, наконец, в Москве. Жила сначала в общежитии ЦК комсомола, потом получила комнату в двухкомнатной квартире, что называется, с подселением. Вся ее жизнь и все ее благополучие - вскоре и квартиру получила - была связана теперь с увлекательной и очень важной комсомольской работой на очень высоком уровне. Замуж она не вышла, много ездила по стране (вот почему прислала мне телеграмму из Бухары!), и за границей бывала с делегациями и в качестве руководителя молодежных туристических групп.
Она была насквозь проникнута партийным духом хрущевской оттепели, шел 58-й год. Мы изредка встречались, когда я приезжала в Москву, а однажды она приехала ко мне в гости в Западную Двину - на один день всего. Замечательный был день - ходили в лес, варили на костре суп из белых грибов, найденных тут же. Помню, как, запуская ложку в общий котелок, она убеждала нас с мужем и мою приятельницу в необходимости вступить в партию. "Вы, - говорила она, - не можете по-настоящему оценить то, что произошло и происходит сейчас. Вы смотрите как бы снизу. А мне, с моей высоты - не обижайтесь и не смейтесь - видно и понятно все. Сейчас все должны поддержать партию". Партийные съезды, Международный фестиваль молодежи в Москве в 1958 г - все это были ее настоящие, личные праздники. И друзья у нее давно уже были совсем иные. Ни о какой прежней близости и речи быть не могло.
В 61-м году я вернулась в Москву и все еще пыталась поддерживать отношения с Никой, и они еще некоторое время тлели, все остывая и остывая. Я уже не испытывала никакой горечи, Ника, я думаю, тоже. Между ненужными встречами протекали уже не недели или месяцы, а годы. И последний раз мы встретились, когда я пришла в крематорий проводить Нику в последний путь, и на панихиде слушала казенную речь ее бывшей комсомольской начальницы, вполне успешно нашедшей, впрочем, свое место в новой жизни, наступившей в конце 80-х гг.
А я глядела в неузнаваемо изменившееся лицо Ники и с горечью думала о том, что не пришлось нам сохранить нашу неповторимую дружбу в этом мире, который безжалостно сводит и разводит людей, не оставляя им ничего, кроме сладких и горьких воспоминаний - все вперемешку.