2 октября 1941 года казался тогда обычным днём в жизни Москвы; днём войны, конечно, но вряд ли днём судьбы. Мы в Москве тогда не знали, что в этот день началась грандиозная, зловещая борьба, которой предстояло решить судьбу, несомненно, Москвы, вероятно — Советского Союза и, возможно, — всего мира.
Для москвичей главной новостью дня были сражения на двух отдалённых концах фронта — у Балтийского и Чёрного морей. Ленинград готовился к страшной осаде, которая будет длиться два с лишним года. Уже той осенью немцы стояли на подступах к городу и обстреливали некоторые его районы. Одесса тоже была в осаде и вскоре должна была пасть, но лишь после того, как нанесла тяжёлые потери своим румынским захватчикам. На Украине, где пал Киев, враг продвинулся за Полтаву, пересёк Днепр и приблизился к Крыму. Вести были тревожные, но не касались непосредственно жизни москвичей.
Для корреспондентов рабочий день включал пресс-конференцию лорда Бивербрука и Аверелла Гарримана в гостинице «Националь», данную после завершения трёхсторонней конференции по поставкам. Говорили немного о том, что «Нью Йорк Янкиз» победили «Бруклин Доджерс» в первой игре мировой серии. «Я разочарован», — позволил себе быть процитированным Гарриман, болельщик «Доджерс». Больше говорили о том, что конференция по поставкам завершилась успешно. «Русские очень довольны лордом Бивербруком», — позволил себе быть процитированным лорд Бивербрук, поклонник лорда Бивербрука.
Протокол о поставках был подписан в шесть часов вечера в Кремле Молотовым, Гарриманом и лордом Бивербруком. Военное коммюнике, выпущенное в эту ночь в полночь в комиссариате иностранных дел, сообщало об упорных боях на всём фронте.
Лишь пять дней спустя, 7 октября, мы осознали, что началась битва за Москву. Это, кстати, нередко было обычным отставанием между реальными событиями на фронте и их публикацией в Москве — ещё один фактор, который сбивал немцев с толку. Гитлер не раз пренебрежительно отзывался о «жалкой информационной службе русских». На самом же деле те, кому действительно нужно было знать, были прекрасно осведомлены. Люди, беседовавшие со Сталиным на темы ,начиная от британских типов самолётов до операций в Тихом океане — говорили мне, что были поражены его полными, актуальными знаниями по этим вопросам. Но так же как Соединённые Штаты прекрасно знали о своих потерях в Перл-Харборе и сообщили о них только год спустя, Советский Союз точно знал, что происходит на фронте, и обычно сообщал свою версию с задержкой в три-пять дней. Это была политика, которая приносила здоровые плоды — она не давала врагу информации и при этом ничуть не вредила своему народу.
Через пять дней после начала немецкого наступления на Москву мы узнали из «Красной Звезды», газеты Красной армии, что на центральном фронте идут ожесточённые бои, что немцы потеряли более тысячи убитыми, было уничтожено 198 танков и сбит 31 самолёт на трёх участках фронта, а русские наносят контрудары по клиньям, врезавшимся в их оборону. Лозовский сообщил нам на своей дневной пресс-конференции, что наступление действительно началось. «Вероятно, у немцев есть несколько сотен тысяч солдат, которых они хотят потерять, — сказал он. — Они этого добьются».
Они добились этого — и только этого, но в течение последующих двух месяцев судьба Москвы висела на волоске.
В ту же ночь опасность стала очевидной из коммюнике, в котором сообщалось о боях в районах Вязьмы и Брянска — в 130 и 220 милях юго-западнее Москвы. Немцы там прорвали фронт . Они гнали к Москве, стараясь опередить зиму. Уже резкий ветер хлестал им в лицо лёгким снегом, подгоняя их двигаться всё быстрее вперёд. К тому моменту они сосредоточили значительное численное превосходство на многих участках фронта. На следующую ночь, 8 октября, было объявлено, что Красная армия оставила Орёл, в 240 милях к югу от Москвы. В Москве росло напряжение.
Каждый журналист, ставший свидетелем такого судьбоносного события, пытается найти ту самую фразу, которая в нескольких словах передаст всю суть происходящего. Когда я наблюдал, как немцы занимают Париж, я днями мучился в поисках таких слов и не мог их найти. Лучшее, что мне тогда удалось придумать: «Париж пал, как леди». Сейчас же лучшее, что я смог найти: «Москва встала и сражалась как мужчина». Людей предупредили, даже настоятельно призвали «осознать всю серьёзность положения, всю величину опасности». "Правда" напомнила им слова Ленина, сказанные в октябре 1919 года, когда белые подошли к Ленинграду, взяли Орёл и шли на Тулу и Москву: «Положение чрезвычайно тяжёлое, но мы не впадаем в отчаяние, потому что знаем: каждый раз, когда для Советской Республики возникает трудная ситуация, рабочие совершают чудеса храбрости, вдохновляя своей отвагой войска и ведя их к новым победам». Чуть больше года назад я слышал, как лидер другой страны — Поль Рейно — говорил о «чудесах», если таковые понадобятся, которые спасут его нацию. Но его чудеса не состоялись. Но это была не Франция. Советский Союз творил свои собственные чудеса.
Москва находилась в напряжении, но не поддавалась панике. В тот же день, когда было объявлено о падении Орла, футбольная команда «Динамо» обыграла «Спартак» со счётом 7:1 в матче национального первенства. Последнее из двадцати трёх зданий, подлежавших переносу на улице Горького, было отодвинуто на пятьдесят ярдов, завершив расширение этой магистрали от центра Москвы до Белорусского вокзала. Когда я тем вечером поднимался по тёмной лестнице после работы, мне навстречу спускался сосед, беззаботно насвистывая — он выводил собаку на прогулку. У Москвы были крепкие нервы.
К 10 октября появились новости о том, что западные части Красной армии избежали окружения, закрыли путь немцам к северу от Орла в сторону Москвы и отошли на новые позиции в Брянском секторе. Но в тот же день посольство США выдало корреспондентам аптечки первой помощи для моряков, предложило антистолбнячные и антитифозные прививки и пообещало по сто литров бензина для наших машин на случай, если потребуется срочная эвакуация. В тот вечер была ясная и холодная погода. С началом наступления бомбардировки прекратились. Теперь же распространился зловещий слух, что немцы сбросили листовки с предупреждением: Москва будет уничтожена в ближайшие выходные.
В ту пятницу вечером я пошёл в гостиницу «Националь» на ужин с Квентином Рейнольдсом, Томми Томпсоном, Саем Сульцбергером и Филипом Джорданом. Нас ждал великолепный ужин: блины, икра, суп, ростбиф, пюре, морковь, шоколадный пудинг и кофе, а также напитки: водка, красное вино, шампанское, коньяк и виски. Никогда лозунг американской колонии в Москве не был более актуален: «Я не чувствую боли!» Когда я поднимался в сторону Наркомата иностранных дел для полуденного коммюнике, в чёрном небе висела потрясающая луна, обрамлённая тремя серебристыми противовоздушными аэростатами. Пусть немцы только сунутся!
На следующий день, 11 октября, Ивар Лунде, секретарь норвежской дипмиссии, который вернулся из Тегерана, устроил обед в своём новом доме на улице Горького, а вечером посол Стайнхардт устроил игру в покер в Спасо Хаус. 12 октября полковник Кент С. Ламбер прибыл поездом с Дальнего Востока, чтобы работать американским военным наблюдателем. Однако в это воскресенье немцы так и не пришли.
Худшие новости, которые могли сообщить в ночь на 12 октября — это падение Брянска. Но это было далеко от Москвы. В Брянске уже неделю шли бои. Он находился более чем в двухстах милях от Москвы. Это оставляло достаточно времени для манёвра.
Понедельник, тринадцатое, выдался морозным и ясным днём, освещённым тусклым зимним солнцем, и с ним пришли немецкие бомбардировщики. Дача в Немчиновке, где я провёл ночь с воскресенья, танцевала в такт выстрелов зенитных орудий. Теодор, домработник, сказал, что слышал, как рядом свистели бомбы. Но на Можайском шоссе мы не заметили повреждений, а в Москве узнали, что тревоги не было. Видимо, они атаковали пригород.
Можайская дорога была безусловно самым важным и интересным шоссе в мире утром этого понедельника — главной артерией жизни для Красной армии, защищавшей Москву. Четыре широких асфальтированных полосы были забиты грузовиками с припасами и гражданским транспортом, которые двигались легко и размеренно, не указывая на признаки пробок, от того места где шли бои. Через поле шёл батальон в длинных серых шинелях и меховых шапках и артиллерия занимала позиции.
Во вторник снова начался снег, который падал мокрыми, тяжелыми комками, покрывая улицы слоем слякоти. Моя утренняя почта состояла из большой гравированной открытки от посла Афганистана с приглашением на чай на следующий день в 15:30 по случаю дня рождения Его Величества, короля Афганистана. Этот чай так и не был выпит. Время иностранной колонии в Москве быстро истекало.
Когда я шёл в комиссариат иностранных дел за утренними новостями, женщины, закутанные в платки, и мужчины, вжавшие шеи в меховые воротники, торопились и поскальзывались на тротуарах. Мимо прошагал взвод из двадцати пяти красноармейцев. Они направлялись в баню, вооружённые ничем более летальным, чем полотенцами. В пресс-отделе поднялся большой шум из-за одной из секретарш, которая уходила на фронт и вернулась в полном военном обмундировании. Вокруг неё с возбуждёнными лицами собрались остальные девушки и цензоры. Новости были неплохие. Контратаки Красной армии отбросили немцев местами на десять миль в районе Вязьмы. Но на других участках немцы сохраняли численное превосходство в людях и танках и продолжали наступление. Лозовский сказал нам днём: «Немцы никогда не возьмут Москву».
Этот день показался мне странным — предпоследний день моего пребывания в Москве во время битвы за Москву. Он запомнился как мешанина впечатлений: цензоры, выходящие из комиссариата иностранных дел с противогазами через плечо на строевые занятия... бизнесмены в блестящих чёрных костюмах и фуражках, отрабатывающие штыковые атаки в Александровском саду под кремлёвской стеной... женщина в фуфайке,сбитая автобусом на Кузнецком Мосту,вскочившая на ноги, и с занятым видом убежавшая по своим делам...
Это был мой предпоследний день перед битвой за Москву, на следующее утро, в среду, 15 октября, когда я писал свою сводку в комиссариате иностранных дел, из посольства позвонили и потребовали немедленно собрать всех американских корреспондентов. Я закончил статью о немецких атаках на Калинин, в ста милях северо-западнее Москвы, о боях в районах Вязьмы, Брянска и Орла и по слякоти пошёл в Спасо-Хаус. Посол Стайнхардт ждал нас в напряжении под хрустальной люстрой в своём зале. Он и Сэр Стаффорд Криппс встречались с Молотовым в 12:45. Им сообщили, что иностранная колония должна покинуть Москву тем же вечером. Мы должны были вернуться в Спасо Хаус к 17:30, имея с собой ровно столько багажа, сколько сможем унести. Приглашения на приём у афганского посла, назначенные на 15:30, были отменены.
Мы получили билеты в Куйбышев.
Я устало поплёлся обратно в иностранный комиссариат, чтобы забрать свою пишущую машинку. Но сначала нужно было отправить сообщение. Associated Press запрашивало
статью о мавзолее Ленина. «Мавзолей закрыт», — напечатал я. Потом я закрыл машинку.
С ней, подумал я, я закрываю эпоху.
Последнее, что я тогда запомнил в Москве был всадник на гнедом жеребце, остановившийся перед милиционером на углу улицы Горького и Кузнецкого Моста и наклонившийся, чтобы что-то сказать. В моём лихорадочном сознании возник образ, что он спрашивает дорогу на фронт. «Прямо по Можайскому шоссе, — мне хотелось рыдать, — и совсем недалеко...»
Это было смиренное сборище людей из многих стран, поражённых значимостью происходящего, униженных своей малостью перед лицом грандиозных событий, но в то же время впечатлённых спокойным, эффективным, медленным, но основательным образом, в которым ими управляли во время эвакуации из Москвы. С тех пор как Кутузов эвакуировал Москву в 1812 году, спасаясь от Наполеона, такого больше не происходило. Даже тогда, хотя мы этого ещё не знали, между этим и войной с Наполеоном была разница, а не параллель. Потому что Сталин остался, чтобы сражаться и победить Гитлера.
Тридцать два американца собрались тем вечером в Спасо Хаус — дипломаты, военные, корреспонденты и один частный предприниматель, полковник Уильям А. Вуд, специалист по вооружениям, задействованный в качестве советника советской военной промышленности. Мы сложили свой багаж в передней, уселись на хрупких позолоченных стульях и диванах в стиле ампир в изысканном бело-золотом зале, говорили вполголоса и ждали сигнала к отправлению. Посол Стайнхардт, которого критиковали за то, что он начал готовиться к эвакуации слишком рано, был теперь на высоте — его приготовления оказались как никогда кстати.
На столе в столовой был накрыт шведский стол — последний ужин, составленный по довоенным меню миссис Стайнхардт: мясная нарезка, горячие спагетти, запечённая фасоль, салат, пирог и кофе. Китайские ребята, Чин и Янг, бесшумно передвигались в белых куртках, подавая напитки. Поднимали тосты в честь прощания с Москвой — так же, как не раз поднимали их за Четвёртое Июля, День Благодарения и Рождество.
К середине вечера раздался телефонный звонок. Пришло время отправляться. Послушно мы вышли из посольства, загрузили наши чемоданы в грузовики, сели в машины и поехали на Казанский вокзал. Там, в ресторане, собрались американцы и англичане, японцы и китайцы, шведы, норвежцы, поляки, чехи, югославы, болгары, турки, персы и афганцы. Приехал маленький тёмненький незнакомец — греческий министр, добравшийся до Москвы только накануне. Все сидели за пустыми оцинкованными столами и терпеливо ждали.
К счастью, снова густо падал снег. Если бы в ту ночь налетели «Хейнкели» и сбросили хотя бы одну бомбу на купол Казанского вокзала, они бы уничтожили всю иностранную колонию Москвы.
Я вышел один раз, чтобы попрощаться с Павлом и посоветовать ему отправиться по дороге на следующее утро с караваном посольских машин в Горький, а затем сесть на пароход, чтобы спуститься по Волге в Куйбышев. Залы вокзала были переполнены гражданскими, ожидающими своей очереди на отъезд. Они стояли так тесно, что одна из моих галош соскочила в давке, и мне пришлось спуститься вниз, как сигарете в новой пачке, чтобы поднять её. Когда я протискивался обратно в ресторан, посадка на поезд уже началась.
На потемневшем перроне каждую группу направляли к её вагону. У американцев было два вагона: «мягкий», то есть с обитыми сиденьями, и «жёсткий», то есть с голыми деревянными полками. Я , Квент Рейнольдс, Сай Сулцбергер и Роберт Магидофф сели в "жёсткий" вагон. Было уже после полуночи. Я забрался на верхнюю полку, положил свою дорожную сумку под голову, накрылся пальто до самых ушей и заснул.
Я не задавался вопросом, падёт ли Москва или нет; закончится ли война или нет. Я просто обессилел. Вероятно, пленный испытывает то же самое, когда враг берет его в плен. Мне было всё равно. Труд и напряжение последних четырёх месяцев закончились, война закончилась,по крайней мере для меня, и я уснул.
На следующее утро я проснулся и увидел, что поезд остановился на станции, а под моим окном умывались в снегу два молодых американских лётчика. Жизнь, даже после эвакуации, должна продолжаться, и я обнаружил, что жизнь не в лучшем виде в русском жестком вагоне, пожалуй, самом жестком обьекте, когда-либо созданным человеком.
Мы размяли застывшие кости, которые, казалось, ныли где-то глубоко внутри наших замёрзших тел, и, пошатываясь, зашли в мягкий вагон. Сиденья там действительно были мягкими. Более того, воздух был тёплым. Прежде всего, мы обнаружили Алис Леон Моатс, коллегу Рейнольдса из Collier’s, которая в одиночку занимала четырёхместное купе. Без приглашения Квент, Сай и я вошли и заняли оставшиеся три места. Ля Моатс — редкое сочетание добросердечной женщины и закалённой репортёрши, человек, с которым приятно и поужинать, и работать над материалом, — не выразила ни малейшего недовольства. Она любила компанию, которой в этой поездке у неё было много. Даже слишком много, как она, по слухам, жаловалась позже, имея в виду храп трёх уставших молодых людей, но тогда она не жаловалась.
Я занял верхнюю полку напротив Ля Моатс и сделал её своим домом на последующие четыре дня и четыре ночи. Лишь изредка я выбирался наружу, чтобы умыться снегом или перекусить консервами, которые неустанно вскрывал Чарли Тейер, третий секретарь посольства, в конце вагона. Иногда я заглядывал вниз, наблюдая за покерными партиями, которые Квент и Сай устраивали ежедневно на своих нижних полках. Но большую часть времени я просто спал.
На пятое утро, 20 октября, ровно после ста четырёх часов пути, за которые мы преодолели менее семисот миль, мы въехали на залитую солнцем станцию Куйбышева, проезжая мимо эшелонов с солдатами, товарных вагонов с беженцами и платформ, нагруженных перемещённым оборудованием. Автомобили "Интуриста" встретили нас так, будто мы вернулись из увеселительной поездки, и развезли дипломатов по новым посольствам и миссиям, а корреспондентов — в Гранд-отель.
Сай Зульцбергер и я бросили свои сумки на потрёпанный ковёр в комнате №35, третий этаж, слева, сели на просевшие пружины двух кроватей и уставились друг на друга через голый маленький стол. Москва, когда мы уезжали, была центром мира. Куйбышев теперь казался концом мира.
Я не был ни удивлён, ни безразличен, узнав, что там, в самом сердце земли, Сталин всё ещё сидит в своём Кремле. Он только что ввёл военное положение в Москве и объявил, что командующим западным фронтом назначен генерал армии Г. К. Жуков. Но битва за Москву больше нам не принадлежала. У нас была жизнь в Куйбышеве.
Всё началось снова — тот же круг депеш, сводок и пресс-конференций, но теперь это происходило в серости провинциального отеля вместо дома, в строгости школьного здания вместо комиссариата иностранных дел, и в тусклости провинции, вместо столицы, цели сражения.
23 октября Лозовский возобновил свои пресс-конференции, начав, пожалуй, с самого интересного заявления за всё время: маршалы Ворошилов и Будённый были отозваны для формирования новых резервных армий, тогда как маршал Тимошенко отправился на юго-западный фронт, а командование на западе принял генерал Жуков. Но этого было недостаточно, чтобы усмирить толпу возмущённых корреспондентов, которые молчали во время эвакуации из Москвы, а теперь били себя в грудь от отчаяния, клялись в готовности умереть, но не покинуть столицу, и требовали немедленного возвращения. В последующие дни Лозовский официально «заболел» — у него была «малярия», слово, которым русские обозначают всё — от лёгкой простуды до пневмонии. Хотя его видели на улице в фуражке и коротком пальто, он был слишком болен, чтобы проводить конференции.
Куйбышев стал полноценным небольшим пристанищем для иностранцев. Дипломаты наносили друг другу визиты, двум завнаркомам вручали ноты, и был балет Большого, к которому они могли совершать паломничества. У корреспондентов были их газеты. Всё было организовано безупречно. Поэтому всё, чем иностранцы были друг для друга в Москве, они могли оставаться и в Куйбышеве. Но всё, чем они были для русских — и русские для них, — было отделено невидимой стеной, окружившей их где-то в самой глубине Советского Союза.
Если бы требовалось какое-либо доказательство эффективности советской организации, я нашёл бы его в том, что уютные домики, куда расселили дипломатов, были освобождены и убраны для них ещё в июле — менее чем через месяц после начала войны. Магазин «Гастроном» для иностранцев переехал с улицы Горького в Москве на улицу Куйбышева в Куйбышеве, а комиссионный магазин со Столешникова переулка, где иностранцы покупали антиквариат и сувениры, оказался прямо напротив Гранд-отеля в Куйбышеве. Всё было устроено безупречно, но настолько мелко, настолько безжизненно, что у меня родилась яростная ненависть к Куйбышеву.
Я пытался вырваться из этого. Илья Эренбург, корреспондент "Красной звезды", сжалился надо мной и взял с собой на экскурсию на один из эвакуированных заводов — предприятие по производству авиационных деталей, которое перекочевало из Киева, пересекши пол-России, и обосновалось на месте литейного завода XVII века, когда-то выпускавшего колёса для повозок. Это было великолепное зрелище: современное оборудование грохотало там, где когда-то звучала печальная песня волжских бурлаков, тащивших свои баржи; горожане начинали новую жизнь в глубинке, возможно,оставшись тут навсегда; нация продолжала трудиться, несмотря на все поражения, уверенная в конечной победе.
Позже он снова вывез меня — на этот раз в колхоз, состоявший из ста двадцати изб в конце замёрзшей дороги через лес. Там я увидел странную картину: «диктатуру женщин», занимавших все важнейшие посты, пока мужчины сражались на фронте; беженцев из городов Бессарабии, обучавших по вечерам крестьян городским манерам, и крестьян, обучавших днём горожан сельскому труду. Я также несколько раз ездил в военные госпитали, чтобы поговорить с ранеными. Но всё это было не моё дело. Моё дело — было в Москве.
Через месяц после нашего прибытия в Куйбышев, в День благодарения — 20 ноября, посольство пообещало индейку и все традиционные угощения. Я бодро прошёлся от гостиницы по улице Куйбышева и вверх по Некрасовской, стараясь нагулять аппетит. День выдался великолепный: бледное солнце проливало голубоватый свет на свежевыпавший снег. Обед был потрясающий — вплоть до клюквенного соуса и батата. Но я не получил удовольствия. Потом была игра в покер. Я выиграл пару сотен рублей и равнодушно положил их в карман. Вечером, вернувшись в гостиницу, я узнал, что наконец прибыл Эдди Гилмор, выехавший из Лондона сорок дней назад, чтобы работать со мной. Вместе с ним прибыли Уолтер Керр из New York Herald Tribune, Ларри Лесьёр из Columbia Broadcasting System и Ральф Паркер из New York и London Times. Эдди сразу же взял на себя большую часть работы на свои широкие, сильные плечи.
Сам того не осознавая, я провёл своего рода эксперимент: попытался выяснить, как будет жить человек зимой на Волге, если полностью предоставить своему организму свободу. Ответ оказался таким: он будет вставать каждый день в 4 часа дня, читать газеты, обедать в шесть, прогуливаться, ужинать в девять, читать, писать или играть в покер — и ложиться спать в четыре утра. Иногда, когда мне всё же удавалось с трудом вылезти из постели в полдень, в воздухе ощущалось нечто бодрящее, как утренняя свежесть. Солнце искрилось на снегу, занесённом на улицах сугробами в пять футов высотой, и на льду, слоившемся на тротуарах, как камень. Погода становилась всё холоднее — минус сорок по Цельсию, цифра, которая для меня значила не больше, чем миллиард в долларах. Солнце светило далеко в чистом небе, но казалось, сама атмосфера замёрзла, сковывая меня в огромный неподвижный блок.
Вечером в воскресенье, 7 декабря, в Куйбышеве отменили затемнение, и на улицах зажглись фонари. В тот же вечер свет погас в Сингапуре. И той же ночью мне позвонил знакомый из ТАСС — только что пришла срочная телеграмма: «Японцы бомбили Пёрл-Харбор». Как освещение сместилось с Тихого океана в Россию, так и главная мировая новость переместилась из России на Тихий океан.
Куйбышев стал ещё более невыносимым: теперь нашими ближайшими соседями были и наши злейшие враги — японцы. И только тогда я осознал, насколько тяжело их выносить. Арч Стил, приехавший с Дальнего Востока для Chicago Daily News, часто рассказывал нам о неприятных звуках, которые японцы якобы издают во время еды. Мне же не повезло столкнуться с тем, что ещё хуже они звучали при умывании. Стоило мне утром отправиться в общий умывальник, как там уже стоял хотя бы один, а чаще несколько японцев, полоща горло, кашляя, отхаркиваясь и сплёвывая. С этого момента эти звуки преследовали меня весь день — бормотание в соседних номерах, визг их репродукторов, крики за дверью. К вечеру они напивались, занимали главный стол в столовой и шумели там часами, как у себя дома. Только глубокой ночью становилось тише, чтобы всё началось снова утром в умывальнике. Всё это было и раньше, но лишь теперь стало по-настоящему невыносимым, потому что на Тихом океане наши дела шли плохо.
Была одна славная ситуация, когда боксер, принадлежащий миссии «Борющихся французов», инстинктивно возненавидел одного из японских корреспондентов и погнался за ним по холлу отеля, не догнав его лишь на ширину чашки с рисом, прежде чем японец добрался до своей комнаты и захлопнул дверь. Был еще случай, когда несколько наших нашли в качестве оружия двухфутовые картонные фигуры Санта Клауса, которые готовились повесить в отеле для рождественских и новогодних праздников, и решили ими снизить шум за главным столом, но нас убедили руководители отеля, что это будет неприлично. И однажды, поздно ночью, Хатанака, один из японских корреспондентов, с которым я обменивался информацией в мирное время, позвонил мне по телефону, шипя подобострастно, явно пьяный и явно желая сообщить какую-то новость. Я в очень вежливом тоне предложил ему позвонить снова, после того как мы победим его страну, и повесил трубку. Тут же я пожалел, что не выслушал его прежде, а прервал разговор. Я часто задумывался, что он хотел мне сказать. Я все еще надеюсь, что после поражения, он снова позвонит мне. Мне бы хотелось узнать, что это была за новость.
Но Куйбышев, который и так был невыносимым, стал еще хуже с шумами приближающихся японцев, а большая история, по-видимому, все дальше ускользала от нас. Мы не знали, что в тот самый момент, когда японцы атаковали Перл-Харбор, Красная армия вела контрнаступление от Москвы, одерживая свою величайшую победу на тот момент, и что Россия не уступит свое место на главном фронте. Неделю спустя мы вернулись в Москву. Красная армия не только спасла Москву от немцев. Она также спасла корреспондентов от Куйбышева.
Год спустя дипломаты все еще находились в Куйбышеве, уютно обустраиваясь для своей второй зимы там. К тому времени одной из самых обсуждаемых и популярных тем в их разговорах стала смерть Джо, эрдельтерьера, которого сэр Стаффорд Криппс оставил после себя. Сэр Стаффорд, будучи вегетарианцем, кормил Джо только овощами. Его преемник, сэр Арчибальд Кларк-Керр, будучи здоровым шотландцем, кормил его мясом. И Джо умер. Когда я был там в последний раз, дипломаты все еще обсуждали этот случай как аргумент в пользу вегетарианцев. К тому времени Кларк-Керр и адмирал Стэнли, который сменил Стайнхардта на посту американского посла, были свободны и могли активно проводить большую часть своего времени в Москве. А мы могли свободно вернуться к войне.