Нейман Рудольф Рудольфович : другие произведения.

Клеопатра и терриконы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Грустная история любви на одну ночь, растянувшаяся за горизонты тысячелетнего времени, живописуется на фоне диалогов о вечных проблемах жизни и смерти с Евангелием и великими художниками мысли от Ф. Ницше и Ф. Достоевского до Г. Гессе и М. Кундеры.

  
  Рудольф Нейман
  
  
  
  
  
  
  
  Поэма
  (Только для сомневающихся сумасшедших)
  
  
  
  
  
  Кто поднимется на высочайшие горы,
   тот смеется над всякой
  трагедией сцены и жизни.
  Ф. Ницше
  
  
  
  
  
  
  Издательство "Сфера"
  
  Омск 2008
  
  
  УДК 821
   Н38
  
  
  
  
  
  
  Нейман Р.Р.
  Н38 Клеопатра и терриконы: поэма /Р.Р. Нейман. -Омск: ООО "Сфера", 2008. -180 с.
  
  ISBN 978ß5-9658-0038-4
  
  Грустная история любви на одну ночь, растянувшаяся за горизонты тысячелетнего времени, живописуется на фоне диалогов о вечных проблемах жизни и смерти с Евангелием и великими художниками мысли от Ф. Ницше и Ф. Достоевского до Г. Гессе и М. Кундеры.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Убиение жажды
  
  Жизнь подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные торговать, а самые счастливые - смотреть
  Пифагор
  
  Ночью оживают странные видения то ли из прошлого, то ли из будущего. Всё, что было вчера, ушло в небытие, всё, что будет завтра - это всего лишь плод нашей возбужденной ничего неделанием фантазии, которая по своему усмотрению из символов полузабытого прошлого строит призрачную картину будущего.
  Мертвые или живые, реальные или выдуманные − все они существуют на сцене моего жизненного пространства как лица-символы, будь то Отелло или Клеопатра или мои друзья и враги. Всех их, мертвых и живых, реальных и выдуманных, я пригласил сегодня на пир Заромыслия ("заро" от Заратустра, а может быть от озарение), потому что всех их люблю или ненавижу, или и то и другое одновременно. На моем пиру всё происходит так, как это происходило в прошлом − если только возможно скудными средствами воображения повторить события, произошедшие при совершенно других обстоятельствах несколько дней, несколько веков или тысячелетий назад.
  Однако какое имеет значение достоверность отображения прошлого? Важно, что оно представлено таким, насколько показалось значимым, таким значимым, что сфокусировалось в символ, из которого я пытаюсь построить пусть призрачную, но зато единственно возможную картину трансцендентного бытия, чтобы затем быть готовым ко всем неизбежным неожиданностям возможного завтра. Да и события интересуют меня только в той степени, в какой они позволяют раскрыть мотивы моего поведения по их поводу. В своей наивной самоуверенности я предполагаю, что завтра эти разбросанные по тексту размышления позволят мне с точки зрения категорического императива моей нравственности совершить правильный поступок.
  Мои гости − символы моего прошлого, уже расселись вокруг стола, и тень моего присутствия скользит между ними, моими друзьями и врагами. Впрочем, врагами − это громко сказано; это всего лишь для того, чтобы подогреть вдохновленное нестройными размышлениями воображение и придать начавшемуся пиру некоторое таинственное напряжение.
  На самом же деле даже такие тяжкие преступления, как убийства в пространстве моего жизненного самоопределения происходят не из чувства вражды, а по другим причинам, о которых, по крайней мере, интереснее рассуждать. Например, почему Отелло убивает Дездемону? Конечно, из любви. Черный символ трагической ревности так сильно любит свою бело-нежную Дездемону, что своими же неумытыми после последнего посещения туалета пальцами превращает ее лебединую шею в бесформенное месиво из мяса и крови.
  О боги, неужели это и есть любовь?! Неужели любить не означает жалеть, ласкать, льнуть? Неужели любить означает бить, ломать, душить? И там и там любовь? Или ревность − это не любовь, а себялюбие? Как это она, скотина! − меня, героя походов и сражений, предпочла какому-то жалкому Яго?! И вот уже бело-нежная тень Дездемоны жертвенным облаком растворяется в оскорбленном самолюбии мавра.
  За моим столом напротив сидит другой нахохлившийся ревнивец − Хозе. Он тоже взбешен: оставить ради какой-то чумазой цыганки карьеру, любимую девушку и обеспеченное будущее, уйти с табором в неизвестность и... получить в награду измену. Два символа - один трагичен, другой смешон. Хотя, казалось бы, всё должно быть наоборот. Ведь мы-то знаем, что бело-нежная Дездемона не перестает любить своего черного генерала. И сейчас проплывая Белой лебедью над нашим начинающим быть шумным пиром, она все еще посылает томные взгляды своему обманутому интригами недругов избраннику: под звуки ли ритмично квакающего клавесина или надрывно плачущего саксофона она всё еще любит его, как черный квадрат Малевича.
  Хозе же не введен в заблуждение, все свидетельства измены налицо, их даже не считают нужным скрывать. И что странно, так это то, что вдохновенно страдающие поэты не обратили почти никакого внимания на жертвенный образ Дездемоны, зато танцующий образ почти развратной мужеизменницы вот уже вторую сотню лет волнует мужчин, начисто забывающих о половой солидарности, стоит лишь им услышать задорно зовущие ритмы кастаньет. Одни стихи Блока чего стоят! Черная лебедь − Кармен неотразима.
  Отелло и Хозе символы одной сути. Очевидно, что ни один, ни другой не расправляются со своими жертвами из-за того, что те их не любят. Если бы это было так, то их мысли были бы заняты тем, как завоевать любовь избранниц. Может быть даже благородством, умением понять другого, простить другому. Но убитая жертва никогда не сможет наяву вновь полюбить палача. После этого рокового приговора остается только одна дилемма: сможет или нет Отелло или Хозе снова полюбить? Весь трагический пафос обоих финалов в однозначном ответе: нет.
  На какое-то время обоим показалось, что бог даровал им это великое счастье: способность любить другого. Но в роковую минуту оба саморазоблачаются: им только казалось, что они безумно любят, на самом же деле они лишены этого божьего дара, они никогда не любили и не смогут никого полюбить. В своих несчастных жертвах они убивают не плоть своих возлюбленных, а свою всепожирающую жажду любить.
  Мессия так сильно любит людей, что умирает от сострадания к ним. Они же убивают в себе саму способность любить другого человека от сострадания к самому себе. Арестуйте меня! − поет Хозе. Жизнь потеряла всю свою привлекательность, словно в издевку подсунув ему поддельный изумруд.
  Так в чем же разница между Отелло и Хозе? Не в том ли, что у Отелло изумруд действительно оказался поддельным? А у Хозе... Для меня это не праздный вопрос. Противопоставление Черной и Белой лебеди мучило меня задолго до моего знакомства с Кле. Мучает оно меня и сейчас.
  
  Появление Кле
  
  Когда-то, мнится, жизнь была полнее,
  Мир слаженнее, головы яснее...
  Г. Гессе
  
  Я познакомился с Кле на одной из студенческих вечеринок. Один заезжий импровизатор рассказывал наизусть отрывок из "Египетских ночей", а она сидела напротив с отрешенным видом, точно такая же, как сейчас, знающая, что ее любят, что ею восхищаются, что ради одной ночи с нею самовлюбленные искатели приключений − и я один из них − готовы наутро расстаться со своей собственной головой. Но сейчас она сидит и слушает бред давно умершего поэта и ждет, когда сеанс закончится и вновь заиграет музыка.
  Музыка − это форма ее существования. Она растворяется в ней, словно все эти ля и до не что иное, как звучание ее танцующих ножек, ее гибких пальчиков, ее алмазных ноготков. Ритмы − это ее улыбка, мелодия − это ее глаза. Она − это весь окружающий и пронизывающий меня мир звуков. Но сейчас я хочу говорить не об этом, ибо это очевидно. Кле здесь присутствует, она танцует, она поет, она улыбается. Я о другом. Я даже не знаю еще о чем. Может быть о феномене Отелло − Хозе, может быть о загадке очарования почти развратной Кармен, а может быть всего лишь абстрактно об этой всепожирающей жажде любить.
  Но начать этот разговор я должен с той памятной для всех присутствующих студенческой вечеринки, где началось то, что должно было начаться.
  Может, даже эта история началась для меня значительно раньше, во времена печально царствующих Птоломея и Клеопатры, а может быть и не так давно, но все же раньше той вечеринки, когда я познакомился с Кле, с абсолютно не зарегистрированного мировой историей события.
  Один из героев, точнее сказать, одно из главных действующих лиц истории Кле, был знаком мне с детства. Я помню: утро − мне 12, ему - 14. Мы вместе идем на рыбалку, но по пути он заворачивает к знакомой продавщице за пачкой папирос. Я долго жду его, наконец − северное солнце уже показалось над горизонтом − он появляется. И потом всю дорогу с упоением и во всех подробностях рассказывает, что ему дали бесплатно, в подарок или в награду, пачку папирос за то, что у него красивый фаллос. Его звали, скажем, Владом, ибо в таких случаях говорят: имена героев из этических соображений искажены до неузнаваемости.
  Кле была красавицей. Об этом нет нужды говорить − это все видят и сейчас: за прошедшие годы она совершенно не изменилась. Впрочем, что такое красота? Красота не в одних чертах лица или линиях фигуры; она в умении держать себя, говорить, ходить, сидеть, держать голову за столом, пользоваться вилкой и ножом, и при этом самым непосредственным образом непринужденно участвовать в застольных обсуждениях самых разных тем. Но и это еще не самое главное. Главное в том, что за всем, что бы ни делала и что бы ни показывала Кле, подразумевалась какая-то особая скрытая от поверхностных взглядов внутренне волнующая загадочность − обещание чего-то необычного, сверхъестественного, таинственного, неповторимого, всего того, ради чего в другие времена при других обстоятельствах, наверное, и шли мужчины на единственную ночь, чтобы наутро расстаться со своей собственной головой.
  Но я уверен, что и тогда, во времена египетских ночей, и сейчас это не было свидетельством жестокости Кле. Вы только посмотрите на нее, какая она воздушно-изящная! Разве могут ее тонкие пальчики быть жестокими, разве могут волнисто-чарующие волосы ассоциироваться с чем-то угрожающим? Напротив, лицо ее выглядит беззащитным, открытым всем ветрам и невзгодам, ее небесно-голубые глаза отзывчивы на боль и быстро становятся мокрыми от мелких обид и уколов. Хотя, наверное, иногда и она может быть жестокой, но поверить в это почти невозможно.
  На той вечеринке не было парня, который не увивался бы вокруг нее. Все хотели с ней танцевать, все хотели подставить ей стул, когда она собиралась сесть, подать ей сыр или колбаску, стоило лишь ей бросить нечаянный взгляд на приглянувшееся блюдо.
  В тот вечер и я попытался ухаживать за ней, и в какой-то момент мне показалось ... Но тут же небрежно брошенное ею − Не люблю женатиков − охладило мой пыл.
  Впрочем, я был всего лишь один из многих, кого она отвергла в тот вечер.
  То, что Кле выбрала Влада, вряд ли кого-то могло удивить. Подлинный тип ницшеанского белокурого бестии, он смотрел на окружающих его лилипутов не только с высоты своего почти двухметрового роста, но и явного интеллектуального превосходства. Его феноменальная память хранила столько необыкновенного и невероятного, что он всегда мог обаять своих нечаянных слушателей этаким размашистым пассажем то ли по произведениям мировой литературы, то ли по сокровищницам устного народного творчества. Нельзя сказать, чтобы он зазнавался. Напротив, его общительность не знала предела: он готов был запанибрата с первым встречным пропить последнюю снятую с себя рубашку, на другой день, забыв имя своего восторженного слушателя- собутыльника.
  Меня с ним роднила общая судьба детей Гулага, с детства лишенных всяческих иллюзий кроме иллюзии страха. Эта иллюзия страха перед неопределенным завтра научила нас жить сегодняшним днем и пользоваться сегодняшними радостями, которых с большой степенью вероятности можно лишиться завтра.
  Но на этом наше сходство кончалось. Если Влад весь отдавался радости сегодняшнего дня, то меня всегда больше интересовала потусторонняя трансцендентная сущность сегодняшнего бытия. Как и сейчас меня интересует не внешняя кажимость, но то, что творится внутри этого высокого и стройного юноши. Сколько в нем непреклонной ненависти и любви, и вместе с тем ранимости и страха. Страха, знакомого и мне, научившего меня уходить от реальности в мир внутренних переживаний, и заставлявшего его быть навеселе, очаровывая других. Как будто это спасало его от неопределенности бытия.
  И на том вечере он громче всех говорил, пел под гитару куплеты со смыслом и танцевал с таким самозабвением, как будто в этих танцах решалась его судьба. Не было девушки, способной устоять перед его обаянием. На первый взгляд могло показаться, что и Кле ожидает судьба одной из его жертв, многие из которых, наученные собственным разочарованием, предпочитали наблюдать очередную победу Влада со стороны.
  Однако Кле оказалась слишком заметной фигурой, чтобы, поигравшись с ней, на другой день забыть о ее существовании. Влад в нее нарочито показательно влюбился. Об этой неожиданно поработившей его страсти заговорили. Вы не слышали, вчера Влад опоздал на последний автобус и полтора десятка километров пробежал, чтобы подарить Кле срезанный у дома Первого чудесный букет роз?
  Вы не слышали, вчера Влада пьяного вахтерша не впустила в общежитие, так он на пятый этаж забрался к ней по балконам? Вы не слышали, вчера Влад подрался...
  И тут их отношения как-то сразу прекратились.
  Правда друзья и просто знакомые еще долго говорили о том, как страдает Кле, как она похудела и осунулась и как она неожиданно для всех собралась выходить замуж. За другого героя драки, который на этот раз оказался победителем в квадрате.
  О причинах драки никто не спрашивал, да и так все было понятно: два самца подрались из-за одной самки, и один из них оказался удачливее. Но на самом деле все было немного не так: в тот день встретились два различных взгляда на жизнь. И не очень понятный для окружающих выбор Кле на этот раз можно было трактовать как ее выбор из двух жизненных позиций в пользу позиции Аслана.
  
  Героический образ Аслана ассоциируется в моем сознании с незабвенным образом ЮСОС − Южно-Степной Оросительной Системы, куда в студенческие летние каникулы занесли нас столь же героические будни студенческих строительных отрядов.
  Однажды сюда к подножию убеленных сединами гор пришли молодые люди в серо-голубых спецовках. Гигантская дамба должна была соединить две горы и тем самым перегородить реку, небольшую, но многоводную, особенно в период таяния вечных снегов на вершинах гор. Рукотворное море за дамбой должно было преобразить и жителей долины, и жителей гор, и всю единую в своем многообразии жизнь огромного региона от южных гор до северных морей, сделав сказку о молочных реках и кисельных берегах реальностью. По обыденному уродливо − ЮСОС − называлась Великая стройка века.
  Пойма реки была ареалом существования многих, из присутствующих на моем пиру Заромыслия. Не по барханам пустыни, но по камням, обвитым с весны буйно-зелеными, а к середине лета созрело одеревеневшими побегами, молнией проносились ярко исполосованные змеи. Перегруженная тучно упитанными животными пойма давала достаточно корма для не одного семейства гиен. Чиновно важная стая воронов придирчиво следила за санитарно-оздоровительным состоянием этого одного из почти что райских уголков всё еще зелено-голубой планеты. ЮСОС должна была весь этот никем не контролируемый Эдем поставить на научно-управляемую основу. За осуществление этой сказки и взялись Аслан − бессменный руководитель штаба ССО ЮСОС − и мы, строители без образования и опыта, но полные желания отработать положенных полтора месяца на благо процветания обреченного Великой стройкой века края.
  Жизнь, как река, однажды входит в свое извилистое русло, чтобы затем у каждого поворота подвергать вековечно окаменелые берега испытаниям на прочность. К сожалению, берега нашей жизни не отличаются ни прочностью, ни долговечностью. В один прекрасный день они смешиваются с мутно бурным потоком всяких приятно-неприятных происшествий, и нет тебе ни пристанища, ни опоры.
  ЮСОС не река, ЮСОС − антирека. За высокой дамбой миллионно - кубометровое водохранилище, под дамбой - израненная каналами, перевязанная бетонными желобами долина с многочисленными поселками неблагоразумно неблагодарных преобразователей. Одна мысль о том, что тысячелетиями складывавшееся равновесие на огромном пространстве от южных гор до северных морей отныне подвластно воле человека −преобразователя должна была наполнить его технизированную душу чувством интегрально-восторженной гордости. Поводов для торжеств было более чем достаточно, очередной исторический юбилей ожидался с нетерпеливо бегающим настроением.
  Побросав на огромном карьеро-терриконном пространстве бульдозеры, краны и тачки, уставшие строители ЮСОС собрались на широко забетонированной спине дамбы. От Черной горы до Белой люди в серо-голубых спецовках по цепочке передавали друг другу серо-зеленые бутылки с непритязательной надписью: водка. Вода без к подпирала дамбу со стороны гор, вода без к струйками стекала по бетонным желобам в искореженную карьерами и терриконами долину. Здесь на аляповато временном сооружении собрались первые и лучшие люди ЮСОС. Среди них, выступив вперед, из длинного списка зычным голосом выкрикивал незамысловато причесанные имена Аслан. Один за другим на трибуну поднимались люди, и сам Первый вручал им серо-голубой конверт с красным бантиком в верхнем правом углу. Награжденные смущенно благодарили Первого и добавляли от себя несколько стандартных фраз о любви к родине, о гордости за ЮСОС и ее лучших людей. Потом они возвращались в толпу пить, пританцовывать и петь:
  И веселый же народ те строители,
  что степи и гор покорители.
  Нам бы каждый день пританцовывать,
  пританцовывая, приговаривать:
  не одна долина перестроена,
  позастроена, преображена!
  Где прошелся ковш экскаватора,
  не расти диким зарослям.
  Где построен дом
  в сотни сто окон,
  там не жить в одиночестве,
  нам там пить свое отчество,
  пить свою горькую,
  свою горькую с горькой гордостью.
  Меня тоже вызвали на трибуну и тоже вручили серо-голубой конверт с красным бантиком в верхнем левом углу, и я тоже поблагодарил Первого и добавил от себя несколько стандартных фраз о любви к родине, гордости за ЮСОС и ее первых людей. И изрядно подвыпившего Влада тоже пригласили на трибуну. Взяв серо-голубой конверт с красным бантиком в правом верхнем углу, он демонстративно поклонился Первому и экспромтом прочел четверостишие:
  ЮСОС не нужен для обмана,
  Он нужен для побед Аслана.
  Мы все Аслана уважаем,
  За что подарки получаем!
  Ура, товарищи!
  Первый был возмущен выходкой Влада и если бы не наше, в том числе и Аслана, дружеское заступничество, не дожил бы он в стенах нашего орденоносного института до того памятного вечера, когда мы познакомились с Кле.
  
  
  Новое явление Заратустры
  
  Бог умер.
  Ф. Ницше
  
  Если бога нет, значит все можно?
  Ф. Достоевский
  
  А на пиру атмосфера накаляется, она накаляется нахлынувшими воспоминаниями о Великой стройке века внутри моего существования. В бурном потоке горной реки трудно разглядеть отражения высоких гор, высоких начинаний, высоких идей. Туда, куда они устремляются, в бездонных глубинах моей души на ее безлюдной окраине в гроте Черной горы поселился Заратустра, ниспровергатель богов. Низвергнутые боги, мумифицированные в своей вечной озабоченности, заснули в темных подвалах Белой горы напротив. А по бетонированной спине дамбы, соединившей обе горы, кованым шагом идет бритоголовый Вождь, преобразователь природы, в образе ницшеанского сверхчеловека.
  Жизнь, преобразованная вселенской идеей сверхчеловека, заслуживает того, чтобы Учитель проснулся от вековечного сна и вышел из пещеры Черной горы к оставленным им людям. Туда, где растревоженный муравейник строил и возводил монументальные сооружения из стекла и бетона. Заратустра, ты ведь не разучился смотреть сквозь внешнюю кажимость внутрь сущностных оснований?! Это только на первый взгляд, как и во все времена, люди копошатся, передвигая леса, реки и горы. Не сила - силище! И вот уже там, где хаживал ты по раскаленным пескам безбрежной пустыни − топкое болото, а где путь преграждало море − бело-соленая пустыня, творение рук человеческих. Тебе, Заратустра, есть куда направить свои стопы. Люди не людишки, а рабсила. Филантропы не философы, а работники идеологического фронта, вооруженные цитатниками бессмертных идей. О, как хорошо усвоили они уроки мудрейшего осла: и-аа, и-да!
  И-да Светлому будущему, мы пионеры- перестройщики.
  И-да коллективизации! Мы коллективисты − кашисты, и дух наш молод!
  И-да химизации! Мы − поколение миллионов, выживут сильнейшие.
  И-да Вождям-преобразователям! Ибо главное в строительстве Светлого будущего − человеческий фактор.
  Это же факт, когда в очередной архаично организованный муравейник приходит Лидер (маленький вождь − дегенерат большого) и всё преображается. И никаких чудес кроме чуда железной логики единственно верного учения. Действия Лидера гениальны и просты как правда.
  Познакомившись с очередным муравейником, лидер определяет в нем положительных и отрицательных лидеров (сам он, естественно, единственно-положительный, хоть и формальный, но ведь кроме формальных лидеров, существуют еще - черт их дери - и неформальные, а они уж бывают как положительными, так и отрицательными). Положительных надо активизировать, то есть привлечь их на свою сторону и, выстроив их в сплоченные колонны, самопожертвенно направить на единую цель − строительство Светлого будущего. Отрицательных − нейтрализовать. Можно в лагерную пыль, можно к ногтю, а можно... − и угрожающие раскаты гомерического смеха прокатились по истерзанной железными магистралями земле.
  Этот смех отозвался в пещере Черной горы, разбудив Заратустру. Раскаты смеха донесли до него суть происходящего там, за горой, в мире, который он оставил на распутье трех веков. Седые брови Заратустры взметнулись, как крылья коршуна перед полетом, и словно пробудившийся вулкан, излился он всей своей мощью на дамбу и дальше, вниз, в долину.
  Долина, в которую спустился Заратустра, действительно была непохожа на всё, виденное им прежде. Она вся напоминала огромный карьер, по которому носились люди с тачками, наполовину груженными разного рода камнями. Люди, мужчины в кепках и женщины в косынках, были в помятых спецовках, серые от пыли. Можно было подумать, что Заратустре повстречались закованные в цепи каторжане, если бы не воодушевленное выражение на их лицах; более того, нельзя было не заметить, что бегание с полупорожними тачками приносило им радость: они смеялись и пели. Только некоторые из них производили впечатление задумавшихся, может быть, даже над вечным вопросом о смысле всего сущего на Земле в общем, и в чем смысл этой − как можно было прочитать на многочисленных больших и маленьких транспарантах − Великой стройки века в частности. Но Заратустра ошибся:
   Прочь с дороги, ─ потребовал один из тех, что показался Заратустре задумавшимся, и поэтому, именно к нему он попытался обратиться с вопросом, - ты разве не видишь, что мы ускоряемся?
  Чтобы задать ему свой вопрос, Заратустре пришлось трусцой припустить за ускорявшимся с тачкой.
   Зачем, зачем, значит надо! У нас пятилетка ускорения. Если мы не ускоримся, то наши внуки не доживут до Светлого будущего.
   А если?.. ─ и изрезанная карьерами долина отозвалась стократным эхом: "аесли..."
  Но человек с тачкой ускорился и исчез за терриконами отвальных пород. Вопрос Заратустры подхватил другой, с тачкой, который, правда, не казался таким задумавшимся. Напротив, это был один из тех, у которых в уголке глаз никогда не образуются морщины, но которые, тем не менее, любят поболтать.
   Нашли кого спрашивать. Эти умники-инженеры здесь на отработках. Мы - истинные пролетарии, строители Светлого будущего, мы знаем, что здесь происходит.
   Сразу видно, что инопланетянин, - вторил ему другой, - разве не видишь, что здесь трудовые будни превращены в праздник? Кто не работает, тот не ест, преклони колени перед героями труда, отдавшими свою жизнь высоким идеалам низших масс! Видишь карьер, засыпанный землей? Там похоронены последние тунеядцы ─ родимые пятна прошлого, - и если ты не хочешь разделить их участь, бери тачку...
   Тачки разобраны, ─ отозвался кто-то, не то догоняющий, не то убегающий.
   Твое счастье, ─ усмехнулся еще один, пробегавший мимо.
  Заратустра услышал, как еще несколько десятков человек рядом рассмеялись, но кто из них смеялся над ним, трудно было определить, ибо многие из них смеялись и до, и после, не переставая. Они смеялись, потому что радовались жизни, и это показалось Заратустре непостижимым. У него появилась острая необходимость с кем-нибудь поговорить? но все бежали, и никого невозможно было остановить.
  Но что это? Прямо у дороги за свалкой руды и всякого мусора прямо на земле расселись пара десятков таких же, только без тачек, в таких же чумазых и помятых спецовках.
   Перекур, ─ объяснил один из них.
   Тачек на всех не хватает, ─ подхватил другой, видимо, принявший Заратустру за ревизора.
   Пока мы курим, они, ─ кивнул третий на проносившихся мимо с тачками, ─ работают.
   А вы с политбеседой? ─ ошеломила неожиданным, как оплеуха, вопросом курносая и чрезмерно, казалось бы, толстая для такой работы, женщина в косынке.
   Да, ─ быстро сориентировался Заратустра. Он плохо понял, что такое "полит", но беседа обещала пролить свет на этих странных строителей Светлого будущего.
   Комиссар! Комиссар! Комиссар! ─ раздалось со всех сторон, ─ здесь с политбеседой товарищ.
  На зов откликнулся невесть откуда появившийся в черной кожанке Комиссар; так, во всяком случае, представился он.
   Вы от райкома или горкома? Выше? А, Вы с другой планеты, ─ Комиссар задумался. Насчет иностранцев ─ всё ясно, но насчет какого-то Заратустры с другой планеты никаких инструкций не поступало.
   Что, собственно говоря, Вам нужно?
  Вежливость Комиссара для этой ситуации показалась бы Заратустре не менее странной, чем всё остальное, увиденное им, если бы в ней не было чего-то настораживающего.
   Я собственно здесь только в поисках контактов с новой для меня цивилизацией.
   Ах, так! ─ Комиссар явно облегченно вздохнул. О контактах с новыми цивилизациями он читал; это было из мира фантастики, а где начиналась фантастика, кончались инструкции. - Вы, случайно, не пролетарского происхождения, - не скрывая озабоченности спросил Комиссар, и увидав, что старик не очень хорошо его понял, уточнил: - То есть за счет чего кормились Ваши папаша и мамаша?
   О, ─ это Заратустра понял, этот вопрос ему даже понравился, ибо он давал повод вспомнить о предках. ─ Мой отец, мой дед и мой прадед пасли овец и тем кормились. И я пас овец, пока отец не послал меня к Учителю. С тех пор я ищу контакты с новыми цивилизациями, ─ приврал Заратустра, будучи уверенным, что именно это хотел от него услышать Комиссар, и не ошибся.
   О, пастух, пастух ─ это хорошо, пастухи и пролетарии - близнецы-братья.
  Все, сидевшие на перекуре, почему-то тоже обрадовались этой новости и захлопали в ладоши, смеясь и почти ликуя. Источник их внезапной радости остался загадкой для Заратустры, но он уже перестал удивляться всяким загадкам, предпочтя удивлению философское восприятие странной цивилизации. Люди как люди, думал Заратустра, не паразиты и не сволочи; одни курят, пока другие работают, потом они поменяются местами - чего здесь не понять?
  "Братья-то братья, но чем черт не шутит, ─ видимо, рассудил Комиссар и решил: лучше уж от греха подальше, приглашу-ка я старца в Красный кабинет для политбеседы с глазу на глаз, чтобы прощупать, как он относится к единственно верному учению".
  Красный кабинет находился здесь же на стройке в каком-то временно сооружении из стекла и бетона. В нем достаточно безвкусно были развешаны многочисленные плакаты, призывавшие: "Каждому свое, а нам трудиться, трудиться и еще раз трудиться!" ─ и под этой видимо очень мудрой для новой цивилизации фразой стояло имя его автора: Вождь.
   Сначала хотелось бы представиться, - начал Комиссар. - Наша Великая стройка века задумана Великим Вождем, - и Комиссар выразительно повел глазами в сторону портрета бритоголового Вождя, - как важный этап на пути строительства Светлого будущего. На этом месте раскинутся новые сельскохозяйственные угодья и города, вырастут гиганты индустрии. Великий Вождь сказал: "Дайте нами сто тысяч тракторов, и мы преобразуем мир, ибо тогда каждый скажет: мы за Светизм!" Наш гигант индустрии удесятерит выпуск стальных гигантов ─ могильщиков прошлого, ─ и Комиссар многозначительно посмотрел на Заратустру, мол, каково наших планов громадьё!
  Заратустра плохо разбирался в том, что такое трактор, но по плакату на стене догадался, что это видимо одно из изобретений Архимеда из новой цивилизации, этакая железная машина, которую, кстати, он заметил и на стройке: громадным железным носом она передвигала и дробила камни, которые тут же подхватывались тачками. Заратустре захотелось задать множество вопросов, как например, почему нельзя было сделать такие же мощные тачки, и кому вообще нужно такое огромное количество тракторов, но Комиссар опередил его:
   Конечно, наша наука не дорабатывает в части комплексной механизации. С одной стороны, это хорошо: при строительстве Светлого будущего никогда не будет безработицы. С другой стороны плохо: многие тракторы стоят, не хватает машинистов, так как падает рождаемость. Но в то же время хорошо, потому что новые тракторы позволят начать новые Великие стройки века. И опять же плохо: геологи не успевают подготавливать новые площадки для Великих строек века.
  Какая диалектика! - поразился Заратустра, - как это у него ловко получается - с одной стороны и с другой стороны. И у каждой вещи одновременно оказывается хорошая и плохая сторона.
   А теперь, может, представитесь Вы?
   Охотно, ─ после долгого времени затворничества в пещере Черной горы Заратустре тоже захотелось пофилософствовать: - Я всегда делил людей на львов, которые знают, чего они хотят, верблюдов, которые знают, что они делают, и детей, у которых желание непосредственно переходит в действие. Станьте как дети и вы войдете в Царствие Божие, ─ говорил пророк, но боги умерли и на смену им пришли сверхчеловеки; и я один из тех, кто предсказал их Царствие. Сверхчеловеки лишены предрассудков, они непосредственны, как дети, ибо сама природа наделяет их высшим ощущением гармонии всего материального и духовного мира. Дайте человеку возможность быть самим собой, и вы его не узнаете, как и всё, к чему он приложит энергию своего необузданного воображения.
  Комиссару очень понравилась речь Заратустры. Он сразу усек, что в том мире, откуда пришел Заратустра, тоже были религиозные предрассудки, но и там богов давно уже замочили, и везде на смену им пришла необузданная воля сверхчеловека в образе никогда не ошибающегося Вождя. Он покровительственно похлопал Заратустру по плечу и сказал, очень довольный своей гениальной догадкой:
   Пролетарии всех планет, соединяйтесь!
  
  
  Кошка, которая царапается
  
  Добро со злом природой смешаны,
  как тьма ночей со светом дней;
  чем больше ангельского в женщине,
  тем гуще дьявольское в ней.
  И. Губерман
  
  Одно не вызывает никакого сомнения: на Великой стройке века с ее обыденно уродливым названием ЮСОС и сколотилась та компашка, в которую внезапным порывом ветра ворвалась Кле. До этого в много раз собиравшейся по случаю и без случая группе молодых весельчаков каждый находил нечто свое.
  Мне эти вечеринки нравились не только возможностью подергаться в ритмах популярных песен, подурачиться и поболтать, но еще и тем, что здесь, когда все уже были достаточно пьяны и потому настроены на лирический жалостливо-безразличный лад, можно было прочитать не только стихи известных поэтов, но и свои.
  Друзья знали эту мою слабость, и когда я был достаточно пьян, предоставляли мне слово. В тот памятный вечер я, пьяный не столько от вина, сколько от осознания того, что Кле никогда не выберет меня, что она не для меня, что она как недоступная звезда, будет манить своей обворожительной улыбкой издалека, прочитал одно из своих грустно-меланхолических стихотворений, в котором, между прочим, были такие слова:
  Одиночество - та же пустыня.
  Как мираж возникает вдали
  Образ женщины, образ любимой,
  Ускользающий образ любви.
  Но мираж в раскаленной пустыне
  Не остудит горячий песок...
  Вряд ли кто-нибудь понял, о чем шла речь в этом стихотворении, хотя, как потом выяснилось, оно (может быть, по совсем не зависящей от меня и моего стихотворения причине) запомнилось и Кле. Пожалуй, только на Влада (он вообще был склонен переоценивать мои способности) они произвели впечатление. Повертев в руках не до конца опорожненный бокал (на его дне всё еще искрилось некоторое количество полупрозрачного вина) он с налетом показной меланхолии сказал:
   Я бы многое дал за то, чтобы один раз досыта напиться миражем одиночества. А потом пусть поглотят меня ненасытные пески пустыни! К сожалению, мы все осуждены терпеть друг друга, ─ Влад повторил несколько раз, каждый раз громче, переходя почти на истерический крик: ─ Мы все осуждены терпеть друг друга!
  И, наверное, все приняли бы некстати случившийся срыв за его очередную выходку, которую разумнее всего пропустить мимо ушей, если бы пьяного Влада не попытался успокоить не менее пьяный Аслан:
   Не все, дорогой. Мы все любим друг друга.
   Любят друг друга только идиоты. И кошки, которые царапаются! Я прав, Кле?!
   Конечно, ─ засмеялась Кле, ─ ты как всегда прав.
  Если бы Влада и Аслана не разняли, они, вероятно, подрались бы уже тогда. И тогда это действительно выглядело бы обычной дракой двух перебравших спиртное самцов. И все закончилось бы не так трагично.
  В тот день, когда Влад и Аслан подрались, слово в слово (правда, по-другому поводу), повторилась эта перебранка словами. Только за одним исключением: за отсутствующую Кле ее оценку мнения, что любят друг друга только идиоты и кошки, которые царапаются, произнес сам Влад. А потом начал цветисто (в соответствии с дозой принятого спиртного) рассказывать (видимо, всего лишь желая проиллюстрировать, что это значит - любовь кошки), как еще тогда, на вечеринке, они уединились с Кле в туалете, и Кле сказала ему:
   Я кошка, сейчас я тебя поцарапаю.
   Пожалуйста, ─ ответил Влад и достал свой двухметровый фаллос.
  Ах, полноте, стоит ли из этого делать трагедию?! Во всем этом есть что-то символически наивное и смешное, достойное того, чтобы сейчас же, на этом пиру Заромыслия, прочесть настоящую песнь, песнь о деревянном фаллосе.
  Среди дремучих зарослей случайных и неслучайных мыслей о любви непристойно пытливому взгляду нетрудно увидеть выкорчеванное пронесшимся ураганом дерево, над которым причудливо возвышается тупо закругленное корневище, своей незамысловатой формой напоминающее высунувшийся из штанов фаллос.
  Вокруг выкорчеванного дерева порхают любопытные до всяких неожиданностей птички и бабочки: иногда они садятся на тупо-закругленную головку корневища, царапают ее своими остренькими коготками, сбивают своими веерообразными крылышками присохшие остатки мха и почвы, и от этого головка корневища становится еще более выпукло гладкой, лоснящейся от удовольствия и похоти.
  Более крупные и важные птицы и звери, нарочито не оглядываясь, проходят мимо, с благородным возмущением бормоча себе под нос что-то вроде: "Лежал бы себе под покровом земли и не высовывался. Одна срамота, да и только!"
  Но высунувшееся корневище невозмутимо продолжает стоять, привлекая к себе внимание неразумных по неопытности своей птичек и бабочек. Наверное, новый ураган завалит его мхом и землей и снова скроет под мерцающим темным покровом почти бесчувственной почвы. Но сейчас полуночный пленник не может и не хочет отказаться от внезапно вывернувшегося глотка свободы.
  Всем плевкам назло он продолжает стоять среди дремучих зарослей случайных и не случайных мыслей о любви. Хотите попробовать переломить его? Накось - выкуси!
  Я вижу, что эта полубессмысленная песня произвела на присутствующих впечатление. В особенности на Кле, она даже изменилась в лице. Безразличная улыбка сменилась выражением внезапной злости, и как тогда, на вечеринке, она укоризненно покачала головой:
   Ты оказался неоригинальным, как все. Мечтающий об идеалах и довольствующийся плотью, доступной и примитивной, как хлеб, который мы едим, как вода, которую мы пьем, как воздух, которым мы дышим. И никакого чуда одиночества, обыкновенная история про молодого мечтателя, влипшего в первое попавшееся ему на пути болото тщеславия.
  Ну и что! На то оно и болото, чтобы влипнуть в него. Как сказал бы не безызвестный Козьма, часами измеряется время, временем − жизнь человеческая, но чем, скажите мне, измерите вы глубину болота?!
  Среди взволнованной равнины с невысокими возвышениями по краям выделяется шероховато неровное углубление, вокруг которого, переплетаясь, переувилась буйная растительность, чем-то напоминающая заросли девственной сельвы. Пытливому взору не за что зацепиться в окружающем болото пространстве. Хотя нельзя сказать, чтобы блуждание по этому покатому пространству не приносило удовольствия. Напротив, ровные, четко очерченные поверхности, трансформирующиеся иногда в мягкие линии округлых возвышенностей, порою скатывающиеся с покатых округлостей в контрастные краски подстилающего хаоса, вызывают робкое волнение, переходящее в растерянное состояние наивной безвинности, неуклонно возгоняющееся в состояние буйного помешательства. И в том, и в другом случае пытливый взор концентрическими кругами накручивается на возвышающе всклоченные заросли вокруг вспученно припухшего болота.
  Туда, в его неизмеримую глубину, навстречу пропахшей перегноем ночи, засасываются не только лучшие из лучших представителей сильного семени. Кто сможет пройти мимо его притягательно дурманящего запаха? Разве что безнадежно растленный извращенец или истощенный недосягаемо близким подглядыванием дистрофик? И кто сможет устоять на его опрокинуто-покатом боку? Разве что фанатик, возомнивший себя пророком бестелесно окаменелых абстракций, или выживший из ума старик, из всех дурманящих запахов болота различающий единственно-значимый для него усыпляющий запах ладана?
  Это болото всасывает в себя всё и вся и выплевывает, не пережевывая, плоды нашего разочарованного послесовершенства. Неудержимо буйные фантазии сюрреализма, его стремление к идеально несовершенным конструкциям - всё это всего лишь эпизод в неуспокоенной клокочущей жизни болота.
  Один веселый лягушонок прыгает по его неровной поверхности и умиленно громко квакает: "Мое! мое! мое!" Глупышонок! Он не ведает, что рядом с ним не один десяток таких же умиленно уверенных в своей исключительной неповторимости попрыгунчиков утверждают то же самое.
  Ужас. Лицо Кле приобретает первоначально рассеянно-улыбчивое настроение. Столько фантазии, и всё это только для того, чтобы оправдать обыкновенную пошлость.
  Но за столом сидят не только она, царица ночи, Клеопатра, не только всякие там Хозе и Отелло. Напротив меня, на противоположном краю мирно беседуют те, кому до лампочки все мои ухищрения. Нет, они не совсем безразличны к ним. Они даже, возможно, восхищаются самыми удачными перлами моего безумства, они готовы мне все простить, лишь бы я не мешал им спокойно жить и развлекаться, насыщая и возбуждая свою богом дарованную плоть.
  
  Покаяние сумасшедшего
  
  Только для сумасшедших
  Г. Гессе
  
  Не во сне, но наяву в часы одиночного раздумья нахожусь я посреди перевернутых ветром барханов пустыни и по обе стороны от меня две горы. И какое-то внутреннее почти неосознанное чувство подсказывает мне, что на самом деле это не немые свидетели бурной вулканической деятельности далекого прошлого Земли. В их глубинных пещерах, связанных между собой уступчатыми переходами, живут мудро молчаливые свидетели моего далекого, уходящего корнями в тысячелетия прошлого, моего мимолетно неопределенного настоящего и еще более неопределенного будущего.
  Более или менее молчаливые, они порою выходят и рассаживаются на неподвижно плывущих барханах, беря меня под прицел своих звездно-отсутствующих глаз. Я знаю, что от этих холодно пронизывающих взглядов не отгородиться хитро неумными небылицами, ибо их интересуют не беспричинные оправдания моего беспомощно растерянного самосомнения. Они ждут от меня искренности. Искренности на грани откровения.
  Порою между нами, извиваясь, проползает ярко исполосованная змея, словно испытывая их и меня на концентрацию. Но не только ее, а и порою протяжно взвывающих гиен, ни каркающих воронов, временами пролетающих над нами, не замечают участники пустынно-немноголюдного собрания. Какое значение могут иметь все эти шипящие змеи, скулящие гиены и каркающие вороны, когда всех волнует одна и та же ненадуманно парадоксальная проблема: может всё окружающее нас всего-навсего плод нашего неуспокоенного бунтующего воображения. А на самом деле ни холодных пещер, ни уступчатых переходов между ними, ни змей, выползающих оттуда, ни гиен, бегающих вокруг, ни воронов, кружащих над нами, да и нас самих нет. Существует только один единственный вопрос, направленный на самого себя, вопрос своей собственной экзистенции, этот безнадежно запутанный вопрос несвоевременно запоздалой рефлексии.
  Обычно раньше других поднимается и отделяется от других совсем еще не старый, но уже и не молодой, подернутый сединой мужчина в белой мантии. И я, не зная (может по природной своей забывчивости, а может по непростительно наивной рассеянности своей) ни его имени, ни сана, обращаюсь к нему как к своему духовному пастырю, наставнику и учителю. И, не столько надеясь на его понимание, сколько пытаясь хоть чем-нибудь отвести от себя его не холодно пронизывающий, как у Заратустры, но такой же прожигающий душу взгляд, начинаю рассказывать ненарочно незабытую притчу.
  Мой пастырь, тебе я хочу покаяться не в содеянном мною, но преследующем меня с тех пор, как я научился говорить и думать, видении. Я вижу и знаю, что вижу всего лишь мираж, но он так притягателен, что я не могу удержаться от того, чтобы не последовать за ним. Я удаляюсь всё дальше и дальше в пустыню, пока внезапно падающий обрыв со змеино-извилистыми берегами не преграждает нам дорогу. И тогда бело-простынная мантия миража превращается в частокольные вороньи крылья, проволочно- скрученные когти впиваются в мое совсем еще юное, почти детское тело и взмывают со мною в небо. Под этой частокольно-черной мантией незнакомо знакомый голос рассказывает мне неназидательно дидактическую историю-быль.
   В любви и страдании родила я троих сынов. В любви и страдании я выкармливала их молоком своей иссохшей под жарко-пустынным солнцем груди. Каждый день уставшая возвращалась я в свое уютно неухоженное гнездо и, проваливаясь в сон, пыталась своим неостывающе-теплым телом согреть продрогших птенцов.
   Когда же мои сыновья научились говорить и ссориться, я взяла одного из них и полетела над обрывом. Я рассказала ему эту историю и спросила: сын мой, ты видишь, как я тебя люблю. Каждый день проливаю я пот своего трудом обезвоженного тела, чтобы добыть для тебя пищу. Но когда-нибудь я стану старой и беспомощной - будешь ли ты любить меня и заботиться обо мне?
  И каждый раз, когда незнакомо знакомый голос рассказывает мне эту историю-быль, мертвящий холодный пот выступает на моем воспаленном лбу и я снова и снова, падая, лечу в беспросветно расплатную пропасть.
  Пастырь мой, разве говорить о любви преступление?
  И пастырь отвечает мне:
   Говорить и любить - это не одно и то же. Друг мой, ты знаешь, что в этой истории двоих сынов, клянущихся в любви, птица сбрасывает одного за другим в пропасть. И только третий, сказавший правду, остается жить. Твое же видение означает, что ты всю свою жизнь не знаешь, кто ты: то ли падающий в пропасть лжец, то ли пытающийся искуплением правды построить свой мост жизни. Сегодня тебе представился еще одни шанс удержаться на краю пропасти: готов ли ты к покаянию правдой?
  Пастырь мой, но что есть правда? Разве может другой, слушающий меня, отличить правду от лжи? Разве не поверит он скорее в правду, если она покажется ему приятной, и будет подозревать меня во лжи, если правда будет неприятна? И чего стоит правда, если критерием ее истинности или ложности служит наше объективно субъективное ощущение приятности или неприятности ее восприятия?
   Друг мой, о чем ты говоришь? Разве может человек исповедаться перед кем-то другим, себе подобным человеком. Беспощадно искренне он может исповедаться только перед своим духовным пастырем внутри себя. Я твой духовный пастырь. Я и только я знаю, что ты не солжешь. Говори же, но только за самого себя!
  Однако же труднее всего говорить за самого себя. Мой пастырь, у меня нет твоей родословной, никто не может вспомнить моих предков в третьем колене, хотя наверняка я телом похож на них и духовная основа моего существования несет на себе отпечаток их озарений и заблуждений. Но справедливое требование твое  отвечать за одного себя  мне трудно выполнить. Ибо я не могу утверждать, что из всего моего бесконечного загоризонтного прошлого я сам выбрал то, что присвоил себе и сделал своим существом. Ибо только в рефлексии вдруг обнаруживаю, что поступки мои, мои мысли, намерения и желания предопределялись присутствующими здесь учителями и наставниками.
  Мой пастырь, могу ли я говорить за самого себя, не обращаясь к сопричастным ко всему тому, что происходило и происходит со мной? Разве отвечая за самого себя, я не отвечаю за всех них одновременно? Я знаю, мне не укрыться от их холодно-пронзительных взглядов за их бело-окаменевшими мантиями: в этой ответственности за все, что происходило и происходит со мной, весь смысл моей экзистенции, если он вообще существует. Поэтому я говорю все это вовсе не для того, чтобы заранее найти для себя оправдание. Напротив, меня совершенно не интересует мое собственное себя оправдание. Не знаю, кому-то это может показаться легким развлечением скучно философствующего отшельника, для меня это достаточно трудное занятие, ибо в моем сознании странным образом переплелись евангелие святых с бесовскими писаниями сомнительно рассудительных книжников. Это только в моей одежде легко отличить Черное и Белое, внутри же моего жизненного пространства всё так перемешалось, что я не знаю, где добро ─ где зло, где удача ─ где раскаяние, где любовь ─ где презрение.
  Трудно говорить за себя, еще труднее говорить за других. Тем более что никого из них я по-настоящему не знаю. Я даже не знаю, откуда и как появились они в пространстве моего самоопределения. Во всяком случае, ко многим из них я отношусь сложно неопределенно, ибо не я их выбирал себе. Не я выбирал себе своих родителей, не я виноват в том, что они кормили и растили меня ─ и почему я их должен за это любить? Может только потому, что в результате другого случайного выбора я сам оказался причастным к рождению другого человека и поэтому должен любить своих родителей, если хочу, чтобы мои дети, родившиеся и не родившиеся пока, полюбили меня? Но хочу ли я этого действительно, хочу ли я любви по обязанности? Может только потому и остается третий вороненок жить, потому что он не предлагает в обмен на молоко и хлеб любовь по обязанности? А если у первых это искренний порыв испугавшегося над обрывом и потому ищущего защиты и прикаяния? Разве не сказано в писании: не отвергай просящего подаяние? Разве любовь в обмен на кусок хлеба менее ценный эквивалент, чем слиток золота или серебра?
  После этих слов Пастырь мой с легкой усмешкой на лице садится на трон под ореолом солнечно-желтых лучей, осененных черно-торжественным крестом, и говорит, обращаясь не столько ко мне, сколько ко всем присутствующим.
   Друг мой, я понимаю твое желание спрятаться за спины присутствующих здесь нами уважаемых свидетелей одиночного лицедейства. Многие из них поступали точно так же как, ты. Но сегодня мы ждем твоего откровения.
  И оно здесь. Но для этого я снова хочу вернуться туда, где мы оставили своих друзей и Заратустру. На Великую стройку века, так много значившую для нас.
  
  
  
  
  
  Святое семейство
  
  Я безумен только при норд-норд-весте; когда ветер с юга, я отличаю
   сокола от цапли.
  В . Шекспир
  
  Заратустре повезло, что его историческая беседа с Комиссаром произошла до того, как в Красный кабинет ввалилась подвыпившая компания мужчин и женщин в таких же, как у Комиссара, кожаных куртках. Сначала они не заметили его, и казалось, что Комиссар на время забыл о его присутствии, но когда какой-то долговязый с козлиной бородкой заметил инопланетянина, Комиссар небрежно представил Заратустру.
   Наш собрат по оружию с другой планеты.
  Компания восприняла это с восторгом. Она восторгалась не столько новым собратом по внешнему виду, очень умудренному и просветленному типу в мантии пророка, сколько тому, что и на других планетах есть их собратья по оружию. Пусть даже они выглядят не так, как мы, пусть у них другой цвет кожи и не всегда можно понять, что они там гыргают на своем туземном языке. Важно, что и они мечтают о Светлом будущем, которое Первыми построим Мы, а потому Мы были и остаемся Первыми старшими собратьями всех собратьев по оружию, а это разве не повод для ликования?! Заратустре даже показалось, что они запели, закружившись в ритуальном хороводе: Мы ─ Первые, Мы ─ Первые, Мы ─ Первые!
   Это надо отметить, - и словно извиняясь за неуважительное отношение к гостю, тот, что казался старше по чину, сказал, словно подводя черту: - Мы рады приветствовать первых строителей Светлого будущего с другой планеты, и по этому поводу надо выпить.
  Откуда-то, как из-под земли появился маленький плешивый человечек в белом халате и прочирикал:
   Будьте здоровы, банька готова, стол накрыт, бражка кипит, водочка ждет, может и нам перепадет...
  Плешивый вызвал недружный, как это бывает с давно надоевшей шуткой, смех компании. За Красным кабинетом оказалась другая, такая же просторная комната, посреди которой стоял стол, накрытый не бог весть какими-то продуктами, закупоренными бутылками и давно немытыми гранеными стаканами. Из этой комнаты шли две двери: из-за одной, плотно закрытой, сочились белые струйки перегретого пара, а из-за другой несло бетонной прохладой бассейна.
  Компания чем-то сильно напоминала людей с тачками. Они словно куда-то торопились опоздать, и увлеченный их заразительной спешкой, Заратустра только тогда понял, куда они все спешат, когда очутился вместе с ними в парной. В парной все уже сидели на ступенях, в строгом соответствии с иерархией их, видимо, общественного положения; хотя, как потом по секрету объяснил ему комиссар, в их бесклассовом обществе эта иерархия обладает способностью очень быстро меняться. Стоило бы, например, тому, что казался постарше, немного замешкаться, как его могла подсидеть вон та, полногрудая, с золотыми зубами Матрена. И она бы теперь сидела на почетном месте на верхней полке, а не у самой двери на нижней. Впрочем, Матрену это он для образности в пример привел: ей со своими неуклюжими толстоватыми мозгами никогда не быть первой; зато... - И Комиссар обвел глазами присутствующих. Понятно, что в компании были и помоложе, и порезвее, которые не прочь были подсидеть Старшого. Непонятно было только, почему все они делали вид, как будто именно Старшой был самым резвым и прытким и всегда оказывался первым в занятии самого почетного места. Хотя в то же время все делали вид, что очень торопились оказаться здесь первыми. Этот вопрос из чувства такта Заратустра не стал задавать Комиссару, ибо тот тоже выглядел очень расстроенным из-за того, что Старшой опередил его. Хотя Комиссар тоже оказался на верхней полке, но в самом углу. Только Заратустре сделали исключение: ему как первому строителю Светлого будущего с другой планеты сам Старшой зарезервировал место рядом, так что Заратустра оказался как раз между ним и Комиссаром.
  Старшой, поправив свое хозяйство толстопалыми руками, многозначительно, как было многозначительным все, что он делал, первым, как полагается, пробасил.
   Ну что, дорогие товарищи, все в сборе, можно открывать собрание?
  Это, видимо, было шуткой, потому что все захихикали, но, наверное, это было и не совсем шуткой, потому что хихиканье (в том числе и у Комиссара) было каким-то неуверенным, подобострастным. Заратустра, хорошо знавший животный мир, даже отметил про себя: шакальим. Это казалось тем более странным, что жидкий загривок Старшого вовсе не походила на гриву льва.
   Что будет на повестке дня?  это та самая, которую Комиссар Матреной прозвал, оказалась нетерпеливой; ей первой и досталось.
   Ну, например, почему Матрена готова выполнить план по молоку и мясу, а наш уважаемый Лысый, - он погладил лысину сидевшего на ступеньку ниже слева от него, - план по шерсти явно заваливает.
  Шутка видимо оказалась настолько затасканной, что никто не захихикал, а напротив (как это часто случается, когда глупость повторяется) ее восприняли всерьез.
   Ясное дело, - подхватил мысль Старшого долговязый с бородкой, - Матрена - это наша гордость, каждая ее грудь по полпуда весит и на всех последних соревнованиях она по этому показателю неизменно первое место берет. Правда, ее пудовые ляжки уступают ляжкам победительниц из окрестных сел, зато - что это за ляжки! Она ими орехи щелкает.
   А я слышал, она орехи другим местом щелкает, ─ это, походя, вставил Комиссар.
   Другим местом она может не только орехи пощелкать,  съехидничал Старшой.
  Теперь все захихикали, кроме Комиссара, для которого замечание Старшого было чем-то вроде горькой пилюли. Но в то же время нетрудно было заметить, что хихикающие при этом поджимали хвост не только перед Старшим, но и перед Комиссаром, поэтому Комиссар на них совсем не злился. Ибо был уверен, что рано или поздно займет место Старшого. Выходя из парной в помещение бассейна, он шепнул на ухо Заратустре: по три месяца на санаториях восстанавливается, а всё хорохорится. Для непосвященного Старшой не производил впечатление смертельно больного, скорее наоборот. Но, видать, верно говорит восточная мудрость: за холеной внешностью ищи гнилое нутро.
  В бассейне Заратустра невольно всмотрелся в галерею красивых молодых тел, плескавшихся в прозрачно-голубой воде. В незначительном отдалении у противоположного края его уставшим от яркого света глазам представилась неожиданно, как словно сошедшая с картин великих мастеров ренессанса, Белая лебедь. Внешностью она чем-то напоминала Матрену  те же пышные формы полнеющего тела, те же груди лопатой, напоминавшие колышущиеся крылья жирной птицы. Было трудно однозначно определить, чем собственно она так напоминала Белую лебедь, может своей обнаженной беззащитностью?
  Белая лебедь на голубой глади озера
  видит отражение парящего в полете
  жадно высматривающего свою добычу
  одинокого Черного ворона.
  Точеный изгиб ее шеи
  клонит наивно-красивую головку в сторону
  от неотступно преследующего ее отражения,
  и ее сердце переполняется
  чувством гордости за самоё себя.
  Черный ворон между тем наблюдает
  гордую в своей бесстыдной наготе,
  неотразимо привлекательную
  и вызывающе покорную Белую лебедь.
  И его судорожно пульсирующее сердце
  переполняется ощущением радости бытия.
  Созерцание Белой лебеди
  возвращает его к рассветным временам детства,
  когда мир за горизонтом опушки леса
  казался сотканным из одних светлых красок.
  И даже чернота собственного оперения
  не казалась такой неприкаянно черной.
  Мечта о Белой лебеди не допускала
  в ослепительно чистом отражении озера
  черные краски быта.
  Это позже, значительно позже
  всё чаще начинает казаться,
  что Белая лебедь на самом деле вовсе не белая.
  Только в детских снах она остается незапятнанной.
  С годами же в чисто белые краски
  всё больше подмешиваются черные пятна,
  словно выдранные из собственного оперения.
  Но тогда полет Белой лебеди в пространстве моего самосознания только набирал высоту. Моя тень в образе пламенного Заратустры устремилась безоглядно за ней, рассыпая бисер нанизанных на воздушные нити мыслей.
  О, очаровательная Незнакомка, моя несравненная Белая лебедь, позволь рассказать тебе о высоких горах и раскаленных пустынях и странствующих дервишах на безбрежных просторах вселенной! Я расскажу тебе о храме Вечного Огня, четырьмя своими башнями на четыре стороны света излучающему свет вечных истин. Оставим этих несчастных искателей Светлого будущего на Великих стройках века и устремимся туда, где вечные истины яркими всплесками пламени озаряют нашу душу изнутри!
  О, Заратустра, ты видишь, как очаровывают Белую лебедь твои вдохновенные речи, и она благосклонно клонит свою очаровательную головку к твоим седым плечам. Ей нравится мысль о пламени ─ символе семейного очага, ей нравится мысль о свете, освещающем и согревающем наш уютный мирок семейного благополучия изнутри. Ей нравится, и ты можешь продолжать свои вдохновенные речи.
  Ты можешь радоваться тому (тебе ведь хочется в это верить?), что нашел в ней самую, быть может, благодарную слушательницу за все тысячелетия своего существования. Ты можешь радоваться и рассказывать ей о своих сомнениях и переоценке ценностей (как напоминает это вечную проблему переоценки домашнего скарба!) Ты можешь радоваться и рассказывать о трансцендентных мироощущениях в пограничных ситуациях. Она поймет твоё стремление к приключениям ("Ах, эти неисправимые мужчины", − воскликнет она в сердцах, готовая простить нам мелкие пакости).
  Однажды она (ах, эти неисправимые женщины, и почему только мы не можем простить им их мелкие шалости?!) в самом интересном месте твоих нескончаемых откровений выразительно пукнет, намекая на столь прозаические обстоятельства нашей грешной жизни, в которой нельзя жить в нескончаемом полете мыслей, как бы прекрасны и возвышены они ни были. И тебе до ужаса захочется сменить ─ нет, не тему рассуждений ─ не для того же три тысячи лет они преследовали тебя, − а слушателя или слушательницу. И ты не заметишь, как однажды очутишься в объятиях Черной лебеди, которая очарует тебя своим безразличием к прозе жизни.
   Интересно, интересно, ─ скажет она тебе.
  На самом деле и ее интересует не твой мир голых абстракций со своими вечными проблемами и озарениями. На самом деле и ее интересует только одно: какое всё это имеет отношение к ней, и что в связи с этим ты или кто-нибудь другой думали и думают о ней, о жгучей царице ночей, бесподобной красавице Кле.
   Интересно, интересно, ─ спросит Кле, ─ что это вы там говорили обо мне?
  И ты, как и я, смутившись, признаешься в том, как мы восхищались ее красотой и бесстыдством.
   Интересно, интересно, ─ спросит Кле, и на этот раз не обо мне, а о нем! ─ И много у него баб? Но если я не одна из них, как мог он обо мне рассказывать, как об одной из них? Ах, не так! В этом было нечто необычное, в этих объятиях кошки, которая царапается. Подонок, ─ это она о Владе, но должна же она когда-нибудь поинтересоваться и мной, хотя бы просто так, для сравнения.
   Ты тоже любишь похвастать своими туалетными похождениями? ─ наконец-то! ─ Может и мне расскажешь что-нибудь сногсшибательное о твоей очаровательной Белой лебеди? Тоскующей по благородному рыцарю на Великой стройке века. Интересно, чем это она тебя очаровала, не своими ли неотразимо пышными формами? Которые, правда, она не всегда решается показать во всей своей великолепной наготе. Ей больше нравится соблазнять мужчин полуприкрытыми прелестями хорошо ухоженного тела. У тебя даже есть стихи на эту тему? Постой, я угадаю! Они начинаются приблизительно так: Как прекрасно полуобнаженное женское тело!
  Да, приблизительно так:
  По-разному можно рассматривать соблазнительно прикрытые прелести ожидающей восхищения женщины: ощупывающими глазами насмешливого врача, на неровностях подкожно-клеточного слоя жира диагностирующего расстройства желудочно-кишечного тракта; или расчетливыми глазами самодовольного скульптора, на белом листе ватмана расчерчивающего незамысловатые пропорции линий живота и бедер; или вороватыми глазами изголодавшейся гиены, наконец-то обнаружившей вожделенную плоть.
  И даже если ты тысячу раз докажешь, что сладостно-запретный плод греховен, что вкусивший от него обречен в поте лица своего добывать себе хлеб свой насущный так же, как соблазнительно располневшее тело Незнакомки обречено в муках рожать свое собственное отрицание себя и своего молодого тела, я не поверю тебе. Ибо если человек в чем-то по-настоящему грешен, так это только в том, что не всегда способен оценить по достоинству дарованное ему природой несовершенство.
   Ну почему же несовершенство? В чем, скажи мне, несовершенство Влада? Напротив, благосклонная природа одарила его такими совершенствами! Может быть ты и прав, что из всех совершенств совершенство тела самое недолговечное, но тебе не кажется, что он слишком умен, чтобы выглядеть идиотом? Ты бы слышал, как прекрасно говорит он о звездах.
  Тысячу лет звезды смотрели друг на друга!
   И пусть я знаю, что это из Гейне, а приятно, когда такие бессмертные строчки посвящаются тебе. И какое счастье узнать, что бесконечно далекая Звезда, свет от которой идет до нас секстиллионы лет, оказывается не где-нибудь в недосягаемой высоте, а у тебя или еще у кого-нибудь между ног?!
   Мы все в какой-то степени страдаем шизофренией раздвоения личности. В одной ипостаси мы любим говорить о звездах, о вечном, о божественном. В другой ─ мы оказываемся просто людьми. Как сказал поэт: "Я весь из мяса, человек весь, тела твоего прошу, как просят христиане: Хлеб наш насущный даждь нам днесь!"
   К чему так много философии, чтобы оправдать обыкновенную пошлость? Не лучше ли откровенно признаться, что иногда, чтобы почувствовать себя Человеком с большой буквы, сопричастными к вечному, хочется говорить о звездах, а иногда просто хочется кому-нибудь взять и отсосать?
   Кле, ты бесподобна. Но я не думаю, что ты когда-нибудь вернешься к Владу. Две кометы, столкнувшись, всегда разлетаются в разные стороны.
   Это если о звездах. А если о приземленном?
   Если о приземленном, кометы редко сталкиваются своим ядрами. Они только хвостами задевают друг друга, и чтобы понять, чтобы увидеть, что хвост-то не обыкновенный, каких много болтается за плечами, необходимо разлететься на достаточно большое расстояние.
   Разлететься, чтобы никогда не встретиться вновь? А ты не так прост, как можешь показаться. Теперь я вижу, что ты совершенно не случайно стал победителем престижного форума молодых ученых. Да, я была на нем. Нет, не участвовала, но я люблю победителей. И пожалуй, ты достоин награды, от меня, конечно: я проведу эту ночь с тобой. По крайней мере, надо же тебе дать повод убедиться, что я не та кошка, которая царапается, не оставляя ран. Не струсишь?
  Бедный Заратустра, ты один остаешься развлекать своими небылицами занятую совсем другими переживаниями Белую лебедь. Или, если хочешь, можешь удалиться в свою безбрежную пустыню в поиске вечных истин. Меня же ждет ночь с Клеопатрой!!!
  
  Вечный студент
  
  Кто умножает познания,
   умножает скорбь.
  Книга Екклесиаста
  
  Барханы пустыни обладают магической способностью нагромождаясь закрывать одни и открывать другие перспективы. За одними нагромождениями золотисто-серого песка  искореженная глубокими карьерами и размытыми терриконами долина, а за другим нагромождением такого же серого, но с малиновым оттенком песка открывается панорама Большого города.
  Трубы большого города привлекли Заратустру своим ужасающе-мрачным величием. Собственно трубы большого города оказались даже не городом, а всего лишь огромной зоной приплюснутых строений, покрытых копотью и нагаром. Редкие многоэтажные корпуса из бетона и стекла тоже покрывал этот удручающий пепельный глянец индустриализации. По узким улицам промышленных предместий сновали ярко разукрашенные, похожие на бутафорские, если бы не всё та же копоть и грязь на их выпукло проваливающихся боках, автобусы. На одном из них оказалось возможным добраться собственно до того места, которое можно было уже назвать городом. Нескончаемые вереницы улиц, по которым беспрерывным потоком неслось множество автомобилей, словно убегающих от всемирного потопа. Плоскокрышие коробки домов со стандартными зеницами окон громоздились друг над другом, как горы после землетрясения. Редкие площади словно служили для того, чтобы улицы и дома не упали друг на друга, а могли мирно сосуществовать. Высокие стелы с железно-литыми человеками-птицами на пике посередине площадей подчеркивали их геополитическую роль. Людей на улице было трудно отличить от автомобилей: они неслись с такой же неукротимой поспешностью, будто каждый из них боялся, опоздав на секунду, оказаться вместо Светлого будущего в аду.
  Этот неукротимый вихрь подхватывал каждого и каждого с такой же неумолимой силой выбрасывал в один из аппендиксов Большого города.
  В одном из этих аппендиксов − в запертом неуклюжими корпусами университетском дворе − Заратустра встретил несколько десятков сидевших кто на холодно-мраморных ступенях, кто на таких же холодно-гранитных камнях студентов. Они не походили на странных обветренных зноем людей с тачками; все они от недостатка солнца выглядели бледными, даже те, что по рождению должны были бы быть смуглыми или даже черными. Один из них, сидевший в стороне на бледно-черном гранитном постаменте, привлек внимание Заратустры. Он подошел к студенту и попытался вызвать его на откровенный разговор:
   Скажи мне, бледнолицый юноша, можешь ли ты уделить несколько минут для того, чтобы помочь мне найти ответы на мучающие меня вопросы?
  И услышал такой ответ:
   С большим удовольствием отвечу на Ваши вопросы, хотя меня нисколько не интересуют те проблемы, которые мучают Вас. Это Ваши проблемы, зачем они мне?
   Я всегда полагал, что всех людей волнуют одни и те же проблемы; им только кажется, что проблемы сваливаются на их головы, обходя других; и вся разница только в том, что одни пытаются решать проблемы в тиши своих пещер, другие выносят их на бурное обсуждение митингующей толпы, а третьи, спотыкаясь, пытаются попросту перешагнуть через них, как будто они вовсе и не существуют.
   Может быть, но меня интересуют только мои проблемы, а их проблемы, ─ и бледнолицый юноша кивнул на других таких же бледных студентов, как он, ─ пусть интересуют их.
   Может, позволишь мне всё-таки полюбопытствовать, о каких своих проблемах ты говоришь?
   А я разве говорил о своих проблемах? У меня нет собственно моих проблем, у меня есть проблемы, которые могут меня в то или другое время интересовать, но это не значит, что эти проблемы становятся моими.
   Если это не твои проблемы, то почему они тебя интересуют?
   Потому что вся моя жизнь проходит в решении разного рода проблем, ведь я студент такого-растакого по счету семестра. В этом смысл моего существования. Сегодня мне, кстати, нужно разобраться в беспредельно удаляющихся обобщениях неограниченно расширяющихся множеств, по сравнению с которыми проблемы сегодняшнего дня выглядят бесконечно малыми величинами
   И?
   Но прежде чем приступить к решению этих проблем, мне нужно было заказать машинное время большой ЭВМ. Вся проблема в том, что к большой ЭВМ я подключен через модем-модуль своего персонального компьютера, а свой PC я одолжил своему племяннику.
   Твой племянник тоже студент?
   Нет, ему нет еще пяти, но он играет на компьютере в бинг-бонг  удивительно талантливый мальчик.
   Но разве решение твоей проблемы не важнее детской игры в бинг-бонг?
   Ну, во-первых, игра не совсем детская, в нее играют и взрослые мужчины, во-вторых, мои проблемы от меня никуда не уйдут. "Се ля ви", ─ как говорят французы: решив одну проблему, откроешь новые три ─ в этом суть истинного существования проблем. И не будь я Вечным студентом, если проблема беспредельно удаляющихся обобщений неограниченно расширяющихся множеств не заслуживает присуждения Нобелевской премии уже только за то, что я сумел ее сформулировать. Будет она решена или нет, это уже другой вопрос, важно с большей степенью определенности сформулировать суть бесконечно расширяющихся проблем.
  Видно было, что бледнолицый юноша был очень талантливым открывателем проблем, но большего от него вытянуть было невозможно.
  На улицах Большого города Заратустра встретил нищего. Нищий, человек совершенно неопределенного возраста, с нестриженой и с нечесаной бородой, довольно прилично (особенно если сравнить с теми, с тачками) одет, и с ним сидела такая же лохматая и нечесаная собака. Если бы он просто шел по улице, то его можно было бы принять за геолога, возвращавшегося из многомесячной экспедиции. Но он сидел в позе нищего на улице, перед ним просительно лежала перевернутая шляпа. И еще стоял плакатик с неровно начертанным изречением: "Лучше просить, чем воровать".
  На нищего никто не обращал внимания. Заратустра несколько раз прошел мимо него, но он всё продолжал сидеть будто йога, давно сбежавший с монастыря, но не успевший забыть своих эксцентричных привычек. Люди проходили мимо, спотыкаясь о его перевернутую шляпу, упорно не замечая ее просительного жеста.
  Увлеченный толпой, Заратустра между тем оказался совершенно сбитым с толку в бесконечных лабиринтах узких улочек Большого города. Ему захотелось вырваться из плена бетонных пирамид. Словно угадывая его желание, случайный прохожий подхватил его под руку и помог выбраться наружу. Здесь, сразу за бетонной насыпью глазам Заратустры открылась знакомая панорама безбрежной однообразно серой степи. Это была даже не степь, а полупустыня.
   А еще точнее,  сказал растерянно остановившемуся Заратустре случайный прохожий,  ты видишь надвигающуюся пустыню. Она там, за другой насыпью, которой наша цивилизация пытается отгородиться от надвигающихся песков. Эта, на которой мы стоим, пока что не достроена, а по той проходит дорога, дорога вникуда. Нет, раньше она вела куда-то, но теперь там, куда вела она, как и за самой дорогой, ничего, кроме пустыни, нет. Но зато по этой дороге каждый день вот в это самое время проносится вереница мотоциклистов. Видишь?!
  Заратустра действительно увидел вереницу черных силуэтов, несущихся по угоризонтной дороге со скоростью ветра. На какое-то время ему даже показалось, что все силуэты слились в один, и, слившись, они уже не неслись со скоростью ветра, а неподвижно плыли, словно Белая лебедь.
  Но почему белая? Черные силуэты мотоциклистов могут слиться лишь в насыщенно черный цвет. Определенно  лебедь Черная.
  ─ Вы тоже видите Черную лебедь?!  спросил Заратустра случайного прохожего. Случайный прохожий не успел удивиться, он уже удалялся, возвращаясь в душно-задымленный город. Но Черная лебедь  Заратустре почему-то страшно захотелось в это поверить ─ никогда не вернется.
  
  Ночь с Клеопатрой
  
  Скажите: кто меж вами купит
  Ценою жизни ночь мою?
  А. Пушкин
  
  А пир продолжается.
  Две горы, раздвинувшие горизонт моего мироощущения, на самом деле кажутся мне двумя остроконечными пирамидами, повернувшимися ко мне одна своею белой, другая своею черной стороной. Между пирамидами толпы беснующихся людей и несущиеся между ними колесницы, на одной из которых в ореоле царственного убранства медленно приближается образ неповторимой Клеопатры.
  Вот она на центральной площади, пересеченной длинными рядами столов. В центральной части площади на высоком троне в пестром убранстве олигофрена с тупым выражением высокомерного безразличия восседает царственный Птоломей. Рядом с его окаменелым троном стоит такой же, предназначенный Клеопатре. По обе стороны от нее пьяные музыканты и поэты поют ей восславляющие гимны, среди них зычный голос Влада:
  Кто к женским жгучим чарам,
  − мычит он, обращаясь не столько к ней, сколько к ее ногам и толпе таких же пьяных, как он, поэтов и музыкантов, −
  Страдая, не привык,
  Кто их дыша угаром,
  Свой потерял язык,
  Сказать тому мне надо,
  Что я тебя люблю,
  Как ведьм, исчадье ада,
  Продавшихся огню.
  Что я тебя желаю,
  Как узник палача...
  На какое-то мгновение мне показалось, что не Влад, а я, валяясь в ногах царственной Клеопатры, своим совсем не зычным голосом читаю собственные грустно-меланхолические стихи:
  Налей в бокал отраву
  Твоих соленых губ,
  Я буду пить за здравие,
  Оставленных подруг!
  Я буду пить и плакать,
  К твоим упав ногам.
  И станут мне расплатой
  Твоих отрав бальзам.
  И величественная Клеопатра, не замечая меня, переступает через распластавшегося у ее ног Влада, и каким-то странным образом оказывается передо мной. Загадочно улыбаясь, всё еще не замечая меня, она манит к себе, и когда я приближаюсь, почти готовый коснутся ее облегающих одежд, поворачивается и плавным движением рук и глаз манит следовать за ней.
  Вслед за ней я продираюсь сквозь беснующиеся толпы пьяных солдат и черных рабов, пока мы не оказываемся рядом с пирамидами у входа в какие-то таинственные гроты.
  И тут толпы остаются позади, а по обе стороны длинного коридора в полумраке небольших комнат прекрасные нимфы в соблазнительных полупрозрачных одеждах расчесывают гребешками из слоновой кости свои длинные золотистые волосы. В воздухе стоят дурманящие запахи незнакомых мне цветов. Или не цветов, скорее это запахи женских тел, излучающих похоть. Медленно, но тем настойчивее, до моего сознания доходит, что где-то здесь, между двумя пирамидами я оказался в длинном гроте древнего храма, и эти дурманяще пахнущие жрицы любви, в совершенстве овладевшие искусством излучать гипнотизирующие самцов запахи, в общем-то обыкновенные представительницы самой древней профессии, служительницы храма, расположившегося рядом с надвигающейся на город пустыней.
  И царственная Клеопатра одна из них.
  Ее длинные золотисто-черные волосы излучают божественное сияние греха, и весь этот нескончаемый кордебалет излучающих похоть куртизанок служит всего лишь постаментом ее божественно возвышающейся красоты.
  Наконец, длинные вереницы комнат с обитающими в них жрицами любви остались позади, и мы достигли царственных палат, в которых, впрочем, я не вижу блеска позолоты и не слышу шуршания шелка, одни запахи из оставленных позади нас комнат преследуют меня. В легком свете мерцающих свечей я вижу танцующую Клеопатру, с лебединой грацией выскальзывающую из облегающих одежд. Я вижу и не в силах оторвать глаза, как обнажаются ее царственные груди, увенчанные коронами набухших темно-бордовых ореолов, как обнажается ее мраморный живот и отливающий золотом черный холмик у его основания, как падают к ее обнаженным ногам облегающие одежды, только что покрывавшие ее тело, и я падаю вместе с ними, но не в раболепии скотского восторга, а в парении горного орла, примеряющегося к своей жертве с одной мыслью, мыслью о восторге от возможности ее растерзать.
  Эта моя ночь, о, Клеопатра! Ты, царица ночи, выбрала меня и за это расплатишься своим цветущим, излучающим дурманящие запахи телом. Я растерзаю тебя на мелкие клочки, чтобы в каждый из них впиться своими изголодавшимися губами. На каждом квадратном сантиметре твоей кожи я оставлю следы моих изголодавшихся губ. За растерзанными ногами через нефритовые врата любви я проникну вглубь твоего тела - языком и губами, пальцами рук и пальцами ног, своей взбунтовавшейся плотью проникну в тебя. Я выпью все соки твоего возбужденного тела моими обжигающими поцелуями, чтобы заполнить образовавшиеся пустоты своей плотью, своим извержением страсти. И охмелев от дурманящего запаха твоего тела, буду кружить и извиваться над тобой всю ночь, как две тысячи орлов, как три тысячи змей, буду атаковать твое растерзанное тело, снова и снова впиваясь своими изголодавшимися губами в каждую частицу, в каждую клеточку твоей божественно пахнущей кожи.
  Тело царицы ночи лишено сострадательного наклонения, оно не уступает, оно превосходит всё, к чему прикасается. В какой-то из моментов я чувствую, как оно оседлало мою взбунтовавшуюся плоть, и теперь она не может (может и не хочет, но если и захочет, всё равно не сможет) вырваться из ее цепких рук, из ее присосавшихся губ, из ее всепожирающей вульвы. Правда, на какое-то мгновение мне кажется, что это вовсе не моя плоть, а плоть Влада, нечаянно подсмотренная мною в то памятное утро по пути на рыбалку. Какая проза, пачка сигарет за прекрасный фаллос. Нет, о Клеопатра, ты заслуживаешь большего!
  Это Я в образе запряженного в колесницу жеребца уношу тебя, о моя несравненная богиня, в подоблачные выси не знающего границ приличия блуда в царство безумных страстей разбушевавшегося Эроса, бога любви! Это Я...
  Но почему-то вдруг хохочущее лицо Клеопатры оказывается рядом с невозмутимо-дебильным выражением лица застывшего в своем окаменелом величии фараона. Беззвучно хохочущая Клеопатра рядом с ним, на предназначенном ей окаменелом троне вечного величия отрешенности от всего земного.
  А наутро мне отрубили голову.
  Но это было утром. А до этого была целая ночь в объятиях прекраснейшей Клеопатры из сказочного царства Птоломеев, целая ночь, ради которой можно было пожертвовать всем. Впрочем, разве в такую ночь думаешь о таких мелочах? Разве наутро ощущение целой и невредимой головы облегчает муки исчезновения чего-то более важного, чем голова, чем жизнь, чем вечность?
  Боже мой,
  неужели всё это было?!
  Неужели всё это не повторится?
  Неужели Черная лебедь не вернется
  в бессонную ночь,
  в бесконечную ночь-наваждение?
  Даже на небе знамение
  раз в сто лет повторяется.
  Любимая, дорогая,
  я не проживу сто лет,
  чтобы всё это могло повториться.
  Боги редко снисходят до тех,
  кто их боготворит.
  Еще реже они делают это дважды.
  Но я не хочу, чтобы ты оставалась богиней.
  Я хочу,
  чтобы ты была осязаемой.
  Я хочу, чтобы ты иногда
  плакала от злости и обиды,
  потому что мне нравится
  осушать твои слезы
  пылающими от любви губами.
  Я хочу
  любить каждую из твоих слабостей,
  и поэтому хочу,
  чтобы они у тебя были.
  Боже мой,
  как я благодарен судьбе
  за то, что ты есть,
  такая недостижимо близкая!
  Я тебя обожаю,
  я тебя люблю.
  Я люблю эти острые ноготки
  на кончиках твоих пальцев,
  и хочу, чтобы они вонзались в мое тело.
  Я хочу тонуть,
  безнадежно и долго,
  чтобы волны твоих длинных волос
  накрывали и мучили меня,
  словно крылья Черной лебеди.
  Боже мой,
  неужели всё это было?
  Неужели всё это не повторится...
  Вместо ответа просто и прозаично я получил серо-голубой конверт с красным бантиком в верхнем левом углу с приглашением на торжественный обряд бракосочетания.
  О, боже! И с каких это пор сексуальную изощренность принимают за любовь?!
  И одна ночь сменилась другой.
  
  Долгая ночь разлуки
  
  Так есть мгновенья, краткие мгновенья,
  Когда, столпясь, все адские мученья
  Слетаются на сердце и грызут!
  Века печали стоят тех минут...
  М. Лермонтов
  
  А пир продолжается.
  Присутствие здесь Влада абсолютно излишне, ибо за прошедшие годы он окончательно спился, его дрожащие руки уже не способны бренчать на гитаре, ноги заплетаются и без всплесков музыки, а некогда живой ум способен только на рассказывание пошлых анекдотов, конечно же, прежде всего о таких уважаемых и достойных людях, как Аслан. Присутствие второго здесь тоже излишне, хотя и совсем по другой причине. Дело в том, что вместо него на самом почетном месте стоит его служебное кресло, украшенное регалиями, орденами и медалями, свидетельствами его достойной зависти карьеры. Между прочим, первая медаль зарабатывалась нами вместе на Великой стройке века ЮСОС. У Аслана было еще много Великих строек века, например, вот этот орден он получил за то, что лично возглавил компанию по глубокой вспашке земель в пойме ЮСОС. А этот ничтожный Влад где-то в пивной таким же ничтожным пропойцам, как он, рассказывает, мол, в какой-то ветхой сказке Иванушку прозвали дурачком за то, что все он делал, чрезмерно стараясь: в частности, перекапывал землю так глубоко, что наверх выворачивалась глина. Нет уж, в сельском хозяйстве, как и в поэзии, разбираются все, и он, Аслан, не даст спуску бракоделам, занижавшим глубину вспашки.
  Да что там говорить, разве есть что-нибудь святое у этого несчастного Влада, что он не мог бы высмеять в анекдоте? Он опустился даже до того, что всем рассказывал, будто секрет непотопляемости Аслаумия (от Аслан)  в превосходных качествах то ли передка, то ли зада Кле, что он, к сожалению, за слишком короткое время знакомства с ней не успел выяснить.
  Конечно же, что-то в этом было. Не все мимолетные и не очень мимолетные увлечения Кле носили совершенно бескорыстный характер. Недостаточно хорошо знавшие ее люди даже полагали, что все они служили одной единственной цели: продвижению ее мужа по служебной лестнице наверх. Однако достаточно хорошо знавшие ее понимали (в том числе и на собственном опыте), что это было не совсем так. Хотя, известное дело, дыма без огня не бывает.
  Быть может, эти несправедливые подозрения были справедливы по отношению к ее самому нашумевшему роману с бывшим Первым, именно с тем бывшим Первым, чье место потом по достоинству занял Аслан. Хотя именно сейчас я вижу раздражение, даже возмущение, почти негодование на прелестном личике Кле. Если бы не громкая, всё заглушающая музыка и явно безразличное выражение на лицах большинства присутствующих, она, наверное, взорвалась бы: сплетни! Всё это сплетни! На самом деле у них была в чем-то даже благородная дружба, основанная на служении высоким идеалам Светлого будущего. Только такой поддонок, как Влад мог придумать, что, мол, инициалы его имени Е.Е. расшифровываются как Ебар Ебаревич. На самом деле в системе, живущей по законам Паркинсона, где каждый подчиненный только потому подчиненный, что глупее своего начальника, только один Первый не дурак, только он достоин любви и уважения.
  Именно потому своего мужа она вначале не могла, как бы это помягче сказать, полюбить. Чтобы заслужить ее любовь, он должен был карабкаться по служебной лестнице, с невероятными усилиями преодолевая каждую ее ступень, ибо ни достаточных связей, необходимых для такого рода продвижения, ни особых талантов у него не наблюдалось. Напротив, поначалу Аслан был честный, принципиальный, излишне прямолинейный администратор, и в этом плане Кле, конечно же, пришлось повозиться. Если Аслан и обязан Кле своей карьерой, то только благодаря тому, что никто, и он в том числе, не могли устоять перед ее очарованием. Когда она садилась ему на колени, заискивающе смотрела ему в глаза и рассказывала душещипательную историю о том, какой хороший человек этот Петр или Павел, какая интересная женщина эта Дуся или Маруся, и как несправедливы по отношению к ним другие, и почему им надо помочь, не смотря на то что говорят о них эти самые другие, он, конечно же, не мог устоять. И когда до него доходили слухи, что этот самый Петр или Павел занимают не свое место только благодаря его, Аслана, протекции, то он только гневался: "Вот еще, то же самое говорят обо мне".
  Действительно, его совершенно не удивляло, что стоило только Кле заговорить о том, что хорошо было бы если бы он, Аслан, поступил в Высшую административную аспирантуру и закончил ее, как его тут же вызывал Первый и говорил то же самое. Стоило только Кле узнать, что где-то вводится в строй новый престижный дом, как тут же Первый говорил, что именно он, Аслан, больше всех заслуживает получить ключи от самой престижной квартиры в самом престижном доме. И т.д. и т.п. Он твердо усвоил, что Кле умница и знает, что ему Аслану, нужно.
  В конце концов стало выясняться, что все эти Павлы и Дуси по гроб обязаны ему, Аслану. И сам он всё непреодолимее ощущает свою принадлежность к Великой непотопляемой общности нужных людей, настолько непререкаемо могущественной, что все законы нравственности и безнравственности она пишет для себя сама. Неважно, что не все поступки Первого вписываются в провозглашаемые им же цели и принципы, важно, что вся его жизнь посвящена служению великим идеалам строительства Светлого будущего всего человечества.
  Кстати, об этих идеалах. Кто-нибудь может подумать, что я  один из той самой жалкой своры тявкающих и одновременно виляющих хвостом дворняг, и что я в очередной раз решил ополчиться на в одночасье ставшую для всех презираемой идеологию. Полноте! Мы все пели пионерские гимны и салютовали: "Будь готов!  Всегда готов!" Какая разница, что одни пришли к этому через Гулаг, других эта участь миновала! Но как детей нельзя судить за то, что они поют гимны Самому доброму и человечному, точно так же и взрослого нельзя осуждать за то, что он расшаркивается в верности начальнику, от которого зависит, получит он или нет ту самую прибавку к своей всегда дырявой зарплате, на которую он наконец-то сможет купить лишний килограмм конфет тем самым любящим сладости детям.
  Да и какая разница, какому богу молится начальник?! Важно, чтобы это бог у него был. Ибо без службы высоким идеалам нельзя. Без них не только начинающий взбираться по служебной лестнице еще один какой-нибудь Аслана или Е.Е., но и уже достигший вершины Первый всё равно, что вино без крепости: сколько ни пей, а дурманящего чувства опьянения от зияющих высот служебного роста не наступает.
  Идеология для всех этих Асланов и Е.Е. всё равно, что платье для голого короля. Без этого платья разборчивая Кле не могла бы полюбить ни одного, ни другого.
  Все люди делятся на тех, кто что-нибудь делает, тех, кто борется с теми, кто что-нибудь делает, и тех, кто критикует как тех, кто что-нибудь делает, за то, что они делают не так, так и тех, кто борется с ними, за то, что они борются не так.
  По разным причинам, я не хотел быть ни среди первых, ни среди вторых, ни среди третьих, и поэтому ушел с ЮСОС (подальше от Кле) в мир чистой науки.
  Мир науки, мир необыкновенно невероятных гипотез, гениально неожиданных хитросплетений, безнадежно запутывающих, казалось бы, самые простые, каждому непосвященному понятные вещи, манил меня своими за далью спрятанными чистыми красками. Порою мне казалось, что я почти что уже достиг ослепительно белой поверхности поднятого стихией жизни на самые высокие горы увековеченного мудростью ледника. Как вдруг обнаруживалось, что за одной почти что уже преодоленной далью открывались новые загоризонтные пространства, манящие новыми невероятно запутанными открытиями, превращающимися в конце концов в обыкновенный велосипед, давно открытый кем-то другим, таким же увлеченным мечтателем, только более талантливым и с более счастливой, чем моя, судьбой.
  Есть одна дорога над крутым обрывом,
  Над дорогой  небо, а внизу  вода,
  Над дорогой птицы простирают крылья,
  А внизу форели, как крупинки льда.
  Я по той дороге, разбивая ноги,
  Мчался, как за птицей, за своей мечтой.
  Чистым серебристым ледником высоким
  Мне мечта светила за крутой горой.
  Проходили годы стройной чередою,
  Вот уже седины на моих висках,
  А от той дороги вспомнится порою
  Только кровь на камнях, раны на ногах.
  Улетела птицей, уплыла форелью,
  Растворилась в небе, растеклась водой...
  Может, все случилось первого апреля,
  Может, все приснилось раннею весной?
  Где-то ж есть дорога над крутым обрывом,
  Над дорогой  небо, а внизу  вода,
  Над дорогой птицы простирают крылья,
  А внизу форели как крупинки льда.
  Пока я искал ответы на вечные вопросы бытия, Великая стройка века продолжалась и без меня. Когда прошли пять лет после моего расставания со стройкой, с друзьями, с семьей и всем, что было связано с ней, в том числе и с Кле, я отметил в ресторане с символическим названием "Мираж". Согласно Гражданскому кодексу истекал срок давности по тем преступлениям, за которые меня могли привлечь к уголовно наказуемой ответственности за безответственность.
  По большому счету, мы все за сроком давности безвинны. Мы все можем рассчитывать на то, что именно на нашей стройке ни селей, ни землетрясений не будет, воздвигнутая нами плотина не упадет и все будет o"key. Рухнула или нет плотина, и даже если и рухнула, никакие объективно несуществующие законы не смогут установить причинно-следственной связи между моими личными действиями или бездействиями и превращающимися в пустыню огромными пространствами от южных гор до северных морей.
  Отныне я мог спокойно спать, не боясь за то, что однажды меня поставят перед официально высоким собранием и спросят, как за те около проектные мероприятия, которые так и остались на бумаге, так и за те, которые регулярно проводились с моего удобно молчаливого (но при весьма реальных подписях под целым рядом околопроектных документов) согласия.
  Только от одного не смог избавить меня заздравно прощальный вечер в ресторане с символическим именем "Мираж"  от самого миража.
  Черный ворон снова зовет меня за собой в пустынно-неприкаянную даль. Мы снова приближаемся к пропасти, и снова его обманчиво белая мантия превращается в черно-частокольные вороньи крылья, его проволочно-скрюченные когти впиваются в мое уже до срока постаревшее тело. Он взмывает со мною под хмуро заволоченные тучами небеса. Но на этот раз вместо придуманной в притче беспросветно расплатной пропасти под нами реальная, непридуманная долина и две горы, Черная и Белая, дамба между ними. А за дамбой рукотворное море, по обе стороны от которого, в горах, под ледниками, мореные озера холодно-талой воды. И когда тени от черно-частокольных крыльев касаются подножья гор, то они вздрагивают вместе с взмахами крыльев, холодно-талые воды из моренных озер выплескиваются в рукотворное море, переполняя его. Под напором нахлынувшей из-под ледников воды дамба рушится. Воды устремляются в долину, волоча за собой многотонные каменные глыбы, подминая под себя, словно скошенную траву, вековые деревья, сметая со своего пути, словно карточные домики, коробки многоэтажных домов. И во всем этом хаосе воды, камней, деревьев и разрушенных домов я слышу детский крик, взывающий о помощи. Я вижу судорогой скрюченные ручки, протянутые к небу, и незнакомо-знакомый голос говорит мне:
   Я родила троих сынов. И когда с третьим пролетала над пропастью у подножия гор, то он ответил мне: когда ты станешь старой и беспомощной, я тоже повзрослею, и у меня будут свои дети, о которых я должен буду заботиться. Твои слова сбылись. Ты видишь там, внизу, много детей, много судорогой скрюченных рук, взывающих о помощи.
   Пастырь мой, за что меня преследует это беспросветно расплатное видение? Должен ли я отвечать за не содеянное мною?
  И неблизко-недалекий голос говорит мне:
   Мы сами авторы и жертвы творимого нами кошмара. Однажды нам не захочется просыпаться, чтобы не вернуться в мир побежденными победителями своего безумия.
  
  Клуб молодых суперменов
  
  Если бы все на земле было превосходно,
   то и не было бы ничего превосходного.
  Д. Дидро
  
  Заратустра не стал искать вечных истин. На улицах большого города его увлекла группа молодых людей, в первую очередь тем, что представилась новыми суперменами из нового века противостояния отцов и детей.
  Клуб молодых суперменов располагался в подвале многоэтажного дома, как две капли воды похожего на другие такие же слепленные из стекла и бетона коробки. Само помещение больше напоминало бы зал для гимнастических упражнений, если бы не валялись всюду беспорядочно разбросанные опорожненные бутылки и консервные банки. На стенах и двух рядах квадратных колон висели броско разукрашенные портреты, видимо, этих самых новых суперменов с невероятно вздутыми бицепсами и решительно безразличными выражениями квадратных лиц. Присутствующие молодые мужчины и женщины (слова юноши и девушки, несмотря на их юный возраст, не очень шло к ним) странным образом походили на своих портретных идолов.
  В тот момент, когда Заратустра в сопровождении своих новых друзей переступил порог клуба, в нем было человек двадцать, большинство из них так увлеклись своим занятием, что на вновь прибывших не обратили никакого внимания. Только одна девушка - женщина, сидевшая верхом на самом красивом из снарядов, не столько для упражнений, сколько для собственного (и не только) самолюбования, приветствовала то ли Заратустру, то ли кого-то из его свиты, коротко обрывистым - Хелло! К ней и обратился Заратустра.
   О ты, прелестная амазонка, превосходящая красотой и силой подруг моей юности, воинственных сарматок, твое тело изящно как дамасская сабля, но так же ли крепка и отточена твоя мысль?
  И девушка-женщина, плохо скрывая свое удивленное самовосхищение, отвечала:
   Спасибо тебе, незнакомец, за комплимент, но я сомневаюсь, чтобы подругам твоей юности - воинственным, как ты выразился, сарматкам,  нужна была мысль. Но я  не сарматка, я - новая эмансипированная из клуба молодых суперменов.
  И тут один из пришедших с Заратустрой, в очках, по-видимому, решил играть роль гида.
   Мы верим, ─ вступил он в разговор, ─ в истинность утверждения о единстве формы и содержания. Тренируя тело, мы пестуем дух, но не головы людей. Головы людей подобны мусорной корзине, в которую родители, учителя и всякие прочие воспитатели, все, кому не лень, сбрасывают свои помятые бумажки-наставления. Может, в каждой из этих бумажек и содержатся интересные - чаще всего тривиальные - мысли, но вместе они всего лишь груда хлама, в котором никто, даже сам дьявол, ни чёрта не разберет.
   Как в этом зале,  обвел глазами зал Заратустра.
   Не только головы, вся планета, ─ разошелся юноша в очках,  превращается в геопатогенную свалку антиквариата автомобилей, самолетов и всякой прочей техники и чепухи, которые сбрасывают в нее одно поколение за другим. Между тем сам человек становится дряблым и беспомощным, его порабощают вещи и болезни. Наши потомки, если сейчас ничего не предпринять, могут превратиться в поколение инвалидов-колясочников, их и сейчас уже развелось больше чем можно сосчитать. Мы здесь, чтобы противостоять, хотя не всегда знаем - как?
   Позволь, ─ не мог не возразить Заратустра, ─ но ведь и в это помещение накидано немало технических ухищрений, да еще повсюду бутылки и банки ─ это что, немые свидетели новой цивилизации?
   Ты прав, мы тоже жертвы научно-технического прогресса. Разница в том, что мы выбираем из него минимум, чтобы противостоять. Если достаточно двух колес, то нам не нужны четыре. Наш идеал ─ двухколесный мотоцикл.
   Но позвольте, ─ встрепенулась девушка на Черном снаряде, ─ мне нравится мотоцикл, хотя я не имею ничего против четырех колес.
  (Заратустра вспомнил дорогу за городом, по которой неслись в никуда мотоциклисты, и почему-то подумал, не ее ли он видел в образе Белой, то бишь Черной лебеди?)
  Сидевшая верхом на снаряде, очень напоминавшем своей птицеподобной формой мотоцикл, с удовольствием демонстрировала свои мускулы на ногах, на спине, на животе и руках; она делала это играючи, как на ринге, не заботясь о том, какое это произведет впечатление на присутствующих. Ей явно важнее была возможность самолюбования, самолюбования в присутствии других.
  Возможно именно этим она походила то на Черную, то на Белую лебедь: волнисто-черные волосы, сверкающе черный мотоцикл и почти безупречно белый цвет бикини.)
   Нашим девушкам не нужно прижигать грудь, чтобы по силе духа встать вровень с мужчинами, ─ это всё тот же юноша, который по очкасто-показному интеллекту явно превосходил присутствующих. И чтобы у Заратустры не оставалось никаких сомнений, он добавил: ─ Ум делает мужчину слабохарактерным и нерешительным, а женщину ─ сварливой и упрямой. Крепкое тело, несгибаемый дух ─ это наше понимание проблемы.
   Но по каким основаниям, позволь спросить, вы различаете ум и дух?
   Хороший вопрос, ─ на мгновение говоривший в очках задумался, но потом омахнул рукой, почему-то широко улыбнулся и сказал: ─ Мне кажется, самыми существенным основанием для различения ума и духа является отношение к философии: умные любят пофилософствовать, ну, например, о ветре, какого он, мол, цвета, сизого или голубого. И тогда, когда кажется, что все уже сошлись в одном мнении, что голубого, вдруг находится еще один умный, который не спеша встает со своего насиженного места и говорит: "А у моей тети  я это точно знаю, сам не раз наблюдал,  он сизого цвета". И всё начинается сначала. Не в этом ли весь трагикомический смысл философствующего ума?
   Да, Дидро, ─ хотел было показать свою ученость Заратустра...
   Никогда не читал ни Дидро, ни Гегеля; для меня все они те же умники из той же компании, философствующей о ветре.
  Впервые присутствующие (а их, с квадратными лицами, уже собралось вокруг спорящих человек десять) одобрительным гулом поддержали своего оратора. Всё больше Заратустре стало казаться, что говоривший не столько говорил, сколько играл на публику, любуясь, как и его подруга на мотоцикле, игрой своих натренированных извилин.
   Вот ты прочел за свою долгую жизнь немало великих творений человеческого разума, и что же? Разве помогли они тебе избавиться от старости, а нам от СПИДа? Нет. Так не лучше ли каждый день хоть что-нибудь да делать для своего тела? Давай спросим у них, что им нужно? Вот, например, тебе?
   Я сегодня не обедал.
   А тебе?
   Я не знаю, где сегодня буду спать.
   Вот видишь, он сегодня не обедал, и ему нужно решить эту проблему, - где сегодня отобедать. А другого интересует, где ему сегодня переспать. А возможно, ему просто нужна женщина. И для этого не нужно много рассуждать. Для этого нужно действовать. Один думает о том, чем сегодня, какой там еще колбасой и лапшой, набить свой ненасытный желудок, другой  как добыть скатерть-самобранку, которая бы каждый день набивала его желудок, и не только колбасой и лапшой. А кто-то  о том, как побороть ощущение голода, чтобы сбросить два-три лишних килограмма веса. Но все они думают о главном - о теле - вместилище своего необузданно-прожорливого духа. В здоровом теле - здоровый дух, в больном теле  философские проблемы экзистенциализма.
  Душно. К этому времени все устали от неглупо-неумного многоговорения и разбрелись по углам, к своим безмолвным собеседникам - снарядам. Наверное, у этих снарядов масса достоинств, но важнейшим (так, во всяком случае, показалось Заратустре) было их глубокомысленное безмолвие.
  Заратустра забыл, зачем он сюда пришел и начал уже искать выход, как вдруг неожиданно к нему подошла в своем вызывающе скромном мини-бикини то ли Сарматка, властительница солнечных степей, то ли Клеопатра, царица ночи, и кокетливо спросила, не хочет ли таинственный Незнакомец пригласить ее в путешествие?
  
  Эверест
  
  Жизнь человеческая - ложь. За всякой улыбкой таится зевота, за всяким восторгом - проклятие, за всяким удовольствием  отвращение, а от сладкого поцелуя остается на губах томящая жажда новых наслаждений
  Г. Флобер
  
  Все несчастья сваливаются на меня с фатальной неизбежностью (как когда-нибудь это случится со смертью), в то время как своему счастью я обязан его величию случаю (как и самому факту моего рождения). Как в первый, так и на этот раз я встретился с Кле совершенно случайно в одной туристической группе. С ума сойти, целых три недели, ровно 21 день (и естественно ночей) мы вместе. Благодаря этому случаю я получил неожиданную возможность лично на себе в полной мере испытать всё очарование Кле.
  Для меня остается тайной секрет ее очарования, хотя порою мне кажется, что он в ее детскости. Она непосредственна, как ребенок, у которого слова и действия неразличимы. Она не просто говорила: "Люблю", всё ее тело, слезинки в глазах, дрожь в голосе, порывистый шаг навстречу и мимика рук выражали это состояние. И не важно, была ли это действительно любовь или только минутный порыв, она отдавалась этому чувству без остатка. Чего удивительного в том, что мужчины, которым она вот так, с дрожью в голосе признавалась в любви, потом на всю жизнь становились ее пленниками. Ибо по большому счету они понимали, что у нее  общественное положение, ее муж  Первый, что шансов у них никаких, но несмотря на всё это многие надеялись (и я среди них) и были готовы на всё, чтобы еще раз услышать эту убивающую наповал дрожь в голосе.
  В первый вечер она достала из своего ридикюля моё печально знаменитое письмо и сказала: "Всё повторится". Но описание этих трех недель было бы однобоким, если бы я не вспомнил о тех вечерах, когда мы вдвоем уходили в чужой для нас город и вели долгие беседы ни о чем. Нам обоим надо было выговориться, и мы на полную катушку использовали этот шанс. Это были не просто беседы, это были нечаянные откровения и с моей и с ее стороны. Я до сих пор уверен, что ни с кем она не была так откровенна, как со мной. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Не знаю почему, но нередко я вызывал у других какое-то особое расположение, почему-то совершенно чужие для меня люди полагали, что именно со мной они могут поделиться самым сокровенным. Именно так воспринял я и особую откровенность Кле. Хотя всё действие нашего пиршества происходит внутри моего жизненного пространства и касается только меня и, возможно, каким-то краем присутствующих здесь Кле и других близких и неблизких мне людей, я не буду вспоминать о секретах ее интимной жизни, которыми она делилась со мной. Но о некоторых из них я должен вспомнить, ибо без этого совершенно невозможно понять известных особенностей моего пристрастно неравнодушного отношения к загадочной пришелице из "Египетских ночей".
  Кле не рассказывала о своих любовниках, по большому счету она разоблачала те нормы общественной морали, которыми кичились другие. Уж она-то узнала им истинную цену! Еще тогда, сразу после школы, когда она не поступила (подвела излишняя самоуверенность) в университет и любимый отец устроил ее сначала на курсы машинисток, а потом секретарем к очень уважаемому в городе начальнику.
   Если хочешь добиться успеха в жизни, ты должна познать секреты пирамиды власти, − напутствовал ее отец.
  А когда босс попытался ее изнасиловать − к ее счастью его член (сколько он на него ни плевал и ни тер его пальцами) не встал, − отец сказал:
   Видишь, какой он хороший человек, он тебя пожалел. Могла бы и ты его пожалеть.
  Отцу очень нужно было продвижение по службе, и ей пришлось пожалеть босса, хотя до сих пор ее тошнит от одних воспоминаний о его пухло-вздутых, всегда скользко-потных руках.
  Невзначай иллюстрируя какую-нибудь совершенно безобидную мысль, она преподносила свой горько-невеселый опыт из закулисной жизни этих самых пирамид власти. Были то вычурно-скупые описания оргий, устраиваемых в домах отдыха номенклатурной элиты, или анекдотично короткие рассказы о затягивающихся за полночь заседаниях представительных комитетов, всегда в своей передаче событий и поступков Кле не щадила не только никого из своего ближайшего окружения, но и саму себя.
  И странное дело, убежденный в том, что ревность как болезненное проявление самолюбия, как мне казалось, была абсолютно чужда мне, в определенные мгновения я вспыхивал как выжженный солнцем мох. Каждый раз, когда замечал по ее едва уловимой интонации, что многое в этих пьяных оргиях если и не нравилось ей, то во всяком случае забавляло.
  Но больше всего заводили меня упоминания о Владе. Однажды под самый конец нашей туристической поездки в предвкушении скорой разлуки мы договаривались не терять связи, для этого нужно было придумать сложную систему обмена почтой.
   Представь себе, что было, когда однажды Аслан случайно наткнулся на письма Влада!
   А что? Ваша любовь ни для кого не была секретом.
   Да, но этот Влад такой чудик! Представь себе, как он в письмах расписывал прелести моих самых интимных мест. Так цветисто, возвышенно о непристойном мог писать только он. Аслана это просто взбесило, он до сих пор терзает меня избранными местами из той переписки. Представь себе, зачем-то сделал копии и хранит их в своем несгораемом сейфе!
  Две вещи поразили тогда моё затуманенное любовным приключением сознание: первая  могу ли я когда-нибудь сравниться, как любовник, с Владом? И вторая  что общего между Асланом и Кле? Ответ на этот вопрос, возможно, прозвучал в тосте Кле на прощальном ужине, который наша туристическая группа устроила в высокогорном ресторане. Может быть, и не стоило придавать значения ее словам, потому что прозвучали они как анекдот, в ряду других более или менее смешных тостов.
   За что можно любить мужчину? За богатство, за красоту, за ум. Поскольку в одном человеке эти три качества несовместимы, предлагаю тост за то, чтобы у каждой женщины был муж, который бы ее содержал, любовник, который бы ее услаждал, и друг, который бы ее ублажал!
   До дна!  дружно поддержали ее тогда и женщины и мужчины,  до дна!!!
  Если верить старику Фрейду, то в нечаянно оброненных оговорках подноготная сущность человека раскрывается больше, чем в хорошо продуманных высказываниях.
  Ах, эта вечная триада, от святой троицы до логической триады Гегеля. Чтобы раскрыть сущность мужчины, Достоевскому потребовалось показать метания Дмитрия между двумя своими братьями - двумя сущностями своими  святым Алешей и антихристом Иваном. И тот и другой схематичны, ходульны, неправдоподобны и нежизнеспособны. Поэтому один из них превращается в умалишенного, а второй из святой церкви уходит в грешный мир. В сущности оба они внутри Дмитрия, это он способен отдать все свое состояние ради одного акта торжества справедливости, и он же способен уйти в загул и пропить и прогулять свою честь и достоинство, прельстившись мишурой игорного заведения. И он же способен объединить обоих в себе, зашив перед походом в игорный дом половину состояния в воротник рубашки. Ибо понимает, что портки он вместе со своим достоинством пропьет или проиграет, но от второй подноготной сущности своей его третья и в действительности подлинная сущность отказаться не способна.
  В женщине две ее ипостаси представляются мужчине снаружи. Это Хозе может задавать сакраментальный вопрос:
  Когда же, когда же ты стала
  Бездушной, как рыжий парик?
  Возвышенность чувств променяла
  На пошлость любовных интриг?
  В супружеской утлой постели
  Когда превратилась, скажи,
  Раздвоенность женского тела
  В раздвоенность женской души?
  На самом деле эти две ее ипостаси всего лишь платья по случаю: одно - для выхода в свет, другое - для постели. Надев одно, она восхищается поэзией, музыкой, живописью. Надев другое, она же превращается в самку, предназначение которой осуществить естественный отбор из многих потенциальных оплодотворителей ее бесценного тела самого достойного самца.
  Но всегда остается одна и только одна ее подлинная сущность: хранительницы очага, способной не только родить, но и воспитать потомство. И как бы не возмущались мужчины, в качестве мужа она всегда предпочтет не поэта, музыканта и художника (муза успеха так непостоянна), и не натренированного качка (его натренированность еще более проблематична), а того, кто более других в сложившихся экономических реалиях способен обеспечить ее и ее потомства благосостояние.
  Понятное дело, в этом безумном, безумном, безумном, безумном мире я был для моей неподражаемой Кле всего лишь очередным модным платьем для выхода в свет.
  А после ресторана был запрограммирован спуск на фуникулере. Поднимались мы тоже на нем, и тогда Кле жаловалась на боязнь высоты (не в переносном смысле, то есть в смысле своего общественного положения, а в прямом значении этого слова). Кабина фуникулера плыла почти над отвесным склоном все выше и выше, туда, где леса сменялись альпийскими лугами, а выше них голые камни и снег.
  − Снег, снег! − визжала от восторга Кле, и прыгала, как ребенок, которому подарили ярко раскрашенный летающий шар. На самом деле вместо летающего шара я смог подарить ей только несколько случайно повстречавшихся невзрачных эдельвейсов, которые и на спуске она не выпускала из рук. Как-то получилось, что она посмотрела вниз и сразу свернулась, как повстречавший опасность ёж. Я подумал, что она притворяется, но когда разнял ее руки, пытаясь привлечь внимание к красотам горного ландшафта, то увидел, что по ее щекам катятся всамделишные совсем непритворные слезы, крупные, как бусинки янтаря.
  Боже мой, как она была прелестна! Кле, из-за которой не один мужчина лишился своей головы, грозная Кле, царица ночи, плачущая, как шестилетняя девчонка, заблудившаяся в заколдованном мрачном царстве льда и снега. Может быть, именно в этот момент, увидев ее слезно-плачущее лицо, я лишился последних тормозов благоразумия.
  Какое это было неописуемое счастье − осушать ее соленые на вкус слезы пылающими от жажды губами! Я мечтал бы о том, чтобы она всегда плакала, а я бы целовал, целовал и целовал ее, растворяясь в каждой слезинке, и вновь и вновь повторял бы: боже мой, как я тебя люблю! Родненькая ты моя, свет очей ты моих, звездочка ты моя ненаглядная, как я тебя люблю!
  Да, всё это было, но самый счастливый месяц в моей жизни, увы, пришел к своему логическому концу.
  Над равниной туман,
  За равниной обрыв.
  Всё, что было,  обман,
  Всё, что будет,  надрыв.
  И на этот раз по заранее установленному каналу я послал Кле письмо. Конечно, сейчас совсем другие чувства обуревали мной. Та же, может даже более безумная по своей безысходности любовь, но окрашенная философским отношением к жизни с ее любовью и нелюбовью, с ее очарованиями и разочарованиями, с ее встречами и разлуками. Что ж я, безусловно, не богат и по этому качеству не могу сравниться с Асланом. Я не могу сравниться по красоте, особенно той красоте, которую ценят в любовниках (рост, размеры члена и все такое прочее) женщины. Остается только поэтично-философствующий ум, способный, в лучшем случае, развлечь скучающую даму сердца. Ах, как наивны эти "умные" люди, порою им кажется, что разум делает их такими же сексуально привлекательными, как богатство или физическое совершенство тела.
  А вот и мое, быть может, самое поэтическое послание, написанное когда-нибудь мною моей несравненной Кле:
  Когда ты сидишь на полу, с распущенными волосами, такая грустная и "развязная", запиваешь кольца сигаретного дыма игристым вином из прозрачного, как небо, бокала и рассуждаешь о смысле жизни, сексе и любви, то, что я могу тебе ответить на этот вечно остающийся без ответа вопрос: что такое любовь?
  Да, любовь − это секс.
  И пусть улюлюкающая от маразматической скуки толпа размазывает по асфальту мои сокровенные мысли об этом или другом предмете, для которого разочарованное человечество не придумало лучшего имени. Меня не раздражает их истерически пошлый смех, сдобренный смачной порцией отборного мата и слащавыми рассуждениями о нравственных устоях безнравственной семьи. Я не впущу их испачканные надрывными сплетнями и абортной кровью руки в запредельные отсеки моей парапсихической души − и разве может быть иначе?!
  Разве может мужчина, опустившийся до слюнявого чтения не предназначенных ему писем, судить о нравственности или безнравственности подглядывания в замочную скважину? Всё равно то, что он увидит там, не вызовет у него ассоциаций с возвышенным и небесным стремлением к совершенству. Я вижу его искривленное в брезгливой гримасе лицо, произносящее это подобранное на улице ругательно скользкое слово: секс.
  Разве может женщина, оценивающая отношения между людьми количеством подаренных безделушек, выстиранного белья и приготовленных обедов, рассуждать о нравственности или безнравственности пролитой на ладонь росы любви? Я вижу ее смачно связанные в бантик губки, цедящие это пискляво-бордельное слово − секс.
  Но тебе, взъерошенной этой неопределенностью духа, бросающей мне в лицо раздражительно скомканные обвинения в разврате и нелюбви, я отвечу, что любовь − это секс.
  И ты можешь, ругаясь, повторять, что я "старый развратник" и "отвратительный тип", что я ничего не понимаю в жизни и любви, что любовь − это когда двое сумасшедших бегут навстречу друг другу, чтобы посмотреть друг другу в глаза и спросить: "Ты со мной еще дружишь?" Что любовь, это когда двое обезумевших от счастья разбегаются в разные стороны, чтобы вдали друг от друга рыдать над не последним невысказанным чувством. Я всё равно, отвечая, употреблю это самое неподходящее к возвышенному и прекрасному слово.
  Я не буду аргументировать это нелепое утверждение еще более нелепыми доводами. Я просто подарю тебе совсем не большой, совсем не яркий и совсем не сильно пахнущий цветок и расскажу тебе его короткую историю, умещающуюся в одно сложноподчиненное предложение: я сорвал этот цветок в горах, чтобы подарить тебе. Конечно, я мог бы рассказать эту историю и подлиннее. Я мог бы рассказать о том, как десятки людей прошли по этой дороге, не обратив на него внимание. О том, что если бы я или ты его не сорвали, то на его месте на другой год выросло бы много таких же ничем не примечательных цветков; но тогда их вероятнее всего заметили бы, составили бы из них восхитительный букет, и какой-нибудь другой влюбленный, вроде меня, идиот подарил бы его своей единственной возлюбленной, рассуждающей о смысле жизни, секса и любви.
  Но я не буду рассказывать тебе эту грустную истории. Я только скажу, что если этот цветок поставить между двумя свечами, зашторить окна и погасить свет, то мы увидим это самое восхитительное зрелище... Нет, нет, я не буду повторять этого затасканного слова. Ведь не моя вина, что человечество пока не придумало более подходящего. Я просто скажу, что я люблю, что я не могу без тебя. Что только на фотографии цветок никогда не завянет, и свечи никогда не погаснут. Если она, фотография, никогда не попадет в чужие, грязные руки, для которых все, что изображено на ней, умещается в это одно до ужаса короткое, как плевок из толпы, слово, состоящее всего из четырех букв.
  А может ты и права: любовь − это расчесывание волос, пахнущих экзотическим шампунем и ожидающими своего звездного часа эдельвейсами. Только знать об этом должны лишь мы, двое, и никто другой.
  И на этот раз Кле молчала. Зато странные вещи стали происходить со мной. Сначала я получил приглашение на аудиенцию к Первому, даже не осознавая, что это тот самый заносчивый упрямец, с которым я несколько лет прожил в одном общежитии и который оказался тем самым счастливым обладателем бесподобной Кле.
  Аслан принял меня радушно, начал с восторженных воспоминаний о приятных событиях в нашей совместной студенческой жизни, чтобы потом сказать:
   Старыми друзьями не разбрасываются. У меня к тебе предложение: понимаешь, должность интересная есть. Вот как (рука по горлу) свой человек на этом месте нужен. Такой, которому я мог бы доверять, как своей жене.
  Я, конечно, был очень польщен заманчивым предложением, но ответил: "Что ты, Аслан, какой из меня администратор?"
   Ты не торопись отказываться, дорогой, подумай, сам понимаешь: квартира, машина, уровень жизни другой. Да, я слышал, ты в разводе? Ничего, женим, все по высшей мерке организуем.
  А через некоторое время (впервые увидев во мне ведущего ученого) мне предложили сделать головной доклад на форуме, который по идее его организаторов должен был перевернуть всю жизнь в царстве Аслана.
  Обычно жизнь в системе протекает размеренно и медленно, годами в ней ничего не меняется. Как вдруг все спохватываются: нужны перемены. И тогда диву даешься, откуда берется прыть. Одно мероприятие следует за другим, все бегут, все торопятся, все друг друга подгоняют (проклиная в душе эту беготню и с вожделением мечтая о возвращении того времени, когда снова можно будет мирно подремывать на заслуженном своем рабочем месте). Форум, на котором предстояло мне сделать доклад, не застал меня врасплох, более того, я несказанно обрадовался нежданно долгожданному пробуждению после долгой спячки неповоротливого медведя.
  Присутствующие на пиру помнят содержание моего доклада, ибо оно как две капли воды напоминало содержание других моих докладов, не раз воспринимавшихся на ура. Вся разница заключалась в том, что на этот раз на почетном месте за моей спиной сидел полный президиум, с Первым во главе. А в зале находились его подчиненные, с которыми его связывали самые непосредственные прямые вертикальные связи. И четко выраженная мысль, о превалировании в рыночной экономике горизонтальных связей над вертикальными, не понравилась Первому. Зал чутко уловил его недовольство.
  Честно сказать, меня не удивило поведение Аслана. Чему удивляться? Я предал его, отказавшись быть своим человеком на нужном месте, он лишний раз напомнил и мне и другим, кто есть он и кто есть я. На следующий день, когда выяснилось, что самый лучший для меня выход  это укладывать чемоданы, меня больше всего расстраивала невозможность узнать, какую роль во всей этой истории сыграла Кле? И главное, что она сейчас по этому поводу думает?
  
  А пир продолжается.
  Кле и сейчас не до меня. Она, как всегда, занята единственной важной для нее проблемой: как произвести впечатление на других: меня ли, других ли присутствующих здесь мужчин и дам. Это я, конечно, от злости. На нее, на себя, на весь белый свет.
  Много раз долгими вечерами ходил я вокруг да около ее дома, иногда проходя рядом, рискуя обратить на себя внимание не только постового, но и ротозеев из соседних домов напротив, внимательно следящих за всем, что происходит не только внутри, но и вокруг самой престижной зоны города. И в сотый раз переживал и незабываемо бесконечную первую ночь-наваждение, и последовавшие затем три недели счастья.
  Не наяву, так в воображении моем, я вновь и вновь купаю под душем мою ни с кем не сравнимую Кле. А потом расчесываю ее волнисто-непросохшие волосы и с замиранием сердца наблюдаю, как они рассыпаются по моей груди, по моим плечам, накрывая мое лицо своим чарующим великолепием. Вновь и вновь я целую прижавшиеся друг к другу пальчики на ее прелестных ножках, в то время как острые перламутровые ноготки ее колдующих рук впиваются в мое тело. И я, никогда не замеченный в мазохистских наклонностях, замираю от наслаждения боли. Милая, дорогая, я хочу, я безумно хочу, чтобы ты делала мне больно!
  Эта боль в моем сердце, как в крике,
  Встала пламенем в горле моем.
  Нате, терзайте, берите,
  Жгите меня живьем!
  Мне не будет больней...
  
  Бунт
  
  Я не признаю
  за камнями права восставать на храм,
  за словами - права разрушать стихотворение,
  за людьми - права бунтовать против царства
  А. де Сент-Экзюпери
  
  Идеология, мировоззрение, философия, какая между ними разница, если мы на пиру Заромыслия?!
  На улицах Большого города Заратустра встретил Комиссара, и тот пригласил его на конкурс поэтов. По пути на конкурс Комиссар объяснил, что Вождь объявил эпоху гласности, и поэтому сейчас в моде говорить то, что раньше говорить было нельзя.
  Конкурс проходил прямо на Центральной площади Большого города. К микрофону подходили один за другим поэты и, размахивая руками, читали свои ранее неопубликованные стихи. Среди конкурсантов Заратустра узнал и долговязого с козлиной бородкой. Он начал с признания, что собирается прочитать стихи, которые написал еще в юности, но опубликовать (как и другие его собратья по перу) в свое время не смог.
  О город, созданный трудом!
  Воспеть тебя мой долг.
  Здесь мой отцовский светлый дом,
  В нем, бесконечно дорогом,
  Познал я в людях толк.
  Узнал я честных и простых
  Талантливых трудяг!
  С такими городу расти,
  Сквозь испытания нести
  Свой пролетарский стяг.
  Но среди нас есть идиоты,
  Те, что из лжи слепили соты,
  Кто, развлекаясь без стыда,
  Смеются над людьми труда.
  Не о паршивых тунеядцах,
  Живущих на задворках дней,
  И деклассированных голодранцах,
  Плодящих пьяниц и бомжей,
  О вас, кто властью облаченный
  С трибуны громче всех кричит
  О стройках века всенародных,
  О воле, твердой, как гранит,
  А сам в помпезных кабинетах,
  Отгородившись от людей,
  О винах в черных секретерах,
  О развлеченьях и гетерах
  Всем существом готов радеть.
  Вас, демагоги-бюрократы,
  Я ненавижу и... терплю,
  Лишь потому, что хруст зарплаты,
  Как голос разума проклятый,
  Я больше совести люблю.
  И больше страха смерти мучит
  Меня одна тупая мысль:
  Что Вас, тщеславных, я не лучше,
  Что тот достоин доли худшей,
  Кто с Вами ищет компромисс.
  Толпа аплодировала и требовала правды. В это время долговязого с козлиной бородкой оттолкнула уже знакомая Заратустре Матрена.
  Она призвала всех сплотиться вокруг незаменимого Вождя и визгливым грудным голосом прочла, может быть даже собственные тоже ранее не опубликованные стихи:
  Мы − азиаты, мы − азиаты,
  Раскосая прорезь на выкате глаз.
  Нас за единство, порой, презирали,
  Но в этом единстве и сила, и власть.
  Что жизни и смерти, когда полководец
  Бросает отряды под пуль перехлест.
  Дрожит и трепещет народ-инородец,
  Когда его гонят и в гриву, и в хвост.
  Нам горы что горе и степи не в радость,
  Когда в них не слышен наш клич боевой,
  Мы море осушим и прихоти ради
  Пустыню напоим соленой водой.
  Нам принцип важнее, чем сытое счастье,
  Нас славная партия учит любить,
  Того, кто готов разбить нас на части,
  Чтоб склеить в отряды и умников бить.
  Бей, бей, в барабаны и в горны труби,
  Кто мыслит иначе, сотрем в порошок,
  Вперед, полководец, народы веди,
  Здесь каждый готов на последний бросок.
  Да, мы − азиаты, мы −азиаты,
  Раскосая прорезь на выкате глаз.
  Нас за единство, ха-ха, презирали,
  Но в этом единстве и сила, и власть.
  Почему собравшиеся оказались азиатами, Заратустра плохо понял: то, что он видел, не имело ничего общего с его восточными предками. Видимо, не только поэтому толпа освистала расходившуюся Матрену, хотя Комиссар очень одобрительно отозвался об её талантах. Тогда на трибуне оказался совсем еще молодой и, наверное, начинающий поэт, который прочитал такие стихи:
  От первого вскрика рожденья
  К разлуке по имени смерть
  Нас вечное гонит движенье,
  В нем горы, и море, и смерч.
  И в горной заоблачной выси,
  И в пене безбрежных морей,
  Мы − черные, белые крысы,
  Мы с тонущих все кораблей.
  Нам вместе тонуть иль спасаться,
  Кто раньше, кто позже поймет,
  За первым пойдут все семнадцать,
  За ними наш с вами черед.
  А если не будет такого,
  Кто первым отважится в бой,
  На стаю накинут оковы
  Судьбы, равнодушно слепой.
  И − в темный безжалостный омут.
  Кто выплывет, будет герой.
  А кто не герои, те тонут,
  Других увлекая с собой.
  И тот, кто удержится сверху,
  И те, что уходят ко дну,
  Беспомощны в логове смерти
  Спасти даже душу одну.
  Мы − вместе, мы вместе, мы вместе,
  И с этой и с той стороны,
  Не ведают мертвые мести,
  Живые не знают вины.
  Толпа аплодировала. Чему они аплодируют? − удивился Заратустра. Вместо ответа Комиссар процедил сквозь зубы: "Они аплодируют похоронному гимну строителей Крысизма".
  Как-то незаметно конкурс поэтов превратился в митинг протестующих, и Заратустре тоже захотелось выступить перед толпой, и он обратился к ней с такой речью:
   Не вещать, но задавать вопросы пришел я, дорогие сограждане Большого города. Много стран и городов различных эпох и народов пришлось мне повидать на своем веку, но существует ли, спрашиваю я вас, связь между тем, что я видел раньше, и тем, что я вижу сейчас?
  Разве не казалось нам в своем тщеславном великомудрствовании, что все нехитрые ответы на неудобные вопросы бытия уже найдены и накоплены в мудрых головах седеющих старцев? Но приходили новые поколения, новые молодые нового времени, и разве не начиналось всё сначала?
  Разве ребенку достаточно услышать, что раскаленное в горне железо может обжечь, если он еще не знает, что это значит  обжечься? Разве не должен он однажды взять раскаленный прутик, чтобы не забывать потом плюнуть и на не помеченное красным жалом железо?
  Не так ли и каждый из нас вновь и вновь с нуля проходит свой извилистый путь к самому себе?
  Это я спрашиваю вас, слушающих меня и не слышащих голоса чужого разума. Ибо если и есть мудрая мысль, заимствованная из опыта прошлого, то весь смысл ее сводится к вопросу: если нельзя жить чужим умом, то зачем мы все здесь? Молодые и старые, черные и белые, с шевелюрами и без?!
  Если потеряна связь времен и нам в наследство от прошлого остается только груда более или менее модного антиквариата, то зачем жили поколения до нас и зачем будут жить поколения после нас?
  Чтобы не голодать, разве не должен человек в поте лица своего добывать хлеб свой насущный? Но не проще ли взять то, что плохо лежит, или ждать сострадания свыше? Разве вместе со сменой поколений и эпох не становится сострадание чем-то обыденным?
  Не сострадание ли движет теми, кто идет на войну, чтобы оберечь одних, не думая о других и себе? Чего достиг искалеченный воин, вернувшийся с победоносного побоища? Разве, оберегая от страдания оставшихся дома, не вызывает он еще большего сострадания к себе? Так не проще ли сразу сесть с перевернутой шляпой у пробегающего через века тротуара и ждать сочувствия безразличной толпы?
  Если можно только начинающего жить молодого человека во имя каких-то высоких идеалов посылать на бойню себе подобных, то не всё ли равно, как эти высокие идеалы называются: долгом перед заботливой матерью-родиной, верой в справедливого и милосердного или сумасбродным учением нового провозвестника Светлого будущего всего человечества?
  Разве не достоин сострадания философ, сготовивший похлебку, неспособную насытить других? Про кого было сказано: он был мудрейшим среди мудрейших, но в конце концов выяснилось, что он ошибался? Не про него ли было сказано: гоните лжепророков? Но разве был пророк, который хотя бы раз не ошибся? И разве ошибающийся пророк не есть лжепророк?
  Я задал вам, дорогие жители города, много шума производящего, свои не очень удобные вопросы, но и, задавая вопросы, можно ошибаться. А потому я ухожу, не снимая с себя мантии сомневающегося пророка, бессильного что-либо изменить.
  Толпа устала от умных и не очень умных речей более-менее голосистых ораторов и не обратила особого внимания на неудобные вопросы Заратустры.
  Безголосая толпа хотела говорить сама. Уставшая от крика, застрявшего в ее многотысячных глотках, она устремилась по широким улицам большого города, руша всё, попадавшееся ей на пути, разбивая раздражающие своей пестротой витрины магазинов и переворачивая ярко разукрашенные автомобили. Толпа скандировала: "Долой!"
  Ошарашенная бунтующим скрежетом толпы собака попала под одну из перевернутых машин. Ее длинный хвост, застигнутый врасплох, продолжал преданно вилять, в то время как струйка жидко-розовой крови протянулась от перевернутой машины к ногам ревущей толпы. Обезумевшими глазами смотрел Заратустра на эту нескончаемую струйку крови. В его разгоряченном увиденным мозгу, как жаркое на сковороде, рассыпалась почему-то именно сейчас вспомнившаяся ему мудрость Древнего Востока: собака человеку лучший друг, но человеку не следует быть собакой.
  Странным образом в моем рассыпано-несобранном воображении нечаянно раздавленная машиной собака слилась с прозаически раздавленной судьбой неуживчивого талантливого интеллигента.
  Толпа не обратила внимания на собаку. Затравленная сильными мира вчера, натравленная на сильных мира сегодня, она жаждала крови.
  
  
  Меч
  
  Если дом разделится сам в себе,
  не может устоять дом тот.
  Евангелие от Марка
  
  Очень просто: в ответ на звонок я открыл дверь − передо мной стояла Кле.
  После нескончаемо долгих дней разлуки, после засемиоблачного путешествия к Эвересту и последовавшего за ним сумасшествия безысходности, она вошла, ничего не объясняя, вошла так, как будто никогда не уходила, уставшая от непонимания, больная ощущением разъединенности. Её волнисто-падающие волосы были точно такими же, как во время нашего первого знакомства, да полу-изгиб бровей над грустно-задумчивыми глазами, да вздернутый носик над сомкнутыми в полуулыбке губами оставались всё такими же милыми и родными.
  Боже мой, бывает же так, что иногда мечты осуществляются!
  Сколько раз мечтал я о том, чтобы она стала беспомощной, прикованной к постели и никому ненужной! Чтобы я мог заботливой сиделкой быть рядом с ней, гладить ее по-детски маленькие ручки, изящные тоненькие пальчики, жемчужные ноготки.
  Я мечтал о том, чтобы она нуждалась во мне, чтобы она не могла без меня есть, умываться, расчесывать свои сплетающиеся волосы. Я купал бы ее в ванной, занося и вынося на руках, я сушил бы и расчесывал ее волосы, я кормил бы ее из ложечки как маленькую девочку, оставшуюся навсегда в моей памяти шестилетней малышкой.
  Теперь всё это стало реальностью. Я носил Кле на руках из кровати в ванну, купал ее, мыл ей голову; потом относил обратно, сушил махровым полотенцем и феном волосы, расчесывал их, и они падали мне на плечи, на грудь, накрывали мое лицо − и это было так восхитительно упоительно!
  А потом мы подолгу беседовали, говоря друг другу всякие глупости, и даже когда Кле нарочито серьезно спрашивала:
   Скажи, за что ты меня любишь?
  Я отшучивался всё теми же глупостями. Я говорил ей, что люблю ее за то, что у нее красивые шелковисто-шоколадного цвета волосы. Что мне нравится ее вздернутый носик, ее сомкнутые в полуулыбке губы, ее тонко изогнутые брови, ее изящно очерченный лоб. Что мне нравятся ее худые плечи, ее маленькие, вмещающиеся в руки груди. Ее ребра, которые можно сосчитать под нежно ласкающей кожей. Ее почти отсутствующий животик, ее кругленькая попочка, ее бедра и ноги, прижавшиеся друг к другу пальчики на ногах. И когда она спрашивала меня:
   Почему ты целуешь пальчики на моих ногах?
  Я отвечал ей очередными глупостями. Я говорил ей, что никогда не видел таких прелестных пальчиков, а потом добавлял: я целую твои пальчики на ногах, чтобы они никогда не забывали дорогу ко мне. Чтобы всегда, когда тебе станет грустно и одиноко, они сами приводили бы тебя ко мне.
  Кле утыкалась в мое плечо, и на мою взволнованно обнаженную грудь скатывались тепло-холодные капли слез. Я приподнимал ее плачущее личико и своими пылающими губами осушал ее солено-вкусные слезы. А потом она снова пытала меня, за что ее люблю, и я, посерьезнев, говорил:
  Я люблю тебя за то, что ты такая, какая есть. За то, что ты не кажешься, не притворяешься.
  Помнишь, на той студенческой вечеринке, когда я впервые увидел тебя, как ты восхищалась расцветшим кактусом? Цветы на кактусе были совсем маленькими, неприметными, они были чисто белыми, как первый снег, упавший на не успевшую завянуть траву.
  А помнишь, как ты восхищалась снегом в горах? А этими, такими невзрачными, такими необычайно прекрасными эдельвейсами?
  Я люблю тебя за то, что ты можешь просто так восхищаться жизнью.
  Почему-то после этих слов мне самому хотелось плакать, и я отворачивался в сторону, чтобы Кле не заметила накатившихся слез.
  Не с миром создал Иегова Землю, но с мечом. Мечом разрубил он единую сущность неодушевленных предметов и, вселив в них души, обрек на вечное непонимание. В святом Писании говорит он о соединении плоти в браке, оставляя нас в неведении, какое к этому отношение имеет душа. Совокупление двух тел, в котором не преодолевается непонимание раздвоенного духа, порождает еще большее непонимание.
  И сейчас на этом продолжающем оставаться шумным пиру до этого слушавшая меня Кле, оставаясь стоять в своей любимой позе у окна, говорит мне со все той же убивающей наповал дрожью в голосе:
   Мой милый, мой сумасбродный, мой несносный идиот! Думаешь, я не помню той вечеринки, когда впервые оказалась в компании таких необычных идиотов. Я помню твои грустно улыбающиеся глаза, устремленные на меня, и помню все твои стихи, посвященные мне. Это ты забыл о них, а я часто повторяла их про себя и могу прочесть сейчас.
  Ты или призрак, что-то было,
  Воображение мое
  Так долго образ твой любило,
  Что стала ты полуживой.
  В полночный час ведя беседу
  С воображаемой тобой,
  Я доверяю свои беды
  Тебе одной, тебе одной.
  Ты − мой печальный идеал
  С холодно-звездными глазами.
  Тебя случайно повстречал
  Под голубыми небесами,
  И с той поры ношу в себе
  Твой образ − добрый и жестокий,
  И каждый день в кошмарном сне
  Твои целую руки, ноги.
  А ты с холодной укоризной
  И назидательным умом
  Мне говоришь: отстань, противно,
  Ведь ты с другою обручен.
  Ах, проза жизни недоступна
  Желаньям каждого из нас.
  Не оттого ль, мой друг, беспутно
  Мы отступаем каждый раз,
  Когда нам кажется, что счастье
  проходит мимо...
  И оно много раз проходило мимо нас. И когда останавливалось на миг, всё заканчивалось очередным разочарованием.
  Ты упрекаешь меня в том, что в моей жизни было слишком много мужчин. Как-то один мой друг попросил у меня мою записную книжку и, посмотрев, задал вопрос: "Твой муж ее видел?" Я не поняла. "Но в ней же нет адресов женщин!" У меня много добрых знакомых, но среди них нет женщин. Я не могу каждую весну говорить о том, как варить клубничное варенье.
  Ко мне со стороны мужчин какое-то особое отношение, я очень быстро нахожу с ними общий язык. Я люблю гибкость ума, независимость, силу и доброту, когда они вместе. Я с ними дружу, но напрасно ты думаешь, что меня интересует их пол. Скорее наоборот, я их за это ненавижу. Ненавижу, за их влюбленность в свое мужское превосходство. Кто-то верно заметил, что мужчина считается толковым, пока не доказано обратное, а женщина считается бестолковой, пока она сама не докажет обратное. Именно поэтому, быть может, меня увлекли пирамиды власти. Мне всем хотелось доказать, что на самом деле миром правит женщина.
  Я ненавидела мужчин, но всех больше ненавидела своего мужа. Сижу, бывало, напротив него и думаю: "О, как я тебя ненавижу!" Хотя, наверное, у него были масса достоинств: высокий, сильный, в меру упрямый, порою независимый, порою добрый. Я даже не могу объяснить, за что я его ненавидела. Может быть за то, что он обращался со мной, как с дорогой игрушкой. Ему нравилось выходить со мной в свет, ему нравилось, что мною восхищаются. Поэтому он не жалел средств, чтобы я всегда выглядела, как жемчужина в золотой оправе. Но он никогда не видел во мне человека, с которым попросту можно было поговорить о смысле жизни, сексе и любви.
  Может быть, я ненавидела его по другой причине. По той причине, что меня всю жизнь преследовали твои грустно улыбающиеся глаза. Может быть, они преследовали меня уже тогда, когда я тебя даже не знала, ни разу не видела, или, как ты говоришь, ни разу не посмотрела в твою сторону. Но я знала, я верила, что где-то есть человек, который увидит во мне не только красивую женщину с круглой попочкой, но и интересную собеседницу. Который будет говорить со мной, не рисуясь, не изображая из себя героя, не желая удивить меня своей эрудицией или своими математическими способностями. Который будет сажать меня на колени не для того только, чтобы ощутить запах самки, а в том числе и по другой причине. Чтобы ощутить родство душ, между которыми нет никакой дистанции благоразумия. И я знала, что с этим человеком я буду готова на все.
  Но когда я получила от тебя письмо после нашей первой безумной ночи, я испугалась. Испугалась, что разочаруешься во мне, что я разочаруюсь в тебе. Я хотела то светлое, безумное, беспредельное, ничему неподконтрольное чувство сохранить на всю жизнь.
  Ты думаешь, случайно я оказалась в одной туристической группе с тобой. Идиот! Ведь все списки проходили через мои руки. Когда я однажды случайно  о, как я благодарна богу за этот случай!  увидела твое имя, я ни минуты не колебалась. Я вычеркнула из списка всех, кто мог нам помешать, и, конечно же, включила себя.
  О, как я тебя любила и ненавидела после нашего Эвереста! Как я ждала от тебя потом письмо, такое же по содержанию, как то, первое. Вместо него это дурацкое письмо о сексе. Я перечитывала его десятки раз, пытаясь среди строчек за прилежно откорректированными фразами обнаружить твои настоящие чувства. И если бы не одно слово, то я никогда не решилась бы прийти к тебе. Я долго не могла представить себе, что ты, так же, как я, рыдаешь над не последним невысказанным чувством. А когда представила − пришла.
  
  Дорога вникуда
  
  Мир безумный мечется, томится,
  Жаждет войн, распутничает, врет,
  Заново для каждого родится,
  Заново для каждого умрет.
  Г. Гессе
  
  А пир продолжается.
  И сейчас мы вместе с Заратустрой откликнемся на приглашение из клуба молодых суперменов и отправимся в путешествие на сказочном ковре-самолете. Вообще-то, это даже не ковер-самолет, это самый обыкновенный суперлайнер, переносящий нас из одного мира в другой.
  Сейчас, когда с десятитысячеметровой высоты из окна иллюминатора я смотрю на безбрежное море облаков, только осознание того, что рядом со мной другие, те, у которых есть куда лететь, которых ждут и любят, которые связаны обязательствами и делами, без которых, возможно, рухнут, не успев встать, новостройки или хуже того вымрет вовремя не накормленный скот, удерживает меня от страстного желания никогда не возвращаться на эту омытую вонючим потом и сопливыми слезами Землю, на которой я однажды случайно родился, не желая того, не желая того, грешил, и вовсе не желая быть весельчаком и балагуром, играл роль беспечного шута. В этой безбрежной синеве я особо остро осязаю справедливость самоуничижения добровольного какой-то очередной волны эмигранта из жизни неустроенной в жизнь устроенную; не тобой устроенную, но какое это имеет значение, когда ты летишь на ковре-самолете, имя которому - ностальгия...
  Мне выпал путь печального поэта
  Без родины, друзей и языка.
  С сумою нищего я странствую по свету,
  Играя роль придворного шута.
  Я хотел бы навсегда остаться здесь, в этом прозрачно бесчувственном океане синевы, без ощущения родины, судьбы и бога, бога в себе и по отношению к себе подобным, бога в качестве относительно абсолютной субстанции бессмысленно жестокого мира. Жестокого в своей правде, жестокого в своей лжи. Впрочем, правда или ложь - какая разница, как она называется - плюрализмом или тоталитаризмом, коричневой, красной или зеленой чумой какого-то прошедшего или будущего века?! Не всё ли равно?!
  Однажды в счастливые времена моего полного наивно-розовых надежд студенчества мне посчастливилось провести лето в затерявшемся среди гор ауле. Я и сейчас за удаляющимся горизонтом в мареве пушистых облаков вижу остроконечные пики тех гор.
  Своими праздниками запомнилось мне это горное селение, и больше других скачками с задиристо цокающим названием: "Догони!" Юноша, не догнавший девушку, превращался в осмеянного всеми евнуха, лишенного права производить на свет себе подобных недотеп. Гордые люди, мужчины и женщины, жили в том селении, отрезанном от внешнего мира неприступно вздыбленными горами. Джигиты, способные на явно худшем скакуне догнать убегающую на занебесных ветрах красавицу, и девушки, предпочитающие становиться второй, третьей или четвертой женой настоящего джигита, чем первой и единственной недотепы-слабака.
  Там, далеко внизу под облаками, в долине, можно наблюдать другую картину: когда жирно-рыхлый импотент и худосочно-костлявая уродина обивают пороги дипломированных докторов, потому что им хочется своими немощными растленными телами произвести на свет собственное отражение своего собой довольного несовершенства. И специально для этого обученные дилетанты от науки из кожи вон лезут, чтобы помочь осуществить кисейно-лилейную мечту абстрактного гуманизма. О, мои боги, если это и есть прогресс технизированного человечества, то верните меня к дикарям!
  Мой Заратустра, тебе известно, как хорошо становиться в позу обвинителя. Кто-то, но не я, виновен в пересохших реках и высушенных морях, загаженном воздухе больших городов и захламленных пространствах вселенной. Но разве сам я не был захвачен безудержной гонкой само-разрушающейся цивилизации?
  Саморазрушающейся не где-то там, в овнешненном мире удаленных от нас центров мировой цивилизации - оставим это для куце мыслящих идиотов. Ужас саморазрушения состоит в том, что он происходит внутри нас самих.
  Ах, как восхитительно приятно заниматься самобичеванием! Посмотрите, какой я хороший, как я безжалостен в критике своего собственного несовершенства. Можно подумать, что я-то хотел быть другим, хотел быть хорошим. Но внешние, можно еще сказать, объективные, от меня не зависящие обстоятельства сделали мое отражение в кривом зеркале судьбы не таким хорошим, каким хотелось бы его видеть. Впрочем, какое это имеет значение, хороший ты или плохой, если нет ответа на главный вопрос: возможно ли быть другим?
  Часто ли предоставляется возможность действительно нравственного выбора? Не предоставляется ли в сущности одна и та же возможность выбора между взаимно безнадежно плохими альтернативами: или никчемное прозябание заурядной посредственности, или сомнительная во всех отношениях возможность рвануться в блистающий яркими побрякушками мир реально действующих и развивающихся гуманоидов?
  То ли мои слова задели за живое, то ли головокружение от высоты встряхнуло моих гостей, но вдруг все они заговорили наперебой, один громче другого, стараясь перекричать друг друга.
   Я не хотел убивать! − восклицал отчаявшийся Отелло.
   Я хотел всего лишь попугать, − говорил удивленный Хозе.
   Я всего лишь хотела любить, − причитала расстроенная сомкнувшимися на ее шее руками Дездемона.
   Я всего лишь хотела быть любимой, − истомно стонала умирающая Кармен.
   Мне наплевать на одиночество благопристойности, − кричал витийствующий Влад.
   Я покоряю вершины мира, − рычал низвергнутый с вершины мира Аслан.
   Я не виновата в том, что меня любили идиоты, − смеялась царствующая Клеопатра...
  И все строители Светлого будущего в серо-голубых спецовках на Великой стройке века кричали наперебой:
   Жертвуя настоящим, мы строим Светлое будущее потомков!
  И тихий внутренний голос то ли Заратустры, то ли Черного Пастыря моего шепотом возвышается над всем этим кошмаром:
   Дорогие мои старики, неужели вы так и не поняли, что если мы и живем еще худо-бедно на этой грешной Земле, то только благодаря тому, что грабили наших уже родившихся и еще не родившихся детей и внуков?!
  Вечнозеленые пространства лесов и джунглей мы превращаем в пустынные пространства нашей бескорыстной бесхозяйственности.
  Высокое чувство любви мы превращаем в меркантильный торг.
  Саму веру в божественное предназначение Человека на самой прекрасной во Вселенной планете мы превращаем в зеркальное любование своим несовершенством.
  И вот наш самолет летит на головокружительной высоте над нашим миром вечных заблуждений и минутных озарений и хорошо бы, если в никуда.
  Но нет дороги вникуда. Рано или поздно самолет приземлится, и мы разойдемся по своим более или менее уютным квартирам и весь наш замечательный пир Заромыслия превратится в одну единственную застывшую в памяти картинку из прошлого, застывшую на краю мостика, переброшенного в несуществующее пока что, но все же существующее будущее.
  О, Заратустра, разве тебе, как и мне, не хочется верить в существование этого моста, моста между прошлым и будущим, моста между нашими сердцами и душами, между всеми нашими друзьями и врагами, собравшимися сегодня на этом пиршестве Заромыслия?!
  И тихий от долгого пребывания в пещере Черной горы голос Заратустры отвечает мне:
   Я видел этот мост. Мост через Голгофу. Идущий по нему распинает себя.
  
  
  Сплошной серый цвет
  
  Разврат не в чем-нибудь физическом,  ведь никакое безобразие физическое
   не разврат...
  Л.Толстой
  
  Неудавшийся живописец украшает стены своего жилища неповторимыми рисунками своего творческого самовыражения. Я украсил жизненное пространство своего самоопределения эскизами загоризонтного лицедейства и был доволен тем, что мне не грозит нетактично навязчивое вторжение извне. Хотя, наверное, как всем творческим натурам, больше всего в жизни мне хотелось быть услышанным и понятым. Я знал, что весь непридуманный мир с его горами и пустынями, с их ползающими, бегающими и летающими обитателями, с мудрыми согласно- возражающими наставниками и учителями не что иное, как вакуум внутри меня, который невозможно заполнить собой, как невозможно самого себя вытянуть за волосы из трясины. Я понимал это и стремился найти свое назначение, способное заполнить вакуум. Маленькие победы и крупные разочарования только обостряли состояние невесомости. Я нужен был другим, чтобы восхищаться ими, оставаясь подстилающей песчинкой на их пути.
  События давно минувших дней, взорванные изнутри, выбросили меня на одну из далеких планет Вселенной. С высоты этой планеты я совсем по-другому смотрю на все происходящее на Земле, на ее прошлое, настоящее и будущее.
  Я вовсе не подобие маленького принца из планеты с одной единственной розой, украсившей собой целую вселенную. Я один из обыкновенных "бывших" жителей этой планеты Земля, и поскольку я "бывший", я не могу отделить себя от нее, продолжаю жить ее жизнью в прошлом, в настоящем и в будущем. Единственное, что меня, возможно, отличает от других  это большие, широко распахнутые глаза. С этими широко распахнутыми глазами я однажды родился на грешной Земле, этими широко распахнутыми глазами я наблюдал за всем происходящим, удивлял и поражал других, друзей и просто знакомых, однокашников и учителей.
  Я оглянулся и увидел, что здесь, на моем славном пиру Заромыслия нет родных мне по крови: ни родителей, ни детей, ни братьев, ни сестер. Зачем мне их родство? В родстве есть нечто извращенное, недостойная человека уничижительная снисходительность. Я познал это всепрощение родителей: хотя ты и сволочь, но плоть от плоти нашей, а потому достоин прощения. А я не хочу прощения от снисходительности, я не хочу любви по обязанности. Я хочу быть жестоким по отношению к своим заблуждениям и ошибкам, так почему я должен быть снисходительным по отношению к вашим?!
  Несчастная Кле! Только теперь я понял, что всмотриваясь в тебя, я вижу свое отражение-негатив. Я хочу, я страстно хочу, и я делаю это: я вхожу в твое тело, подобно трансветисту, я живу твоей жизнью, я живу твоими ощущениями и именно в это мгновение всеми фибрами своей души ненавижу свое отражение в кривом зеркале фантасмагории. Я даже упорно не хочу замечать того факта, что глаза у тебя голубые, как у белой кошки, не желающей замечать свое несоответствие выбранной роли, ведь на самом деле в нашей серой бессмысленной жизни ты вовсе не Черная! У тебя должны быть коричневые глаза и черные, как смоль, волосы! Иначе какая же ты Черная лебедь, бегущая по волнам моих не ко времени придуманных страданий. Ты просто одна из бесчисленных брызг на гребне этих бесчисленных дюн пустыни.
  Мне сегодня хочется плакать
  со звездами и вселенной наедине.
  В этом огромном, безбрежном мире,
  где так легко затеряться песчинке,
  никому нет дела до того,
  что думаю я по тому или другому поводу.
  Если я кого-то и интересую,
  то только в той мере,
  в которой я могу восхищаться им.
  Люди любят, когда восхищаются ими.
  Это любят женщины,
  и мужчины тоже.
  Все любят, когда восхищаются ими.
  Вор и обманщик любят,
  когда восхищаются ими.
  Это так замечательно,
  быть лучшим среди воров и обманщиков.
  Дон-Жуан и сутенер любят,
  когда восхищаются коллекцией
  плененных и обманутых ими женщин.
  Все эти кармен и дездемоны любят,
  когда восхищаются их красотой
  и непосредственностью,
  позволившими им пленить
  рыцарей старомодного романа.
  Ими действительно стоит восхищаться.
  Они достойны восхищения.
  И разве недостойна восхищения та,
  ради одной ночи с которой
  печальные рыцари без страха и упрека
  готовы расстаться с собственной головой?
  Смешон рядом с ними тот,
  кто хочет, чтобы восхищались им,
  не умеющим и не желающим
  обманывать и пленять других.
  Разве Вы не знаете,
  что за ложь больше платят?!
  Ложь больше нравится другим.
  Все любят, чтобы ими восхищались,
  а восхищение чем-то другим,
  как и восхищение собой,
  есть всегда по своей сути ложь.
  Как можно восхищаться розой?
  Разве Вы не видите,
  что лепестки ее начинают вянуть?
  Как Вы можете восхищаться кем-то,
  разве Вы,
  влюбленные в свою проницательность,
  не видите в морщинах весельчака
  печать преждевременной смерти?
  Я всегда мечтал о горах,
  высоких, вознесшихся над всеми бедами жизни.
  Завтра я, как они,
  закутавшись в одеяло из туч,
  наплюю на все превратности судьбы
  и уйду в эту глупую жизнь
  очарованным странником
  со смешными рогами на голове.
  Я буду улыбаться милым
  и не очень милым лицам,
  я буду смеяться им в лицо
  и говорить всякие глупости.
  А на самом деле я буду все время думать о том,
  что в этом огромном необъятном мире,
  где так легко затеряться песчинке,
  никого не интересует, что ты,
  именно ты,
  со своей неповторимой индивидуальностью,
  думаешь обо всем этом
  окружающем нас дерьме.
  Всех интересует только одно:
  восхищаешься ты или нет.
  Я восхищаюсь Вами!
  Я восхищаюсь Вами!!!
  Я восхищаюсь Вами.
  Только ради бога,
  оставьте меня в покое.
  Ибо если Вам нравится,
  что я восхищаюсь Вами,
  то мне, честно сказать,
  на это глубоко наплевать.
  Как и Вам на меня.
  И вдруг случилось это нечто необычное. Очень просто, в ответ на звонок я открыл дверь − передо мной стояла Кле. Она вошла, ничего не объясняя, ибо самое главное было понятно само собой: не моя квартира, а жизненное пространство моей души давно было ее без времени обжитым пространством.
  Она знает это, она не может этого не знать. Она распоряжается в этом пространстве как сумасбродная властная хозяйка; по своей прихоти передвигает мебель, остервенело-устало выбивает из безвкусно разбросанных по полу ковров накопившуюся за долгую зиму одиночества пыль; а затем выстилает бело-мягким пухом розовую постель. И от этого внутри нашего на какое-то мгновенное время общего жизненного пространства становится светло, чисто и уютно.
  И какое дело нам до сплетен, утверждающих, что она ушла к другому, потому что бывшего сбросили с пирамиды власти, потому что новой власти этот другой пока что, пока она ищет свою формулу существования и строит свои иерархии предпочтения, нужен.
  Меня гораздо больше волнует то, что в отличие от сегодняшнего пира, в той реальной потусторонней жизни Кле все реже улыбается, розовая краска стекает с ее впалых щек, и вместе с нею медленно, но неизбежно тает ее присутствие в другой, неподвластной моему воображению жизни. Не здесь, но там она постепенно и неизбежно превращается в призрак.
  Призрак убивающей и одновременно убывающей Клеопатры.
  Где-то в пространстве между днем и ночью, в пространстве между белым и черным, в пространстве сплошного серого цвета в своих нечетких очертаниях она скользит между конусообразными фигурами, напоминающими то ли бело-серые египетские пирамиды, то ли черно-серые терриконы угольных шахт. И я, не в силах развести пирамиды и терриконы по своим геоисторическим местам, пытаюсь хоть чем-то остановить ее сползание вникуда.
  Мои жалкие попытки между тем наталкиваются на ее нервно-истерический смех. Страшное обвинение бросает она мне в лицо. На мгновение показываясь из-за громоздящихся на всем пространстве между мной и ею пирамидо-терриконов, она своими бледно очерченными губами не говорит, а изображает негодование:
   Это ты − толпа, − говорит она мне, − такой же, как всё вокруг − однообразный серый цвет. Ты, такой же, как все, ненавидишь пирамиду, ибо она своими острыми углами опровергает серость однообразия. Тебе не нравится пирамида, чего же ты ждешь?! Здесь на самом почетном месте украшенное регалиями кресло власти. Разбей его и брось в одну кучу с перевернуто брошенными взбунтовавшейся толпой машинами, это ничего, что под их обломками окажутся раздавленными судьбы каких-то серо-незаметных псов. Зато толпа прорвется ко многим, очень многим ненавистно украшенным креслам и разнесет их в пух и прах, и их бесформенные обломки бросит на свалку самописной (от слова п`исать?) истории.
   Близорукие, чему радуетесь? Неужели не видите, как из обломков разломанных кресел нагромождаются новые этажи власти?! Кто не хочет бело-серых пирамид диктатуры произвола получит черно-серые терриконы диктатуры хаоса. Чем одно лучше другого? Так стоит ли стулья ломать, господа?! Костями своих жертв вы всё равно не накормите досыта сторожевых псов тоталитаризма: когда-нибудь они, не желая попадать под обломки, загрызут и вас.
  Но постой, Кле! Ты разве не видишь, что трон тирана стоит на самом почетном месте, и не моя вина, что трон занят тенью ничтожества. О, Заратустра, скажи ей, что на троне тирана могут восседать только гении рода человеческого.
   И ты хочешь посадить на этот трон меня?! − усмехнулся каким-то образом оказавшийся у кресла Аслана Заратустра. − Глупец, ты так ничему и не научился! Я пророк, пророки не могут быть тиранами. Пророков не любят, пророков бьют каменьями, а тиранов должны любить.
  Ты разве не видел, как чужеземный тиран вторгся в пределы отечества и мечом и огнем истребил два десятка миллионов ни в чем не повинных граждан?! И граждане отечества шли в бой, защищая себя, с именем другого тирана в сердце и на устах, который задолго до этого, строя свою пирамиду власти, уничтожил в два раза, а то и в три раза больше ни в чем не повинных сограждан отечества. И после того как изгнали из страны чужеземного тирана, он, спасенный народом от возмездия, к существовавшим добавил новые специально для народа-победителя созданные концлагеря, он всю страну превратил в один сплошной Гулаг, и продолжил их, поющими ему хвалу, костями укреплять пирамиду власти. Конечно, из высших интересов отечества, в серой массе толпы не мыслимого без железной власти тирана, без оздоровительного ритуала кровопускания. Толпа любит тирана, она по определению не может не любить тирана. Толпа наперебой вторит внутреннему голосу разума:
   Мало, мало убивал. Спаситель наш, больному организму толпы необходим очистительный террор кровопусканием. Слишком много умников хотят сбить с толку героическую жизнь строителей Светлого будущего всего человечества. Ты нужен нам, спаситель наш, полубог в образе сверхчеловека! Снизойди к рабам своим, умойся их слезами и кровью, но убери из глаз наших бревна, в которые превращаются сучья в глазах незадачливых умников. Греши и дай нам грешить! Прелюбодействуй и дай нам прелюбодействовать! Кради и дай нам красть! Убивай и дай нам упиваться кровью других!
   И он не ошибся. Когда он умер (увы, умирают даже боги, одни от сострадания людям, другие от омерзения ими), миллионы уцелевших, достойные и сострадания, и омерзения, ломились сквозь толпы таких же, как они, обезумевших от горя, чтобы взглянуть на любимого вождя или быть растоптанными толпой у подножия на время опустевшего трона Отца всех народов. Что может быть более трагичным для толпы, чем пустое кресло тирана?!
  И кресло Аслана, на миг превратившееся в трон, вдруг снова оказалось пустым. И все увидели Клеопатру, воздевшую руки к нему, к опустевшему трону на моем пиру Заромыслия.
   Ничтожные, − обратилась она к многочисленным свидетелям одинокого лицедейства, окружившим трон, − неужели вы не можете понять: как мужчина любит неподвластный времени силуэт беспечно красивой женщины в голубом, точно так же женщина любит бессмертную тень властелина в коричнево-черном одеянии.
  И вдруг ее прозрачно-голубые глаза инопланетянки вплотную приблизились ко мне и с усмешкой сообщили старую как мир новость: "Ты же восхищался племенем гор, где девушка считала за честь стать второй или третьей женой настоящего джигита. Я гордилась тем, что оставалась первой и потому старшей, зная, что у Него появилась и вторая, и третья. Но я, я оставалась у вершины пирамиды, пока этот мерзкий бунт серой толпы не бросил меня в твои вонючие объятья."
  На какое-то мгновение рядом с троном оказалась тень Влада.
   Нет, только не он! Тиран и наркоман  понятия созвучные не только по произношению! Вера в тирана - опиум для народа: один раз уверовавший от веры и умрет. Но каждый достойный называться свободным скорее умрет от палицы тирана, чем от иглы наркомана. О, боги! Убейте меня, если сочтете меня недостойной стоять у подножия трона настоящего тирана!
   Убей, убей, − подхватили возглас толпы новые молодые супермены с переломанными крестами на лбах.
  И все повернулись и увидели этих новых суперменов. Они были такими, как Влад, высокими и красивыми. Только в отличие от него презиравшими дурманы рефлексивного опьянения самокопанием в себе и в истории собственных ошибок и ошибок человечества. Ибо они слишком хорошо понимали свое предназначение быть над победами и поражениями человечества. Разве можно победить зияющие высоты Светлого будущего?! Если даже высмеивающий их без них оказался как без смысла собственного существования.
   Они были лучшими из лучших, о Заратустра. Это было новое поколение новых суперменов. Новых, потому что старых они не видали, не ведали и не знали. Зачем? Суперхед потому и скинмен, что он самодостаточен, ибо по определению несовместим ни с прошлым, ни с будущим, ни с настоящим другого.
   Да, да, они и только они достойны восхищения. Они − мои дети, дети суперменов!
   Миллионы людей родились, жили и в поте лица добывали себе хлеб насущный, чтобы из их числа отселекционировались они, лучшие из лучших. Миллионы людей трудились для того, чтобы эти, лучшие из лучших, могли по достоинству оценить достижения метацивилизации.
   Заратустра, но почему ты молчишь?
   Я восхищаюсь, заклейменными символами древних... − Торжественно изрек Заратустра. Седые брови пророка сомкнулись, и он произнес, уходя в себя: − На то оно и клеймо, чтобы клеймить богу подобных сверхперечеловеков...
   Ты прав, старец! - (женщины всегда понимают пророков, по-своему): − Разве это не замечательно, что они, избалованные метацивилизацией, не захотят ездить на всяких там трабантах, запорожцах, жигуленках, на этих уродливых отрыжках массовой культуры.
  Что плохого в том, что я и предки мои всю жизнь мечтали о красивом мальчике на красивом кадиллаке, однажды увиденном в кино?!
  Чего хорошего в том, что улицы большого города запрудили те самые трабанты, запорожцы, жигуленки, на которых всякие недочеловеки путаются под колесами супер-кадиллаков?! Благо, что мальчики, привыкшие к хорошему (к хорошему быстро привыкают), умеют постоять за себя. Правда, пока что слишком робко. Слишком робко нагоняет скин-мальчик запутавшегося под колесами жигуленка, слишком робко вытаскивает он из машины и вмазывает по морде (ах, как жаль, что такую грязную работу ему приходится выполнять самому!). И как радует, что он не одинок, и что проезжающие мимо другие кадиллаки-супермены, достойные подражания, кричат ему одобрительно.
   Так его, так его, убивать их надо!
  И хор голосов, с холодным блеском в глазах вечно живого отца народов, вторит им: убивать, убивать, убивать!
  Кто же здесь скажет: не убий?!
  Прости нас, вознесший на Голгофу страдания человеческие, но мы, уверенные в том, что только мы достойны называться истинными последователями веры твоей, не можем молчать: не убий - философия недочеловеков! Догони, замочи в мутной пене туалетных трущоб бегущих из лабиринта лохотрона тараканов - вот новая философия нового тысячелетия!
  Излив пантомимой серо-голубых губ свое грустно невеселое негодование, Клеопатра в своем остроконечно звездном ореоле немилосердно осужденной славы исчезает.
  И я совершенно растерялся: с исчезновением Кле, медленно ощущая исчезновение грани между потусторонней и реальной жизнью, я сам не знаю, чего хочу. Я даже не знаю, в какой из этих жизней реально существует Кле. Может быть, теряя ее в одной жизни, я нахожу в другой? Чем воздушно- веселее и жизнерадостнее она на моем наэлектризованном воображением пиру Заромыслия, тем обезжизненнее и бледнее становится она в неподвластной моему воображению реальности. Не понимая таинства присутствия в реальной или выдуманной жизни, но вынужденный созерцать ее волнисто падающие волосы в неясно серых красках новых и старых пирамидо-терриконов, даже под тенью трона немилосердного тирана, молю об одном:
  Не умирай!
  
  Недолговечен розы цвет
  
  Черный человек,
  Черный, черный,
  Ты ведь не на службе
  Живешь водолазовой...
  С. Есенин
  
  А пир продолжается.
  И воздел обезображенный сомнениями в своей неполноценности Хозе к небу окровавленные руки:
  − Арестуйте меня - я убил ее.
   Я убил ее, чтобы сохранить в себе остатки человеческого достоинства, сохранить хрупкий лучик несостоявшейся любви к креатуре творца всего сущего на Земле.
  Разве любовь это не будущее в нас?
  Разве влюбленные не строители собственной цитадели, в которой из куколки чувств вырастает прожорливая гусеница ежедневного изнурительного труда во имя появления новой бабочки − новой влюбленной мадам Баттерфляй?
  Неужели любовь - это всего лишь ядовитый запах тропических орхидей, помешанных на собственном самовозлюбовании?
  Неужели тебя недостаточно тыкали мордой в грязь, чтобы ты все еще считал свою бесподобную Клеопатру достойной единственной ночи любви? Не лучше ли признаться себе в очередном разочаровании любви.
  Тебе не судья я, и право,
  Увы, мне на то не дано.
  Объятий холодных отраву
  До дна мне испить суждено.
  И вот уже вместо пылкой любви ты испытываешь замешанное на жалости чувство ненависти. "Почему, недоумеваешь ты, ну почему на дружбу нельзя ответить дружбой, на верность - верностью, на любовь любовью?"
  Успокойся, несчастный Хозе.
  На моем пиру Заромыслия нет того, кто хочет упрятать в тюремные казематы жалкого в своем несчастье, обманутого в своих лучших ожиданиях Хозе. Милый мой! Разве ты не знаешь, что лох − это хороший человек. Вся беда его в том, что он слишком доверяет другим. Лоханулся ты, милый мой, со своей Кармен! Как я со своей Клеопатрой!
  Послушай лучше песню старца, подыгрывающего себе на лютне.
  − Полноте, сын мой, в покаянном сострадании к себе самому найдешь ли успокоение, ведь сам не ведаешь, что творишь. Жива и весела упокоенная тобой любовь. Разве не видишь ты: она на твоем пиру в окружении почитателей ее неувядающей красоты. Жестокий романс во славу совершенства несовершенной любви исполнен ею на высоких тонах колоратурного сопрано. В пророческих глазах провидения увидишь будущее свое, как и у каждого из нас, в торжестве сиеминутного самообмана. Ты  несчастный, принявший изощренный секс за любовь. Разве ты не знаешь, что горный эдельвейс и болотная орхидея несовместимы?!
  − Заратустра, ты не смеешь лезть ко мне в душу! Ты не черный человек, не на службе живешь водолазовой!
  − Полноте, сын мой! Говорил пророк: входя к женщине, не забудь захватить с собой плеть. Не ей сия плеть предназначена, а тебе, заблудшему в трех соснах искателю исчезнувшего в тени разбитых фонарей слабого отражения своего притворства. Не сотвори себе кумира в образе вечно непостоянной Клеопатры. Если не хочешь уподобиться жалкому в своем наркотическом восхищении Владу и, спившись, закончить жизнь в смрадно-сточной канаве под грязно-трухлявым забором ее притворно великолепного царства.
  Или ты не слышишь, как он в своем восхищении Клеопатрой декаденствует на надрывно надорванных струнах души своей:
  Недолговечен розы цвет.
  Ее увядшие ресницы
  Как спицы быстрой колесницы
  Несут забвения обет.
  Но разве миг ее обмана
  От этого не так красив?
  И разве раз лишь оросив
  Роса любви не так желанна?
  Неужто губы в сладкий миг
  Не говорят о страсти вечной?
  И в страсти этой быстротечной
  Неужто рай я не постиг?
  И если б снова повторилось
  Под желтоглазою луной
  Свиданье над ночной рекой,
  Неужто страсти той изгой
  Я предпочел б любви покой?
  И все, что было, лишь приснилось б?
  Приснился б сотканный из роз
  Ковер безумных наслаждений,
  Полет волшебных сновидений 
  Полет к тебе. Он так не прост!
  Мой дивный, летний, долгий сон.
  Как розы тихо увядали,
  Так письма в пепел превращались.
  Глубокий след моей печали
  Один в том пепле сохранен.
  И в пепле этом сохранились
  Шипы прекрасных нежных роз,
  Страсть и любовь приснились
  Врозь.
  Но даже сон, кошмарный сон,
  Я предпочту покою счастья.
  Недолговечное отчасти
  Цветенье розы − мой полон.
   Но где, где, черт возьми, плеть, достойная моих страданий?!
  И тихий голос седого старца из-за спины говорит мне:
   Так возьми же плеть и воздай себе за заблуждения свои, за бесконечную цепь разочарований и ошибок, за все свои фантасмагории трансцендентального мира грез.
  Будь доволен тем подарком судьбы, которым она вознаградила тебя.
  Смешной! Ты не смеялся, когда она изменяла другому с тобой.
  Почему же ты смеешься теперь, когда она верна своему предназначению - быть любвеобильно-непостоянной Кле?
   О, мой бог! Сотворил ты меня человеком, способным мыслить логическими категориями добра и справедливости. Но не способен я мыслить категориями добра и справедливости на языке обманутых чувств. Я хочу прощения, но не безрассудству любви.
   Воистину говорю тебе: чтобы прощать других, надо возлюбить их, как себя на ложе страсти! На ложе страсти ты увидишь себя в другом, − нет, не в зеркале, − а в другом. И это другое - твое второе я − так непохоже на тебя!
  Твое второе я противоположно тебе по полу, по мыслям, по непостоянству своего избрания тебя в качестве своего двойника.
  Возлюби себя в другом и простишь себе самообман!
   О, старец, возможно ли это, простить себе самообман? Если этот самообман, пусть какое-то время, был смыслом моей экзистенции?
  Это так естественно, идти навстречу тому, кто, возможно, станет твоей второй половиной.
  И вот в соединении сердец и судеб мы находим могильные цветы самообмана?!
  Это так естественно: в икебану судьбы вплетена желтая плеть измены. Это страшно подумать, скольким изменяем мы, чтобы найти свою половину? Но для своей половины с высокой степенью вероятности ты всего лишь один из многих, которых перебирает она, ища свою половину.
  О, старец, живущий в подвалах моей парапсихической души, где ты был, когда пели фанфары любви? Отсиживался в пещере мудрости веков? Но и без этой мудрости веков понятна мне простая и печальная мысль.
  Понять и простить куртизанку, продающую тело ради хлеба и славы, могу.
  Понять и простить бизнес-леди, торгующую телом ради амбиций и славы, могу.
  Понять и простить топ-модель, торгующую телом ради восхищения быстротечной красотой ее, могу.
  Но торгующую мечтами о заоблачном эдельвейсе?
   Разве рожденные для поклонения, нуждаются в том, чтобы им прощали? Разве их желания не единственный аргумент на ярмарке тщеславия, имя которому любовь на одну ночь? Ради которой ты, как и многие другие, готов был расстаться с головой. Ведь они родились для того, чтобы их любили!
   И ты хотел любви, и ты считал себя достойным любви?
  Ах, к чему все это?!
  Ты мне рассказывала сказки о Ростане,
  Стране, где горы протыкают облака.
  Там люди присягают на Коране,
  Встречая жизнь как смерть издалека.
  Из тысячи ночей одна осталась,
  Та ночь, в которой жизнь и смерть − одно.
  И с ней осталась горькая усталость,
  Не смытая случайною волной.
  Ты мне рассказывала сказки о Ростане,
  Там люди благородней были.
  Они любили вечером в достане
  Жечь фимиам, рассказывая были.
  В тех былях головы так просто отсекали,
  Как будто головы служили для того,
  Чтобы про них те сказки написали,
  Где жизнь, как смерть,  мгновение одно.
  Ты мне рассказывала сказки о Ростане...
  Но голове моей не суждено,
  Отрубленной в жестоком Будурхане,
  Скатиться на ковер...
  Не суждено!
  
  Черный пастырь
  
  Вы еще ничто.
  Никто вас не приручил,
   и вы никого не приручили.
  А. де Сент-Экзюпери
  
  
  За барханами пустыни не видно могил. Неподвижно плывущие пески поглощают не только печально упокойные надгробья, но и целые города и эпохи. Не потому ли непраздно кающиеся отшельники любят одиночество в пустыне?
  Но и в пустыне можно заметить следы, оставленные бродячими, ползающими, прыгающими и летающими. Эти следы проходят сквозь мою душу, они живут в ней, они полны звуков. Среди них извилистый след змеи.
  Эту змею пригрел я на своей груди, взрастил и взлелеял ее, чтобы однажды она сказала мне всю правду обо мне, горькую и неприглядную правду о поисках истины там, где ее нет, не было и не могло быть.
  Сквозь катаклизмы становления, всемирные потопы и пожары, апокалиптические землетрясения прошли предшествующие поколения, оставив нам в наследство веру в распятого на Черном кресте. Не за абстрактные истины, но за каждого из нас, за юродивого и хромого, высокомерного и застенчивого, праведного и грешного, в каждом из нас распятого на Черном кресте.
  В светлый день своего покаяния перед Черным крестом коленопреклоненный не о задымленных городах и исчезнувших речушках, не о квакающих прудах и затопленных деревнях, а о роли своей исполнителя овеществленной воли в образе от бога данной власти вспоминаю я − и в крике отчаяния раздвоенной души своей не об искуплении молю.
   Мы всё хотим объяснить, − шипит, извиваясь во мне, змея, − мы все хотим знать, как можно и как нельзя жить. Не останавливаясь, ищем мы свою дорогу в Землю обетованную, где все люди будут как дети, и дети никогда не будут строить свои воздушные замки за колючей проволокой Гулага.
  Нет другой дороги внутри нас, кроме той, что ведет к Дереву жизни, со всеми своими невправимо-загнутыми закорючками, произрастающими изнутри нас. Мы сами растим свое Дерево жизни внутри нас, и каким его вырастим, таким оно и будет. Ненасытное, оно требует внимания к себе, почву вокруг него надо рыхлить и поить, сухие сучья своевременно вырезать. Каждый день.
  Наша лень уже породила целое кладбище высушенно-скрюченных саксаулов пустыни. Тени хитроумных гиен скользят между ними, и одна из них подвывает во мне:
   Это так удобно − прятаться в скорлупе непогрешимого -изма. Нас много, и по законам индукции даже явная глупость, повторенная много раз, приобретает очертания истины. Неправда, что толпа обречена, в толпе всегда кто-нибудь выживет. Выживут самые неприметно приспособившиеся гиены рода человеческого, чтобы, с пригорка наблюдая за падением толпы в пропасть, утверждать, что заблуждались все, и только они одни знали правду. Их правда  правда нового непогрешимого -изма, новая правда торжествующей толпы, правда нового апокалипсиса, в котором снова выживут одни незаметно приспособившиеся гиены, − так подвывала гиена внутри моего заблудившегося самосомнения.
  А над кладбищем саксаулов в бесконечно расширяющейся пустыне кружит Черный ворон. Он кружит над мумифицированными в саксаульных изваяниях душами наших предков.
  Он знает, что, разлагаясь, трупы говорят. Дерево жизни, высохшее и превратившееся в разбросанные по пустыне саксаульные изваяния, выкристаллизовывается в зеркально-черном антраците усопших душ. В их зеркально-черном отражении без покаяния усопшие души просят о прощении.
  Могущественный и милосердный, ты не хотел этого, ты тоже ошибался. В каждом из нас как в зеркале отражается несовершенство совершенства. Это несовершенство внутри нас, это несовершенство вне нас, в стране тысяч и тысяч уходящих в никуда дорог.
  А по стране дороги и дороги.
  Колючей проволокой связанный Гулаг.
  По тем дорогам все мы носим сроки
  Легенд, сказаний и волшебных саг.
  Распятый бог благословляет муки,
  Какая мука − знать и не уметь.
  Кто цену ведает и встречам и разлукам,
  Тот не боится рано умереть.
  Из пепла возрождаются культуры,
  На трупах убиенных − храм.
  О, милосердный, в горне вечной бури
  Дай силы возродиться нам!
  И снова я один посреди однообразно-серой равнины, и две горы, Черная и Белая, делавшие ее немного привлекательней, остались далеко позади. Я иду один, никуда не спеша, не глядя по сторонам, но вижу, как мимо меня проплывает многоликий мультимираж. Может, безжалостное солнце пустыни виной тому, а может быть, это космические лучи всполохами выхватывают бьющие в сердце картины из моего тысячелетнего прошлого и неопределенно далекого будущего? Я-то знаю, что прошлого уже, а будущего еще нет, и только настоящее представляется внутри моего огоризонтненного пространства многоликим мультимиражем. Внутри этого пространства я сам воздвиг себе крестнораспятную Голгофу, а рядом − трон моего духовного пастыря.
  Мой пастырь, только теперь, на закате − солнце уже садится за горизонт − до меня доходит понимание своей собственной сомнительно неопределенной экзистенции. Но теперь я не знаю, стоит ли мое самоопределение чего-нибудь, когда на Земле присутственные дни сочтены и вокруг одни серо-однообразные пески и символически навязчивые миражи?
  В одном из них грот в серой каменной стене и в ней в стрелку наглаженных брюках и в накрахмалено белой сорочке юноша, приговоренный к гильотине. Шесть убийств, одно обессмыслено-бесчувственнее другого, на его совести. Однако пока при нем голова и облик у него человеческий, один за другим слетаются к нему Белые ангелы всепрощающего милосердия и уговаривают его текстом священного писания: покайся! Покайся, ибо рожден ты человеком и вскормлен молоком матери.
  Но злобно опустошенный юноша остается глухим к их нравственно назидательным речам, и сами ангелы, кружась вокруг него как листья, сорванные осенним ветром, зябнут от ужаса опустошения. Тут еще один ангел, в образе Черной лебеди, спускается к глухо-онемевшему юноше, и говорит:
   Я готова разделить с тобой твои обреченно бессмысленные муки.
  И на немой вопрос юноши, зачем ей это нужно, она отвечает:
   Ты разве не видишь, что я, как и ты, не могу заполнить собой вакуум внутри себя. Внутри меня много разных предметов и людей, в том числе известные тебе шесть погубленных тобою жертв. Мертвые души убитых нами не умирают в поминальных гротах бытием раздвоенной души. Ты ведь слышишь их протяжно надрывные стоны? Они взывают об уничтожении самой памяти о жертвах бессмысленной жестокости, но человечество и за тысячу лет не смогло забыть и простить себе распятых на кресте "просвещенным" Римом, сожженных на кострах "священной" инквизицией, замученных в концлагерях "прогрессивными" режимами. Это потом, осуждая покойников, говорят о тиранах, благоразумно забывая о том, что все начиналось с одиозных гимнов во славу разрушительно созидающей мудрости их.
  Я не хочу говорить о том, что не могут быть справедливо хорошими и несправедливо плохими преступления. Оставим нелепость властью узаконенной справедливости на совести судей. Свой собственный мост к самому себе каждый строит сам. Я − твоя Черная лебедь, твоя Черная тень, стану твоим мостом к самому себе.
  Мой пастырь, я никого не убивал! Но почему несвоевременно рассказанная история о юноше-убийце и его Черной лебеди жжет мое сознание изнутри?!
   Оглянись, − говорит мне мой угрюмый пастырь.
  Я оглядываюсь назад и между двух гор, Черной и Белой, вижу двух лебедей − Черную и Белую.
  Белая лебедь − мечта о безоблачном счастье, я обманул тебя, прости меня, непутевого! Я обманул себя! Я обманул всех! Нет, я не задушил свою без вины виноватую Белую лебедь неумытыми после очередного посещения туалета руками, я просто убежал из ее жизни, с ее призрачным достатком, с ее непристойным благополучием, с ее безоблачным детством, с ее обещанием призрачно благополучной цитадели.
  В дымчатом мареве гор за усеянной саксаулами пустыней то приближается, то удаляется другой образ, образ Черной лебеди − дочери колдуна.
  Смеясь, она устремляется к подвешенному между двух гор бревенчатому мосту. Ее притягательно грустные глаза рассказывают мне историю самовлюбленно гордой девушки, которая словно родилась для того, чтобы делать счастливо-несчастными других.
   Милый мой, − это из расцвеченного вечерним солнцем марева ее голос проникает в мою грудь и наполняет наэлектризованным звучанием окрестности моей парапсихической души, − ты же знаешь, что я − твоя Черная тень. Разве кто-нибудь любил тебя, как я?! Разве кто-нибудь был с тобою так восхитительно бесстыден в своем одухотворенно плотском великолепии?! Почему же ты боишься моей любви? Не потому ли, что боишься, что рано или поздно Черная лебедь превратится в Белую?
  Смеясь, она убегает по мосту, и он раскачивается под ее неосязаемо воздушным бегом. Я не могу отделаться от мысли, что если решусь побежать за нею, то мост рухнет и с ним навсегда исчезнет из моего воспаленного сознания пленительный образ Черной лебеди.
   Милый мой, − это ее удаляющийся голос всё громче проникает в жизненное пространство моего самоопределения, − не бойся потерять. Только тот, кто боится, на самом деле теряет всё.
  И пусть в один прекрасный день окажется, что дом Белой лебеди, хоть и холоден, как снега на вершине гор, но полон украшений и яств, а от Черной лебеди остался только холмик пепла − свидетельство пронесшейся бури, ты никогда не сможешь забыть великолепную в своей бесстыжей откровенности Черную лебедь.
   Ты не сможешь забыть меня потому, что только я могу понять и оправдать тебя. Потому что я − твоя Черная лебедь, твоя Черная тень, единственная, способная ужиться с мультимиражем в твоем воспаленном сознании.
  Черная лебедь исчезает, но на том месте, где только что была она, откуда-то из небытия выплывает образ сгорбленной старушки, в ранней юности внушавшей мне:
   Мальчик мой, Белых лебедей не бывает. Чем белее лебедь снаружи, тем чернее она изнутри. И если ты не хочешь прожить жизнь бобылем, научись любить Черную лебедь.
   Неправда, старая колдунья! Не потому я люблю Черную лебедь, что не бывает Белых. Я люблю ее, потому что она − отражение меня самого, она - мое Черное распятие.
   И это ты говоришь? Пай-мальчик, примерный отличник, покоритель великих строек века? Может больше истины в том, что в отместку неосуществленным мечтам своим, возненавидев их засемиоблачную красоту, влюбился ты в их Черное отражение в парапсихологических глубинах души своей, в Черную отметину свою?
  
  
  Невыносимая легкость бытия
  
  Но действительно ли тяжесть ужасна,
  а легкость восхитительна?
  М. Кундера
  
  А пир продолжается!
  Вот на сцену вышел грустный певец, не последняя надежда влюбленных и обманутых сердец. А что, чем наш пир Заромыслия, пир обманутых (но не разучившихся очаровываться непостоянством всяких там Кармен и прочих куртизанок) хуже других, разве недостоин он обычной нормальной лирической песни, исполненной в миноре мажорных чувств? Вот уже звучит рыдающая мелодия саксофона, рыдайте или смейтесь, но не оставайтесь равнодушными к его словам! И танцуйте! Мужчины тоже танцуют, когда дамы приглашают их.
  Скажи мне слово нежное любовь.
  Черты твои - следы моей любви.
  Мне говори о чувствах вновь и вновь
  И это слово снова назови.
  И пусть глупее слова в мире нет,
  И пусть больнее чувства не сыскать,
  Не говори мне только слова "нет",
  Я так хочу черты любви ласкать!
  Над тихой заводью склонилась тень,
  Опять нависли тучи над рекой.
  Луна скользит холодная совсем,
  Нас холодит бесчувственный покой.
  Цвет лилии − печали нашей тень,
  Нависшая над медленной рекой.
  И только слово нежное любовь
  Моей печали чувство визави.
  О страсти прошлой говори мне вновь,
  Притворство этим словом назови!
  И пусть глупее слова в мире нет,
  И пусть больнее чувства не сыскать,
  Не говори мне только слова "нет",
  Я так хочу следы любви ласкать.
  Нервно-веселые ритмы лишенных мелодии песен, которые изрыгают искаженными от пламени безысходности певцы и певички, зовут нас танцевать. Прочь меланхолия трансцендентной философии, да здравствует жизнь!
  Если человек в чем-то и грешен, так только в том, что недостаточно много веселится. Так в чем же дело, мой дорогой Заратустра?! Прочь мантию пророка! Впрочем, она тебе не мешает, она сегодня сойдет за карнавальный костюм. На сегодняшнем пиру Заромыслия все мои гости  всего лишь герои карнавала длиною в целую ночь, ночь между безвозвратно ушедшим прошлым и, увы, так и не наступившим будущим.
  Посмотрите, как очарователен Отелло в своей черной маске! Это он неумытые после последнего посещения туалета грязные руки свои сомкнул на белоснежной шее Дездемоны. Но это не мешает ей извиваться в лишенных мелодии ритмах. Она сегодня весела, она сегодня без удержу смеется, ибо знает, что все наши страсти нужны всего лишь для того, чтобы придать иллюзии жизни большую достоверность.
  А вот и бесподобная царица ночи божественная Кле. Развратная царица царства черных терриконов, сука, проститутка... но как же я тебя люблю! Этой животной, безотчетной любовью, готовой все простить, все, ради одной ночи, одного стона любви... Только один стон, не притворный  настоящий. Но стон-то притворный. Как оргазм брачной аферистки...
  Се ля ви,
  прости мне это, се ля ви,
  Я не достоин был любви,
  Прости мне это, се ля ви.
  Прости, но так устроен мир
  В нем не найти нам смысл самим.
  Заря-восход, заря-закат,
  Не повернуть нам жизнь назад,
  Там не найти огня любви,
  Где нет безумства, се ля ви.
  А вот и благородный (хотя и отвергнутый) Хозе и очаровательная (хотя и непостоянная) Кармен. Они сегодня вместе. Им обоим сегодня кажется, что это Тореадор заводит их своими бешенными ритмами. И им кажется, что они созданы друг для друга, чтобы снова в который раз под бешенные звуки кастаньет отвергнутый Хозе мог всадить в пылающее сердце своей прекрасной возлюбленной заботливо припасенный для такого невероятно удачливого случая сверкающий в лучах прожекторов кинжал.
  Наш добрый, старый, блюз
  Засемиоблачной мечты.
  В песчаных дюнах снова ты
  И снова нежный солнца луч
  Ласкает плечи, груди... пусть
  Ласкает он, я не боюсь,
  Что ты исчезнешь из мечты,
  Исчезнешь ты, а я вернусь
  Среди песчаных диких дюн,
  В стране прозрачно-белых лун,
  Где тень крадется, как змея,
  Где ты была  вся жизнь моя...
  Исчезнешь ты, а я вернусь,
  И боль мою разбудит блюз...
  Туда я больше не вернусь!
  Так пойте же и танцуйте и пейте и лейте на землю напитки, будоражащие нашу циркулирующую по артериям жизни кровь! Как рад я видеть вас сегодня всех вместе на моем фантасмагорическом пиру! Я рад видеть вас среди других, молодых и красивых, среди тех, кто будет жить после нас. Не правда ли, мои очаровательные Черная и Белая лебеди, среди них, среди моих юных гостей, тоже многие Белые и Черные лебеди. И нечего кривить душой, между нами говоря, в каждую из них я готов сегодня влюбиться.
   Ты болен, − говорит мне старый скопец, − любовь − это болезнь, от нее нужно лечиться.
   Но есть ли лекарство от любви?
   Да конечно, есть...
   Но я не хочу быть оскопленным!
   Есть и другое средство, средство Роше...
   Ты имеешь в виду продажную любовь?
   Какая разница, как ты ее назовешь! Люби всех подряд, рыжих и черных, худых и толстых, красивых и уродливых, и тогда в непрерывно меняющихся картинках бесконечно длинного порносериала твоя ночь с Клеопатрой превратится всего лишь в одну из ночей со жрицами плотской любви. Коль ни одну из них ты не сумел приручить.
  И эта ночь − всего лишь один из многих неповторимых эпизодов бесконечного порносериала разочаровавшихся в любви вульвострадальцев − она сегодня твоя! Сегодня танцуй и веселись, тебя ожидает ночь любви. С одной из многих клееподобных куртизанок, неповторимых и восхитительных, как каждая из миллионов звезд на небе.
  Я танцую и мне весело. Я смотрю в радостные лица и фигуры, кривляющиеся в непрерывном движении, я восхищаюсь этими бесконечными изгибами рук и бедер, и чем беспечнее их лица, тем больше они восхищают меня своей кундеровской невыносимой легкостью бытия.
  Так веселятся тысячи мотыльков, тысячи сверкающих всеми красками жизни росинок, оторвавшихся от лепестков цветущего сада любви. Тысячи и тысячи, кружась в безудержно веселых, лишенных мелодии ритмах, они соединяются в облако и устремляются ввысь.
  Туда, где иллюзия жизни не нуждается в кажимости бытия. Только там мы любим друг друга, не спрашивая, зачем мы здесь.
  И никто не умирал! И не было надгробных рыданий и безутешно молящих о прощении. И я
   молю лишь об одном, чтоб умирая, не встретить тебя, мою бесподобную Кле. На смертном одре все прощают! Но нужно ли мне это всепрощение? Я не молю о прощении. И вовсе не из упрямства.
   Ибо что такое физическая смерть по сравнению с духовной. С духовной, ангел которой - разочарование. Как это должно быть смешно: ведь ты хотел, чтобы она стала беспомощной, нуждающейся в тебе. Отчего же сейчас эти вечные возвращения к теме болячек увядающей любви тебя только раздражают? В любви ты готов был целовать ее замысловато изогнутые пальчики ног, в разочаровании ты отворачиваешься от ее бледно-мертвенных губ. Но ведь это она, всего лишь она, воспоминание о твоей любви, ради одной ночи с которой ты хотел пожертвовать жизнью! Теперь же ты ее гонишь, гонишь из подвалов своей парапсихической души?!
  Уходя − уходи!
  Это ветер в степи,
  это облако в небе,
  это волны прибоя
  Уходя, не уходят,
  а приходят опять.
  Уходя − уходи!
  Ты не ветер в степи,
  ты не облако в небе,
  ты не волны прибоя
  Ты лишь та, что была
  и как буря прошла
  И ты
  Уходя - уходи!
  Без тебя я вернусь
  в мир вчерашний с тобой,
  вместе с ветром и облаком
  и бегущей волной
  стану тенью плывущей
  над холодной водой
  за вчерашней забытой
  уходящей тобой.
  
  
  Вместо финала
  
  -...неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых, и оживем, и увидим опять друг друга?..
  - Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу все, что было...
  Ф. Достоевский
  
  Я населил свою душу призраками прошлого, чтобы отгородиться от настоящего. Но призраки обладают нехорошей привычкой: иногда они покидают свои убогие пристанища, чтобы повитать над грешным миром живых людей. Это нехорошая привычка, потому что рано или поздно они возвращаются, забиваются в отдаленные углы своих темно холодных гротов и подолгу молчат. Хотя, казалось бы, они же были там, где жизнь бьет ключом, где люди смеются и плачут, любят и ненавидят, клянутся в преданности и обманывают. Там жизнь, там зеленеет трава и цветут цветы, а по вечерам плачущие ивы опускают к зеленой прохладе квакающих прудов свои грустно-тяжелые ветви, под которыми еще одна очередная пара влюбленных в который раз совершает неповторимый обряд открытия таинства возникновения новой жизни. Почему же они, а теперь и ты, мой мудрый Заратустра, не хочешь рассказать о том, что видел, что слышал, о чем говорил сам?
  Может быть, тебя смутили нагромождения веков, культур и произвола, эти взывающие к небу памятники головотяпства? Может быть, ты устал в этом эволюционирующем мире революционных катаклизмов искать зерна рационального абсурда? Может быть, ты просто устал пророчествовать вопиющие бессмыслицы?
  Что есть истина и что есть ложь? Жрецы древнего Египта не знали законов всемирного тяготения, они были уверены в истинности утверждения, что Солнце и весь мир вращается вокруг знакомого им небольшого клочка Земли. Но с точностью до нескольких секунд предсказывали затмения солнца и луны. Дикари на огромных просторах тундры полагали, что это огромный Черный ворон своими частокольными крыльями закрывает небесное светило. Но они умудрялись веками ловить рыбу в маленьких озерцах вечно замороженного Заполярья. На эту древнюю Родину дикарей пришли умные люди, вооруженные логарифмическими линейками и интегральными уравнениями, и последняя всплывшая жертва цивилизации приказала долго жить, оставив без средств к существованию не выучивших таблицы умножения дикарей.
  Какой толк в том, что только печальные пророчества, о Заратустра, сбываются? Ты был прав, предупреждая:
  Пустыня ширится сама собою: горе тому,
  кто сам в себе свою пустыню носит.
  На распутье между Черной и Белой горой заблудившись в трех соснах непредсказуемой чей-то и непонятной любви своей, я пришел к пастырю моему, чтобы исповедаться. И пастырь спросил меня:
   Что ты хочешь услышать, сын мой?
  Хочешь ли ты сочувствия в бесплодных скитаниях своих по лабиринтам не освященной святым обетом любви своей?
  Или ты хочешь осуждения той, которой молился в похотливо-греховных побуждениях ничем неогоризонтненной любви своей?
  Но в чем, скажи мне, заслуживает осуждения она?
  Такая хрупкая и беззащитная, заброшенная исполнившими перед вечными законами природы свой долг по-своему любившими ее родителями в этот жестокий мир черно-серых пирамидо-терриконов вращаться в заколдованном кругу подобно игрушечному заведенному чей-то злой рукой волчку?
  Разве не хотела она просто радоваться всеми красками жизни в хрустально чистом полете бессмертной в своих бесконечных метаморфозах бабочки Баттерфляй?
  Но обманутой в лучших побуждениях своих - и признайся себе - не без помощи твоей, больше созерцавшим зигзаги вращения волчка, чем пытавшимся вырвать ее из этого неотвратимо затягивающего ведьминого его вращения, чтобы увлечь в другой мир, мир более справедливый, более устроенный, более гармоничный и приспособленный для хрустально чистого полета бабочки Баттерфляй?
   Но, пастырь мой, разве в том моя вина, что я сам в кровь разбил ноги и сердце свое в поисках дороги в этот более справедливый мир, но так и не нашел его? Разве заслужил я в награду за бесконечные поиски свои эти три на бренном теле моем кровоточащие раны: моя живущая любовь, моя умершая любовь, моя несостоявшаяся любовь?
  Но не за искуплением грехов пришел я в пустыню молящихся отшельников, не за тем, чтобы утешиться мыслью, что если бы мне больше повезло, если бы я жил среди наивно-правильных людей в праведно-богатом государстве при справедливо-добродетельных правителях, то, возможно, стал бы много-нравственным профессором в черной мантии, благородным воспитателем вечно заблуждающегося юношества.
  Но жизнь распорядилась по-другому. Словно щепки в океане, мечутся люди между небом и землей, пока, поддавшись стадному инстинкту, не уподобляются герою из толпы, который кричит: смотрите, смотрите, рифы впереди! А толпа несется навстречу рифам, и вместе с ней, с толпой
  непризнанный, непонятый,
  в себе уверенный пророк,
  словно в мире теней
  от прошлого до будущего
  странствующий дервиш.
  Я вместе с ней, я раб толпы.
  Но не толпа.
  Я знал, куда ведут ее поводыря слепые.
  В ее падении − мой соучастный бег.
  Мой пастырь,
  в той толпе я осужден на бег!
  Мой бег на месте был кому-то нужен.
  Кто не искал спасения от друга,
  От правильности городов и сел?
  Мечась в пространстве заколдованного круга,
  Тропами Заратустры кто не шел?
  Лишь здесь, в пустыне, среди гор
  Я становлюсь самим собой
  и каюсь пред тобой,
  как перед высшим судией и богом.
  Я сам воздвиг себе крестораспятную Голгофу.
  Мои сомнения − субстанция в себе.
  Слагая мысли странные и строфы,
  Я зарождал сомнения везде.
  В день искупления, возможно, слишком рано
  себя вместилищем Вселенной осознав,
  я сомневался в истинах Корана,
  Евангелие пытками терзал.
  Сквозь стон веков сомненьям не пробиться,
  однажды все мы падаем к стопам:
  о, милосердный, снова возродиться
  дай силы нам!
  
  А впрочем, пир продолжается.
  Мои призраки не просто окружают меня, они меня развлекают, они придают вес моему существованию. Каждый из них занят своими мыслями, своей более-менее сумбурно-веселой историей, но иногда они не прочь поучаствовать в моих продолжающихся за полночь застольях. Иногда они не прочь послушать мои бредовые мысли, и за это я им благодарен. Что ж, сегодня с Вашего молчаливого позволения я прочту еще одно признание в любви.
  Я смертен. Я умру. Судьбой неотвратимой
  Истлею прахом я, живущий наяву.
  Но есть бессмертие души, ничем неистребимой,
  Я в том бессмертии века несчетные живу.
  Во мне живет душа неандертальца,
  Я одеваюсь в шкуры, снятые с зверей,
  И отправляюсь с племенем скитаться,
  По берегам разбуженных морей.
  И вновь
  Я гладиатор, осужденный быть отважным,
  Готовый для прыжка, оскалом рта притих.
  И вновь
  Я Гераклит, входящий в реку дважды,
  Один раз за себя, другой раз за других.
  Во мне шумеры лук тетивой тонкой гнули
  И воскрешали пляской, танцуя вкруг огня,
  По мне прошли ордой шумливой гунны,
  Руша империи и царства хороня.
  Я на дуэлях дрался за обиды,
  Прекрасных дам и рыцарский помаз.
  Я звоном заливался на корриде,
  Пронзенный воплем диким бычьих глаз.
  На всех жестоких баррикадах революций
  Остался мой кроваво-красный след.
  И в лагерных бараках контрибуций
  Я за грехи чужие нес ответ.
  Когда-нибудь и я, спустя столетья,
  Проснусь живой душой
  в чужой другой судьбе.
  Другой прочтет стихи забытого поэта,
  О человеческом,
  о вечном,
  о тебе.
  
  
  
  Моей незабываемой Р.В. с любовью и благодарностью посвящается.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Содержание
  
  
  Убиение жажды 2
  Появление Кле 5
  Новое явление Заратустры 12
  Кошка, которая царапается 19
  Покаяние сумасшедшего 24
  Святое семейство 29
  Вечный студент 37
  Ночь с Клеопатрой 42
  Долгая ночь разлуки 47
  Клуб молодых суперменов 53
  Эверест 58
  Бунт 69
  Меч 75
  Дорога в никуда 80
  Сплошной серый цвет 84
  Недолговечен розы цвет 94
  Черный пастырь 99
  Невыносимая легкость бытия 105
  Вместо финала 109
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"