Вот высшее достижение суда: когда порок настолько осуждён, что от него отшатывается и преступник...
Разумеется, те, кто крутил ручку мясорубки, ну хотя бы в тридцать седьмом году, уже не молоды...-- и всякое равное возмездие им уже опоздало, уже не может свершиться над ними.
Но пусть мы будем великодушны, мы не будем расстреливать их... Но перед страной нашей и перед нашими детьми мы обязаны всех разыскать и всех судить! Судить не столько их, сколько их преступления. Добиться, чтоб каждый из них хотя бы сказал громко:
-- Да, я был палач и убийца.
И если б это было произнесено в нашей стране хотя бы четверть миллиона раз... -- так может быть, и хватило бы?
А.И. Солженицын.
Когда в ОЛП умирал очередной заключённый, это не было событием ни для заведующего медчастью, ни для его подчинённых. Людочке Соколовой, юной фельдшерице, работавшей здесь чуть меньше полугода, уже трудно было вспомнить, сколько раз приходилось ей свидетельствовать exitus в бараке или лазарете. И трупы з/к были похожи один на другой. Из лазарета чаще всего выносили напоминавших обтянутые кожей скелеты пеллагрозников, у которых и пол-то не сразу можно было разобрать, не то что лицо запомнить. Их штабелями наваливали в повозку с откидными бортиками и увозили куда-то из лагеря. На вахте охранник притормаживал, откидывал одну из стенок, лениво зевая, "пробовал" трупы острым железным штырём и махал рукой: "Проезжай!" Он и сам не верил, что в этой куче доходяг может затаиться живой человек.
Впрочем, сегодня ожидалась смерть не совсем обычная. Во-первых, з/к Громова, поступившая вчера в лазарет с проникающим ранением живота была местной достопримечательностью. Толик, начальник оперативного отдела и Людин муж, показал ей эту з/к в первый же день по приезде. Так сказать, как образчик матёрого врага. Злостную троцкистку, проникшую в ГПУ и продержавшуюся там до 1932 года. Люда не знала, каким образом бдительные чекисты умудрились проморгать такого врага. Ей казалось, что даже внешность Громовой несла на себе зловещую печать. Высокая, худая, с носом, как у бабы Яги. И характер, как вскоре выяснилось, соответствовал внешности. Чуть что -- лезла в драку, как мужик. И умирала она сейчас из-за своего норова. Что-то не поделила с блатными и бросилась на них с кулаками, одна на троих. Ну и получила заточку в живот.
Во-вторых, несмотря на приличный возраст (сорок лет) и общие работы, силищи в Громовой было ещё немало, и умирала она мучительно. Потеряв сознание, начинала метаться и бредить и невольно привлекала к себе внимание персонала.
"Проникающее ранение живота, осложненное начавшимся перитонитом при общем ослаблении организма... -- подумала Людочка. -- А ведь не распорядись вчера главврач особо не тратить на неё времени -- можно было бы и спасти..." И тут же одёрнула себя: "Нашла кого жалеть! Фашистку! Пусть подыхает!"
Соколова поправила перед зеркалом белую крахмальную косыночку на перманентных кудряшках и пошла в палату. З/к Громова лежала на третьей от входа койке. Люда покосилась на её заострившееся, изжелта-бледное лицо с дрожащей надо лбом прядкой грязных волос. "Маска Гиппократа -- верный признак воспалительных процессов в брюшине", -- вспомнила она нудный голос преподавателя. Рядом с умирающей сидела лекпомша из заключённых-указниц и периодически смачивала губы Громовой тряпочкой. Та бредила.
-- Следствие располагает фактами... Раскаяние... Мы готовы вам помочь...
-- Допрашивает, -- устало вздохнула сиделка и брезгливо поморщилась. -- Как сознание потеряет -- всё допрашивает. И ещё матерится, как ломовой извозчик.
И внимательно поглядела на юную фельдшерицу. Людочка вспомнила свои недавние крамольные мысли и вдруг испугалась их. Приказала лекпомше, невольно копируя тон начальницы:
-- Займитесь другими больными. Все равно умрёт.
Громова, будто услышав её слова, заметалась на постели и захрипела...
* * *
Я пришла в себя от яркого света. Открыла глаза, осмотрелась. Меня куда-то везли. Воронок как воронок, только не с кабинками для арестованных, а с двумя длинными лавками вдоль стен. Я лежала на одной из них. На второй сидел конвоир. Совсем молодой парнишка с внешностью плакатного советского воина. Не хочешь, а залюбуешься -- мужественное юное лицо, золотистый ёжик волос, кипенно-белый подворотничок. Винтовочка в идеальном состоянии, зажата меж ног, по уставу. Глаза ясные, озёрные, добрые. Небось, из вологодских. Знаю я их доброту.
Я повернулась на бок. Как ни странно, пропоротый заточкой живот не болел, да и вообще я чувствовала себя непривычно хорошо. Будто не было ни лагерей, ни допросов с воздействиями.
Села -- и только тут поняла, что одета в новую, чистую и отутюженную форму и скрипучую, только что со склада, кожанку. Не веря своим глазам, провела рукой по левой стороне груди. Ладонью ощутила холодок металла: Знак Почётного Чекиста на месте. А под ним -- твёрдый прямоугольничек партбилета в кармане.
-- С ума сошла, -- побормотала я.
-- Вовсе нет, -- отозвался конвоир. -- Не пугайтесь, Елизавета Петровна.
Точно, сошла. Конвоирам не полагается говорить с нами, особенно таким тоном. Я выпрямилась на лавке.
-- Звать-то тебя как, разговорчивый? Не боишься с троцкисткой болтать?
-- Нет, не боюсь, -- улыбнулся он, будто ждал, что я его узнаю.
-- Куда меня везут-то? Или не велено говорить?
-- Отчего же? Скажу. На суд везут.
Как я ни сопоставляла факты, все что-то не увязывалось. Голова моя соображала донельзя плохо.
-- Ежова, что ли, сковырнули?! -- неуверенно предположила я наконец.
-- Нет, его время ещё не пришло, -- отозвался он с какой-то странной, старческой улыбкой. -- Вас будут судить.
В груди противно ёкнуло, стало трудно дышать. Даже если терять нечего, мысль о том, что тебя снова будут судить, неприятна.
-- Меня-то за что?
-- За всё.
-- За всё -- это на Страшном суде, -- мрачно отшутилась я.
Он промолчал всё с той же улыбкой. И тут меня осенило. Сразу всё стало на свои места. И мигом зажившая рана, и форма, и партбилет, который у меня отобрали и во время допроса в тридцать втором порвали на глазах. Я умерла.
Во рту сразу пересохло. Воронок, суд -- небось, тройкой...
-- У вас что тут, всё, как у нас? -- охрипшим голосом спросила я.
-- Не у всех. Но у коммунистов -- да. Вы же, по сути, язычники, у вас и на том свете всё, как на земле.
Как жутко звучали эти слова, произнесённые таким безмятежным тоном!
-- Значит, меня и там лагеря ждут?
-- Если заслужили, -- невозмутимо сказал конвоир.
Вот те на! Я никогда не боялась смерти. Потому что сначала было во имя чего умирать, позднее -- потому что стало нечего терять. А во время второго ареста и в лагерях я вообще ждала смерти как избавления. Умирать, выходит, действительно не страшно, а вот избавления, оказывается, мне не полагается.
Закурить бы... Привычно сунула руку в карман куртки, нащупала портсигар и зажигалку. Конвоир ничего не сказал, но посторонился ближе к двери. "Знать, некурящий", -- тупо глядя на него, подумала я, щёлкая зажигалкой. Тоска-то какая...
Я успела только пару раз затянуться до того, как мы остановились. Конвоир распахнул передо мной дверь воронка. Забычковала папиросу, по лагерной привычке спрятала её в карман, и мы вышли. Здание Палаты Страшного суда (о чём было написано золотыми буквами по фасаду) походило на те дома, что начали строить по Москве незадолго до моего ареста. Гранитные плиты, знамёна и гербы на фасаде, высокие лестницы у парадного. Мы поднялись по скользким после дождя ступеням и зашли внутрь. Народу в Палате было много, всё больше наш брат -- чекисты и из партийного руководства. Они ждали, толпясь у дверей в кабинеты. Ни рабочих, ни крестьян, ни классово чуждого элемента я здесь не увидела.
-- А другие люди где?
-- Так я ж говорил, у них свои суды. Этот -- для атеистов, отделение ваше, партийно-чекистское, есть и другие отделения: военный трибунал там, для простого народа -- опять же своё. У верующих, у каждого вероисповедания -- своё отделение, -- охотно пояснил мой конвоир. -- Удобно. Очередь почти не создаётся, да и драк между новопреставленными практически не бывает. Идеологические противники редко попадают в один суд. Мудро устроено!
Действительно мудро. Я представила, как бы оказалась в одной очереди с белогвардейцами, и нервно хмыкнула. В это время одна из дверей распахнулась, и двое чернявых парнишек в хорошо знакомых мне синих формах служителей внутренней тюрьмы выволокли мужчину во френче. Он истошно вопил и плакал, как баба. Вид этого сильного и, судя по всему, некогда имевшего немалую власть человека испугал меня. Под ложечкой сразу засосало от нехорошего предчувствия.
-- Засудили в лагеря. Вашего брата часто туда отправляют, -- деловито пояснил конвоир.
-- Не пугай, -- огрызнулась я. -- И без тебя тошно.
Он в ответ промолчал. Неужели опять в лагеря? Хуже быть не может. Интересно, по какому кодексу они тут судят? Если по тому, что я в приходской школе учила -- то меня уже можно раскрутить на полную катушку по статьям "Не убий" и "Почитай господа своего". А если ещё приплести "Не прелюбодействуй", то точно хватит на бессрочные лагеря. ВМН-то к бессмертной душе не применишь.
Пока мы поднимались на третий этаж, навстречу нам попались ещё несколько человек под конвоем. Некоторые бодрились, но глаза у всех были потухшие, без надежды. "Почему их выводят через главный ход? Ожидающих, что ли, пугают?" -- подумала я. Только один парень в гимнастёрке и перемазанных землёй сапогах -- сельский активист, должно быть, -- шёл без конвоя. С наслаждением затягивался дымом папироски и улыбался глуповатой улыбкой человека, только что выпутавшегося из большой переделки. Увидев меня, вгляделся (интересно, чего он такого заметил?) и улыбнулся:
-- Всё будет хорошо. Вы только не упорствуйте. Чистосердечное раскаяние смягчает наказание.
Я едва удержалась, чтобы не послать его. Нет моей веры этим словам! Сколько раз сама так говорила! И сколько слышала во время второго следствия...
На третьем этаже народа почти не было. Только в самом конце коридора сидел, сгорбившись, на лавке какой-то з/к в шапке-финке, старой телогрейке и ботинках-четезухах.
-- А что так пусто? -- спросила я.
-- Так вы же оппозиционерка. Неровён час, подерётесь с верными сталинцами, как давеча с блатными. Зачем нам беспорядок в суде? -- рассудительно отозвался конвоир, провёл меня мимо двух рядов одинаковых, обитых тёмной клеёнкой дверей с табличками, указал на одну из них.
-- Вас позовут, Елизавета Петровна. Ждите своей очереди, совсем недолго.
И, только каблуками не щёлкнув и честь не отдав, удалился. Я подошла к з/к.
-- Здравствуйте. Можно сесть рядом?
Он поднял голову.
* * *
Некоторое время мы оторопело смотрели друг на друга. Вот уж кого я не ожидала увидеть здесь, так это Марка Штоклянда. Моего бывшего мужа и начальника. Моего Маркеле.
Боже мой, как он выглядел! И в молодости склонный к полноте, Марк к сорока годам обзавёлся вторым подбородком и тугими щеками. Сейчас на исхудавшем лице грязная кожа в пеллагрозных пятнах висела складками, зубов не было, рот запал. Выглядел он лет на семьдесят с лишком. Хотя, по всем раскладам, ему не могло быть больше сорока. "Дошёл", -- испугалась я. Вид слабоумных, ко всему равнодушных доходяг, рывшихся в помойке, так потряс меня по прибытии в лагерь, что худшего конца я себе представить не могла. Невольно пристально вгляделась в Марка и облегчённо вздохнула. Нет, не доходяга: взгляд по-прежнему цепкий, следовательский, да и лагерные лохмотья в порядке, насколько это возможно. На воле тоже всегда был подтянутым, аккуратным.
Штоклянд поскрёб чёрным заскорузлым пальцем седоватую щетину на щеке и спросил подчёркнуто равнодушно:
-- В свидетелях, что ли?
Я почувствовала, что он напуган моим появлением.
-- Нет, на суд.
-- Умерла, значит? Я думал, тебя тогда расстреляли, -- удивился он.
-- Десять лет лагерей.
-- Не повезло. Дошла?
-- Господь милостив. По помойкам не шакалила. -- И добавила не без гордости: -- Блатные убили в драке.
-- Сама нарвалась, -- подытожил он уверенно.
-- Нарвалась.
-- Тебя и могила не исправит, -- проворчал он, улыбнувшись. На мгновение взгляд его потеплел, потом опять стал напряжённым. Интересно, какого подвоха он ждал с моей стороны? Уж после следствия в тридцать седьмом-то мог бы во мне не сомневаться.
-- А ты что, тоже сегодня умер?
-- Расстреляли в тридцать седьмом. Дети вроде живы. Не встречал их тут. А может, не хотят встречаться.
-- Понять можно, -- пожала я плечами. -- С нами всё кончено.
-- Кончено, -- буркнул зло Марк и перевёл разговор на другую тему. -- А сегодня какое?
-- Июль тридцать восьмого.
-- Всего год прошёл, -- удивился он. -- А там -- лет двадцать.
Я поняла, где. Там -- это в аду. Их ад похож на наши лагеря, такой же разветвлённый, с отделениями и лагпунктами. Интересно, для всех так, или только нам, чекистам, устроили? Я наконец села, закурила, протянула ему портсигар. Он взял папиросу и не сразу смог прикурить. Рука дрожала.
-- Засудили?
-- Конечно. Там много наших. И из партаппарата. Когда Хозяин сдохнет, его тоже туда упекут.
И злорадно ухмыльнулся. Я тоже не удержалась от улыбки. Приятно представить товарища Сталина в лагерях...
-- Ты его, однако, что-то невзлюбил, -- съехидничала я.
-- После того, что было -- мне его любить не за что. Я ему честно служил, -- он сжал кулаки, по-волчьи оскалил голые дёсны, и даже не попытался скрыть свою злобу. -- Ничего, ему там припекут.
Вон как обиделся! Он всегда считал, что за хорошую работу надо хорошо платить. А вождь его использовал, отработал и выбросил, как мусор. В душе у меня шевельнулась давняя обида.
-- Так тебе и надо!
-- Тридцать второй год не можешь простить? Что я тебя тогда сдал?
-- Ничуть не сержусь, -- язвительно отозвалась я. -- Ты ведь иначе не мог поступить. Надоело спасать сумасшедшую бабу от самой себя. Откройся мои сомнения ещё кому-нибудь -- тебя бы привлекли к следствию и как начальника, и как друга, и как бывшего мужа. Грохнулась бы твоя карьера за милу душу. Только ты и без моей помощи в говно вляпался!
Вот уж не думала, что такой злопамятной окажусь. Давно ведь всё было. И столько после этого пришлось пережить. А теперь -- нате вам -- обрушилась на своего бывшего со всей злостью обиженной бабы. Даже самой противно стало.
-- Довольно! -- раздражённо перебил он меня. -- Я только не могу понять, с чего это ты не отплатила мне тем же в тридцать седьмом?
Вопрос по существу. Точнее не задашь.
-- Потому что, как убежденная сторонница "Платформы" Рютина, я не собиралась способствовать усилению режима Сталина. Ведь этот процесс был нужен Сталину, -- отрезала я. Он уставился на меня своими жёлтыми глазами. Как на допросе.
-- Логично. Только ты врёшь.
Я невольно напряглась, готовясь дать отпор. Мне не хотелось распространяться на эту тему. Причина-то была самая дурацкая, глупее не придумаешь. Кому ни скажи - никто не поймёт, за что можно до сих пор любить этого конец разложившегося субъекта, безжалостного и циничного, к тому же несколько раз предавшего меня. Скажи я ему правду -- он же первый и посмеётся надо мной. Но интересно, зачем ему нужна правда? Если она ему нужна -- не отцепится... У меня запершило в горле. Я попыталась подумать о чём-нибудь другом, чтобы не заплакать. Слёзы на него не действовали, и унижаться перед ним я не хотела. "Он всегда сравнивал допрос с игрой в карты. Выиграет тот, у кого нервы крепче, -- вспомнилось мне. -- Какие карты! С его-то напором! Футбольный нападающий".
-- Какая разница? -- я представила себе футбольное поле, себя в воротах и его. Забавное зрелище...
-- Значит, есть, раз спрашиваю, -- он уверенно погнал мяч к моим воротам. -- Я ведь тебя знаю. Причина личная?
Гол!
-- Не буду отвечать. Что ты мне допрос устраиваешь? Думай, что хочешь!
-- Придумать не могу, -- честно признался он. -- У тебя не было причин щадить меня, терпеть побои. Особенно после того, как я выдержал твоё избиение до конца. Хотя мог бы прекратить эту пытку...
-- Не играй в раскаяние, я всё равно не поверю, что ты на него способен!
Я почувствовала, что сейчас всё-таки расплачусь. Нет, только не это! И я заорала на него:
-- Иди ты на...! Мне не до тебя сейчас, я ещё не знаю, что меня там ждёт, а ты мне нервы мотаешь!
Закусила губу и отвернулась.
-- Лиза... -- он взял меня за руку. Наверное, надо было отнять её и дать ему в морду, но я не смогла. Мне так не хватало его всю жизнь, какой он ни есть! Да если бы он только поманил меня сейчас -- побежала бы за ним, как собачонка, хоть куда! Только я ему об этом не скажу! Он сжал мою руку в своей огрубевшей грязной ладони.
В это время дверь отворилась, и ангелоподобное создание в прокуратурской формочке вызвало Марка Штоклянда. Он засуетился, вскочил, и, шаркая четезухами, засеменил к двери. На редкость вовремя! И будь они прокляты!!! Я некоторое время яростно смотрела на дверь, читая медную табличку, и только потом поняла, что на ней написано. "Рассмотрение апелляций". Значит, апелляции здесь принимают... Значит их принимают... Господи, я совсем потеряла самообладание. Смир-на, товарищ Громова! Взять себя в руки! Какое значение имеет в данный момент то, как к тебе относится эта сволочь?!
В это время дверь с надписью "Верховная коллегия Страшного суда" распахнулась и вызвали меня. Я собрала все силы, чтобы сосредоточиться, и шагнула внутрь. В детстве в церкви я видела картину Страшного суда: с Христом на троне, Богородицей и Иоанном Крестителем по бокам, -- и сейчас ждала увидеть нечто подобное. Но всё оказалось иначе, и я растерялась. Почему-то я все-таки надеялась предстать перед божьим судом. А тут... Всё как у нас. Знаю я этот механизм: ОСО -- две ручки, одно колесо! Могли бы принести приговор в камеру, а не дёргать меня на суд.
Зал, в котором происходили суды, оказался достаточно просторным. Стол, покрытый мятой кумачовой скатертью, стоял далеко от входа, и к нему вела зашарканная ковровая дорожка. Сколько же по ней прошло до меня! Я подошла к столу и стала ждать, когда судьи закончат перекладывать какие-то толстые папки.
Их было трое. Все в кожанках. Двое мужчин и одна женщина. Выглядели они так, как товарищи в годы моей молодости.
Председатель -- не слишком красивый, но симпатичный, лет тридцати, с аккуратно зачёсанными назад каштановыми волосами и маленькой бородкой, поднял на меня пронзительно-голубые ясные глаза. Я невольно улыбнулась ему -- это была привычка. Я и подследственным улыбалась. Он слегка опустил ресницы: мол, всё будет хорошо. Наверное, тоже привычка. Я решила, что он -- "ангел-хранитель". Добрый следователь. Очень приятно, я знаю, как вы опасны, товарищ, сама такая.
Вторым членом тройки была женщина в аккуратной алой косыночке поверх смоляных курчавых коротких волос. Под кожанкой я заметила старомодную ситцевую кофточку с беленьким воротничком. Похоже, она была сильно близорука, и её угольно-чёрные глаза казались невыразимо скорбными. Я попыталась прикинуть, сколько же ей лет -- и не смогла. Есть такие люди с неопределённым возрастом. И роль её мне была непонятна. Должно быть, секретарь.
Третий точно был наш брат, чекист. Страшно худой еврей лет тридцати, с лохматыми пепельными волосами, бородкой "под Троцкого" и покрасневшими от бессонницы глазами. Он сидел неподвижно, но это была неподвижность взведённого курка. "Подойдёт на должность злого следователя, -- решила я и тоже улыбнулась ему. -- Я тебя не боюсь".
Женщина нашла наконец нужную папку, открыла её и прочла:
-- Новопреставленная Громова Елизавета Петровна, родилась 3 сентября 1898 года в семье сормовского рабочего, в г. Нижний Новгород. Атеист. Образование: окончила церковно-приходское училище с похвальным листом в 1907 г., позднее занималась самообразованием, в 1924 -- 25 г. окончила Курсы усовершенствования комсостава при Академии РККА. Член ВКП(б) с 1916 года, в подпольной работе принимала участие с 1914 года, некоторое время исполняла обязанности политкомиссара в партизанском отряде, где служила в 1918 -- 1919 гг.; в органах ВЧК -- ОГПУ с 1920 г. Репрессирована за сочувствие антисталинской "Платформе союза марксистов -- ленинцев" М. Рютина в 1932 г. Вину свою признала. Осуждена к административной ссылке. Повторно арестована в мае 1937 г. в связи с делом о заговоре военных, на следствии показания давать отказалась, осуждена ОСО к 10 годам ИТЛ, убита в драке с уголовными 16 июля 1938 г.
Всё так. Моя жизнь уместилась в какие-то паршивые 10 строк. И от осознания ничтожности моей жизни меня вдруг охватило злое равнодушие. А, будь что будет! Лагеря -- так лагеря. Сил хитрить у меня не осталось, я буду отвечать им правду. Или то, что считаю правдой.
-- Спасибо, -- улыбнулся Председатель и потянулся к папке. Лохматый взял другую. Похоже, они отлично знали их содержимое и сейчас только освежали в памяти обстоятельства моего дела.
-- У вас, кажется, есть к ней вопросы?
Лохматый, решительно захлопнув папку, подался вперёд и спросил:
-- Елизавета Петровна, вы двенадцать лет работали в органах госбезопасности. Признаёте ли вы, что за это время вы решили судьбы нескольких тысяч людей?
Неужели их было так много? Тысячи полторы, от силы -- две. Ну, да им лучше знать.
-- Да.
-- Вы имели право их решать?
-- Кто-то должен был делать эту работу. Если вы знаете государство, которое может существовать без насилия -- покажите его мне. А если в оправдание -- я делала всё честно. Недозволенных методов не применяла, действовала в рамках закона.
-- Ой ли?! -- ехидно заметил лохматый.
Вообще-то, он был прав. Да, моя работа в ЧК не всегда соответствовала Уголовно-Процессуальному кодексу. Можно, конечно, оправдаться: мол, время тогда было такое, и я, мол, не сразу узнала тонкости работы следователя, а позднее старалась следовать закону. Но это было бы полуправдой. Мы работали с Марком в паре, и я, "ангел-хранитель", отлично знала, что он применяет незаконные методы следствия. Да, я с этим не боролась -- значит, соучастница. И наверняка в последних делах фигурировали если не невинные, то почти чистые перед законом люди. И тут я почувствовала боль, как от ожога, в груди и голове. Вздрогнула, подняла глаза на Председателя. Он знал, что я сейчас думаю!!! Жутко, когда судья всё о тебе знает. И о личных мотивах -- тоже. Да, дело было не только в чувстве долга перед партией и революцией. Я хотела быть рядом с Марком Штокляндом. Председатель в ответ едва заметно улыбнулся, и я разозлилась. Не буду отвечать, раз он, сволочь, сам всё знает. Да, дело не только в желании быть рядом с Марком, но и в зарплате, и в квартире, и в своего рода любви к этой собачьей работе. Да, знала, что я мастер своего дела, и гордилась этим! Да, мне доставляла удовольствие власть над людьми, если вы про это спрашиваете. Глупо это отрицать... Весь мой запал исчез. А боль стала ещё сильнее. Да что ж это такое, господи?
-- Значит, вы сейчас признаёте свою вину? -- ухватился за его слова лохматый.
-- Да.
-- И допускаете, что среди тех, чью судьбу вы решили, могут оказаться и невинные?
-- Могли.
Боль опять навалилась. Я чуть не упала, ухватилась за стул, и вдруг словно кто-то подсказал мне, как её унять.
-- Я готова дать ответ каждому из тех, чью судьбу я изменила, -- произнесла я.
Суд уставился на меня, кажется, с удивлением.
-- Пожалуйста... -- попросила я жалобно.
-- Вы просите, чтобы мы позволили вам самой себя судить?-- уточнил Председатель.
-- Да.
В это время к столу подошел улыбчивый крепкий мужчина, тоже в кожанке, кепке и с маузером на боку. Откуда он взялся, я не успела заметить. Мне он почему-то сразу понравился, и в голове мелькнуло: "коллега". Уж не знаю, почему. Он оглянулся и панибратски подмигнул мне.
-- Удовлетворите просьбу, товарищ председатель, -- и улыбнулся, сверкнув белоснежными зубами. -- Пропадёт ведь девка.
-- А вы отдаёте отчет в том, что она сама с собой может сделать? -- неохотно отозвался Председатель.
-- Всё равно сама себя заест, раз её так проняло. Такие покаяния не приемлют, остаётся искупление. Так что, лучше пусть ответит сейчас, на суде -- и на свободу с чистой совестью, -- засмеялся кожаный. -- И потом, в её деле есть ещё одно обстоятельство.
Он ухмыльнулся и положил на стол тоненькую папочку. Все трое членов суда наклонились к ней.
-- Решили удовлетворить просьбу об апелляции?
-- Не за что, конечно, но амнистируем. Судя по результатам очной ставки -- не такой уж он гнилой элемент. Если ты не против, конечно, товарищ Председатель.
-- Я никогда не против амнистий, -- ответил Председатель, размашисто расписываясь в папке. -- Ладно, приступайте к работе с новопреставленной Громовой, так уж и быть.
Кожаный уселся на стул сбоку от стола, закинув ногу на ногу, и, глядя мне в глаза, спросил:
-- Начнём?
Я с готовностью кивнула. Только бы эта невесть откуда навалившаяся боль унялась!
У меня отличная память. Несмотря на лагеря и "срок давности", большинство прошедших через мои руки я помнила в лицо, а многих -- по именам. Белогвардейцы, нижегородские контрреволюционеры, тамбовские бандиты и заложники, интеллигенты, профессура и студенты, инженеры, информаторы. Последних было очень много -- агентурная работа давалась мне легко, и я считала, что лучше завербовать, чем посадить человека. Оказывается, они сами -- другого мнения. Пришли все, кто считал себя моими жертвами. Не одни -- с семьями и знакомыми. Я почему-то знала, кто эти люди, хотя видела их в первый раз. Теперь понятно, почему судьи сказали "несколько тысяч". Всё правильно. Люди живут среди других людей, и их судьбы сплетены, как нити в кружевах. Они все пришли в этот зал. Я ещё успела удивиться, как могла вместиться сюда такая тьма народа, прежде чем это началось.
-- Приступайте, -- скомандовал улыбчивый. -- Это называется "влезть в чужую шкуру". Не пугайтесь и не пытайтесь объяснить. При жизни такого не бывает.
Действительно, не бывает. Я словно бы рассыпалась на множество людей. Одновременно стала и собственными жертвами, и их близкими и друзьями. Узнала о них абсолютно всё, непостижимым образом прожив жизнь каждого. В общем-то, я всегда неплохо чувствовала людей. И гордилась тем, что в состоянии мысленно стать на место другого. Но до такой степени слиться с каждым из них! Одно дело -- следователю понять, что привело человека в стан врагов революции. Другое дело -- прочувствовать. Я, конечно, понимала, что у них есть все основания ненавидеть ЧК -- ОГПУ и меня лично, но арест и следствие видятся совсем иначе, когда ты переживаешь это. Теперь я узнала, как чувствуют себя доходяги в лагерях и каково обычному человеку ожидать расстрела. Я жила их жизнями и умирала их смертями. Это было жутко. Мне стали известны кошмары их родных, страх за себя, боль потери любимого человека, унижения, нищета, смерть от голода моих детей, оставшихся без кормильца. Знала, что они думают обо мне и что бы они сделали со мной, будь их воля. И при этом я оставалась собой и оценивала каждого из них. Среди моих жертв было мало героев, рыцарей без страха и упрёка. Обычные люди, со всеми недостатками, мелочностью, слабостями и трусостью. Они могли бы прожить жизнь, оставаясь порядочными обывателями, уверенными в своей нравственности. Встреча со мной разбивала их представления о себе. С самого дна их душ поднималось всё жалкое, мелкое, подлое, -- то, что без меня -- слуг`и революции -- лежало бы нетронутым до самой смерти. И тут меня осенило. Мой грех был не столько в том насилии, которое я вершила от имени государства, сколько в том, что встреча со мной -- оскверняла... Оказывается, я лишала их не только свободы, близких, жизни, но и самоуважения. Я ломала их хрупкие внутренние стержни -- и человек погибал. Как доходяга. Это настолько поразило меня, что мысль о реальной вине того или иного человека перед революцией становилась как бы и не важной. Да, может быть, они заслужили наказания -- но не этой кары.
Я не уловила момента, когда всё это кончилось и я опять осталась только собой. Не в силах унять дрожи в ногах, села прямо на вытертую дорожку. Улыбчивый подошёл ко мне, запрокинул мою голову, поглядел в глаза. Я заметила пламя в его зрачках и невольно отвела взгляд, поняв, кто он.
-- Вот уж не думал, что ты сделаешь такой вывод. Ну-ка посмотри на меня! Да мы не так просты, как хотим показаться, а?
И он потрепал меня по щеке, словно собаку, добавил утешительно:
-- Не переживай. В конце концов, ты не одна виновата в их подлости. Их доля вины здесь тоже есть. А вот тех, кого ты не сломала, ты и не заметила?
-- А они были? -- едва шевеля губами, спросила я.
-- Были... Ну ничего, ты до них ещё дойдёшь. А пока давай займёмся этими, -- и он кивнул в сторону ждущей толпы. Они ждали возмездия, и я была готова искупить свою вину перед ними.
И всё же плохо, оказывается, я себя знала! Никогда не думала, что мне могло прийти в голову позволить этим людям расправится со мной так, как они считали нужным. Но я на это согласилась!!! И они убивали меня, и я проживала каждую свою смерть и воскресала для новой. И у меня были силы это перенести, потому что я это заслужила.
Но, Господи, ты не мог придумать столько способов убить человека!
Обычные расстрелы и виселицы на фоне этого кошмара показались мне гуманными. А ведь мои жертвы, обернувшиеся палачами, не были отребьями рода человеческого. Я-то это точно знала.
Как благородным офицерам могло прийти в голову насиловать женщину до смерти?
До чего надо было довести обычных деревенских мужиков, чтобы они распороли мне живот и набили его зерном, или привязали живого человека к дереву ногами в муравейник?
Как обычным деревенским бабам могло прийти в голову забить меня насмерть палками и камнями?
Это всё происходило со мной...
Я шла через бесконечную смерть.
И не могла не думать о своих палачах.
Они стали такими из-за меня.
Я лишила их д`уши чего-то... главного.
И они стали духовными доходягами.
Господи, это я сделала?!!
Господи, это я сделала!!!
Я ли это была, Господи?!!
Да, это была я, Господи!!!
Прости меня, Господи, потому что я не смогу себя простить!!!
Они расправлялись со мной и исчезали. Я не знаю, долго ли это продолжалось.
Когда я воскресла в последний раз, Председатель подошёл ко мне, помог встать, подал воды и повёл к столу. Пододвинул стул. Кожаный, вытирая пот со лба, раскурил папиросу и протянул мне. Я медленно приходила в себя.
В зале ещё оставалось много человек. Мне было странно и радостно видеть их.
Раз они были, значит, не все люди выходили от меня осквернёнными.
Вот они. Около сотни тех, кто не сломался и не утратил достоинства даже перед лицом смерти.
И те, кто не захотел принимать участие в убийстве.
Я готова была целовать им ноги -- за то, что они были.
-- Поешь, -- улыбчивый протянул мне кусок хлеба с колбасой и стакан очень крепкого чая. -- Этим потом ответишь. Сначала успокойся.
-- Удивительное дело -- эти атеисты, -- заметил лохматый. -- Всю жизнь отрицают Бога, а как помирать -- редко кто не вспомнит...
-- Зато наша подсудимая держится молодцом. А её жертвы...-- кожаный на мгновение замялся, подыскивая точное слово, потом, возбуждённо потирая руки, продолжил, обращаясь ко мне и к суду одновременно: -- Чем мельче душонка, тем больше в ней жестокости. Да и ты тоже хороша -- придумать себе на голову такую казнь!
Я прихлёбывала чай и медленно жевала бутерброд. А кожаный весело продолжал, поблёскивая странно глазами:
-- Это только люди могут! У нас до такого не додумаются. Между прочим, вы, Елизавета Петровна, сами придумали себе такую казнь, нечего на меня пенять! Кстати, а зачем вы как бы наблюдали за собой со стороны?
-- Привычка, -- отозвалась я. -- При жизни всегда приходилось за собой следить. И потом, это даже физическую боль помогает переносить, не то что душевные муки.
-- Это хорошо. Мне нравится, -- довольно кивнул кожаный. -- Тебе теперь легче? Или душа болит?
-- Болит.
-- Значит, живая, -- рассмеялся он.
Я улыбнулась кожаному товарищу. С ним мне было проще, чем с судьями. Его эта улыбка позабавила.
-- Послушай, Лизавета Петровна. Скажи, ты знаешь, кто я?
-- Знаю. Зам.председателя по исполнению наказаний. Или, по-старорежимному...
Он не дал мне закончить:
-- Верно мыслишь и, кстати, быстро осваиваешься. Товарищ Председатель, решим вопрос? Кстати, не так уж много за ней грехов. Я не издеваюсь, это правда. Незаконно осуждённых чуть больше сотни.
-- Вопрос решённый, -- вздохнул Председатель. -- Искреннее раскаяние, пусть даже в такой зверской форме, всегда имеет вес. Пусть идёт, куда хочет, и живёт, как может.
И он захлопнул папку. Я задохнулась от радости: ВОЛЯ! А Председатель обратился ко мне:
-- Скажите, Елизавета Петровна, я понимаю, ответ будет дать трудно. Вы устали и взволнованы. И душа долго ещё будет болеть. И всё же. Там, куда вас отправляют -- многое, как на земле. И если бы вам предложили снова работать как бы в ВЧК, пошли бы?
-- А возьмут? -- недоверчиво покосилась на него я.
Кожаный "Зам" расхохотался. Председатель ответил серьёзно:
-- Думаю, возьмут.
-- Пошла бы.
Председатель был, похоже, несколько озадачен ответом. А "Зам" кивнул понимающе.
-- Сложные твари -- люди. Только что каялась -- и опять за старое. По глазам вижу -- не передумает. Даже после этих.
И он кивнул на сидевших в зале истцов.
Лохматый вздохнул и сказал не без досады:
-- Могла бы выбрать себе и лучшую долю.
-- Ладно, её дело. Поздравляю вас, товарищ Громова, -- отозвался Председатель. -- И раз вы всё-таки собираетесь работать в такой структуре, вам обязательно надо пообщаться с оставшимися. Чтобы не забылось...
-- Я готова.
Кожаный, только что возбуждённый и весёлый, вдруг обмяк, лениво потянулся и зевнул.
-- Вот и ладненько. Значит так. Разбирайся с оставшимися. Ну а мне -- некогда. До встречи, Елизавета Петровна.
И, с кряхтением поднявшись со стула, направился к выходу.
-- А разве дальше вы не будете меня?.. -- я запнулась, так и не найдя нужного слова для того кошмара, что только что пережила.
-- Дальше -- никакой чертовщины, -- улыбнулся он уже от двери. -- Всё, как при жизни.
Вот уж не подумала бы, что может быть что-то страшнее только что пережитого. Меня ждали сто тридцать четыре человека, невинно пострадавших: семнадцать баб-заложниц, лично мной расстрелянных на Тамбовщине, инженеры, "обработанные" Марком и "расколовшиеся" у меня, несколько профессоров старой школы и студентов. Я знала, что некоторые ещё живы, сидят в лагерях, других уже нет. И ещё те, кому противно убийство. Кто выше насилия.
Истцы поднялись мне навстречу. Я ждала, готовая принять от них любое наказание.
Но они не двигались с места. Просто смотрели на меня и молчали.
Пройдя через столько испытаний, я всё теперь видела иначе. Казалось бы, что в этих взглядах человеку, тысячекратно пережившему пытки? Но мне стало страшно. Умирать, терпеть боль -- легче, чем стоять под этими взглядами. И я сломалась.
-- Люди, -- прошептала хрипло. -- Что угодно сделайте... Только не смотрите... так.
Они смотрели и молчали.
Я заплакала. Медленно осела на пол и поползла на коленях к ним.
-- Люди, пожалуйста! Простите меня, окаянную! Простите убийцу!!!
Они смотрели и молчали.
Я корчилась на полу у их ног, рвала волосы, молила о прощении. Не знаю, долго ли это продолжалось. Под конец, обессилев, я упала навзничь, и только скулила, как побитый пес.
Потом кто-то подошёл сзади, обнял меня за плечи. Я почувствовала знакомый запах одеколона и дорогого табака.
-- Марк?! -- выдохнула я, не веря себе.
-- Я, я. Они все ушли, Лиза. Вставай, пойдём...
Марк рывком поднял меня, развернул к себе. Он выглядел иначе, чем в коридоре: ухоженный, уверенный в себе, как до ареста. Я не удивилась такому превращению. Его амнистировали -- вот и всё. А меня оправдали.
-- Ты за мной? -- с надеждой спросила я.
-- Дурёха, -- улыбнулся он и, достав из кармана галифе чистейший платок, сунул его мне. Я вытерла нос, уткнулась лицом в его плечо и разрыдалась снова. Он потрепал меня по спине и нетерпеливо подтолкнул к выходу.
-- Пойдём.
Мы вышли из здания суда, Марк довёл меня до какого-то скверика и усадил на лавку. Меня всю трясло, я судорожно всхлипывала, наплакавшись до икоты.
-- Да хватит уже, -- добродушно проворчал он.
И, обхватив мою голову большими руками, притянул к себе. Я постепенно успокаивалась, уткнувшись в его плечо. И проваливалась в мягкий, обволакивающий сон.
* * *
Агония длилась минут пять, не более. Потом Громова перестала хрипеть, обмякла и затихла. Напряжённая гримаса сползла с её лица, и чёрные губы сложились в странное подобие счастливой, умиротворенной улыбки.
-- Кончилась, -- шёпотом произнесла лекпомша. Люда, словно очнувшись, взяла руку Громовой, пощупала пульс и подтвердила: