Гверчино. Св. Себастьян. Музей изобразительных искусств в Москве.
Написано на основе одноименной миниатюры. Внимание! Любителям четкой сюжетной линии здесь делать нечего - сплошная словесная живопись.
ПОЛЫННАЯ ЗВЕЗДА
Мой персональный ад возникал в каждом сне и постепенно расползался, точно капли дождя на окне деревенской усадьбы, пока, в конце концов, не заслонил собой весь мир.
Усадьба сгорела дотла, когда меня из неё выкуривали, чтобы потом вздеть на кинжал, но теперь невредимо стоит под низким сумеречным куполом сплошных желтоватых облаков. Это крепкий дом старинной постройки, где мохнатый северный мох торчит из щелей между брёвен, гонтовая крыша оделась лишайником, а вместо дорогих стёкол вставлены полупрозрачные роговые пластинки.
Дом окружён небольшим ухоженным садом. Яблони роняют наземь бледно-розовый снег лепестков - истинного снега здесь не видывали отродясь. Вишневые деревья сгибают ветви, подобно плакучим ивам, поднося к самому лицу свои дары - любой плод еле можно охватить ладонью. Абрикосы размером в небольшую дыню источают медовый аромат, который собирают кроткие пчелы и несут в плетённые из краснотала круглые ульи, где он превращается в вино. Этим вином хорошо по вечерам запивать сдобные лепёшки из кореньев сладкого батата, смолотых на ручной мельничке с бронзовыми жерновами и смешанных с молоком певчих птиц. Холёные цветы тянутся по тучным грядам непрерывным ожерельем - для каждого дня свои краски, ночи же здесь белые. Есть и родник, запертый в дубовую бочку: вода в нём ещё слаще вина. В ручном дубовом лесу, что подступает к сухой кладке ограды, невозможно заблудиться: все стволы испещрены тонкой паутиной мет и порезов, все тропы изведаны, а не найдешь ни одной - ступай вниз по течению. Здешний ручей сплетает хрустальные пряди над ложем из самоцветных окатышей и неизменно возвращает путника под родимый кров.
Внутри этого крова таятся комнаты с низким потолком; арочные проёмы закрыты толстыми бычьими кожами, оконца со свинцовым переплетом еле цедят сквозь себя свет и не пропускают ночной прохлады, печь дарит моему одинокому ложу, ложу без чужой королевы на нём, смиренное тепло. Пышные медвежьи шкуры укрывают его, надежно укутывая мой стыд и мою похоть с ног до головы.
Я почти счастлив. Я был бы счастлив вполне, если бы не одна совершенно непостижимая вещь.
Посреди ясного дня моим глазам предстаёт величественная феерия. Облака разверзаются под напором яростной сини. Поперёк неба, что рушится вниз пламенными радугами, утверждён прямой меч Экскалибур с ярко-зелёной звездой в перекрестье. В недосягаемой выси реют белоснежные с алым райские стяги, трубят серебряные фанфары, солнечные блики ложатся на золото рыцарских доспехов, торжеством звенит, скрещиваясь, боевая сталь.
И закосневшее сердце моё готово верным псом бежать у стремени короля, что погиб от моей измены.
Моя обитель непрестанно меняется, но до недавнего времени я этого почти не осознавал, ибо настоящее здесь волшебным образом обеспечивает свое существование прошлым, которое ты помнишь в мельчайших деталях, и легко предсказуемым будущим, которое логично вытекает из них обоих. Так, в первое время я, приближаясь к усадьбе, заставал прежнюю обугленную руину, перед которой стояло крыльцо с дверью, похожей на надгробную стелу. Лишь когда я поднимался по ступеням, брался за рукоять в виде узкого листа и поворачивал её, задвигая лезвие замка в дубовое полотно, передо мной открывался слегка обгоревший холл со второй дверью, обитой снаружи ватой и
потрескавшимся дерматином. (Незнакомые реалии охотно дарили мне свои клички - нет, не истинные имена, лишь такие, что используются для одного удобства.)
За пухлой дверью находились все остальные помещения - с низким закопчённым потолком и трухлявыми полами. Однако стоило, попервоначалу не оглядываясь, углубиться внутрь, как вещное окружение восстанавливало само себя в подробностях, кажущихся избыточными. Холл обращался в щедро застеклённую террасу. Сундуки и лари громоздились друг на друга ярусами, доходящими до сводчатого потолка, так что я ломал голову, как мне достать ту или иную книгу или покрышку, пока не догадывался, что передние стенки - сдвижные. Низкая постель со штофными подушками накрывалась ткаными из козьего пуха одеялами. Светильники вырастали из пола наподобие ветвистых деревьев и загорались, едва на небе загустевала дымчато-серая масса вечера. Печные панели поверх кирпича одевались изразцом и смальтой, вместо сернистого жара по ним циркулировала тёплая вода со сходным запахом. Она охотно изливалась вовне, стоило лишь открыть вентиль над плоской мраморной ванной. В банной каморе пол был чуть выше, а стены немного толще, чем в других, за счет обшивки и того, и другого лиственницей с изысканным узором прожилок. На месте привычной ниши для очага в стене открывался камин, его пламенеющий зев был окаймлён черными, с синей искрой, плитами лабрадорита. В огне, по всей видимости, здесь не испытывали недостатка.
Живя посреди этих мелких каждодневных чудес, я не так уже и удивился, когда напротив моего дома возник ещё один: такой же деревянный, но с широкими сплошными окнами в изузоренных рамах и высоко поднятой железной крышей, крашенной тусклым суриком. Во дворе, куда большем моего, старые яблони роняли обильную падалицу в свою прозрачную тень, рядом с дряхлым, скособоченным сараем высилась механическая колонка: рычаг исправно нагнетал воду в одетое легкой патиной корыто. Рядом на столбе повис уличный рукомой в виде курьёзного сосуда с двумя носиками, мутно поблескивали стёкла заброшенной теплицы и стояла порожняя собачья будка. Тамошний узкий штакетник наполовину заместил мою непроницаемую сухую кладку, поэтому хозяйка всякий раз, выходя утром на порог, при виде меня приветственно махала рукой и улыбалась.
Через некое время мы сошлись у самого забора - она радостно копала грядки под лук и редис, я решил поохотиться на ежевику, которая проникла ко мне из леса, ещё когда он начинался рядом, - и первая её фраза отчасти меня поразила:
- Молодой человек, простите, что навязываюсь. Я в самом деле рада, что у меня появился сосед. Это после такого долгого времени! Наверное, они позаботились.
- Кто - они? - спросил я, погружённый в свои проблемы. Плети удлинялись прямо на глазах, вцепляясь всеми шипами в трещины между камней и обвивая сквозную решетку чужого забора, их мелкие белые цветочки соседствовали со вполне зрелыми плодами, не очень крупными: размером в большой палец сильного мужчины и в полтора моих.
- Те, кто правит, - ответила она слегка удивлённым тоном.
Я поднял глаза и вгляделся. Лицо женщины глубоко средних лет, похожее на сырое тесто с утопленными в нём двумя черносливинами, широкая кость, тёмно-каштановые волосы с редкой сединой рассечены прямым пробором и скручены сзади в тугой кулак. Плоскогрудое тело облекает шерстяная туника, гораздо более похожая на рогожный мешок и подпоясанная разлохмаченной верёвкой из пеньки.
- А кто здесь... хм... правит? - спросил я без выражения.
Наверное, моя реплика была воспринята как отказ продолжить едва начавшуюся беседу, потому что черносливины потускнели, а дряблые щёки побледнели ещё больше.
Я поднял голову и встретился с нею глазами. Проговорил успокаивающе:
- Хорошо, что вы здесь и можете дать совет. Ягода очень кислая, моя нянюшка Морвик делала из такой медовый сидр, но мне неохота с этим возиться.
- Это оттого, что нет настоящего солнца, - кивнула женщина. - И хмель нас вроде не должен брать - у вас есть похожие наблюдения? Простите, молодой человек, я Валентина.
- Прекрасное римское имя, - я слегка поклонился. - Моргаут.
- Валентина Фёдоровна.
Я снова наклонил голову. Дочь грека по имени Теодор? Как странно. Но не странней того, что мы вообще друг друга понимаем, невзирая на акцент и несовершенство межзубного звука.
- Моргаут Орсиниус.
После взаимных представлений и уверений в том, что наши полные имена слишком громоздки, мою собеседницу будто прорвало. Для начала я получил уйму практических советов насчёт того, как сварить кисель из ежевики, мёда и картофельного крахмала. Картофель Валентина обещала подкопать, протереть на тёрке и вымочить, благо он уродился крупный и в великом изобилии. Как я понял не далее чем на следующее утро, это были некие видоизмененные корни или наросты на корнях. С определением батата и прочей лично моей флоры затруднений у меня не наблюдалось.
В обмен на мешочек с белым порошком, скрипящим, будто молодой снег, я отдал ей почти всю чёрную ягоду, не видя для себя прока ни в первом, ни во втором.
И был тотчас приглашён в гости.
Резная калитка со щеколдой там, где у меня наполовину открытая дверца в низкой стене, разобрать которую не стоит особого труда. Женщина, что ещё о ней сказать...
Похожая на невысокий курган клумба, посередине которой, увитая диким или одичавшим виноградом, возвышается сосенка.
- Отец был архитектор и сам спланировал этот дом, - говорит Валентина. - На опушке соснового бора. Хотел создать родовое гнездо. Я, его первенец, была слаба лёгкими, вот мою кроватку и выносили каждый день, ставили посреди поляны, чтобы мне смолой дышать. От одного того и выжила.
В самом деле, сосны, ели и березы образовали острова внутри лесного материка и оттеснили прежних красавцев: лишь один дуб роняет тяжкие лакированные плоды, накрытые чешуйчатой шапочкой, к своему подножию. Удивительно - каждое из новых деревьев по-прежнему отстоит от других, сохраняет свободные и горделивые очертания: пышную крону, коренастый ствол, - будто возвышается на равнине. И чётко соблюдает дистанцию.
Внутри дома Валентины, начиная с самого порога, гуляют сквозняки, высокая, выложенная кафелем печь ни капли не греет. Снова я получаю фрагмент семейной легенды - о том, что подрядчик, неверный ученик, отчего-то невзлюбивший отца, оставил хитрые потайные щели, в которые уходил, завихряясь, нагретый воздух. Оттого здесь невозможно проводить зиму - только разгар весны, самое начало осени и лето.
- И ладно, - говорит мне хозяйка. - Здесь оно вечное - лето, хотя больше похоже на осень.
В комнатах с высокими, будто крышка разрисованного ларца, потолками - склад мебели. "Ломберный" столик для азартных игр с откидной крышкой, в утробе которого грохочут кости и шелестят клочки пергамена, буфет чёрного дерева, что простирается от стены до стены, и весь в выпуклой резьбе, многоэтажный "шкап" с четырьмя створками посередине, кушетка - на ней спят или только размещают шлейф парадного платья? Разнообразнейшие стулья и кресла, при виде которых я спохватываюсь, что у меня самого, помимо круглых подушек, лишь одно "курульное" сиденье, и то никак не переместишь с места на место. Просить себе одно из здешних, хотя Валентина ими явно тяготится, нельзя, это я отчего-то знаю твёрдо.
Хозяйкина постель не заправлена и носит следы долгого пребывания, заплёванная "цинковая" детская ванночка выставлена на веранду, что отличается от моей лишь изобильным плетением лоз, обеденный стол крыт чем-то скользким и липким, в мелкий цветочек. Клеёнка. Такая же постлана на обоих шатких четырехногих табуретах, куда мы садимся, чтобы выпить по чашке горьковатого травяного настоя и улицезреть сундучок резного хрусталя с миниатюрным замочком, внутри которого вечно томятся осколки сахарной головы.
А вприкуску к этому чаю и неважно очищенному сахару я получаю кисло-сладкую историю жизни.
Они поженились по взаимной любви, как было тогда принято, и вырастили четверых детей: красавцы в отца, певучие в мать. Было бы и пять, но самый лучший попал под колёса, У матери не было ни глаз, чтобы за ним присмотреть, ни свободных рук, чтобы удержать: на Плющихе было очень бойкое движение. Они там жили до войны и удержали квартиру, когда мужа призвали на фронт. Хотя, конечно, в осаждённой Москве было голодно и нечем топить.
Я не понял, почему она говорила обо всем этом с такой трагической интонацией: разве не обычная участь ребенка в многодетной семье - подвергаться риску? И разве не дело мужчины - воевать и гибнуть?
Но самое главное, что было непонятно: почему Валентина говорила так, будто оставалась одна на земле.
- Семья была большая, всех разбросало, - вздохнула она. - И знакомых тоже. Соседка помогала, чем могла. Квартира была огромная - почти такая, как этот холодный дом. Коммунальная. И хорошо, что семья большая, две дочки и два сына. Не отняли и не уплотнили эвакуированными. И пищевые карточки, продуктовые талоны давали на всех четверых детей, иначе бы семье не выжить.
Огромный город, находящийся в осаде. Я понимал, что людей в нем приходится кормить, но когда я представил в этой роли нарезанную полосками бумагу, что-то во мне запротестовало.
Они выдержали - это было счастье. Муж вернулся после войны - это было второй удачей. Хотя без ноги, на протезе - деревянная или кожаная подпорка? И с трофейным стеклянным глазом, который удивлённо таращился, приподнимая бровь.
- Что значит трофей? Он вынул его из глазницы убитого им противника? - спросил я.
Оказалось, что нет. Такое делалось их верховным королем и его приближенными, а потом раздавалось тем из воинов, кто не умел ничего захватить сам. Хотя многие обогащались весьма умело, причем как раз такие, кто сам не бывал в боях. И их семьи - уже в мирное время.
Уразуметь порядок и последовательность действий я никак не мог. Обирать трупы перед тем, как закопать их поглубже, - в этом есть логика. Лишь самых уважаемых воинов врага следует препровождать в иное царство со всей возможной торжественностью. Но чтобы поступать скверно со всеми сплошь?
- Они ведь все были преступники, - ответила Валентина. - Фашисты, наци.
Я не посмел спорить. Надеясь, что такое осуждение повергнутого в прах врага - признак большей цивилизованности победителей.
Разумеется, муж проводил своё время в кабаке и у добровольных шлюх, пока жена по заведенному издавна порядку тянула на себе хозяйство. Красота Валентины увяла ещё раньше, чем у моих милых названых родителей из простонародья, голос она потеряла. но не получила взамен никакой любви. Меня удивило, до чего легко она вспоминает жизненные передряги, - счастливая натура!
Под кровом их многоэтажной инсулы постоянно собиралась родня и приятели взрослеющих детей. После войны такая роскошь, как потолки в два человеческих роста и толстые кирпичные стены, весьма ценилась, и семейство легко разменяло свой золотой червонец на пригоршню медных пятаков.
- Двушек и трёшек, - поправила женщина мою реплику. - Квартир в новых домах, не очень крепких. Вся моя молодежь переженилась и завела потомство, которое раз в году захлёстывало старый загородный дом, словно бурливая речка.
В один из таких теплых июней у калитки нашли беспородного щенка: получился прекрасный сторож, голосистый и малость блудливый. В город его не было нужды брать - приезжали, оставляли еды на неделю. Бродил он вольно, запирали во дворе его только летом, чтобы сберегал привозное хозяйское добро.
С мужем они в ту пору расчётливо развелись - оба считались ветеранами, кто войны, кто труда в осаждённом городе, а он в придачу был инвалидом. Калекой благодаря войне, перевел я для себя. Это давало две крошечных конуры вместо одной, немного большей. Внуки подрастали, квартирный вопрос становился всё более напряжённым, но это была жизнь.
А вот выпуклость подмышкой, чуть болезненная, - это была смерть. Долгая, нудная, с агонией по меньшей мере трехгодичной, с операциями и процедурами, которые сделали грудь плоской, как доска, а волосы - седыми и редкими. Со множественными метастазами, один из которых выдавил из черепа глаз, симметричный воровскому хрустальному оку супруга.
Око за око. Было ли это справедливым? Не могу судить.
- Но теперь всё хорошо, - улыбается Валентина. - Всё вокруг такое, как я любила и помнила с детства. Сама я здорова. И вдобавок ещё покой.
Она предлагает мне пенки и свежее варенье из глиняного горшочка: сварила в тазу на плите, вмурованной в печку. Очень приторное: здесь можно не жалеть ни сахара, ни иных продуктов, которые самозарождаются в маститом буфете. Если бы не то, что Валентина любит готовить, ей бы и хлопот не было.
А еще она всегда любила держать дом в порядке. Вода в колонке мягкая, стирает почти без мыла, источник которого - всё тот же буфет. Мыло хорошее, детское, чуть подванивает, потому что без духов. Жалко, что в доме нет электричества, говорит она. Я уже знаю, что электричество - это те искры, что образуются на поверхности моих меховых покрывал и покалывают мне пальцы. Их полагается заточать внутрь длинных проволок из меди или серебра, тогда они становятся способны приносить пользу. Например, заставлять холодильный шкаф вырабатывать внутри себя зиму - мне все уши продули разговором о "сладком льде" и "сладком снеге" - то были два вида съедобного мороженого. Или раскалять утюги для глажения стираных вещей. Однако тяжелые чугунные сооружения, внутри одного из которых есть место для горячих угольков, справляются с работой еще и лучше современных Валентине: надо только постоянно менять их очередность на конфорке плиты. Бельё от них слегка припахивает палёным, но это создает особый уют.
Хорошо, тем не менее, что мои рубахи, туники и широкие безрукавные плащи обходятся без этой процедуры - прополоскав их в горячей воде со щёлоком, я попросту даю им отвисеться на перилах крыльца. Одна история жизни не должна соприкасаться с другой.
.
Как-то, выходя из своего двора наружу, я заметил ещё одну перемену. Тротуар замощен старинным клинкерным кирпичом, в щелях вырос мох, а под калиткой вырыто неглубокое углубление.
- Для Тишки, - с грустной улыбкой объясняет хозяйка. - Вот никого не жду, дети - отрезанный ломоть, мой Николай вообще здешних мест не любил. А без собаки непривычно как-то. Он ведь всю жизнь подкопы любил устраивать. Однажды ушёл и не вернулся: мы даже его встречали не один раз - только огрызнулся. Нашёл другую стаю, наверное, ту, с которой без нас гулял. А потом и вовсе исчез. Пропал без вести.
Тихон был очень хорошенький: белый, кучерявый, с войлочными кисточками на ушах и заострённым на конце хвостом. Старый друг семьи, художник, говорил, что это метис бедлингтон-терьера. Сам же бедлингтон - хорошая охотничья порода, которую превратили в декоративную.
Название Валентина произнесла без малейшей запинки, причём дважды.
- Вот как? - спросил я. - В моё время таких не было.
И, разумеется, меня тотчас потащили глядеть на его портрет: наверх, по крутой лестничке, в мансарду живописца.
Простая мебель: диван с высокой спинкой и двумя валиками, кресло, набитое жёсткой морской травой, незастеклённая полка с книгами, стоящими в один ряд. Из творений мастера осталось только два небольших полотна (в те времена малевали на туго натянутом холсте). Портрет пса в полный рост был повешен напротив необычной по замыслу картины, где нагая хозяйка была изображена в виде трёх фигур, практически неотличимых друг от друга. Одна из них, повёрнутая к нам спиной - виден был изящный профиль - держала в руках мяч, готовясь послать его другой ипостаси, мягко сжимающей кулаки на уровне бёдер. Чувствовалось, что сил, чтобы взять и удержать подачу, у нее нет. Третья девушка опрокинулась на траву и с ленцой перекатывала мяч ступнями: другой или то же самый? Застывшая, сновиденческая, непонятная сцена посреди чахлой растительности: ни день, ни ночь, ни рознь, ни единство.
- Мы ему отдельную печку наладили, - объясняла Валентина, - чтобы краски лучше просыхали. Здесь ведь общий дымоход, только один из каналов засорился. Прочистили и открыли для пользования.
Нужно ли говорить, что я стал куда чаще прежнего наведываться к ней - не столько ради бесед, сколько ради того, чтобы проникнуть на обратную сторону тройного зеркала, изображающего юность Валентины?
Другая цель, гораздо более интимная, казалась недостижима.
Трудно выяснить, за что попала в ад женщина, которая мыслит себя в раю.
Я всё чаще выхожу за пределы и погружаюсь в лес.
Никогда особо не любил бесцельных прогулок. Замшелая, изъеденная паршой липа под окном моей детской спальни, что теряет сучья с каждым порывом шквального ветра, но летом одевается в золотистую вуаль, как невеста, - вот всё, что мне было искони потребно от природы. Когда меня, бастарда, взяли во дворец старой королевы, а потом надолго увезли с родных островов, это старое дерево невидимо для прочих путешествовало вместе со мной, пускало корни в любую почву, даже насквозь оцепеневшую от мороза. От первого же, чуть знобкого прикосновения тепла его почки набухали юным листом, а навстречу солнечным лучам выпускали из себя источающие мёд цветочные гроздья.
Но в этом ручном лесу лип не видно.
Однажды утром (оно здесь довольно условное, что никак не мешает спать)
я поздоровался с соседкой, дал слово, что через час-другой забегу за шаньгами. Это какой-то особый вид пирожков, ради которых она мысленно заказала и получила в неиссякаемом буфете килограмм муки, пачку винных дрожжей и колобок свежего масла. В начинку была пущена картошка: этот плод земли был вездесущ и воистину неистребим, как и грибы, которые даже сажать не требовалось - сами вырастали под ручными берёзками.
И только потом я обратил внимание на одну из сторон ограды.
Из неё на вершок в вышину торчали копья, отстоящие друг от друга на добрую ладонь. Другие стороны ограды были совершено такими же. Отвлекаясь, скажу, что булыжники были скреплены раствором, а острия копий, в отличие от турнирных, заточены, но это я выяснил позже. Внутри строгого четырехугольника высился небольшой замок с башней - несмотря на некоторую хмурость, слегка игрушечного вида. Деревья, которые его окружали, были коротко подстрижены, очевидно, чтобы в будущем заставить их ветвиться; трава казалась ровной и яркой до ненатуральности; края по всей видимости пересохшего рва соединяли нити мостов. Но не всё это меня удивило, - лишь шатёр, что был растянут не веревках между замком и оградой. Из плотного, туго натянутого между столбами шёлка, цветом сходного с экзотическим солнечным плодом, какие выращивались за стеклом во времена, много лучшие нынешних. Навершие центрального столба увенчано графской короной, одна из пол на входе откинута: во время дождя вода могла бы залить дорогой темно-красный ковёр с небольшими медальонами в форме овала, но в здешнем мире природа не склонна к буйству. Ближе к утру нисходит с неба и оседает на траве и кустах подобие крупной росы - но и только. Беззаконное благословение...
Он выкуклился из шатра, прошёл параллельно ограде, как бы совсем меня не замечая, и стал напротив. Почти с меня ростом или чуть выше, но так же тонок в кости; движения танцора, профиль греческого эфеба, в гладкой черноте распущенных по плечам волос не видно моей рыжины, перламутровая гладкость кожи не чета моей обветренной бледной немочи. Отчего я гляжусь в этого юнца точно в зеркало? Оттого лишь, что он по виду годится мне в сыновья, или потому, что в этом аду нет зеркал помимо наших скрещённых взоров?
И помимо картин, говорю я себе, и картин. По крайней мере, одной.
- Как твоё прозвище? - говорю, стараясь не повернуть головы и - уж не приведи никто и никому - встретиться с ним глазами. Так он легко может игнорировать мои слова.
- По большей части его звали "Эуген", - поверяет он холодному, влажному воздуху.
Одет он ещё более странно, чем Валентина. Чёрный плащ с узкими рукавами застёгнут на какие-то резные бляшки и к тому же облегает тело до середины бёдер туго, как перчатка, затем распускаясь книзу складками, почти достигающими колен. Сами перчатки, необыкновенно тонкие, смотрятся второй кожей. Штаны облегают ноги наподобие трико гимнаста - да он и есть гимнаст, меня ведь сравнивали с ним... с гимнастом, танцовщиком, иногда - укротителем быка. Сапоги из мягкой кожи доходят до середины икр, и сбоку одного - почему не спереди обоих? Сбоку болтается кисточка... нет, чёрный с золотом темляк короткого клинка.
- Ты в самом деле при оружии, Эуген? Похвальная скромность и необходимая предосторожность. Никому не стоит ходить в этих местах голым.
Потому что лишь по его желанию возведена такая изгородь - без входа и без единой щели в ней. А слово "голый" в тех высоких сферах, откуда я насильственно выпал в здешнее девятикружье, означало безоружного.
Ресницы на полузакрытых глазах до половины щеки, налёт пудры точно венецианская маска, волосы безупречны, словно парик. Он не понял иронии или не снизошёл до неё?
- Этот стилет - лишь для крови самого Эугена. Лишнее - покушаться на его наготу.
- Он чист?
Мой вопрос слишком прям и откровенен. Но, может быть, так и надо. Сюда по определению не попадают без вины, хотя с какой стати мне о ней допытываться?
Мои слова двусмысленны благодаря своей краткости. Это должно сработать даже в том случае, если наш noli me tangere, наш недотрога и возможный самоубийца не соблаговолит на них ответить. Судя по его репликам, в игре слов он мастак.
- Довольно того, что видят чистоту его ножен.
Тут Валентина, которая как раз испекла первую партию своего картофельно-грибного лакомства, подтащила к забору объёмистую миску, накрытую пахучим тряпьём, и обнаружила сомнительное воплощение популярной теоремы. Иначе говоря, то, что три условных квадрата наших земельных владений смыкаются в один тупой угол и через это обстоятельство можно угостить как меня, так и новопоселенца.
- Вот, Моргаут, держите. Только вот решётка тесная, да и сама я робею угостить девочку. Может быть, вы...
- Спокойно, Евгений. В её время так наряжалась и убирала волосы добрая половина юных женщин. Мешковатость и неряшливость тогда считались приметой сильного пола.
Улыбка, что крадучись наползает на угол тонкогубого рта и приподнимает его, похожа на знакомый разрыв в облачном мареве.
И я внезапно выпаливаю прямо в эту улыбку и глаза:
- Не думай, что здесь можно хоть кому на тебя покуситься. Или чему. Ткнёшь в себя своим шильцем - мигом затянет рану, будешь голодом морить - понапрасну потеряешь всю красу. Дай лучше я тебе пироги по штучке просовывать буду. Тарелка найдется?
За тарелкой идти далеко. Он послушно ест у меня из рук...
Несостоявшийся самоубийца. Пленник собственного целомудрия. Или я ошибаюсь?
Это он притащил за собою замок. Гораздо более впечатляющий, чем кажется с первого взгляда: башен теперь не одна, а все четыре, двойное ограждение из гранитных глыб, наружная стена чуть пониже, внутренняя, с зубцами, - повыше. Обе они соединяются парапетом, по которому легко разгуливать, слушая пение ветра. Внутри, в безопасном отдалении от стен, находится главное здание со свинцовой крышей, похожей на драконий хребет. Ничего подобного при своей жизни я не застал и не могу судить, насколько это отвечало требованиям фортификации.
Зачем это показное величие, если сам Эуген спит вне стен, хотя и за оградой?
Спрашивать вот так, с ходу, после первого кормления, было неуместно. Пришлось начать издалека - вернее, последовать естественному течению событий.
- Тебе идёт быть опрятным, - сказал я однажды. - Есть смена одежды? Валентина очень ловка стирать, не только готовить.
Эуген сначала потряс головой, потом кивнул и принял сверток моей одежды - не такой изысканной и куда более плотной, так что я еле протолкнул всё это в щель. Кажется, родник там у него был - где-то на задах. Так это у него и осталось: я заявил, что у меня одежды столько, сколько я захочу, и после этого он как-то сам сообразил, как и чем сумеет разжиться.
Потом настал черёд посуды - передавать миски, блюда и кубки оказалось легко и не сподвигло его на изобретательность. Затем - мебели. Не так уже приятно человеку с континента сидеть на толстых подушках и ложиться на жёсткий пол, как восточному варвару.
- Мы бы тебе всё что надо передали, - сказал я, - если бы ты открыл проход в ограде. Не перекидывать же дорогую мебель через острые копья.
Не уверен, что Эуген оценил двусмысленность в своём духе: то ли дверь в стене была замаскирована, то ли он из неведомого мне страха не сотворил её сразу. Во всяком случае, когда я через некоторое время подошел к месту, где сходились три стены, обнаружилась низенькая и широкая калитка сплошного чугунного литья, окруженная неровным бордюром из округлых камней. То ли Эуген открыл ее изнутри и разобрал внешнюю часть ограды, то ли просто пожелал того.
Я не стал занимать у моей соседки тонконогую мебель - она могла продавить мягкий пол шатра, да и свои невнятные опасения на её счет я помнил. Выбрал один из моих сундуков с плоской крышкой и перетащил к Эугену за компанию с двумя-тремя ненадёванными туниками, таким же количеством рубах и трико: всё равно лишние. Он взял это безропотно. Он вообще стал меня принимать как нечто должное и предписанное.
Вот материнские поползновения Валентины встречали у него панический отпор. Очень тихий, как и он сам, и в то же время... непреклонный. Да, именно это слово кажется мне уместным: ужас и в то же время достойное противостояние ужасу. Удивительная смесь, по правде говоря.
Постепенно мы вдвоём с мальчишкой стали совершать вылазки в лес - пока на опушку или, в крайнем случае, через мой дворик и вокруг периметра, в котором было лишь две калитки: Валентинина и моя.
Всё чаще мы встречались на его территории: когда я приносил очередное лакомство или игрушку. Посреди его изумрудного газона не росло ничего достойного внимания, даже цветы были мелкие, белые, наподобие полевых, так что Эуген всё охотнее принимал от меня то гигантский вяленый абрикос, то корзинку с десятком вишен, то берестяной корец мёда, то очередное фантастическое изделие нашей пожилой дамы. А вместе с ними - какое-нибудь красивое блюдо, обнаруженное в моих запасах, и табурет, чтобы водрузить первое на второе.
Так и шло, пока я, войдя в некоторое доверие, не спросил его однажды:
- Ты прячешь и прячешься, мальчик. Обводишь двойной и тройной стеной. Что или от чего?
- И то, и другое.
- Для меня это опасно?
- Нет... Не знаю. Нет.
- Это нечто осязаемое?
Он кивнул.
- Спрятанное в замке?
- Да.
- Ты можешь показать?
- Нет.
Не настолько он храбр.
Думаю над этим. Долго.
- Я могу прийти к этому один?
Кажется, мне удалось найти хорошую формулировку, потому что...
Он почти торопливо соглашается:
- Конечно. Двери в подножии башен не заперты и открываются внутрь, в Доме Стрел - тоже.
Так просто?
В душе я пожал плечами и сделал презрительную мину, однако снаружи это, надеюсь, не проявилось. И очень хорошо.
В цоколе каждой из башен была сводчатая дверца такого же стиля, как ведущая наружу, однако выйти было можно, лишь поднявшись наверх и пройдя по гребню стены, потому что три из четырёх дверей были заложены на засов, над которым мне отчего-то не захотелось трудиться, и лишь самая последняя распахивалась - не внутрь башни, а в небольшой дворик, совершенно лишенный растительности. К дому, поистине похожему на древнего змея: от смутно сереющего в вышине хребта отходят рёбра водостоков, небольшие круглые стёкла блестят подобно нагим чешуям, укрытым посреди плоских четырехгранных шипов. Наконечники стрел, что впились в грубую шкуру, тёмноугольную шкуру из базальта.
А внутри, за дверью из морёного дуба, было пусто, серо и очень высоко. Самоцветная мозаика пола ворожила невнятным узором, по стенам, казалось, бегут переливчатые ручьи. А в самой середине, на подобии креста или мольберта, возвышалась картина: игра света и тени на ней потрясённо замирала.
Не картина - портрет. Лучезарный в своей наготе юноша с запястьями, скрещенными над головой и привязанными к столбу виноградной лозой. Лицо печально, кудри увенчаны асфоделью, оперение одной стрелы, с ниспадающе малой капелькой крови, распустилось чуть пониже сердца, другое - в паху, над скудной набедренной повязкой. А боли - нет. Одна смертная, смертоубийственная нега во взоре.
Святой Себастьян. Я узнал его, хотя в мое время его почитали как могучего и непреклонного воина.
Но, возможно, такой образ оказался вообще непереносим?
Я ещё застал отголоски римских обычаев, а насчет греческих был наслышан, и понял Эугена. Не события, но куда более важное: душу.
Хотя несколько позже к этому прибавились слова.
Я вытягивал их из него осторожно, как нить из липучего клубка паутины. Медленно, стараясь не оборвать, не спугнуть уцелевшую внутри крылатую мошку.
- Когда старик берет в жены молодую красавицу - над этим у вас было принято смеяться? - однажды спросил меня Эуген.
Как мой король. Хотя не был вовсе старцем мощный воин, к пятидесяти годам достигший расцвета. Нет, судачить за его спиной, а тем более - высказываться в глаза не осмеливался никто, да и не приходило на ум. Ибо они были красивы запредельно - Ортос и Гуинивир.
Однако речь шла не о том.
- Когда ещё молодой человек берёт в жены опытную даму на десять лет его старше...
- Женится, Эуген? Не просто зовёт в дом или, прости Господи, на ложе. Она получила богатый удел после мужниной смерти?
- Родился сын. И это всё, что осталось от мужа. Иланте была умелая нянька и не по-женски образованна. Между нами с Тангатой было пять лет разницы, но учились мы от неё почти вровень: он нарочно, я мимоходом и как бы играя. И играли, и спали рядом в одной постели, когда я чуть вырос. И ни отец, ни мать не отличали своего от не своего.
Он был прекрасен, мой старший брат, сиянием чистого мужества. Копия своего отца: такой же темноволосый и сероглазый, и смуглая кожа его не тускнела во времена холодов, а брови и кудри - не выгорали на горячем солнечном свету. Я же пошёл в мать с её чужеземной хрупкостью. И неземным светом - так говорил много позже Тангата, названный в честь гибкого старинного клинка. Помнил ещё младенцем...
Снова двусмысленность и недоговорённость. Эуген сделал долгую паузу, я не посмел её перебить. Тем более что пустота много красноречивее наполненности, а умолчание - речи.
- Читать мы начали вровень: я был одарён. Письма мне пока не разрешали, с моими хрупкими пальчиками. Воинское искусство преподали ему одному, хотя в гимнастике я немногим уступал уже тогда. А в играх мы оба заводили всех окрестных юнцов, ввязывались во все драки (на губы Эугена снова набежала та удивительная улыбка) и непременно побеждали. Одни или во главе нашего отряда.
- Разве вы не были знатны или хотя бы состоятельны?
- Отчего тебе пришла в голову такая мысль? Оба наших родителя были родовиты, но богатство - это как река, вода в ней мелеет или прибывает.
- Это из-за ваших простонародных сотоварищей. Пустое.
- Когда никто за вас не боится, что вы весь день и всю ночь рядом, рано или поздно случается...
Молчание, куда более глухое, чем раньше. Что и говорить - я знал, как к этому приходят. В полусне и рядом с иной жизнью и иным теплом - а тут был и вовсе не чуждый материал. Обучая простой чистоплотности, когда оба моются в бассейне с горячей водой или у потаённого источника. Шутки ради пытаясь сравнить то, что кажется общим у обоих, но у малыша - куда более трогательным. Но восхищает куда более своего собственного.
- Я начал первый, - Эуген жёстко перервал измышления. - Совсем малолеткой и по одному лишь недомыслию, это верно. Но и когда догадался - не перестал. Я позор семьи и проклятие рода.
- Желание - штука назойливая, - согласился я. - Но отчего же так сразу: проклятие? Между близкими случается и что похуже.
- Братья. Старший и младший. И оба мужчины. Двойная, тысячекратная тяжесть.
- Уж первое ты мог бы свалить со своих плеч, - пробормотал я по чистому наитию. - Вы же сводные. Твоя юная матушка умерла родами, производя тебя на свет, верно?
- Немного позже. Говорили - от горячки.
- Тем более. Это её успел лицезреть и с ней тебя сравнивал брат? Нет ни капли общей крови в ваших жилах.
Няньку и учителя берут к дитяти и ради него. Я догадался верно, хоть мне были подарены для того лишь крохи. Но сам Эуген - он томился своей виной уже оттого, что в уме совершенно отдалил себя от родичей.
- Они ведь влюбились друг в друга, мой отец и моя мачеха, - произнёс он. - Полюбили - и сосредоточились внутри себя двоих, что также было извращением. На нас с братом вровень легла тяжесть - поддерживать семейную честь и блюсти семейный ряд.
- Представительствовать в собрании, - кивнул я. - Соблюдать порядок и чин. Вы ведь сочли себя совсем взрослыми.
А другие их братскую приязнь - слишком пылкой и всеобъемлющей.
Я вспомнил одну из книг якобы о моей собственном времени (но что здесь, в Эребе, - время?), которую раздобыл у Валентины. Про единоутробных брата и сестру, что начали обниматься на пеленальном столе, едва выйдя из утробы. Потом их сын женился на собственной матери и на вдове отца, но всё же одной силой своего покаяния, претерпев добровольное мучение, стал святым и к тому же одним из величайших жрецов Христа.
Впрочем, многое зависит от законов и обычаев той страны. Мой опыт не говорил об этом почти ничего.
Я думаю, братья казались ровесниками, как бывает с хорошей парой супругов. Тёмная и светлая половины одного "я" - разница в летах скрадывается уверенной силой одного, гибкой нежностью другого. Идеал во плоти.
Эуген понимает, что я представляю себе. Он редкий умница.
- Мой брат учил соблюдать себя не ради одной только публичности: следить за чистотой тела и гладкостью лица. Одеваться неброско и в тоже время так, как никто другой не умеет. Будто во вторую кожу. С нарочитой небрежностью - тогда как на самом деле вся процедура занимала часы. Оттачивать красноречие и остроту ума. В совершенстве владеть душой, как и телом.
- Что во всём этом было порочного? - спросил я сухо: кажется, такая отстранённая интонация более других находила в нём отклик.
- Высокий Дом должен найти себе хозяйку и зачать с нею детей, - произнес он после выразительной паузы. - На худой конец - служанку из низших, хотя такие дети не наследуют имени и рода. Слишком увлечься женщиной, принадлежащей мужу или самой себе, - постыдное дело.
Высокий Дом - не здание, но род. Или то же, что высокородный, всадник, дворянин? Возможно.
- Что-то география вашей сословной нравственности для меня темновата, - ответил я. - Жену полюбить нельзя, что ли?
- Супруги обязаны друг другу верностью. Это принадлежит только им одним. Они должны иметь совместных детей. Сыновья и дочери уходят от них и вьют свои гнёзда - это закон. А нас замкнуло друг на друге так же точно, как отца с матерью. Только куда более непростительно.
Постепенно я понял. По всей видимости, именно бездетность старшей пары навлекла беды на всю семью. Либо поклянитесь, что младший сын - ваш, либо вас насильственно разведут - так, я думаю, приказали им однажды. Зачем нужна была клятва? Обе жены отца встретились в доме: вторая сидела с первой во время трагической беременности и выхаживала недоноска. Это породило сомнения.
Но если братья по крови настолько близки друг другу - это переходит границы и без того порицаемой шалости, становясь преступлением.
- Мне было рано встречаться с невестами моего круга, - добавил Эуген. - Но целомудрие Тангаты настораживало всех уже давно. Он уклонялся от любых игр и любых встреч.
Из рассказа я понял, что у них в ночь летнего равноденствия творилось нечто подобное нашей облавной охоте на бывшего Хозяина Леса с оленьими рогами на голове: костры, прыжки через пламя, клики, чтобы выманить из чащи. И убивший оборотня... нет, кажется, не заступал пустого места, выбор Хозяина оставался в ведении жрецов, - но получал приз особого рода. В виде самой красивой девы на выданье.
А брат Эугена, несравненный охотник, мало того что отказался - подставил вместо себя приятеля. И когда это раскрылось... Ибо жениться не пожелал ни тот, ни этот...
- Вас с братом наказали? - спросил я. - Или получилось избежать?
Но время откровенности закончилось.
На сей раз мы были приглашены на обед к Валентине оба - женское любопытство одолевает все преграды не мытьём, так хоть катаньем. Катают грязное белье, между прочим, по стиральной доске, идущей волнами, таким широким валиком с нарезкой под названием "рубель". Очень вдохновляющая картина: мне всё вспоминалась лежачая дыба с одной из книжных иллюстраций.
За едой разговаривать не принято - особенно когда она плотная и сытная. Пироги с ягодой тяжело ложатся на желудок и совесть, зубы вязнут в клейкой начинке, а чтобы делать хорошую мину при игре, нужно изрядное присутствие духа.
Однако Валентина без ее стряпни была нужна мне самому, вот я и терпел. И дождался.
Стоило Эугену отлучиться на двор, как она сказала:
- Знаю я, о чем вы с ним толковали. Ветер донёс. Что ж это за обычаи такие неслыханные? У них вроде как Европа, позднефеодальный строй. На моём факультете преподавание истории было неплохо поставлено.
- Языческие древности вы тоже изучали? Легенды и стихи арфистов?
- С какой стати, Моргаут? Этот денди на первобытного человека не похож. И на Древний Египет с Вавилоном тоже.
- Денди?
- Чистюля и щеголь. Вообще не средние века, а новейшее время. Хотя на мальчике не сюртук, не редингот и не фрак, если вглядеться.
Ворох ярлыков, лишь наполовину мне понятных.
- Знаешь, Мор, имеется в виду совсем другая литература. О том, чего не было. Мы звали её фантастикой, и она была в жутком загоне. Но только у нас в стране: Азимов, Саймак, Хайнлайн, Андре Нортон. Хотя нет, не эти авторы, даже совсем не они. Скорее Урсула...
- Спасибо, Валентина, - ответил я, - вы мне очень помогли. Куда больше, чем думаете.
Ибо не всё ли равно, совершилось ли грехопадение наяву или в мыслях - раз мы здесь оказались.
Воспоминания текут и расплываются, как бурливая вешняя вода. В самом ли деле я побочный сын Верховного Короля, безответно влюбленный в мою ровесницу, юную королеву с грациозной и светлой душой, - или мне чудится?
"Безответно" сменилось на "беззаветно", когда была получена весть о том, что король погиб в чужой земле, доверив жену моему попечению. Первое оказалось ложью, второе слишком быстро стало непреложной истиной. Воплотилось. Стало трепещущей плотью.
И до сих пор лишь одно гложет мне сердце: любили меня хотя бы вровень с королём - или всего лишь искали защиты от налетевшей вихрем беды?
Которую я лишь усугубил. Ибо "защищать" на языке мужчин означает почти то же, что "покрывать".
На этом печальном размышлении наш визит закончился. Впрочем, я, обнаружив Эугена под самой тенистой яблоней, не спешил проводить его к шатру.
Настал вечер. Похолодало, небеса потускнели и побледнели, капли росы на ветвях блестели звёздами.
- Хорошее время, - вздохнул я. - И не такое уж плохое место: исполняются все желания, кроме самых главных, но ведь только так и бывает в нижнем мире. Мне повезло попасть сюда без больших затруднений. Дым, немного огня и боевая сталь. А вас с братом проволокли через всю процедуру?
Эуген чуть вздрогнул и вперился в меня. Ну конечно, я подловил его на душевной слабости и размягчённости.
- Можешь не говорить, - предупредил я сразу. - Держи свою живописную копию в пределах замковых стен. Отгородить себя или от себя - нет большой разницы, когда речь идёт о душе.
Что подтолкнуло мою сообразительность? Ведь и не был тот портрет похож на него нисколько.
- Начертание души, ты прав. Начертание моей трусливой и робкой души, сотворенное на полотне не руками, но самой этой эманацией, - со внезапной силой отозвался Эуген. - Ибо лишь Тангата осмелился заколоть себя, не дожидаясь оглашения приговора. Взяв на себя вину за мой разврат. Мне не было и двадцати, а совершенство лет начинается в двадцать один, и оттого я не отвечал перед законом всей жизнью.
- А тебе что выпало?
- Моё преступление показалось судьям не столь велико, хотя совращённый отвечает почти наравне с совратителем. Ему назначили костёр, меня должны были...
Он пригнулся и спрятал лицо в ладонях, горло его дрогнуло в спазме.
- Говори, - приказал я и обнял склоненную спину. - Извергни эту грязь из себя.
- Меня должны были причастить избранные женщины. Весьма искусные в своём деле. Существовали келейные способы, они не давали осечки... Не надо больше.
- Но - такого не случилось, верно?
- Я умолил высших. Вина моя возросла благодаря отлучке и тому, что за ней воспоследовало. А к тому же после гибели Тангаты на самом пороге действа все жаждали зрелища, окрестный луг был полон народу. Стража не справлялась, не могла оттеснить на достаточно безопасное расстояние...
- Не гони телегу вперед лошади. Откуда твой братец взял дирг?
Так назывался на их языке кинжал.
- Я принёс в темницу с воли. Не удивляйся сделке, не спрашивай, чем заплатил за то, чтобы меня выпустили и впустили. Меня сочли неопасным, к тому же тюремщики полагали, что я буду польщён тем жребием, который мне выпал. Не захочу иного.
То, что вырисовалось из недомолвок, было невероятным.
- Судьи что, так вот мимоходом возвели на костёр тебя?
Эуген замолчал и попробовал было высвободиться из моих рук. Выпрямился внутри кольца.
- Я трус. Не смог принять оружие после брата. Предпочёл, чтобы казнь совершилась сама собой.
- Ну конечно, подобных трусов ещё поискать.
- Простолюдины вокруг бревёнчатого колодца мигом успокоились, едва меня поместили на верх сруба и привязали к столбу. Высокие Домы сочли кару более достойной и соответствующей моменту, чем прежняя. А родители... Они с самого начала отреклись, для них мы оба стали хуже, чем мёртвые. А так хотя бы память о нас очистилась от пятен.
- И ты принял боль как должное.
- Какая боль? Меня не увидели нагим - такая сразу взметнулась стена из пламени. Перед этим всё прочее ничтожно. К тому же потом...
Эуген наклонился снова и вынул клинок из петли, что удерживала его за голенищем.
- Потом, когда стало совсем плохо и меня покинула радость верного решения, я почувствовал в своём сердце это.
Ну, положим, до того он успел вдоволь нахлебаться беды.
- И тотчас перенёсся сюда. Один.
- Ты считаешь, что наказан?
- Несомненно. Иначе вместе со своим диргом здесь очутился бы и мой отважный Тангата.
На том мы расстались. Чтобы утром снова встретиться для беседы.
Но немало должно будет пройти времени, прежде чем клинок нарисует на прельстительном изображении косой крест. Так думал я.
И пока довольно об этом.
Мирок вокруг нас успокаивался. Липы во дворе замка стояли, по-прежнему ощетинившись мертвыми ветками, но в лесу цвели не одни сосны. Облако белого цветочного дурмана, крошечные невесомые лепестки окутывали небольшое деревце рядом с опушкой. Мелкие ягоды, зрея, глянцевито чернели.
- Это называется "черёмуха", - объяснила нам Валентина, когда Эуген принес ей слегка привядшую цветочную кисть вместе с листьями. - Не держи её в шатре - ещё дурные сны от тесноты привидятся. Ах, до чего же мы все в молодости любили этот запах! "Услышь меня, красивая, услышь меня, хорошая", - пели. А дальше: "Ещё не вся черемуха тебе в окошко брошена". Кусты это были и большие деревья. Говорили, что когда черёмуха набирает цвет в мае - это к заморозкам.
У нас это было к перемене.
Немного погодя я, выйдя на крыльцо, заметил, что между обширным загоном Эугена и штакетником Валентины вклинился еще один двор. Небольшой дом посреди цветущих кустов лиловой сирени, куртин бирючины и кизильника досконально повторял его очертания: ближние ко мне стены и навес плоской крыши, вывернутый, как шляпка несуразного гриба, сходились под острым углом, а дальние смыкались прямоугольно. Ограда из чёрного чугуна, видная в перспективе, струилась причудливыми извивами. Всё это я оценил в единый миг - таким стало устройство моего нового зрения. Дорожки, вымощенные серой сланцевой плиткой, без видимой цели рассекали пространство. А на одной из них стоял только что приставший к нашему берегу новичок. Гладкая стрижка, куда короче той, что принята у мужчин, еле прикрывала уши. Лупа на переносице, с петлей шнура, которая повисла сбоку, придавая ему не по возрасту брюзгливый вид. Старики, зрение которых мутнело, в мое время пользовались чем-то отдаленно похожим, но редко щеголяли своей слабостью. Наряд был похож на картинки в Валентининых модных журналах гораздо больше, чем тот, в котором прибыл к нам Эуген. Пиджачная пара: жакет и брюки - темно-серые в тонкую полоску, крават... простите, галстук, - чёрный на фоне белой подкрахмаленной рубашки, на лацкане - плоский ярко-красный бант с распущенными концами, углы воротника почти закрывают щеки, гладкие и чуть загорелые. На коротком поводке весело бесновалось существо, похожее на остромордую колбасу - упитанное, вислоухое, с хвостом наподобие крысиного, лишь чуть покороче.
Мы с пришельцем столкнулись глазами, и меня буквально протащило ему навстречу.
- Привет вам, - сказал я. - Я Моргаут, сосед ваш.
- Я - шевалье Ромэйн Гари. А вот его, - он поклонился и одновременно повёл глазами книзу - Бонами Гольд. Гладкошерстый такс, если вам будет угодно. Не беспокойтесь, собака не боевая.
- Разве бывают такие? - спросил я в недоумении. - Мне говорили о бойцовых породах. Их стравливают между собой, как кельты - своих низкорослых жеребцов.
- Простите, я плохо понимаю ваш жаргон - мысли доходят до меня куда успешнее. Стравливать необходимо, чтобы выявить способных сражаться в бою. Бонами не из тех: это норная порода. Охотничья. В идеале, разумеется.
Собака тем временем деликатно приблизившись, обнюхала мои штаны и сандалии. Для того, чтобы забраться на подол туники, ей явно не хватало роста.
- Вы воин?
- Полагаю, вы это о моём алом знаке доблести.
Я удивился.
- Розетка Почетного Легиона, - он мельком тронул рукой ленту. - Впрочем, это скорее следует читать как знак Красного Креста.
- М-м?
О римских легионах я имел точное понятие, о кресте - тоже, однако сие мало мне помогло.