Лиза, ты помнишь нашу встречу, когда ты только вернулась с того прекрасного, восточного острова? Конечно, помнишь.
Я тогда боялся. Смешно боялся. Боялся тебя или нашей встречи, вместе с тем отчаянно желая увидеть твоё лицо, прикоснуться к тебе, поцеловать тебя. Заглянуть в твои серые глаза и, может быть, разглядеть в них что-то хорошее, ласковое. Я и тогда безумно скучал по тебе, жаждал нашей встречи, хоть связывали нас только печатные строки, одно короткое свидание и несуразный день нашего знакомства. Так ярко это всё вспоминается, а вокруг меня слишком темно.
Мы восемь дней не видели света местной звезды. Восемь дней не ели. Тут двенадцатый день идёт бесконечный дождь. Мы сидим по колено в грязной воде, но, благо, скафандры ещё сохраняют некоторую герметичность.
Я представлял другие планеты совсем не так. И войну представлял, конечно, по-другому. Мы, кажется, давно должны были перешагнуть через опыт сражений первой мировой, многовековой давности, но история, похоже, циклична. Здесь те же чумазые землянки, окопы, грязь и грохот проклятой артиллерии - это всё как какой-то визуальный курс военной истории, из которого хочется вырваться, сбежать навсегда.
Вчера умер Миша. После четырех дней непрерывной канонады, какой-то случайный осколок пробил ему печень. Врачей больше нет. Флот молчит. Да и это письмо, наверное, никогда до тебя не дойдет. Но мы всё ещё надеемся на эвакуацию.
Очень хочется есть.
Помню твоё овсяное печенье. Первый раз ты приготовила для меня именно овсяное печенье. А пили мы тогда неплохое Кьянти.
Вино и печенье... Смешно, но так "по-нашему". Сочетание почти несочетаемого. Как те пошлые разговоры о порно и сексе на дегустации ломбардских вин, среди приличной, глянцевой публики. Кажется, ты сказала, что от нас веет декадансом. Не знаю. Тогда от меня веяло только счастьем.
Овсяное печенье оказалось невероятно вкусным. Даже при том, что я не очень печенье-то и люблю. Было что-то магическое в том, что ты приготовила его для меня. Но даже если бы оно было не таким восхитительным, то я бы полюбил его только за эту адресность. За то, что к нему прикасались твои руки. За тот вечер, когда мы не досмотрели фильм Бертолуччи.
Говоря о печенье, теперь жалею, что однажды отказался от твоего завтрака. Не помню почему. Наверное, не хотелось, чтобы ты потратила на меня ещё больше времени. Да, такая странная, нерациональная забота, учитывая, что мне всегда хотелось оставаться с тобой как можно дольше.
Я бы ни за что не отказался от того завтрака теперь. Но. В те дни казалось, что впереди у нас года, может быть вечность, что мы застряли в безвременье, которое так похоже на счастливый сон. Но, как и сон, безвременье, похоже, отличается хрупкостью. И приходится просыпаться, грубо вырываясь из нежных объятий, потому что где-то рядом упал и оглушительно разбился полупустой бокал. Почему упал? Наверное, я слишком неустойчиво его поставил. Моя ошибка, моя глупость. Но заснуть снова не получается. Как не получается снова согласиться на тот завтрак.
Затем твой ужин. Тогда я уверился в том, что ты невероятно готовишь. Но от воспоминаний о самом вечере, где-то в животе начинают шевелиться иглы тревожного холода. Поэтому, больше не буду об ужине.
А буду об овсяном печенье.
Как бы мне хотелось прямо сейчас почувствовать хотя бы его аромат! Аромат, который заставляет меня ощущать домашнее тепло, твою, теперь такую далёкую, нежность. Аромат, который, в тот день, стал неразрывно связан только с тобой. Хочется, так хочется, хоть как-то причаститься к тебе.
Я стал понимать ту, почти средневековую, манеру, брать у своей любимой прядь волос. Я бы убил сейчас за твою прядь! За то, чтобы приложить её к губам. За твой родной запах.
Смешно, что одно из самых дорогих мне воспоминаний о тебе, связано с едой. Может быть это от голода? Но мне так не кажется.
На, южном участке нас осталось около пятидесяти человек. Смены из тыла больше не появляются, но всё ещё, далеко за линией фронта, бьют наши орудия. Слепо, грозно, бесполезно. Но этот звук означает, что мы пока не одни.
Я не знаю, зачем я пишу это письмо. Чтобы выплеснуть свою сентиментальность, тяжелую грусть, сожаления, которым не место в грязи окопов? Чтобы ты узнала (если каким-то чудом письмо дойдет), как я себя чувствую в этом склизком горниле войны? А может быть я хочу извиниться перед тобой, за своё мальчишество, бравурную глупость? Извиниться за то, что всё получилось так, как получилось? За то, что получилось плохо?
Может быть.
Но, думаю, что это слепое письмо - моя попытка стать на миллиметр ближе к тебе, сохранить теплоту воспоминаний хотя бы здесь, в бездушном файле, ведь воспоминания не должны умирать вместе со мной. Пережить их ещё раз, напечатав на треснувшем, тусклом планшете.
Мне очень хочется сказать, что когда я вернусь, у нас с тобой всё будет иначе. Что я больше не испорчу ни одного ужина. Что я перестану быть шестнадцатилетним ребёнком в свои двадцать лет. И буду любить тебя. Просто любить. Но в этой темноте, я чувствую себя бесконечно беспомощным. Чувствую себя оловянным солдатиком, которого уже бросил в топку несносный мальчишка. И я не хочу, чтобы ты, моя танцовщица, летела в огонь вслед за мной.
Но, если я вернусь, то у нас всё будет иначе.
А если нет, то съешь своего бесподобного овсяного печенья и, хотя бы мимолетно, вспомни обо мне.