роман : другие произведения.

Молох морали

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.21*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это роман о революции и морали. Если один человек присваивает себе право распоряжаться жизнью другого, он становится палачом. Иногда даже - палачом Бога. Но эта вакансия занята. Палач Бога - это Сатана, и присвоивший себе право решать, жить или не жить ближнему, сатанеет... Это роман о том, что, борясь с сатаной, очень важно не осатанеть самому.

  
   Молох морали
  
  
  Opfer fallen hier
   Weder Lamm noch Stier,
   Aber Menschenopfer - unerhоrt.
  
   Goethe, Die Braut von Korinht
  
  Жертвы падают здесь.
  Не телец, не овца,
  Люди - без числа и без конца.
  
   Гёте, Коринфская невеста
  
  Делая подлости, не ссылайтесь на время.
  Помните, что время может сослаться на вас.
  
  Неизвестный автор
  
  
  Пролог. Апрель 1879 года.
  
  На Северный или на Восточный? Иванников решил рискнуть, над ним мелькнул чёрный купол неба, чуть подтаявший по краю лунный диск и стеклянный полукруг огромной розетки на центральном фасаде Восточного вокзала. Он ринулся к входу, толпа в недоумении расступилась, и ещё от дверей вокзала, выходящих на платформы, он увидел того, кого искал.
  Но по первому пути в предутреннем тумане уже двигался состав, извергая из-под колёс густые клубы сероватого пара. Иванников остановился, дожидаясь, когда поезд пройдёт, чуть отдышался, и тут в стеклянной вокзальной двери, выходящей на перрон, увидел своё отражение. Торопливо вынул платок, стирая со лба пот, кое-как пригладил взлохмаченные рыжеватые волосы, ибо в спешке совсем забыл про шляпу, поправил галстук.
  Последний вагон, грузно прогромыхав по рельсам, исчез в тумане, а на второй платформе в свете фонаря, удлинявшем его тень до рельсов, по-прежнему стоял стройный черноволосый человек, опиравшийся на трость с золотым набалдашником, и смотрел на пути, откуда ждал поезда. Спокойная расслабленность его позы задела Иванникова почище любого оскорбления.
  - Выступление Мак-Магона в Национальном собрании! Покушение на российского императора Александра! Хедив Египта Исмаил-Паша объявил об отставке кабинета! Столкновение паромов на Темзе! Новая драма Ибсена! - вопили бегающие по вокзалу мальчишки, торгующие газетами.
  Один из них ринулся к Иванникову, потрясая свежими номерами 'Temps', 'Rеpublique Française' и 'Monde', но тот отмахнулся, стремительно перебежал через рельсы первого пути на вторую платформу и окликнул стоящего под фонарём.
  - Юлиан Витольдович! - Иванников поморщился от звука собственного голоса, прозвучавшего надсадно и горестно, и снова почувствовал жалкую неуверенность в себе.
  Мужчина медленно обернулся, окинув его высокомерным взглядом. Иванников знал, что это иллюзия, причиной надменного выражения на лице Нальянова были его глаза, обременённые тяготой томно-грузных век, придававших взору что-то невыразимо величественное и царственное. Если бы не они, Юлиан Нальянов едва ли привлекал к себе внимание, но эти проклятые глаза почему-то сводили женщин с ума и приковывали к молодому русскому все взгляды, где бы он ни появлялся.
  Сам же Иванников никогда не назвал бы это лицо красивым. Нальянов, с его тяжёлыми веждами и горделивой осанкой камергера, казался ему пугающе неживым, ожившим мертвецом, выходцем с того света.
  Сейчас, даже не затруднившись придать лицу вопросительное выражение, наглец бесстрастно смотрел на Иванникова и молча ждал вопроса.
  - Вы... вы уезжаете? А как же... как же Лиза? Лизавета Аркадьевна ведь... - Иванников совсем смешался.
  Его собеседник молчал несколько секунд, потом с явной неохотой всё же проронил:
  - Причём тут мадемуазель Елецкая? - он пожал плечами. - Мне нужно в Петербург.
  - Но ведь... она любит вас! Вы не можете! - У Иванникова потемнело в глазах. - Мне говорили, что вы...но дворянин не может так поступить!
  Брови Нальянова чуть поднялись, придав лицу выражение лёгкого недоумения.
  - Лизавета Елецкая - ваша невеста, если не ошибаюсь, Пётр Дмитриевич? - осведомился он любезно, хоть в этой любезности Иванникову померещилась наглая издёвка.
  - Перестаньте! - Иванников почувствовал, что закипает, - вы же... всё понимаете. Мне нужно... мне нужно только её счастье! Не заставляйте же меня...- Иванников ненавидел себя, но куда большую ненависть вызывал в нем этот жуткий человек, пугавший ледяным бесстрастием и глазами ящера. - Неужели вы нуждаетесь в признании вашего превосходства? Вам нужно моё унижение? Вы - хуже Дибича! Вы просто подлец! - последняя фраза вырвалась у Иванникова неумышленно, на изломе отчаяния.
  Нальянов закусил губу и несколько минут отстранённо смотрел, как к перрону подавали состав на Страсбург. Иванников совсем смешался, ему казалось, он оскорбил Нальянова, но тот вдруг задумчиво проговорил:
  - Пётр Дмитриевич, Елизавета Аркадьевна дала слово быть вашей женой. Не проходит и месяца помолвки, как она нарушает данное вам слово. Причина - любовь ко мне. Вы или глупы, или играете в криво понятое благородство. Я не сужу вас - это, в общем-то, ваше дело. Но кто позволил вам навязывать мне женщину, для которой клятва верности - пустяк, которая не знает ни долга преданности, ни женской скромности, ни чести? Мне-то это зачем? - он чуть склонил голову к собеседнику, точно подлинно недоумевая.
  Иванников остолбенел. Он ждал чего угодно, но не этих спокойных и жестоких слов. Несколько минут пытался прийти в себя, пока Нальянов кивал слуге, подошедшему с чемоданом к вагону.
  - Но она же ... сердцу не прикажешь.
  - А она пыталась? - на лице Нальянова снова промелькнула тонкая язвительная усмешка.
  Иванников совсем растерялся. Лиза, Лизанька, Елизавета Елецкая была для него идеалом красоты и женственности, её желание, прихоть, любой каприз - были законом, и он никогда не думал, просто не мог подумать того, что столь резко и безжалостно уронил Нальянов. Иванников чуть отдышался. Он всё ещё ничего не понимал. Он-то полагал, что Нальянов, по адресу которого молва в русских кругах Парижа давно уронила слово 'подлец', нарочито вскружил Лизаньке голову, а сейчас решил уехать, чтобы просто свести её с ума. Но если он...
  - Так вы... вы едете... не потому, что... не из-за Лизы?
  Из тамбура показался слуга Нальянова и сказал господину, что поезд отходит через три минуты. Нальянов кивнул, утомлённо взглянул на Иванникова, во взгляде его проступило теперь что-то подлинно высокомерное, почти палаческое, он вздохнул и резко отчеканил, повторив уже сказанное:
   - Мне нужно по делам в Петербург, - после чего, не ожидая ответа, исчез в вагоне.
   Иванников, чувствуя, как путаются мысли, и кружится голова, ошеломлённо проводил его взглядом и стоял на перроне до тех пор, пока поезд не тронулся.
  
   Глава 1. Двое подлецов в купе первого класса
  
  Революция за два дня проделывает работу десяти лет
  и за десять лет губит труд пяти столетий.
  Поль Валери
  
   ...Есть ли унижение горше пренебрежения женщины? И что мерзостнее всего - женщины, по сути, совсем ненужной, случайной...
   Голова Дибича после двух бессонных ночей мучительно болела, но что значила эта боль в сравнении с уязвлённым самолюбием? Или он всё же лжёт себе?
   Андрей Данилович посторонился, пропуская в вагон какого-то генерала с седыми бакенбардами. Мысли текли вязкой патокой. Что значила для него Елена Климентьева? Дибич, морщась, вспоминал, как впервые увидел её.
  Она шла впереди него медленно и плавно, её обнажённые, бледные, как слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкой между лопатками, и описывали неуловимую, как движение крыльев, кривую, а на затылке спиралью загибались волосы обожаемого Тицианом медно-рыжего цвета. Она посмотрела на него - вскользь, почти не видя.
  Он взволновался. Иной женский взгляд мужчина не променяет даже на обладание. Трепет её ресниц напоминал движение крыльев стрекозы, томные глаза - полотна Тинторетто, волосы - шлем Антиноя в галерее Фарнезе. Но они были не совсем медными, приметил он. Это был один из оттенков полированного палисандрового дерева, освещённого солнцем.
  '...Виноградной ли лозе? Соцветьям амброзии
  Уподоблю я тяготу медных волос твоих?
  Так в безмолвном покое бледнеющей осени
  Проступает сиянье Флоренции Козимо...'
  Дибич был дипломатом, но в кругах богемы считался недурным поэтом. Стихи о Ней возникли в голове сами, душа наполнилась музыкой рифм, и это внезапное непринуждённое поэтическое возбуждение подарило радость почти альковную. Он тогда прикрыл глаза, желая продлить трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, - тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить... или упустить эту девушку, эту хрупкую красоту медичейской эпохи.
   ...Сейчас Андрей Данилович уверял себя, что у него не было ни видов, ни намерений, просто захотелось пофлиртовать. Но его даже не отвергли, а просто не заметили. Он говорил комплименты - его не слушали, приглашал танцевать - к нему повернулись спиной. Два дня назад Елена уехала в Петербург, Дибич же, к его собственному удивлению, две ночи не смыкал глаз, обостряя пытку неудовлетворённой плоти тягостными мыслями. Им овладела странная болезненность, вся кровь казалась неисцелимо заражённой.
   По природе своего вкуса Дибич, хоть и искал осложнённых чувств и всепоглощающих страстных порывов, не был сентиментальным, скорее, напротив, знавшие Андрея Даниловича часто упрекали его в бесчувственности. Дибич менял женщин как перчатки, они не занимали ни сердца, ни ума, но он привык считать себя неотразимым. Публичное унижение портило реноме, ведь гадина Тропинин уже растрезвонил повсюду, что его репутация донжуана дала трещину и его лучшие дни позади.
  Ладно, он столкнётся с ней в Питере, и тогда посмотрим. Гордыня, девочка, грех смертный.
  Ныне, выезжая из Варшавы в Санкт-Петербург, Дибич хотел отдохнуть и надеялся, что билет дипломатической брони первого класса, которым, по пословице, ездили только принцы, американцы и дураки, оградит его от нежелательных знакомств и излишне разговорчивых попутчиков.
  Увы, надежда не оправдалась. В его купе уже стоял молодой брюнет, вначале показавшийся Дибичу одним из тех лощёных светских хлыщей, что вечно снуют в поисках приключений из одной европейской столицы в другую. Француз неторопливо снял шляпу, вынул из кармана пальто смятую 'Monde', положив её поверх лежащего на столике небольшого издания in-quarto. На обороте мелькнуло имя - Giambattista Marino.
  'О, мой Бог, он итальянец, всю дорогу болтовнёй покоя не даст...', - раздражённо подумал Дибич, но тут незнакомец обернулся, и дипломат сразу осознал своё заблуждение.
   В глазах его спутника проступало то расплывчато-мутное и туманное, что европейцами обычно зовётся l'аme slave, русской душой, и Дибич понял, что перед ним его соплеменник.
  Теперь Андрей Данилович разглядел незнакомца. Безукоризненная правильность бледного лица приводила на память мертвенность кладбищенского мрамора, нос, выточенный с классической строгостью, делал его похожим на молодого Алкивиада, но в тяжёлых царственных глазах колебалась ряска болотной тины и плыла мутная поволока.
   Незнакомец был, на взгляд Дибича, или упадочно красив, или волнующе некрасив, но он приковывал к себе любой взгляд.
  'Умён, запредельно умён, и прекрасно это знает', - пронеслось в мозгу дипломата. 'Русский, состоятелен, точнее, богат, законы и ограничения для такого - ничто. Они помимо него. В голове бездна... или кавардак... или истина. Спрашивать ему некого - да и не о чем. Ответы есть на все, но никого и словом не удостоит. А глаза-то, глаза... Точно прокурорские'. Незнакомец неожиданно напомнил ему Ставрогина из Достоевского, точнее, ставь он пьесу на театре, на эту роль выбрал бы именно этого человека.
  'Ряска бурых болот, ядовитый мышьяк,
  Средь гниющих коряг в липкой тине тумана,
  Мутят воду не лапы бородавчатых жаб -
  Плавники змееглавого Левиафана...'
  Эти странные строки проступили и погасли. Дибич удивился, ибо совсем не ощущал вдохновения. Виски по-прежнему то сжимало болью, то отпускало.
  Дипломат сел и устремил взгляд за окно, в ночь.
  Нечёткость отображения тёмном стекле придавала его лицу очертания черепа, отобразив чёрные пятна глазных впадин и провалы под скулами. В стеклянном отражении Дибич увидел, что его попутчик взял книгу, повертел её в руках и углубился в чтение, сам же он, чуть повернувшись, неожиданно заметил газетный заголовок.
  Ахнув и забыв спросить разрешения, Дибич схватил газету и пробежал глазами полосу: второго апреля 1879 года на императора Александра Второго во время его обычной утренней прогулки в окрестностях Зимнего дворца без охраны и без спутников совершено покушение. Покушавшийся - Александр Соловьёв, дворянин, отставной коллежский секретарь, тридцати трёх лет. Все выстрелы прошли мимо. Соловьёва настиг штабс-капитан корпуса жандармов Кох, задержавший его возле здания министерства иностранных дел. При задержании Соловьёв принял яд, но был спасён медиками.
  Сегодня было пятое апреля. Дибич из-за чёртовой хандры просто разминулся с последними новостями, не читая в эти дни газет.
  По его телу прошла отвратительная волна тошнотворной слабости. Потомственный дипломат, он ненавидел кровь. А между тем после убийства в прошлом году шефа жандармов Мезенцева, в феврале был убит князь Кропоткин, вскоре за тем - полицейский агент Рейнштейн в Москве и, наконец, тринадцатого марта жертвой злоумышленников едва не пал сам Александр Дрентельн, нынешний шеф жандармов, ехавший в карете в комитет министров. У Лебяжьего канала с ним поравнялся всадник, выстрелил, потом пронёсся по Шпалерной и скрылся, однако был пойман и оказался поляком Мирским. И вот - новое покушение... Государь-император.
  - Вам полегчало, Андрей Данилович?
  Дибич поднял голову и встретился глазами с незнакомцем. Он не растерялся и не удивился, но ответил не сразу. Ему вдруг показалось, что он ждал чего-то неожиданного, необычного, причём - как раз от этого человека.
   - Вы меня знаете? - вежливо осведомился он.
   - Мы никогда не встречались, - покачал головой незнакомец, чуть заметно улыбнувшись.
   Дибич не спросил, откуда тогда собеседник знает его имя, но задумался. Попутчик появился в купе первым и не мог видеть меток на его багаже, но и там были только инициалы - 'А.Д.' Впрочем, он мог слышать о нём стороной...
   - Я велел слуге купить билет, оставался час до отхода поезда, был только первый класс, одно место в этом купе, другое было забронировано Андреем Даниловичем Дибичем, - непринуждённо пояснил попутчик своё всеведение. - Так ваша голова прошла? Не спать две ночи подряд - тяжело.
   Дибич нервно улыбнулся.
   - Честь имею представиться, - поклонился прозорливец, - Юлиан Витольдович Нальянов.
  Дибич не спросил, как Нальянов узнал, что он не спал две ночи. Это не билеты, от кассира такого не узнаешь, но раз уж угадал, не хотелось давать этому Юлиану Витольдовичу повод ещё раз казаться провидцем.
  Неожиданно Дибич понял, что голова и вправду прошла, потрясение от дурного известия заглушило боль, взгляд его просветлел.
   - Благодарю вас, Юлиан Витольдович, мне легче. - Он сложил газету и кивнул на передовицу, - вы читали?
  Нальянов утвердительно склонил голову.
  − Читал-с.
  − Господи, дворянин, - поморщился Дибич. - Когда этим занимается чернь, понятно, но дворянин... поднять руку... Как можно-то?
  − Революционеры - не чернь и не аристократия, - снисходительно пояснил Нальянов, - это прослойка неудачников и банкротов всех классов: разорившиеся помещики и обанкротившиеся купчики, неудавшиеся адвокаты и пойманные на взятке помощники присяжных поверенных, прогоревшие лавочники и спившиеся рабочие, в общем, отбросы всех мастей. Этот, - он снова кивнул в направлении газеты, - смог только сдать экзамен на преподавателя уездного училища. Через тридцать лет службы он мог бы стать 'его превосходительством', но он и ему подобные не хотят ждать тридцать лет, они хотят всего и сразу, а сделать из коллежского секретаря премьер-министра может только революция.
  − Ну, не все же там карьеристы, - в тоне Дибича, хоть он и возражал своему спутнику, не было отторжения, ибо по сути он был согласен со сказанным.
  − Не все, - согласился Нальянов, - есть и прекраснодушные идеалисты, начитавшиеся Чернышевского, есть и буржуа, боящиеся прослыть недостаточно либеральными. Это тот редкий случай, когда жажда свободы делает человека рабом.
  Нальянов высокомерно усмехнулся.
   − Либералы-земцы давали по подписным листам деньги для 'Народной воли', - продолжил он. - В этой связи мне невольно вспоминается разговор с одним повешенным, - изуверски усмехнулся Нальянов, - тот рассказал, как получил от одного либерала для организации десять тысяч рублей. Тот жил в Европейской гостинице, и будущий висельник к нему пошёл с Иванчиным-Писаревым. Этот земец говорил, что, по его мнению, покушения на царя мешают необходимым политическим реформам, в то время как убийство министров может заставить высшие сферы направить царя по нужному руслу.
   − Так и сказал?
   − Да, - мрачно кивнул Нальянов, и лицо его потемнело. - Вообще же либерализм в России - это больные нервы и привычное своекорыстие лжи. За фразу 'Я верю в русский народ!' всегда наградят аплодисментами, а кто же не любит аплодисментов? А на деле нам всем совершенно плевать на народ. Били бы за любовь к народу по морде, не было бы этих скоморохов вовсе.
  Нальянов вынул часы и, щёлкнув крышкой, поглядел на циферблат.
  − Россия - страна мечты и молитвы, но последняя Богу в уши идёт, а Господь дурь людскую прощает. А вот мечты опасны, они могут разгорячить воображение интеллигенции, мечтающей свергнуть правительство и самой сесть на его место. Но эти глупцы не умеют управлять и со всеми своими утопиями будут уничтожены при первом же ударе. И тогда из подполья вылезет преступная мразь, жаждущие погибели и разложения. Мечты опасны. Очень опасны.
  − Но ведь иные на эшафот идут, помилуйте, вон как этот... как его... - Дибич заглянул в газету, - Соловьёв.
  − Это-то и страшно. Если некто ежеминутно готов умереть, - рассудительно и уже серьёзно заметил Нальянов, - если не лжёт, конечно, как сивый мерин, а это часто случается, - уточнил он, чуть наклонив голову к собеседнику и блеснув глазами, - то для него интересы народа, за которые он умирает, никакой ценности иметь не могут по определению. Смертнику всё безразлично: и народ, и честь, и совесть, уверяю вас, - он пренебрежительно махнул рукой, потом продолжил, - это потусторонние люди с искажёнными мозгами и окаменелой затверженностью недоказуемых постулатов, то, что в старину называлось ересью, помрачением ума большой, подавляющей мозг дурью. Сами подумайте, Андрей Данилович: наша интеллигенция, фанатично стремясь к самопожертвованию, столь же фанатично исповедует материализм, отрицающий всякое самопожертвование. Я не устаю умиляться дури этих голов.
   Нальянов по-прежнему был мрачен, при этом Дибич, тонко разграничивающий градации лжи, не заметил в Нальянове неискренности или игры на публику.
  − Мне кажется, вы всё же излишне категоричны, - улыбнулся дипломат.
  − Разве? - пожал плечами Нальянов и сменил тему. - А вы при посольстве?
   Дибич кивнул: его отца, известного дипломата, хорошо знали в высших правительственных кругах.
   Нальянов опустил глаза и потёр виски бледными пальцами.
   - Я хотел бы спросить. Фамилию 'Дибич' я слышал и раньше, и это не было упоминанием о вашем отце. По вашему адресу в Париже и в Питере несколько раз роняли слово 'подлец'. - Он склонил голову к собеседнику и невозмутимо поинтересовался. - За что?
  В ответ на вызывающий вопрос своего собеседника Дибич смерил Нальянова твёрдым взглядом. Нальянов ему понравился - даже этим прямым и дерзким вопросом. Он улыбнулся. Восхищение... Что это, как не вежливая форма признания чьего-либо сходства с нами?
   Дибич тоже, несмотря на дипломатичность, любил прямые вопросы. Он не затруднился.
   - А этом мире двоятся слова и мысли, намерения и поступки, и только холодная логика оставляет нам шанс не запутаться. Я дипломат и стараюсь обходить острые углы, но я разумен, я ставлю цель и достигаю её. Почему в моих действиях видят что-то ещё - мне неведомо.
  За окнами убаюкивающе поплыли фонари вокзала. Поезд тронулся. Нальянов, казалось, оценил мертвяще-честный самоанализ Дибича, посмотрел внимательно и отстранённо. Стройный и худощавый, Дибич казался выше своего роста и старше своих тридцати лет, и был, бесспорно, привлекателен исходящим от него ледяным обаянием бесстрастного ума.
  Нальянов улыбнулся.
  - Дипломатия есть умение творить подлейшие дела милейшим образом, это понятно, а вот привычка постоянно обходить острые углы часто оборачивается хождением по кругу. Но я тоже стараюсь быть разумным, - проронил он, - однако в итоге глупостью зову мнение, противоречащее тому, что думаю на этот счёт сам, а самоочевидной истиной - то, что очевидно для меня и ни для кого больше.
  - И вы тоже считаете меня подлецом? - в глубине тёмных глаз Дибича неожиданно блеснула молния.
  Однако Нальянов не поднял перчатку.
   - Я вспомнил об этом потому, что слышал то же самое по своему адресу, - сдержанно проговорил он. - Но я стараюсь избегать двойственных суждений, стремлюсь согласовывать намерения и поступки, не имею цели и очень часто плюю на холодную логику. Я вовсе не дипломат и не боюсь острых углов. Но что удивительно, - он вздохнул, - тоже именуюсь подлецом.
  Дибич выпрямился и слегка наклонился к собеседнику.
   - Мне бы хотелось быть правильно понятым, господин Нальянов. Наименование 'подлец', слышанное вами по моему адресу, ни в коей мере не является верным. Я удостаиваюсь его от глупцов, чьи представления о должном весьма кривы, но не знаю, поймёте ли вы меня?
   - Да, - успокоил его собеседник.
  И, взглянув в болотную тину глаз Нальянова, Дибич убедился, что его и в самом деле понимают: без осуждения и неприязни, но и без одобрения. Просто - понимают и всё.
   - Но я, - тут Нальянов странно передёрнулся, - посетовать на непонимание не могу и подлецом именуюсь, похоже, вполне заслуженно.
  После этих знаменательных слов Нальянов предложил Дибичу ложиться: третья бессонная ночь пагубно скажется на его здоровье. Тот же в ответ пригласил собеседника выпить коньяку в вагоне-ресторане - он и вправду устал, но спать не хотелось, винные же пары всегда усыпляли.
  Нальянов любезно кивнул и поднялся.
  
  Тут где-то в коридоре что-то хлопнуло, послышался топот ног и крики. Дибич в панике отпрянул в глубину купе, а Нальянов распахнул дверь и вылетел в коридор. Андрей Данилович с испугом заметил, что в руке его попутчика появился гассеровский револьвер, и ощутил, как вспотели виски.
  Тем временем прямо на Нальянова налетел какой-то тощий человек с аккуратно выстриженными тёмными висками и франтоватыми усиками, он пытался разминуться с ним, но Нальянов, заметив бегущих сзади полицейского и ещё одного штатского в полосатой жилетке, схватил тощего и резко прижал к стене. Полицейский и его товарищ быстро подоспели, надев на пойманного наручники и бормоча слова благодарности.
   - Где-то я его видел, - обронил тем временем Юлиан Витольдович, чуть склонив голову и разглядывая пойманного, всё ещё пытавшегося вырваться. - Вор, что ли? - спросил Нальянов полицейского.
   Его голос, начальственный, властный, гулко отдавался в открытом купе и коридоре.
   Дибич осторожно выглянул в дверной проём и стал прислушиваться к разговору, одновременно разглядывая схваченного полицией.
   Тот был бледен и тяжело дышал. Из дальнего купе вышел тот самый генерал с пышными бакенбардами, которого дипломат видел при входе в вагон, и тяжело ступая, приблизился к ним.
   - Никак нет, не вор, ваше превосходительство, - ответил полицейский Нальянову, нутром почуяв, что говорит с кем-то из власть имеющих, да и с кем ещё могла свести судьба в вагоне первого класса?
   - Проверяли багаж, а он спираль Румкорфа вёз в полированном ящике и гальваническую батарею под лавкой, - пояснил штатский. - Ну, мало ли кому что надо, но уж больно волновался, а тут и вовсе бежать кинулся, нервы, знать, не выдержали.
   - Да это же Коломин, - изумился вдруг Нальянов. - Когда я его последний раз видел, он блондином был в засаленном пиджачишке, толкался в меблирашках, носил прокламации из типографии. То-то я его не узнал сразу. Это паричок-с у вас или подкрасились, Михаил Яковлевич? И давно ли ездите первым классом? - Дибич понял, что Нальянов просто глумится, а вовсе не пытается ничего вызнать у схваченного.
  Штатский тихо заговорил с Нальяновым о личности задержанного, который по документам числился Владимиром Сухановым. Нальянов категорично покачал головой, назвал паспорт липой и уверенно сказал, что это член так называемого исполнительного комитета 'Земли и воли' Михаил Коломин. После чего сам назвался, отчего у штатского и полицейского округлились глаза, и они тут же поклонились.
   -В Петербурге штаб-квартирой группы служит квартира отставного артиллериста Люстига, - указал Нальянов, заставив вздрогнуть арестованного.
  Дибич не заметил, как из рук Нальянова невесть куда исчез револьвер.
  Генерал, слушавший молча, теперь спросил, что делать с багажом этого взрывателя? Штатский сказал, что сейчас всё уберут.
  Коломина увели. Дибич, уже успокоившийся, вдруг снова напрягся. Нальянов? Где он слышал эту фамилию? Почему эти двое так удивились и сразу расшаркались? Отец что-то говорил... Витольд Нальянов. Кажется, тайный советник? Где? Третье отделение? А это, значит, сынок?
  − Ваш отец... - осторожно обронил он и дипломатично умолк на полуслове.
  - ...возглавляет уголовную экспедицию в Третьем Отделении. - Глаза Нальянова скрылись за выпуклыми мраморными веками. - Однако мы собирались в ресторан.
  Дибич удивился неизменности намерений сынка тайного советника, про себя подумав, что у этого человека нет нервов. Впрочем, может, опасности и не было?
   - А что за спираль он вёз? - осторожно поинтересовался он, проходя за Нальяновым по вагонным коридорам.
  Нальянов безмятежно сообщил:
   - Спираль Румкорфа - это новейшее изобретение для взрывов золотоносных шахт. Ну а зачем оно этим - сами догадайтесь. Сложнее всего там глицериновый запал, элемент Гренэ, - дополнил он педантично, - боеголовка заряда. Не сработает - пиши пропало.
   - Но зачем он бросился бежать? Оно могло взорваться?
  Нальянов пожал плечами.
   -Просто нервы не выдержали. Жизнь заговорщика чрезвычайно нервирует и отупляет. Это жизнь затравленного волка, каждую секунду надо быть готовым погибнуть. Единственная возможность выжить - не думать ни о чём. Привязанность к кому-нибудь - истинное несчастье. Изучение чего-либо немыслимо. План действий мало-мальски сложный не смеет даже прийти в голову. Всех нужно обманывать, от всех скрываться, во всяком подозревать врага. При такой противоестественной жизни люди тупеют, нервы истончаются, беспрерывная возня с фальшивыми паспортами, конспиративными квартирами, динамитами, засадами, мечтами об убийствах и бегствами - фатальна для ума, души и нервов. Прошу вас.
   Он открыл дверь вагона-ресторана и галантно пропустил туда несколько ошарашенного этими пояснениями Дибича.
  
  ...Проклятие. Этого только не хватало.
   Дибич поморщился. Вагон-ресторан был полон, свободными оставались лишь два места у стойки. Но рядом за столом уже сидел человек, выражение и цвет лица которого безошибочно указывали на язву желудка. Он работал в Канцелярии Управления градоначальника Санкт-Петербурга, отличался нередкой в России склонностью к доносам, был подловат, завистлив и скареден, имел оболтуса-брата и был помолвлен. Звали его Леонидом Осоргиным.
   И Дибич вовсе не проявил тут никакой прозорливости: Осоргин был, что называется, его 'бедным родственником', кузеном.
  Деваться было некуда, дипломат сухо кивнул Осоргину, тот привстал, приветствуя его, потом, окинув быстрым взглядом дорогой сюртук и галстук с бриллиантовой булавкой его спутника, и, узнав от Дибича, что перед ним господин Юлиан Нальянов, поспешно поклонился.
  Дибичу же меньше всего хотелось выслушивать глупейшие рассуждения Осоргина, дурацкие вопросы о здравии домашних и досужие сплетни, и он снова обратился к Нальянову, игнорируя присутствие родственника, вернувшись к разговору в купе.
  - Вы удивили меня, Юлиан Витольдович. Чтобы дать себе определение 'подлец'? Я-то всегда, признаюсь, находил мораль... излишне плоской. И соскальзывал с этой плоскости, - скаламбурил он. - Мне ближе свобода от категорических императивов. Они недоказуемы. А вам он по душе?
  - Наш мир стоит во зле, - спокойно ответил Нальянов, - следовательно, он аморален по определению. Что до императивов... Есть геометрия Эвклида. Она стара как мир и стоит на четырёх недоказуемых аксиомах, но на этой геометрии стоят мосты и дворцы. Бернхард Риман и Николай Лобачевский создали свои геометрии. Они современнее и интереснее, но упаси вас Бог строить по ним мосты. Развалятся. Это геометрии ирреальности и по ним можно строить только в ирреальном мире. - Он усмехнулся, но совсем невесело. - Есть заповеди Божьи - синайские и сионские. Они стары как мир и стоят на недоказуемых для разума постулатах. Но на них покоятся устои мира - неустойчиво и зыбко, да, но покоятся, как кораблик на гербе Парижа.- Он закурил. - Нам в последнее время часто предлагаются новые заповеди - то Гегеля, то Канта, то Маркса. Ну, что же, можно ими позабавиться - пару вечеров. Но упаси вас Бог строить по ним мир, это жалкие людские умопостроения - на них ничего не устоит.
  На лице Осоргина появилось выражение недоумения. Леонид Михайлович был человеком хоть и приземлённым, но разумным, и прекрасно понимал, что подобные разговоры могут вести только праздные болтуны. Глаза же Дибича от нескольких глотков недурного коньяка или от слов Нальянова - потеплели.
  - Я правильно понял? - рассмеялся он. - Вы утверждаете примат морали?
   Нальянов вежливо кивнул.
  − Это прелестно-с. Но доказуемо ли?
  - Человеку с умом? Нет, Андрей Данилович, как ни парадоксально, человеку с умом невозможно доказать ничего, в чём он сам не хотел бы убедиться. - Нальянов глотнул коньяк, глаза его померкли. - Но я невысоко ценю ум, однако преклоняюсь перед высотой духа. Ничтожество духа низвергнет в бездну и великий ум. Наше время не знает этого различия - и вот результат: на улицу выходят люди кривой морали, ничтожного ума, возят в вагонах взрывчатку и взрывают бомбами людей, общество же, заразившееся кривизной мышления, аплодирует.
  - Простите, Юлиан Витольдович,- вмешался в разговор шокированный Осоргин, - как же можно так говорить? Люди жизнью жертвуют. Какой кривой морали? И разве идеалы интеллигенции не говорят о высоте её устремлений? Вам не по душе эти высокие идеалы?
  'Лучше помалкивать и казаться дураком, чем открыть рот и окончательно убедить собеседника в своей глупости', - пронеслось в голове у Дибича, но он промолчал, отвернувшись.
   Он всегда стыдился родственника - его неприятного, худого, плохо выбритого лица, дурного запаха изо рта, потёртых обшлагов сюртука, стыдился и его примитивных суждений. Сколько Дибич помнил Леонида Осоргина, тот никогда не произнёс ничего умного.
  Нальянов поднял на Осоргина царственные глаза. Тихо вздохнул. Он видел такие лица в университетские времена в Питере. Перед ним был вечный студент-радикал, правда, готовый в любую минуту стать защитником самодержавия и провокатором, - надо было лишь хорошо заплатить. Нальянов даже молниеносно прикинул сумму, которую надо было предложить, предел мечтаний Осоргина, и уверенно остановился на трёхстах рублях в месяц.
  − Мне? Не по душе? - Нальянов тихо и надменно удивился. - Мне, господин Осоргин, по душе ночи, когда над морем в прозрачном небе теплятся несколько божественных звёзд, таких дивных, что хочется стать на колени.
  Осоргин ничего не ответил, ибо понял, что имеет дело с откровенным мерзавцем, чуждым всего, что волнует лучших людей России. Этот человек - своими величавыми глазами, набриолинненым пробором, дороговизной костюма, белоснежными манжетами с бриллиантовыми запонками и холеной белизной рук, согревавших коньячный бокал, стал ему отвратителен. Осоргин поднялся и поспешил распрощаться с Нальяновым и Дибичем, и возненавидел обоих ещё больше, заметив, как оба, поспешно кивнув ему на прощание, тотчас забыли о нём.
  − Мне хотелось бы уточнить одну вещь, Юлиан Витольдович,- задумчиво начал Дибич, теперь расслабившись и улыбнувшись собеседнику.
  − Если вы хотели спросить, как я понял, что вы не спали две ночи, - опустив взгляд на дно коньячного бокала, проговорил Нальянов, - то ответа не дождётесь.
  Дибич заметил, что губы Нальянова изогнулись в тонкую улыбку. Сам Андрей Данилович, именно об этом желавший узнать, рассмеялся.
  − А почему? Считаете, интрижка? - Он хитро прищурил левый глаз.
  − Нет, - протянул, покачав головой, Нальянов, на мгновение подняв на Дибича тяжёлые глаза. Теперь он не улыбался, - вы были несчастны. Только повторяю, не спрашивайте, как я это понял. Тут мы выходим за границы логического мышления. - Нальянов кивнул головой в сторону двери, - а кто этот человек? Родственник?
  Дибич скривил губы и брезгливо кивнул. Нальянов больше ничего не спросил, и Дибич был благодарен ему за отсутствие любопытства, но сам с любопытством продолжил их прерванную Осоргиным беседу.
  − Вы удивили меня. Мораль...- Дибич усмехнулся, чуть откинувшись в кресле. - Я-то полагал, что низшие не возвышаются до морали, а высшие до неё не снисходят.
  − Ну, что вы, - серьёзно, хоть и со странной интонацией ответил Нальянов. - Верно скорее другое: морализирующие праведники скучны, а морализирующие подлецы страшны, и потому нам с вами мораль лучше не обсуждать. К тому же, - одёрнул себя Нальянов, вынимая из кармана жилета часы, украшенные бриллиантовой россыпью с инициалами Ю. Н. на крышке, - уже поздно, вы устали, Андрей Данилович, пойдёмте в купе.
  Дибич снова бросил быстрый взгляд на Нальянова. Как он угадал? Ведь именно в это мгновение его неожиданно связала сонливая вязкость коньячных паров. Нальянов тем временем поднялся и расплатился.
  Они без помех миновали коридор.
  В купе веки Дибича отяжелели, едва он опустился на бархат подушек, и последнее, что он помнил, был жёлтый свет фонаря за окном да польская ругань станционных смотрителей.
  
  Дибич проспал почти десять часов: сказались предшествующая нервотрёпка и бессонница. На рассвете, когда они уже подъезжали к Гатчине, он проснулся, припомнил вчерашний разговор с Нальяновым и сцену в коридоре и понял, что не хочет, чтобы этот человек потерялся для него. В нём было что-то удивительное, Андрей Данилович не сказал бы 'привлекательное', скорее завораживающее, околдовывающее. Они вращались в одних кругах, что помешает им сойтись? Дибич отдавал себе отчёт, что сын одного из высших чинов тайной полиции, по всей вероятности, может быть связан либо со шпионажем, либо с политическим сыском, но это его не волновало. Его не занимали ни политика, ни служба. При этом Дибич почти забыл Елену Климентьеву. Унижение, пережитое третьего дня, почему-то потускнело и почти стёрлось в памяти.
  Во время раннего завтрака они выяснили, что у них мало общего во вкусах. Дибич любил женщин. А также поэзию, севрюжину под хреном, ликёр 'Бенедиктин', романы Бальзака, братьев Гонкуров и Золя. Не любил глупцов, Москву и шампанское. Нальянов же не любил женщин, вороний грай, детский плач и крохотных собачонок. Терпеть не мог сырую грязь трущоб, ненавидел конюхов и аромат роз. Обожал запах первого снега и свежескошенного сена, готические замки Прованса и коньяк 'Наполеон'. Читал Гомера и Шекспира.
  − А поэзию вы, Юлиан Витольдович, разве любите? - Дибич кивнул на томик Марино, лежавший на столе.
  Нальянов, казалось, изумился. Глаза его заискрились.
  − Это не мой, помилуйте. Я вошёл в купе, а он тут валялся. Забыл кто-то. Я уже в том возрасте, когда любят не поэзию, а стихи, и даже строчки из них. Ведь от поэта в веках часто остаётся одно-единственное стихотворение, - усмехнулся он. - Жаль, неизвестно заранее, какое именно, а то бы можно было не писать всех остальных.
  Поезд прибыл на Варшавский вокзал, в тамбуре мелькнул слуга Нальянова с чемоданом, Дибич вышел в коридор и вздрогнул - в предрассветной темноте под фонарём стоял Юлиан Нальянов. Но он никак не мог опередить его, двери вагона первого класса были ещё закрыты, а Нальянов оставался в купе. Тут дипломат понял, что ошибся: проводник открыл двери, Нальянов появился в тамбуре позади него, кивнул ему на прощание, сошёл со ступеней и остановился перед встречавшим его двойником.
  − Валериан, дорогой... Христос воскресе!
  Дибич на минуту растерялся от столь странного приветствия, но тут же вспомнил, что прошлое воскресение и вправду было пасхальным.
  − Воистину воскресе!
   Братья обнялись, неожиданно для Дибича почти страстно, с силой стиснув плечи друг друга.
   Дипломат теперь заметил, что Нальяновы, хоть и схожи лицом, вовсе не близнецы: Юлиан был на дюйм выше, шире в плечах и представительней брата, а Валериан казался добрей и проще. Взгляд его был мягче, нос - резче и длиннее, чем у брата, в лице проступала умная мужественность, внушающая людям безотчётное доверие. В нём не было того магического обаяния, контраста утончённости и властности, что отличала Юлиана, не заметно было и мистической красоты, хоть он был совсем недурён собой.
   Дибич поставил у ног чемодан и, медленно натягивая перчатки, внимательно разглядывал братьев. В свете фонарей оба они в длинных пальто выглядели как-то театрально, и проходившие по перрону женщины украдкой оглядывались на них. Нальяновы, не тратя слов, направились к выходу, и Дибич успел увидеть дорогое ландо, куда слуга Нальянова уже сложил вещи барина. Услышал он и распоряжение Юлиана: 'На Шпалерную!'
  Незаметно рассвело, фонари вдруг погасли, и вокзал, словно истасканная театральная декорация, линяло поблёк и затуманился.
   Дибич, махнув на прощание Осоргину, появившемуся из вагона третьего класса, торопливо кликнул извозчика, всем видом показывая, что спешит, хотя в его доме на Троицкой Андрея Даниловича ждал только старый слуга Викентий, предупреждённый о его приезде телеграммой.
  
   Глава 2. Нитроглицерин и сладострастные грёзы.
  
  Если царство разделится само в себе,
  не может устоять царство то.
  Евангелие от Марка
  
   Все люди видят сны, но по-разному.
  Те, кто видит сны ночью, в пыльных закоулках сознания,
  просыпаясь утром, осознают нереальность сновидений,
  однако те, кто грезит наяву, - опасные люди:
  они способны с открытыми глазами делать то,
  что им снится, претворяя свои грёзы в действительность.
  Томас Эдвард Лоуренс
  
  − Ты к тёте? - с некоторой долей удивления спросил Валериан, ожидавший, что брат поселится с ним и отцом или у себя на Невском.
  − Да, она пригласила.
  Ландо, мягко покачиваясь на рессорах, выехало на Измайловский проспект. Братья некоторое время молчали, потом младший устало осведомился у старшего: 'Ты нашёл их?'
  − Каминского видел, затеял свару, публично обозвал мерзавцем и вызвал, - досадливо усмехнулся Юлиан, - увы, сукин сын удрал. Старик Везье говорит, пока в экстрадиции нам откажут. Впрочем, теперь, после покушения Соловьёва, надо запросить, повод есть. А этого иуду Булавина спиши, - он тихо продолжил по-французски, - je me suis pare par le clochard, a decouvert durant sa nuit pres de la maison de sa maitresse, a assourdi avec la canne et a descendu a la trappe de canalisation a cote de l'hotel de Clisson. Le compte est ferme. 1.
  Валериан нервно вздрогнул, испуганно взглянул на брата, долго молчал, опустив глаза, потом недовольно проронил:
  - Жюль, ты сумасшедший, - его дыхание сбилось, - Господи, неужели ты не понимал, чем рисковал?
  - Понимал, - лениво отозвался Юлиан, - дорогие туфли от Шовера переодеть поленился, в результате - дерьмом их перепачкал. И простудиться мог. Но что было делать? Чем меньше цена, тем ниже предательство, а он нас даже не продал - выдал даром. - В голосе Юлиана послышалось рычание. - У него были все свойства собаки - за исключением верности.
  - Но руки марать...
  - Некий шутник справедливо заметил, что истина всегда там, на чьей стороне палач. Если я - палач, стало быть, там, где я, там и истина. И руки мыть не стану, я не Пилат. Кто не карает зла, ему способствует.
   Он бросил взгляд на лица брата, рассмотрел его в лучах рассвета и озабоченно спросил:
  - Что с тобой, Валье? Плохо спал?
  Как ни странно, Валериан сейчас казался не моложе, а старше Юлиана, чему немало способствовали поперечная морщина на переносице и заметные следы усталости на лице. В ответ на слова брата черты его озарила бледная улыбка, в ней сквозило что-то нервное, почти юродивое, придававшее лицу выражение не то затаённой святости, не то одухотворённой поэтичности.
  Страх за брата, исказивший лицо Валериана, уже исчез.
  − Да нет, спал-то я хорошо, только мало. В кресле в кабинете полчаса под утро, - пояснил Валье, - но отосплюсь в выходные. А что это там Ливен рассказывает о твоих галантных похождениях? - На лице Валериана промелькнуло что-то болезненное, - какая-то Елизавета Елецкая? Шутка, что ли?
  − Да нет. В русских кругах Парижа толчётся всякое, - пояснил Юлиан, брезгливо отмахнувшись. - Я же, за подонком охотясь, посещал их сборища, надеясь на него натолкнуться. Что до девицы... Je ne lui ai pas fait d'avances, mais elle les a acceptеes. 2 - Юлиан в недоумении развёл руками. - Наверное, вежливость стала такой редкостью, что некоторые принимают её за флирт? Как это у меня получается, не ведаю.
  − Как всегда, - иронично пробормотал Валериан и снова побледнел, вспомнив признание брата. - Но, Бога ради, Жюль, борясь с сатаной, нельзя осатанеть самому. Ты сатанеешь. Булавин - мразь и предатель, но ...
  − Tu quoque, брат мой, tu quoque, - с укором пробормотал Юлиан, - неужели и ты стал либералом?
  − Я просто следователь, - Валериан усмехнулся и покачал головой, - а быть судьёй и палачом не могу.
  − Правильно. Это и есть один из атрибутов либерализма: никто не хочет быть палачом. А в результате рушатся империи.
  Валериан ничего не ответил брату, тем более что тот вовсе и не ждал ответа.
  Юлиан же, помрачнев, серьёзно и сумрачно осведомился:
  − Тут-то что происходит?
  − Все взволнованы, перепуганы, ошеломлены и удручены. - Тон Валериана Нальянова странно контрастировал с его словами, был спокоен и безучастен, точно он говорил о погоде. - Помимо временного генерал-губернатора учреждено Особое Совещание, хотят выработать сугубые меры борьбы с крамолой. Что до Дрентельна, - Валериан лениво поправил на запястье перчатку, - он задумал учредить новый орган правительственной печати, но это отвергнуто как излишне смелый проект.
  Старший Нальянов зло хмыкнул, но ничего не сказал. Валериан же размеренно продолжал:
  − Предполагается усиление сети секретных агентов, внедряемых в революционные круги и подотчётных только Третьему отделению. Выделяют четыреста тысяч.
  − И то хорошо, - голос Юлиана тоже звучал теперь невозмутимо и спокойно.
  − Князь Мещёрский сказал отцу, что видит во всём этом сатанинский план тайного общества с целью обрушить империю, и уже поползли слухи, что бомбисты готовят своим противникам Варфоломеевскую ночь.
  − На их месте любой распускал бы такие слухи, - чуть вскинув брови, брезгливо кивнул Нальянов-старший. - Но я-то зачем вызван? Не собирается же наш дорогой Александр Романович внедрить в те круги меня?
  Хоть это была явная шутка, Валериан Нальянов не улыбнулся. Они свернули через Гороховую на Садовую и сейчас подъезжали к Невскому.
  − Нет, не собирается, какая ломовая лошадь из Пегаса? - пожал плечами Валериан, - это я настоял, ты прости уж, но тут одно странное обстоятельство всплыло. Один наш человек, Штольц, если помнишь, что в Дегтярном, - Юлиан кивнул, - так вот, он говорит, к нему в аптеку Великим постом повадился один блондин. Покупал исключительно кислоты в двадцатифунтовых бутылях. Всё бы ничего, мало ли кому что надо, но тут на Страстной в частную клинику Левицкого в Митавском переулке поступила одна барышня, Варвара Акимова, с анемией, тошнотой и обмороками.
  Нальянов брезгливо искривил губы.
  − Что вам до гулящих девок? - с недоуменной улыбкой спросил он брата.
  Теперь улыбнулся и Валериан, правда, криво.
  − А вот то-то и оно, что девица вовсе не беременна. Кроме тошноты, головных болей и странных припадков, на ладонях Акимовой замечена краснота, на слизистой носа - странные ожоги. Да и глаза... роговица сильно воспалена. А привёл её и оплатил лечение некий блондин, который Левицкому представиться, сам понимаешь, не удосужился.
   Улыбка исчезла с лица Юлиана, точно её стёрли.
  − Даже так? Левицкий определил, что за ожоги?
  − Когда убили Гейкинга, его жене руку изувечило, и дурь либеральная из него сразу выветрилась, он теперь на запах пороха реагирует быстро. Но он только предположил, что такое возможно при смешении некоторых ингредиентов взрывного характера, потому и дал нам знать. Странно и то, что не в неотложку девица-то пришла, а к частнику.
  − Надо проследить за ней по выписке и обязательно...- Юлиан умолк, заметив улыбку брата. - Уже сделали?
  − Да, этим занимался Лернер. Девица, когда ей полегчало, вещи в клинике оставила, а сама пошла на квартиру в Басковом переулке, но едва переступив порог, вылетела оттуда пулей. И тут же ринулась на другую квартиру, где по квартальной ведомости хозяином числится Трофим Игнатьевич Суховесов, а снимает её некий Сергей Осоргин, но его не застала, записку оставила, которую мы изъяли, потом - в клинику вернулась, где в настоящий момент и пребывает.
  По лицу Юлиана прошла тень, но он не перебил брата.
  Тот же методично продолжил.
  − Мы наведались в Басков переулок. Там нашли два лабораторных прибора для производства нитроглицерина. В сосуд со смесью серной и азотной кислот в холодной ванне они пускали капли глицерина из стеклянной банки с краном. При образовании нитроглицерина жидкость дымится от самонагревания. Для предупреждения взрыва они быстро охлаждали смесь, добавляя в ванну куски льда. Кроме всей этой химии на полу обнаружен труп. Видимо, дело было так: при смешении нитроглицерина с магнезией динамит выходит в виде тестообразной жирной массы, которую они мяли руками. От отравления при вдыхании ядовитых паров у девицы возникла тошнота, и случился продолжительный обморок. Я думаю, блондин отвёл её в клинику, а сам вернулся в квартиру, начал процесс снова и со льдом не успел. Взрыв был, видимо, негромкий, да и если и сильно бабахнуло - из соседей там только глухая старуха. Мы поднимать шум тоже пока не стали. Подождём.
  − Труп - блондин? - спокойно поинтересовался Юлиан.
  − Блондин, - веско покивал головой Валериан, - Штольц опознал в нём своего покупателя, хоть лицо сильно обожжено. Дворник говорит, зовут его Дмитрий Вергольд.
  − Вергольд?.. - изумился Юлиан. - Чёрт возьми, не сынок ли декана химфака? - его брат кивнул. - А Сергей Осоргин... - пробормотал Нальянов-старший. - Это его брат Леонид в канцелярии градоначальника служит?
  − Угу.
  − Я с ним столкнулся случайно в поезде. Ладно, это терпит. И что хочет Дрентельн? Надо...
  − Надо накрыть всех, - кивнул, опережая брата, Валериан, - а так как соловьевский случай здорово высшие сферы перепугал, шеф жандармов решил, что меры нужны экстраординарные. Тут я и предложил вызвать тебя.
  Валериан повернул голову к брату, глаза их снова встретились. Теперь Валериан улыбнулся, правда, не разжимая губ, улыбка же на лице старшего из братьев сверкнула белизной и погасла. Он уже всё понял.
   - Дрентельн хочет, чтобы девица Варвара Акимова рассказала бы всё о блондине-покойнике, об их организации и о динамите. Тебе.
  Юлиан Нальянов усмехнулся и покачал головой.
  − Кем, интересно, вы с Александром Романовичем меня считаете? Жиголо, что ли? Казановой? Почему бы тебе этим не заняться?
  − Времени нет, - покачал головой Валериан. - А девицу разговорить надо во что бы то ни стало - и быстро, Бог весть, сколько у них таких лабораторий, - не отвечая на риторический вопрос брата о жиголо, продолжил он. - Так что придётся тебе. Ну, нет у нас других таких Селадонов, ты уж прости, Юленька, и искать некогда. При этом самого худшего я тебя ещё не сказал.
  − О, мой Бог, - помрачнел Юлиан, напряжённо вглядываясь в лицо брата, рука его судорожно вцепилась в подлокотник ландо, - что-то с отцом? Как он? С тётей?
  − Нет, - поспешно покачал головой Валериан, - отец здоров, тётушка тоже. Я как сказал ей, что ты приедешь сегодня - тут же понеслась в ювелирный к Ружо. Я про девицу. Вот фотокарточка. - Он быстрым, почти неуловимым движением вынул из внутреннего кармана фото, и, казалось, сдерживая смех, обронил: - Я не знаю, я говорил Дрентельну, но...
  Виноватый тон брата заставил Юлиана Нальянова бросить на него ещё один внимательный взгляд, взять снимок и вглядеться в него. С него смотрела светловолосая безбровая девушка с чуть выпученными светлыми глазами и пухлыми губами-варениками. Но, хотя Акимова немного напоминала лягушку, лицо её не пугало, а скорее, вызывало сочувствие и жалость.
  Валериан продолжил всё тем же извиняющимся тоном.
  − Левицкий свидетельствует, что девица мнительна и возбудима без повода. Нарушен сон, сердечная недостаточность, мелкая дрожь пальцев и рук, повышенный аппетит... - Он умолк, заметив саркастичный взгляд брата. - Чего ты?
  − Стул-то, надеюсь, нормальный? - язвительно заметил Юлиан, давая понять братцу, что перечисленные им подробности ему вовсе ни к чему, и, не сводя глаз с фото, спросил: - У неё, что, базедова болезнь?
   − Нет, - покачал головой Валериан, - просто глаза от вспышки вытаращила. Но самое главное, девица, видимо, весьма влюбчива: наш Тюфяк, он узнал её по карточке, говорит, что в кругах бомбистов её негласно среди мужчин знают как Варюшу-Круглую попку. У неё там и разведённая сестра крутится. У девицы было несколько визитов к дамским врачам, один из визитов, как я понял, имел фатальные последствия. Впрочем, дети там никому и не нужны. Но, Тюфяк сказал, она страстно мечтает о великой любви. Идеал - Вера Павловна и Кирсанов. Была любовницей Константина Трубникова, Михаила Иванова, Андрея Любатовича. Все они, девицей попользовавшись, исчезали. Ныне двое из них - Трубников и Любатович - арестованы и сосланы, а вот Иванов, скорее всего, в Польше. Был ли Вергольд её любовником - неизвестно, но романтика бомбового дела для многих девиц, сам знаешь, как мёд для мух. Мужиков там много крутится, идеалы в этом 'стане погибающих за великое дело любви' возвышенные, и это в немалой мере способствует увлечению пустоголовых девиц бомбизмом.
  − Мечтает о великой любви... - тон Юлиана стал вдруг на октаву ниже, в его голосе снова, как на парижском вокзале, проступило что-то палаческое, он злобно рыкнул, - это надо же! Месит нитроглицерин с магнезией, готовит динамит, разрывающий в клочья ближних, и мечтает о великой любви, о, женщины... - Он недоумённо покачал головой. - А что Соловьёв? Слышал что-нибудь? Он допрошен?
  − Да, признал себя виновным уже при дознании, говорит, действовал самостоятельно, но в духе программы своей партии. Котляревский слышал, как судебному следователю, уверявшему, что чистосердечное признание облегчит его участь, он сказал: 'Не старайтесь ничего вызнать, к тому же, если бы я сознался, меня бы убили соучастники - даже в этой тюрьме'. И больше от него не добились ни слова. Ну, тут ничего удивительного. Вся эта братия - орден висельников. Но я, хоть убей, не понимаю, почему бредовая идея убийства императора обладает столь притягательной силой?
  − Количество ересей вовсе не бесконечно, братец, - поучительно заметил Юлиан, однако глаза его внимательно оглядывали Невский проспект, и думал он, казалось, о чём-то другом. - Из века в век в любом обществе появляются люди-бациллы, несущие в себе распад - душ, семей, общества. Они не могут созидать, не способны творить, и, поняв это, начинают разрушать существующее, мстя за собственное бесплодие, или надеясь лучше устроиться на руинах общества, в котором оказались ненужными. Идеи разрушения в веках похожи, как две капли воды. Император - воплощение порядка, голова общества, и им кажется, что, убив его, они обезглавят и само общество, - Юлиан вздохнул. - А связи Соловьёва проследили?
  − Ночь со Страстной пятницы на субботу был у проститутки, Пасху провёл у неё же на квартире, ушёл около восьми часов утра второго апреля. Это проверено.
  Нальянов брезгливо поморщился, но никакого удивления не выказал, точно он только того и ждал.
  − Страстную пятницу провёл на бляди? - Он кивнул, точно доказав что-то самому себе. - И тоже, наверное, мечтал о великой любви или спасении России? - Нальянов вздохнул. - Что в головах у этих людей? Нитроглицерин? Что у них в душах? Магнезия? Серная кислота? Элемент Гренэ?
  Нальянов-младший пожал плечами. Лицо его хранило всё то же выражение равнодушия к суетным делам странного века сего, между тем голос Юлиана стал деловым и каким-то плотоядным.
   − И где мне встретить эту Варюшу? Кем представиться?
  − Ты - молодой врач, приехал к другу, Вениамину Левицкому, по приглашению. Он в курсе, ждёт. Левицкий сказал, что задержит девицу на пару дней, да и ей самой не резон мелькать на улице. Она предпочтёт отлежаться. Ну, а дальше, - Валериан насмешливо взглянул на брата, - тебя ли учить? - Он помолчал, потом продолжил: - Я боюсь одного. Девицы обычно глупы, как пробки, каждая мнит себя красавицей, и всё же... Сможет ли Варюша-Круглая попка поверить, что в неё влюбился такой Селадон, как ты? Я и Дрентельну это говорил, но Андрей Романович уверен, что тебе всё по плечу.
  Старший из братьев, всё ещё держа в руках карточку и брезгливо косясь на девицу, уверенно кивнул.
  − Сможет ли поверить? Сможет, и дело не во мне. Женщины-бомбистки верят в то, что хаос динамитных взрывов может породить мировую гармонию. Такие поверят во что угодно и тем охотнее, чем невероятнее оно будет. А что не красотка, - он с легкомысленным видом парижского щёголя пожал плечами, - laissons les jolies femmes aux hommes sans imagination 3. Я уже почти влюблён, - он продолжал смотреть на снимок глазами томного поклонника Прекрасной Дамы, и только губы его гадливо кривились.
  − Гаер, - усмехнулся Валериан, покачав головой.
   Он явно любовался братом, тем более что лицо Юлиана странно преобразилось. Валериан знал, что братец актёрствует, но убери из его монолога шутовской тон, проступит что-то совсем иное, не поддающееся определению, гипнотическое, завораживающее, почти колдовское. Сколько раз он наблюдал брата и никогда не мог понять этого поразительного, магнетического обаяния Юлиана.
  Тут Валериан опомнился:
  − Ты французским-то в клинике не злоупотребляй. Зовут тебя Антоном Серебряковым, ты - из обедневших дворян Орловской губернии, учился в Москве на медицинском вместе в Левицким. Хорошо бы успеть за пару дней.
  В ответ на это Юлиан вяло зевнул, прикрыв рот парой лайковых перчаток. Валериан смерил его странным долгим взглядом и вздохнул.
  На Шпалерной у четырёхэтажного особняка с входом, окружённым классической колоннадой, ландо остановилось.
  
   Дибич с вокзала приехал к себе на Троицкую. Дом его примыкал к одной из кондитерских Филиппова. В ста шагах от парадного, у ресторана 'Квисисана' - дурного тона, с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе, он натолкнулся на смуглую бродяжку-цыганку, коих терпеть не мог.
   Та настойчиво и нудно клянчила 'монетку' и предлагала погадать. Андрей Данилович резко бросил ей 'отстань', но тут девка вдруг проговорила, словно прокаркала:
  −Не к добру ты влюбился, барин, ох, не к добру. Мнишь себя умным, а ведь под носом ничего не видишь...
  От визгливого смешка уличной девки Дибича вдруг проморозило. Мерзкая ведьма!
   Но швейцар уже распахнул перед ним двери, и чертовка отвязалась.
  Дома Андрей Данилович скоро успокоился, принял ванну, перекусил и выслушал от слуги Викентия скупые домашние новости. Их родича, Серафима Павловича, разбил паралич. Даниил Павлович, как услышали-с, сильно расстроились. В каминном зале, где раньше стоял рояль Ларисы Витальевны - крыша протекла и потолок в потёках. Надо почистичь-с. Экипаж с ремонта у каретника вернулся, рессоры уже не скрипят, сидения тоже хорошо перетянул. На имя молодого барина пришли три письма.
   Дибич поднял глаза на лежащие на подносе конверты, просмотрел, увидел почерк и вздохнул.
   Из обуревающих человека страстей, пронеслось у него в голове, тяжелее всего лёгкие связи. Но что делать? Если великая страсть овладевает тобой в десятый раз, у тебя, к несчастью, нет уже прежней веры, что она будет вечной. Ты сомневаешься и в её величии. Ты уже во всем сомневаешься.
  Викентий же поведал хозяину о жалобах Даниила Павловича на холодную весну, они-с на горло жаловались. Дибич кивнул, почти не слушая. За окном накрапывал дождь. Санкт-Петербург - удивительный город, словно созданный для того, чтобы в нём в такой вот сумрачный, дождливый день красиво, с истинным вкусом выпить бокал хорошего коньяку и застрелиться.
  Впрочем, эти мысли были праздными.
  Дибич отпустил Викентия и снова лёг. Глаза смежились, в ушах поплыл отдалённый перестук колёс, сменившийся убаюкивающим шуршанием дождя. Вспомнилась цыганка. О какой это любви она болтала? Влюбился? Елена? Вздор. Просто приглянулась. Когда это он влюблялся-то? 'Мнишь себя умным...' Эка дура... Потом снова вспомнился дывешний попутчик. Перед глазами проплыло лицо, вспомнился разговор в вагоне-ресторане...
  Проснулся он через несколько часов, ближе к вечеру, освежённый и отдохнувший. Задумался. Странно.
  Теперь он понял, что привлекло его в Нальянове. Окружение Дибича, словно проказой, было поражено неврастенией, вокруг не было здоровых людей, повсюду мелькали ядовитые, угрюмые, желчные лица, искажённые вечной тайной неудовлетворённостью и внутренним беспокойством. Нальянов же был спокоен и силён. От него веяло странной мощью. Но его мнения, что и говорить, были слишком, слишком уж вызывающими.
  Дибич откинулся на спинку дивана и задумался. Юноше в России общественное мнение ещё на пороге жизни указывало высокую и ясную цель, признанную всеми передовыми умами и освящённую бесчисленными жертвами: служение народу.
   Андрей же рано осознал себя глубоко чуждым этой ясной цели. Сам он всегда хотел только исполнения своих прихотей. Почему он, которому было плевать на самодержавие, должен умирать на эшафоте за его свержение? Ему не нужны были эти святые цели, но мутный тяжёлый стыд мучил его иногда и поныне.
   А вот Нальянов явно презирал святые цели. Дибич закусил губу. Его самого часто называли подлецом, но это было мнение тех, чье мнение в глазах Дибича ничего не стоило. Он просто предпочитал реальные выгоды - абстрактным соображениям чести. Это - здравомыслие, господа. Но Нальянов сказал, что слышал по своему адресу то же самое. Почему? Более того, он согласился с этим определением. Эпатаж?
  Но что толку ломать голову над тем, чего все равно не понять?
  Дибич пожал плечами и вошёл в спальню. В камине тлел можжевельник. Свет смягчался тяжёлыми портьерами с вышитыми на них листьями и цветами. Он нагнулся к камину, взял щипцы, поправил кучу пылающих дров. Поленья рассыпались, разбрасывая искры, пламя разбилось на множество синеватых язычков, головёшки дымились.
  Андрей огляделся. Кровать под балдахином. Инкрустированные столики, дорогая мебель. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, были свидетелями и соучастниками его наслаждений. Каждая линия извивов тяжёлого полога, цвета простынь и милые безделушки на каминной доске - все они гармонировали с женскими образами в его памяти, были нотою в созвучии красоты, мазком на картине страсти. Как сосуд долгие годы сохраняет запах хранимой в нём эссенции, так и они сберегали воспоминания былых наслаждений, от них веяло возбуждением, точно от присутствия женщины.
  Дибич сел в любимое кресло в стиле росписи дворца Фарнезе, обитое старинной кожей, напоминавшей бронзу с лёгким налётом позолоты, заглянул в зеркало, поправил волосы. Он, в принципе, нравился себе, в строгой мужественности его черт суетность порочного и изнеженного человека не проступала. Снова вспомнил Елену. Закусил губу и поморщился.
  Тайна красоты этой девушки была неясна ему. Голова её - с низким лбом, прямым носом и впалыми щеками - отличалась таким классическим очерком, что, казалось, выступала из камеи, рот застыл в пароксизме той страсти, какую только самому больному и извращённому воображению удавалось влить в лик Лилит. Откуда это в ней?
  Дибич задумался. В пошлости нашего больного века мало-помалу исчезают традиции изящества. Светскость, редкий эстетический вкус, утончённая вежливость - всё гибнет и опошляется. Из мира уходит красота и изысканность.
  Он вздохнул.
  Весенняя истома наводила на него бесконечное уныние, порождала ощущение пустоты и тоски. Он подумал, что этот смутный недуг мог происходить от перемены климата, ведь душа претворяет неясные ощущения в чувства, как переживания яви становятся сновидениями.
   Без сомнения, он стоял на пороге чего-то нового. Найдёт ли он наконец дело, которое могло бы овладеть его сердцем? Ведь он, человек искусства, ещё не создал ничего мало-мальски прекрасного. Полный жажды наслаждений, он ещё ни разу не любил вполне и не наслаждался чистосердечно. Давно утратил и мораль - она была не нужна. Но люди, воспитанные в культе Красоты, полагал Дибич, даже при крайней извращённости сохраняют известную порядочность. Просто потому, что подлость некрасива.
  И потому зовущие его подлецом - просто глупцы.
  Мысли его снова вернулись к Елене. Зачем он обманывает себя? Это была его женщина, он почувствовал это сразу, всеми фибрами души и тела потянувшись к ней. И именно поэтому её пренебрежение так болезненно задело его. Но что он сделал не так, в чём ошибся? Выглядел безупречно, был утончённо вежлив, манеры его всегда отличались отточенностью и филигранностью. Рядом не было мужчины, равного ему. Да и она никого не выделила. В чём же дело?
  Почувствовав смутную тоску, Андрей Данилович прошёл в кабинет. Открыл шкаф. Здесь таились редчайшие издания, предмет его тайных склонностей: книга 'Gerwetii de concubitu libri tres' со сладострастными фигурами, вплетёнными в виньетки, издание Петрония, 'Erotopaegnon', изданный в Париже в годы Директории, приапеи, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от 'Сломанной трубки' Вадэ до 'Опасных связей', от 'Аретина' Огюстена Карраша до 'Горлиц' Зельма, от 'Открытий бесстыдного стиля' до 'Фобласа'.
   Руки Дибича гладили дорогие переплёты, словно ласкали. Вот его гордость - первое венецианское издание Винделино ди Спира, in folio, 'Эпиграммы' Марциала, а вот книга пресловутых трёхсот восьмидесяти двух непристойностей. А вот книги де Сада, 'Философский роман', 'Философия в будуаре', 'Преступления любви', 'Злоключения добродетели', напечатанная Гериссеем всего в ста двадцати пяти экземплярах на японской бумаге.
  Он рассматривал ряды похабных страниц, затейливые переплёты с фаллическими символами, чудовищные рисунки одного английского безумца - видение терзаемого эротоманией могильщика, пляску смерти и Приапа. Комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь руки рисовальщика и овладевшее его мозгом безумие. Грубый порыв чувственности встревожил Дибича, в душе мелькнул туманный образ ложбинки между лопаток, потом его взволновала какая-то кровожадная похоть.
   Дибич ненавидел такие вечера. Ему казалось, что время почти зримо протекает меж пальцев. Простаивала спальня, напряжение плоти причиняло лишь неудобство и боль.
   Он откинулся на диване и нервно вспоминал своих женщин. Худенькую француженку Катрин с гордой золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, головою, похожую на Цирцею кисти Досси, итальянку Рочетту с вероломными и изменчивыми, как осеннее море, глазами, англичанку Джоан, леди из роз и молока, какие встречаются на полотнах Рейнолдса и Гейнсборо, снова француженку - Жюли - копию Рекамье, с чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, итальянку Лучию Чилези с медленной величавостью королевы. Вспомнилась и пылкая испаночка Кончита, над нежностью очертаний лица которой открывались хищные глаза пантеры.
   В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота вплеталась в группы распутных виньеток, принимала сладострастные позы, выгибалась, отдавалась животному разврату, но он не узнавал эту воображаемую наготу, поняв, что раздевает ту, которую не знал. Элен...
  Тут, однако, ему помешали. Раздались тихие шаги Викентия, он постучал в дверь кабинета.
  − Простите, барин, совсем запамятовал. Даниил Павлович очень просили вас, как вернётесь, завезти его карточку и поздравление с юбилеем Георгию Феоктистовичу Ростоцкому, на Фонтанку-с.
  Дибич вздохнул и, проклиная про себя всех юбиляров, обречённо кивнул.
  _______________________________________________________________
  1.Я нарядился клошаром, выследил его ночью у дома его любовницы, оглушил тростью и спустил в канализационный люк возле отеля Клиссон. Счёт закрыт (фр.)
  2. Я не ухаживал за ней, но она приняла мои ухаживания (фр.)
  3. Давайте оставим красивых женщин людям без воображения (фр.)
  
   Глава 3. 'Девице лучше в чёрта влюбиться...'
  
  Грош может заслонить самую яркую звезду,
   если вы будете держать его перед глазами.
  С. Грэфтон
  
  Мозг, хорошо устроенный, стоит больше,
  чем мозг, хорошо наполненный.
  Мишель де Монтень
  
   Осоргин, проводив Дибича на вокзале долгим нечитаемым взглядом, услышал, что его зовут, и обернулся.
  Его невеста Елизавета Шевандина и её сестры Анастасия и Анна, спешили к нему, на ходу крича, что вышли не на ту платформу. Лизанька, некрасивая, унылая, с застывшими на бледном лице бесцветными глазами, бросилась в его объятья. Анастасия, довольно милая девица, взгляду которой самые строгие критики пожелали бы большей глубины, а мягким размытым губам большей отчётливости, улыбнулась ему. Что до младшей Анны, многим казавшейся чахоточной из-за туманной бледности личика, обрамлённого пепельными волосами, то она горячо обняла Осоргина и поцеловала. Чуть прихрамывая, подошёл и Василий Шевандин, его будущий тесть, коллежский советник.
  Но заговорили не о поездке - о покушении на императора: тема была у всех на слуху.
  − Говорят, одиночка, стрелял несколько раз, но всё мимо... Вроде бы учитель уездного училища.
   В тоне Шевандина слышалось неодобрение, но чего - попытки убийства государя или неумения убийцы стрелять, - понять было сложно.
   Шевандин велел кучеру отвезти Осоргина на его квартиру, пригласив вечером на ужин, сам сошёл по пути на службу. Сестры, проехавшие с ними до Голландской церкви у Полицейского моста, тоже пошли прогуляться.
  − Мы, представляешь, Нальяновых сейчас встретили, в открытом экипаже мимо проехали, - усмехнулась Лиза, когда они свернули на Мойку. − Анна говорит, что старший - красавец писаный, да и младший - тоже хорош собой.
  Осоргин почувствовал, как желчью по душе разливается досада. Поведение Нальянова в поезде унизило Леонида Михайловича, и ему было неприятно слышать от Лизы имя этого набриолиненного негодяя. 'Красавец писаный...' Что за мир, в котором франтоватые щёголи превознесены, словно герои?
   − Нальяновых? - отрывисто бросил он, с трудом скрывая раздражение. − А ты с ними разве знакома? - Леонид посмотрел на невесту.
  Шевандин обещал за ней дом за Михайловским садом и десять тысяч. Знакомы они были полгода, и Осоргин находил свой будущий брак разумным.
  Лиза молча покачала головой.
  Расставшись с невестой, он приехал на квартиру, и обычные житейские дела, коих столько накапливается по приезде, отняли полдня. Осоргин разобрал вещи, написал отчёт в канцелярию, временами отвлекаясь на письма, пришедшие в его отсутствие, но неожиданно прервался, поняв, что фраза Елизаветы о Нальянове всё ещё острой занозой сидит в сердце. Осоргин прикрыл глаза, и в памяти вновь всплыло тонкое лицо, надменный греко-римский профиль, тёмные волосы вокруг высокого лба, горделивые глаза колдуна, похожие на гнилую трясину. Что за дело ему до этого господина?
  Вечером Осоргин направился к Шевандиным. Он не был в восторге ни от будущей родни, ни от друзей семьи, примитивных обывателей, и всё же рассчитывал, что ужин у Шевандиных рассеет неприятные утренние впечатления. Однако первое, что он услышал на пороге гостиной, были слова Шевандина о Нальяновых.
   Старика окружали дочери, Илларион Харитонов, дальний родственник жены Шевандина, и генерал Георгий Феоктистович Ростоцкий, отставной полицейский, старый друг хозяина дома, крестный его дочерей. Он сидел в углу, кутаясь в клетчатый плед.
  - Братья - богачи, - задумчиво проронил Шевандин. - Нальяновы оба чалокаевские миллионы поделят: тётка-то бездетна. Кроме них - ни одного наследника.
  - В золоте купаться будут, - поддержал его из угла гостиной высокий тенор Харитонова, полноватого увальня с прозрачными голубыми глазами, кои он прятал за толстыми стёклами круглых очков в золотой оправе.
   В свои тридцать лет уже заметно лысеющий, Харитонов разделял царящие в обществе принципы бремени вины интеллигенции перед народом, но сам едва ли был в состоянии носить какие-то бремена. Его, личной безобидностью сравнимого с божьей коровкой, неоднократно встречали даже в кругах бомбистов, однако всерьёз нигде не принимали. Его бесхребетность обычно сходила за утончённую интеллигентность истинного петербуржанина.
  − Вам тоже кажется, что эти Нальяновы такие уж красавцы? - спросила Лизавета, как обычно, ни к кому конкретно не обращаясь. - А то сестрица Анюта на премьере 'Пиковой дамы' в Мариинке на Рождество, по-моему, ни Лавровской, ни Никольского не заметила: рядом в соседней ложе господин Юлиан Нальянов сидеть изволили, так она весь спектакль глаз с него не сводила, - подпустила Лиза шпильку сестрице.
  − Перестань, Лиза, что ты говоришь-то? - Анна поморщилась: ей были неприятны слова Лизаветы. - Нальянов хорош собой, это все признают, но мне-то что на него пялиться?
  Лиза бросила быстрый взгляд на Анну, но ничего не сказала.
   Анастасия Шевандина, не принимавшая участия в разговоре, села к роялю и заиграла. Осоргин отдал замешкавшемуся лакею шляпу и вошёл в гостиную. Елизавета с улыбкой поднялась навстречу, Леонид небрежно обнял её и поинтересовался у Харитонова.
  − А Юлиан этот, Нальянов - что собой представляет? А то я с ним из Варшавы ехал, но понял только, что франт.
  Илларион замялся.
  − Юлиан?... Юлиан не франт.
  − А что он такое?
  Харитонов пожал плечами и снова замялся, начав, сам того не замечая, грызть ногти.
  − Он странный...− пробормотал он и умолк.
  Впрочем, Осоргин не удивился. Харитонов, по его мнению, никогда не мог толком ничего объяснить.
  В эту минуту в зал вошли 'друзья семьи' Аристарх Деветилевич и Павел Левашов, считавшиеся в семье 'светскими львами', но бывшие, на взгляд Осоргина, скорее, мартовскими котами, мотами и картёжниками.
   Черты смуглого лица Аристарха несли в себе что-то воровато-цыганское, но не отталкивали, и только малый рост мешал ему нравиться женщинам. Павел же Левашов, высокий чернявый молодой человек с козлиным профилем, усугублённым козлиной бородкой, с неприятными, словно накрашенными, томно-распутными глазами, считал себя неотразимым. Он любил сплетни и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Осоргин, впрочем, замечал, что иногда Левашов был не прочь и просто сочинить их.
  К вошедшему Деветилевичу, прерывая шум приветствий и музыкальный пассаж Насти, обратился Харитонов.
  − Аристарх, вы же Нальяновых знаете? Тут до вас им косточки перемывали.
  Улыбка сползла с губ Деветилевича. Он прежде, чем ответить, несколько мгновений задумчиво смотрел в пол.
  − С Юлианом Нальяновым? Знаком-с, конечно.
  − Кто же Юлиана свет-Витольдовича-то не знает, - тихо, но колко подхватил Левашов, - и скелеты-с в его шкафах тоже всем известны-с. Да и братец его - тот ещё фрукт, уверяю вас.
  − Полно вам вздор молоть-то, - Харитонов поморщился и замахал руками. - Вечно наговариваете на них невесть что. Юлиан мне слово чести дал, что в той истории... не замешан вовсе.
   Глумливая улыбка Левашова не оставляла сомнений, что Павлуша не очень-то верит в честь Нальянова, однако вслух он ничего не сказал. Осоргин, ничего толком не понявший из их пикировки, почувствовал, что раздражается. Но не только. Почему-то при имени Нальянова, произнесенного Павлушей, его вдруг заморозило. Сердце не пойми с чего сдавило непонятным страхом, в глазах потемнело.
   В эту минуту на пороге появился высокий, хорошо одетый человек, но отлучившийся лакей не представил его, а из угла донеслось насмешливое кряхтение.
  Заговорил молчавший до того старик Ростоцкий.
  − Что господин Юлиан Нальянов собой представляет, на этот счёт я вас, Леонид Михалыч, просветить могу, ибо непосредственным свидетелем чуда сего был, а было это без малого пятнадцать лет назад.
  Заметив, что все обернулись к нему, старик, поплотнее укутавшись пледом, с усмешкой продолжил.
  − Мать Юлиана и Валериана, она из Дармиловых была, тогда уже умерла, и Витольд Витольдович оставлял детей с гувернёром. Сам он тогда уже Вторую экспедицию, сиречь, уголовное ведомство в Третьем отделении возглавлял. Да только детишки были, видать, шустрыми, и когда за месяц третий гувернёр расчёт потребовал, Нальянов взбеленился. Схватил он сыновей за шиворот, швырнул в ландо, и велел ехать к Цепному мосту. Сам говорил, хотел своих хулиганов на пару часов в кутузку бросить - чтоб поумнели. Да не успел.
  Осоргин подошел ближе к Ростоцкому.
  − Потому что остановил его в коридоре Менчинский, следователь, да и докладывает, что на Невском, в доме за Исидоровским епархиальным училищем, новое убийство. Нальянов, само собой, велел подробности выложить, а про сынков-то и забыл. Малявки же первыми в кабинет отцовский просочились, у окна поместились на стульях - и тише мышей сидели. Сыскарь же, Иван Андреевич Менчинский с присными, тоже в кабинете расселись и обсуждали происшествие. А дело, что и говорить, случилось страшное. Отравлен был старый управляющий Елисеевского магазина Пётр Аверьянович Акимов, человек богатейший. Старик жил одиноко, всех наследников - только сын, увы, забулдыга, да дочь, что жила на Выборге.
   Анастасия престала играть, и в наступившей тишине слова Ростоцкого прозвучали особенно зловеще.
  − Ну, обсуждаем, с чего начать. По свидетельству ухаживающей за Акимовым сиделки Марии Абрамцевой, старик её отослал накануне вечером - он ждал кого-то. Не сына ли? И вдруг из угла от портьеры голосок раздаётся: Юлиашка-малой в разговор встревает. 'Папа, говорит, а ведь то же самое было на Малой Садовой в прошлом году, в январе, - дело о смерти старухи Аглаи Могилевской. Ты его домой приносил, я полистал. Тогда тоже сына заподозрили, да улик не было...' Витольд Витольдович сынишку только ироничным взглядом смерили-с. 'И что с того?', спрашивает. 'А то, что там свидетелем по делу тоже проходила сестра милосердия из исидоровской богадельни. И тоже Мария Абрамцева. Не она ли и подсыпала чего? Не странно ли: где сиделка мелькает - там и покойник?' Нальянов онемел, а Менчинский серьёзно так у мальчонки - тому едва шестнадцать, почитай, только стукнуло, спрашивает: 'Так ведь она не наследовала ничего, зачем же ей? Логика-то где-с?' Мальчишка же, не поверите, этак свысока поглядел на него глазёнками-то своими малахитовыми, да и говорит с непонятным для отрока житейским цинизмом: 'Плевать на логику. Для нищей бабёнки и гривенник деньги, а кроме того, поди, узнай, что из квартиры-то пропало. Люди убиты небедные, мало ли тайников могли иметь. Да и показания её в деле-то прошлом - подозрительны. Говорила, что сразу после причастия на утрени в храме Боголюбской иконы Божьей матери к Могилевской в девять сорок утра пришла и покойную обнаружила. А только утреня-то воскресная раньше десяти не кончается. В девять сорок ей туда никак не поспеть было. Зачем же лгать про службу-то было, а? Святошу из себя корчить?' Тут меньшой, Валериан, птенец тринадцатилетний, тоже голос подаёт. 'Даже если предположить, что она тогда целования креста не дождалась, а на рысаке до Могилевской за десяток минут доехала, придётся заключить, что скорость лошади была свыше ста двадцати вёрст в час'
  Ростоцкий довольно улыбнулся, заметив, что все взгдяды прикованы к нему.
  −И что вы думаете? Правы детишки-то оказались! Причём - во всем. Мерзавка втиралась в доверие к состоятельным клиентам, божьего человека из себя строила, травила их и обчищала, а подозрение, конечно, падало на родню да наследников. Вот с тех пор-то слава об уме и талантах братцев Нальяновых и пошла гулять по Отделению.
  Рассказ старика все выслушали молча. Первым откликнулся Харитонов. Теперь он разрумянился и похорошел.
  − Да, братья умны, как черти, - оживлённо кивнул он. - Оба николаевское 'Уложение о наказаниях уголовных и исправительных' сорок пятого года в две тысячи с лишком статей наизусть знают. А когда вдвоём соберутся - любят преступления вековой давности обсуждать. Как-то сошлись у Фабера - час кряду препирались. О чём бы вы думали? О какой-то кровавой графине Эржбет из Эчеда! Я поинтересовался - не всё же дураком-то сидеть было - и что оказалось? Жила эта графиня в шестнадцатом веке, сестрой была короля Польши Стефана Батория, и знаменита убийствами девиц. Что братцам до какой-то графини? Так нет же. После - убийство какого-то Эрколе Строцци в Ферраре обсуждали - тоже триста лет назад дело было, а они час копья ломали. Валериан уголовный аспект просчитывает безошибочно, а братец Юлиан иногда нечто такое подметит, что и Валериановы выкладки по швам затрещат.
  − Братья, выходит, враждуют? - Осоргин бросил быстрый взгляд на Харитонова.
  Тот удивился.
  − Ничуть не бывало. Странности у обоих, чего скрывать-то, есть, но любят друг друга несомненно-с.
  − Витольд Витольдович - человек суровый, - дополнил Ростоцкий. - Братьев учил манерам бронзовых монументов: говорил, 'никто не должен знать, что ты думаешь, никто не должен понять, что ты чувствуешь...' Братцы - сфинксы, но старший, говорят, посентиментальней будет.
  Осоргин презрительно хмыкнул. Если старший 'сентиментален', что же являет собой младший? При этом Осоргин заметил, что раздражение его нисколько не уменьшилось, напротив, рассказ Ростоцкого о Нальяновых и слова Харитонова о любви братьев друг к другу, столь контрастировавшие с его личными впечатлениями, только усугубили в его душе мрачное чувство чего-то неизбежного и тягостного.
  Ростоцкий же тем временем продолжал.
  − Нальянов хотел из сыновей следователей сделать, да со старшим не вышло что-то. Юлиан, в России полгода проучившись, университет питерский на Европу сменили-с, да и Валериан тоже сказали-с, что хотят учиться там, где профессора студентов учат, а не наоборот, и тоже в Европу укатили. Младший по окончании Сорбонны, али чего там, уж не знаю, назад вернулся и с отцом работает, уж, почитай, дюжина громких дел им раскрыта, а старший в Париже, всё никак не определится. Но оба весьма способные люди, умнейшие и порядочнейшие, Дмитрий Васильевич Нирод, он с Юлианом Витольдовичем в Париже встречался, вообще назвал его 'холодным идолом морали'. Уж не знаю, что сие означает.
  Павлуша Левашов казался озадаченным и почти потрясённым.
  − Холодный идол морали? - склонив голову набок и словно вслушиваясь в это странное определение, повторил он, ничего, правда, к нему не добавив.
  Тут на пороге возник лакей, запоздало представив давно стоящего в тени портьеры гостя.
  − Андрей Данилович Дибич.
  Осоргин с удивлением встал, совершенно не ожидая увидеть здесь Дибича. Деветилевич и Левашов, знакомые с ним ещё по гимназии и университету, с удивлением кивнули, не понимая, что привело дипломата к Шевандиным.
  Сам же Дибич, который всё это время внимательно слушал Ростоцкого, подлинно обратившись в слух, теперь торопливо, но весьма вежливо рассыпался в извинениях за неожиданное вторжение и объяснил хозяину дома, с которым был едва знаком, что заехал по поручению отца в дом Георгия Феоктистовича, да не застал, однако слуга его сообщил, что он у Шевандиных, и дал адрес. Дипломат передал Ростоцкому поздравления от отца с юбилеем и сожаления последнего, что из-за дел в Варшаве он не сможет лично засвидетельствовать своё почтение его превосходительству.
  Старик рассыпался в благодарностях, после чего Дибич, кивнув Осоргину с Деветилевичем и Левашовым, откланялся.
  Его короткий визит прошёл почти незамеченным.
  После ужина Осоргин подошёл к Харитонову, протиравшему у окна стекла своих очков. Леонид Михайлович не хотел, чтобы их услышали.
  − А что вы сказали, Илларион, за странности-то у братцев?
  − Что? - Харитонов явно забыл, о чём говорил час назад. - Какие странности?
  − Вы сказали, что у обоих Нальяновых странности. Какие?
  − А...- Харитонов надел очки и заморгал, - Нальяновы. Ну, не знаю. Братцы не от мира сего. Старший, правда, в нескольких великосветских интригах упоминался, да, может, слухи. Но они странные оба. Я как-то с ними о женщинах заговорил - перевели разговор на женщин-убийц и час, говорю же, о графине этой жуткой толковали. Я тему сменил, про труды Герцена, Бюхнера и Маркса их расспрашиваю - так Юлиан сказал, что от Герцена у него голова разболелась, едва приобщиться к его 'Былому и думам' попытался, а про двух других поинтересоваться изволили, кто это такие-с? Я им о страданиях народа, обо всём, что всех передовых людей волнует, - так они тут и вовсе попросили меня поискать для таких разговоров кого-нибудь поглупее-с.
  У Осоргина снова потемнело в глазах. 'Подлецы...'
  Тут из-за спины Харитонова вынырнул Левашов, явно слышавший разговор. Осоргин неоднократно замечал за Левашовым это дурное умение появляться ниоткуда, выпрыгивая, словно чёртик из табакерки.
  − Насчёт великосветских интриг, так это вовсе не слухи-с. Все говорят, девице лучше в чёрта влюбиться, чем Юлиана Витольдовича.
  − Это ещё почему? - с невольным интересом проронил Осоргин.
  − Ну, это уж сами догадайтесь, я до сплетен не охотник.
  Осоргин смерил Левашова долгим взглядом, вздохнул, но ничего не сказал.
   'Не охотник, как же...'
  
   Глава 4. Беседа на постели.
  
  Это не та книга, которую можно просто отложить в сторону.
  Её следует зашвырнуть подальше со всей силой.
  Дороти Паркер
  
  Клиника Вениамина Левицкого располагалась на двух нижних этажах построенного тридцать лет назад неподалёку от брандтовского дома в Митавском переулке крепенького трёхэтажного особнячка, на верхнем этаже которого проживал сам Вениамин Мартынович с семьёй.
  Доктор считался специалистом по кожным болезням, и клиника редко пустовала. Левицкий никогда не принимал бесплатно, но за конфиденциальность можно было ручаться, и потому клиентами доктора чаще всего становились люди уважаемые, но никоим образом огласки не желающие, чаще всего, что скрывать, сифилитики.
  Впрочем, не только. Врачевали тут и красную волчанку, и малярию, и грибки, залечивали псориаз и лишай, избавляли больных от чесотки, экзем и угревой сыпи.
  Жителей окрестных домов никогда особенно не волновало, что пациенты клиники чаще всего заходили туда с лицами, скрытыми шарфами или полями немодных широкополых шляп. И мало кто склонен был удивляться, что прогуливались пациенты Левицкого только в сумерках, днём предпочитая отсиживаться в уютном дворике клиники, с трёх сторон закрытом стенами соседних домов, а с четвёртой - ограждённом кованой оградой, плотно увитой густолистым хмелем и разлапистым плющом.
   Никого не удивило и появление здесь рослого господина, глаза которого тонули в серой тени от козырька чёрного немецкого картуза, а нижняя часть лица была закрыта клетчатым шарфом. Мужчина появился, едва свечерело, и растаял у парадного входа клиники.
   Ещё через час доктор Левицкий, тридцатипятилетний дородный мужчина с коротко остриженными рыжевато-каштановыми волосами, тонкими усиками с эспаньолкой и зоркими глазами под круглыми стёклами пенсне, уже начал привычный вечерний обход. Правда, сопровождала его не медсестра, а молодой коллега-медик в белоснежном халате, удивительно оттенявшем его блестящие, чёрные, как смоль, волосы и бледное лицо с большими зелёными глазами.
   Всех пациентов беспокоить не стали - медики навестили только женское отделение, где вниманию молодого специалиста был представлен довольно сложный случай патологического повреждения склеры глаз и дыхательных путей. Пострадавшей, Варваре Акимовой, были прописаны растворы гидрокарбоната и хлорида натрия. Внутрь давали жаропонижающее и обезболивающее.
   Девушка, когда пришли врачи, не спала, но напряжённо смотрела в окно, хоть там, в тумане весенних сумерек, едва ли можно было что-то разглядеть. Мысли Варвары, не выносившей одиночества, были печальны. Вспомнилось что-то давнее, полузабытое, в памяти то и дело всплывали события далёкого прошлого. С чего всё началось?
   О, она хорошо помнила это. Ей было всего пятнадцать...
   Той осенью, когда из деревень и дач все снова съехались в свои насиженные петербургские гнезда, в интеллигентских кружках воцарилось необыкновенное оживление. Всюду шли толки о романе Чернышевского 'Что делать?'. Все просто не могли наговориться о нём.
   Иные указывали на недостатки: герои - люди без заблуждений и увлечений, без ошибок и страстей, без потрясений и драм, одномерные и плоские, с их уст никогда не срываются проклятия судьбе, их сердца не разрываются от боли и муки, их души не омрачаются ненавистью, завистью и отчаянием. Таких не бывает.
   Другие уверенно заявляли, что написан роман бездарно, но то было время отмирания эстетики: художественные красоты никого не интересовали, все жаждали указаний, как должен жить 'новый человек'.
  Варвара читала роман с замиранием сердца, запоем. Какую веру в знания и науки пробуждал роман, как настойчиво звал к общественной борьбе, какую блестящую победу сулил каждому, кто отдавался ей!
  Автор укреплял в юном сердце Вареньки пламенную надежду на счастье: каждая строка красноречиво говорила, что оно достижимо даже для обыкновенных смертных, если только они всеми силами будут работать для его завоевания. В семейной жизни автор стоял за свободу любви, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения между супругами. Все эти идеи, подтверждаемые примерами героев, покорили её.
  Вывод из сказанного был прост: женщина должна разорвать все путы, тормозящие её жизнь, сделаться вполне самостоятельной в делах сердца и, не ограничиваясь этим, сбросить моральный гнёт предрассудков и зажить общественной жизнью. Она должна трудиться так же, как и мужчина, иметь собственный заработок и быть полезной обществу.
   Варенька видела, как среди знакомых ей женщин началась погоня за заработком: искали уроков, поступали на телеграф, в переплётные мастерские, продавщицами в книжные магазины, устраивались переводчицами, чтицами, акушерками, переписчицами, стенографистками.
  На тех, кто продолжал вести пустую светскую жизнь, смотрели с презрением. Её сестра Нина, жена служащего в банке, тоже стала давать уроки, и Варя страшно гордилась сестрой.
  Однако муж Нины до пяти был на службе, она - на уроке, бросить детей на руки кухарки, едва справлявшейся на кухне, было немыслимо. Чтобы заменить себя, Нина на время своего отсутствия наняла приходящую девушку, вознаграждение которой оказалось больше того, что получала она сама. Муж возмущался: заработок матери семейства ничего не вносил в семью, но боязнь, что кто-нибудь назовёт её 'законной содержанкой' и 'наседкой', - эпитеты' которые были в большом ходу, - мешали сестре оставить работу. В итоге случилось что-то совсем ужасное, никаким романом не описанное.
   Василий Андреевич, муж сестры, влюбился в няню своих детей и оставил Нину.
   Сама Варя, повзрослев, стала мечтать о швейной мастерской на новых началах. Она собрала подруг. Усевшись за стол, они раскрыли роман с описанием мастерской, и начали подробно обсуждать, как её устроить. Решено было нанять отдельную квартиру, но где найти необходимую сумму? Тогда условились снять меблированную комнату в двадцать пять рублей, стали собирать деньги на новое предприятие и, в конце концов, собрали. Девицы наняли четырёх портних и получили несколько заказов от своих знакомых. Распорядительницею мастерской пришлось назначить Машуню Воронину, обучавшуюся кройке в продолжение нескольких недель. Все благоразумно рассудили, что ей ещё опасно выступать в качестве закройщицы, и наняли специалистку. Машуня же должна была присматривать за порядком, а когда присмотрится - кроить простые платья.
  Хозяйка-распорядительница не умела обращаться со своими служащими с бесцеремонной грубостью заправских хозяек, и портнихи начали обращаться с ней чересчур фамильярно и недоверчиво, то и дело спрашивали её, получат ли они своё жалованье вовремя?
  Бедная Машуня созвала экстренное собрание всех устроительниц и просила совета, как держаться с портнихами, чтобы возбудить к себе доверие? Те посоветовали объяснить швеям, какая выгода для них получится впоследствии, а также указать на то, что в конце месяца, кроме жалованья, между ними будет поделена и вся прибыль.
  Увы, это окончательно подорвало авторитет хозяйки-распорядительницы, портнихи в ответ со смехом закричали: 'Отдайте нам только жалованье, а прибыль оставьте себе!..'
  За несколько дней до конца первого месяца оказалось, что, за вычетом суммы на покупку приклада, а также материи на платья, валовой доход новой мастерской за первый месяц составил сумму, необходимую на уплату месячного жалованья одной закройщице, а чтобы рассчитаться с остальными швеями, пришлось снова прибегать к сбору денег.
   Мастерская лопнула.
   Но все эти неудачи ничуть не обескуражили Варю: она понимала, что просто ещё не встретила 'новых людей', тех - без заблуждений и ошибок, без грязных страстей и себялюбия, чистых и светлых.
  И вскоре они появились в её жизни: с ними её познакомила Нина, после развода с мужем ушедшая в революционную работу 'рахметовых'.
   Наконец-то Варя окунулась в романтику революционной борьбы. Конспиративная квартира находилась на Гороховой улице между Садовой и Екатерининским каналом, она помещалась во дворе, в третьем этаже, и состояла из трёх небольших, скромно, но прилично обставленных комнат.
  Они жили - кто по бумагам отставного чиновника, а кто - по паспорту мещанина. Один из них - бледный и русоволосый Константин Трубников - часто приходил с портфелем под мышкой, где были двадцать-тридцать фунтов бумаги для типографии, типографские краски, бутыли азотной или серной кислоты. За кислотами заходил обыкновенно Дмитрий Вергольд, за бумагой для типографии - Авдотья Иванова, скромно одетая чахоточная девушка, она приносила прокламации, завёрнутые в чёрный коленкор, как портнихи носят куски материи или исполненный заказ.
  Вечера Варенька с сестрой проводили дома, брошюровали прокламации, попадавшие к ним на квартиру из типографии, и складывали их для передачи представителям кружков в письмах и посылках. Для рассылки в конвертах имелись экземпляры, напечатанные на тонкой папиросной бумаге. Квартира служила также для хранения взрывчатых веществ и местом, где временно могли укрыться разыскиваемые лица.
   Константин Трубников быстро стал засматриваться на неё, и Варенька поняла, что пришла любовь. Правда Константин прямо сказал, что не может связывать себя семейными узами - для революционера они не существуют, однако это не испугало Варю, ведь и Кирсанов, и Лопухов тоже были за свободную любовь, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения!
   Правда, тут тоже не все заладилось. Вера Павловна у Чернышевского была свободна в любви, свободна она была от последствий любви, а вот Варенька почему-то забеременела. Трубников отвёл её к знакомому доктору, объяснив, что революционная борьба и пелёнки - вещи несовместные, а вскоре пояснил, что лучше им выбрать новую любовь, после чего стал любить её через задний проход, а после - просто исчез и на конспиративной квартире больше не появлялся.
  Его вскоре сменил брат Авдотьи Ивановой, Михаил, и история повторилась, потом течение революционной работы унесло его в неизвестном направлении. Михаила Иванова сменил Андрей Любатович, последнему наследовал Дмитрий Вергольд. Все они, укладывая её в постель, говорили высокие слова о чистых отношениях, но почти все практиковали то же, что и Трубников.
   Сестра Нина к тому времени стала апатичней и злей, говорила, что все мужчины - одинаковы. Вообще-то Варенька так не считала: Трубников, раздвигая ей ноги, сильно стонал, Иванов же хрипел, Любатович молчал, только тяжело дышал, всё время мял её груди и долго не слезал с неё, между тем, его ждали в типографии. От него она снова понесла, но аборт был неудачен, и Варе сказали, что детей у неё больше не будет.
  Порой у Вари мелькала мысль: те ли это идеально откровенные, деликатно-чистые отношения, описанные её кумиром? Но так как у неё было много забот с изготовлением взрывчатых веществ и типографией, то времени задумываться об этом особо не было.
   Вергольд, в общем-то, был человеком серьёзным и знающим. Разве что выдержки ему не хватало. Вот и в последний раз, когда надо было добавить порцию нитроглицерина в сосуд, он задрал ей юбки и приказал держаться за край ванны. Опомнился он, только когда она упала в обморок от вонючего смрада, поднимавшегося от кислот. Он отвёл её в частную клинику, заплатил сам. Что случилось на квартире после - Варенька только гадать могла: видимо, снова Вергольд на что-то отвлёкся.
   Глаза Вари мучительно болели, словно туда сыпанули песку, нос точно кто опалил изнутри, глотать тоже было больно. Но она выполнила свой долг: передала Осоргину, что с Вергольдом беда.
  − Головные боли у вас прошли? - неожиданно услышала она совсем рядом и обернулась.
  Перед ней стоял, чуть склоняясь, молодой человек с огромными глазами, похожий на кого-то, виденного так давно, что воспоминание терялось в глубинах памяти.
  Впрочем, нет, она вспомнила. Архангел Гавриил в белых ризах с иконостаса маленькой церквушки напротив ворот их старого дома. Няня говорила 'благовестник', у него в руках была зелёная ветвь. Почему? В воспалённых глазах Вари это лицо двоилось и чуть расплывалось, но она, вцепившись в одеяло, упорно пыталась сфокусировать взгляд на стоящем перед ней. 'Как красив', пронеслась в ней какая-то чужеродная, не революционная мысль, 'как он красив...'
  Неожиданно до неё дошло, что он спрашивает её о чем-то.
  − Что? Вы что-то спросили? - Варя все ещё не могла отвести глаза от лица врача.
  Юлиан Нальянов внимательно вгляделся в лицо и опухшие веки девицы, смерил взглядом губы и заглянул в покрасневшие глаза. Не сожгла ли дурочка роговицу? 'Je prefere mourir dans tes bras que de vivre sans toi?' Нет, мгновенно решил он, не пойдёт. Антон Серебряков? Не стоит затеваться.
   Он кивнул Левицкому на дверь, прося оставить их наедине. Тот исчез.
  Нальянов сел на кровать к девице, опершись спиной о металлические прутья. Теперь его и Варвару Акимову разделяли всего пол сажени. От брата он услышал вполне достаточно, остальное - понял интуитивно.
  − Вообще-то мне вас спрашивать не о чем. Но вот вам время спросить себя, - он не сводил глаз с девицы, поняв, что на время заворожил её. - Не пора ли начать думать своими мозгами, а не книжными схемами, а, Варвара?
  Она растерялась. Кто это? Он же продолжал, не сводя с неё какого-то жуткого взгляда, пугающего и словно гипнотизирующего.
  − Ты так и не заметила, что начав с книжной проповеди равенства, братства и чистой любви, превратилась в рабыню и подстилку похотливых мерзавцев, сливающих в тебя сперму, но убивающих твоих детей, а в итоге и вовсе превративших тебя в пособницу убийц?
  Она замерла, оторопевшая и обиженная. Никто и никогда не говорил ей таких дерзких слов, никто так не оскорблял. Она выпрямилась.
  − Они не убийцы! Мы социалисты. Цель наша - уничтожение неравенства, в чём корень всех страданий человечества, - она задохнулась, на миг замерев: больное горло перехватило болью. Но она яростно сглотнула и продолжила, - само правительство нас, посвятивших себя делу освобождения страждущих, довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств! Вот факт, известный всей России! Многострадальные долгушинцы: Папин, Плотников, Дмоховский! За распространение нескольких книжек по приказанию Третьего отделения, они приговорены к самым бесчеловечным наказаниям. А Чернышевский? Кто не знает, что уже много лет, как кончился срок его наказания, а его продолжают держать в той же тундре, окружённого жандармами!
  Она остановилась - снова перехватило горло, но не только. Иконописный ангел смотрел на неё презрительно и иронично.
  − У тебя хорошая память, Варенька, - насмешливо отозвался он, и её обдало жаром от этого сардоничного тона, - на конспиративной квартире ты набрала множество текстов прокламаций и мне отрадно видеть, что ты запомнила, что в них написано. Бесчеловечные наказания за распространение нескольких книжек, говоришь? - Он на миг опустил глаза, - думаешь, пустяк? Так ведь книжка - всё того же Чернышевского - сломала жизнь тебе, девочка. Не Третье отделение, а именно она. Она заразила твою, тогда ещё неокрепшую душу праздными мечтаниями и одурачила, потому что манила пустыми утопиями и неосуществимыми прожектами. Ты могла бы быть женой честного человека, рожать и воспитывать детей. Но она толкнула тебя в бездну. Каждый день ты ходишь по лезвию бритвы. У тебя уже не будет детей. Те, кто пользуются тобой, дали тебе унизительную кличку, как бордельной потаскухе. Чем всё кончится? Ты многие годы проведёшь в тюрьме. Не будет ни свободы, ни любви. И ведь не правительство виновато, Варюша, в том, что ты стала доступной, никем не ценимой женщиной, виноваты в том твои же дурные мечтания, порождённые лживой книжкой. Мёртвые и лживые книжки ломают живые жизни, Варенька, и за распространение иных из них - задушить мало.
  Варя замерла. Мысль, откуда он всё это знает и кто он, как-то неприметно померкла в ней. Он говорил страшное. Нет, страшное не об ожидавшем её, ибо она полагала, что готова, подобно Рахметову, на пытки и казни, но страшное по сути. Он назвал понятные ей вещи какими-то другими, жуткими и оскорбительными именами, которые и повторить-то нельзя было, но что было возразить ему?
  − Я не подстилка и не рабыня! - вскричала она.
  − Вот как? - изуверски удивился он. - И можешь уйти оттуда? - он не дал ей ответить, и голос его стал голосом палача, - нет, малышка, ты слишком много знаешь. Тебя не отпустят. Оттуда не отпускают. Там все рабы. Правда, ты можешь отказаться от 'чистых' революционных отношений, но сомневаюсь, что твою попку оставят в покое, ведь революционеры - бескорыстные аскеты только в прокламациях, а так, ты уж извини мне эту откровенность, Варюша, они такие же похотливые козлы, как и всё остальные, если ещё и не похуже прочих. - Он усмехнулся. - И уверяю тебя, для очень многих в вашем движении наиболее привлекательна не романтика бомбизма, и даже не мечта застращать общество и диктовать ему собственную волю, хоть и это очень даже возбуждает. Но для весьма многих, - он гадко ухмыльнулся, - сугубо прельстительна возможность задарма полакомится доступными и бесплатными молодыми эмансипированными бабёнками - при декларированном отсутствии всяких обязательств. Ведь они подол-то тебе задирали, несмотря на 'необходимость отдать все силы революционной борьбе...' На это сил хватало, да?
  Он умолк, не спуская с неё взгляда, теперь - спокойного, даже немного унылого, почти дремотного. Варя тоже молчала. Навалились усталость и какое-то мрачное отупение. Она не хотела думать о сказанном им, но его голос, казалось, проник в голову и свистел там змеиным шёпотом: 'Ты и не заметила, что начав с книжной проповеди равенства, братства и чистой любви, превратилась в рабыню и подстилку похотливых мерзавцев, сливающих в тебя сперму, но убивающих твоих детей, а в итоге и вовсе превративших тебя в пособницу убийц?...'
  Его голос вдруг зазвучал снова - отчётливо и властно.
  − Кто руководит всей этой мерзкой швалью?
  Она растерялась.
  − Я не знаю, никогда не видела его, - это вырвалось у неё помимо воли.
  − Сколько лабораторий, подобной той, что в Басковом переулке?
  − Я... я не знаю, - она опешила, - разве есть? Только там...
  − Кто, кроме Вергольда, готовил динамит?
  − Любатович... но он уехал.
  − Кто такой Сергей Осоргин?
  − Он... я не знаю, но велено, если что с квартирой случится - ему сообщить, адрес мне дали.
  − По каким паспортам вы жили в городе? Где их доставали?
  − Списывали копии с настоящих, - она тяжело сглотнула. - Вергольд занимал номер в гостинице, как приезжий, и помещал объявление в газете, что ищет служащих для своего дела. У приходивших, которым выдавали аванс, отбирали паспорта, снимали с них копии, подписи и печать и потом возвращали владельцам с выражением сожаления, что дело расстроилось.
  − И у вас ни разу не было обыска?
  − Нет, - покачала она головой, - каждую неделю приходила Ванда с написанным мелким почерком списком лиц, у которых должен быть в ближайшие дни обыск. Мы переписывали фамилии и адреса, чтобы предупредить их. Подлинный список тут же сжигался.
  − Откуда приходил список? - голос его зазвенел, а глаза сверкнули.
  − Я не знаю, но Вергольд как-то сказал, что непосредственно от служащего в Третьем отделении. Тот какому-то французу список передавал, а тот Ванде. Они его ангелом-охранителем называли.
  − Что за француз?
  − Не знаю, но Ванда его Французом называла.
  Красивое лицо ангела исказилось в лик дьявольский, но тут же обрело прежние очертания.
  − Кто такая Ванда?
  − Полька, Галчинская, она с подругой в Дегтярном переулке живёт, стенографию учат, - по лицу Варвары прошла странная тень.
   Нальянов заметил её, но ничего не сказал. Он ещё некоторое время расспрашивал её, потом поднялся с кровати, вынул откуда-то из-под халата бумажник и раскрыл его.
  − Слушай меня внимательно, Варвара, и не говори, что не слышала. - Он протянул ей две ассигнации по двести рублей, - спрячь туда, где никакой товарищ по революционной работе не найдёт. Левицкий залечит тебе глаза и носоглотку и отправит к своему коллеге, тот даст медицинское заключение, что у тебя начинается чахотка. Сообщишь об этом товарищам и отправишься в Крым, и постарайся не глупить там. Найди нормальную работу. Правды не говори никому, даже сестре, если хочешь жить, конечно. Твои товарищи горазды на расправу. Затаись и, даст Бог, спасёшься.
  Он повернулся и направился к двери, но уже почти от порога вернулся.
  −И на прощание, Варвара. Запомни, даже если не поймёшь. Любовь - это не мужик на тебе, любовь есть Бог, но Бог - это ещё и Путь, и Истина и Жизнь. Разрушающий чужие жизни динамитами никогда не обретёт любви. Он лишь утратит свой путь, перестанет различать истину и ложь, и рискует к тому же лишиться жизни. Помни это, Варюша.
  Он растаял в сгустившихся сумерках палаты.
  Ей на миг показалось, что всё это было просто сном, пустым мороком, видением, ничего не было, но дверь распахнулась, появилась медсестра, внесла лампу, и Варвара в ужасе вскрикнула: в её судорожно сжатых руках захрустели две серые ассигнации.
  
  
   Глава 5. Мазурочная болтовня и ресторанные трапезы.
  
  Женский ум может всё - при условии,
  что ему не нужно подчиняться логике.
  Мигель де Сервантес
  
  Предают только свои.
  Французская мудрость
  
  Лизавета Шевандина многого не сказала жениху.
  Имя Юлиана Нальянова среди девиц в свете последние месяцы произносилось с восторженным придыханием, о его победах над женскими сердцами ходили легенды. Правда, Аристарх Деветилевич утверждал, что половина слухов - вздорная ложь, между тем как Павлуша Левашов, многозначительно улыбаясь, шептал, что про нальяновские интрижки и половины правды не рассказывают: ведь сынок полицейского умеет прятать концы в воду. Однако Илларион Харитонов убеждал всех, что абсолютно все, связанное с Нальяновым, - просто 'мазурочная болтовня' да девичьи мечты.
  Но девичьи мечты - вещь удивительно устойчивая и даже настырная. Начало им положила подруга Анастасии Шевандиной Елена Климентьева, увидевшая молодого человека ещё на Рождественском костюмированном балу у графини Клейнмихель. Елена была там с дядей, а Юлиан Нальянов приехал с отцом, и, в отличие от многих разряженных гостей, отдал дань костюмированному балу только бархатной чёрной полумаской, которую, впрочем, вскоре снял, засунув во фрачный карман и больше о ней не вспоминал. Девицы не сводили глаз с молодого красавца, но он, уединившись в углу гостиной с членом Государственного совета генерал-адъютантом Логином Гейденом, долго о чем-то долго беседовал с ним, а после направился с отцом за стол английского военного атташе полковника Жерара и шведского посланника Рейтершельда.
   Дочь обер-гофмейстера князя Волконского и княжна Барятинская несколько раз прошли мимо, но замечены не были. Наталия, дочь графини Сперанской, и сестра княгини Шаховской, Татьяна Мятлева, лорнировали красавца, Нина, дочь графини Шереметевой, и Анна, дочь графини Нирод, обмахиваясь веерами, осторожно осведомлялись о нём. Увы, время после ужина Юлиан Нальянов провёл за вистом с товарищем министра иностранных дел тайным советником Шишкиным, испанским посланником графом Виллагонзало и графом д'Аспремоном, а незадолго до конца бала исчез.
  По временам молодого Нальянова видели в Мариинке, а на Сретение Елена Климентьева неожиданно встретила его в гостиной своей тётки, супруги князя Михаила Белецкого. Белецкий обсуждал с Витольдом Нальяновым вопросы безопасности на вокзалах, молодой же человек сидел рядом с отцом. Витольд Нальянов, как заметили хозяева, обращался к сыну всякий раз, когда ему нужна была справка, и Юлиан, ни минуты не размышляя, тут же начинал цитировать по памяти страницы уложений - параграф за параграфом.
  Белецкий не обошёл молодого человека вниманием.
  - Где же это учился сынок-то ваш, Витольд Витольдович?
  Хоть сыновья были тайной гордостью тайного советника, по его лицу этого было не прочесть. Впрочем, по лицу Витольда Нальянова никто и никогда не мог ничего прочитать.
  - Да где они только оба не учились, - проворчал он словно недовольно, - младший в Лондоне и Берлине. Ну, тот-то хоть по делу ездил, юриспруденцией интересовался и математикой, а этот так, извольте видеть, в Париже курс богословия у католиков слушал! Дожили-с. Чего смеёшься? - Этот вопрос относился к сыну, который, однако, вовсе не смеялся, но лишь блеснул на слова отца белозубой улыбкой.
  - Я окончил в Сорбонне курс по истории и праву, богословием же просто интересовался, - поправляя отца, уточнил он для Белецкого.
  - Вот-вот, интересовался он, видите ли, бездельник, - Нальянов вздохнул, - зачем это тебе? Память исключительная и мозги недюжинные, и что? - вопрос был явно риторический, и Юлиан ничего не ответил, снова улыбнувшись.
  Елена Климентьева, то и дело небрежно, как требовали приличия, поднимала глаза на Юлиана Нальянова и чувствовала полное душевное смятение. Чеканный профиль античных гемм, большие, неподвижные зелёные глаза, учтивая улыбка тонко обрисованных губ, сияющие чёрные волосы. Как бесподобно красив, как свободно, но с каким достоинством себя держит!
  Дядя тоже был явно в восторге от молодого гостя.
  А вот тётка, Надежда Андреевна, смотрела на Юлиана Нальянова взглядом мрачным и тягостным и, хоть ничем не выказала неодобрения и старалась выглядеть радушной, Елена мельком заметила, как напряжённо та себя чувствует и как принуждённо играет роль гостеприимной хозяйки. Впрочем, она подумала, что ей это просто показалось.
  После ухода гостей Елена поспешила поделиться с тётей впечатлением от визита.
  - Как он хорош собой, не правда ли, тётушка?
  Тут княгиня подлинно удивила Елену. Надежда Андреевна помрачнела и отчётливо, хоть и совсем негромко отрезала:
  - И думать о нём не смей, слышишь? - последнее слово тётки проступило каким-то змеиным шипением.
  Елена испуганно вскинула глаза на Белецкую. Та, встретившись с ней взглядом, снова повторила, ещё настойчивей и отчётливей:
  - Не смей даже думать о нём. Нежить это, а не человек, выродок, поняла?
  Елена испуганно отшатнулась. С тётей её связывали отношения совсем близкие, сестра матери подлинно заменила ей рано умершую мать. Сейчас, когда пришла пора выдавать Елену замуж, Надежда Андреевна опекала её не только с материнской нежностью, но и с твёрдостью цербера. Она строго следила за тем, чтобы в доме появлялись только 'достойные' женихи: с хорошей родословной, не моты и не вертопрахи, не замешанные в дурных светских скандалах и, что называется, 'люди денежные'.
  - Но ... почему, тётя?
  Елена знала принципы тётиного отбора и, в принципе, не спорила с ними, но Нальяновы, по её мнению, семейством были наиприличнейшим, люди родовитые, успешные и с деньгами, а оба сына Нальянова были ещё и наследниками миллионных капиталов промышленника Фёдора Чалокаева, о чём всегда с большим почтением говорили в свете.
  - Не твоего ума то дело, но говорю тебе - думать не смей об этом Юлиане, - снова зло прошипела Белецкая. - Не человек это. Что с матерью сделал-то... Не подходи к нему, обходи за версту. Поняла?
  Елена сильно смутилась тёткиным словам. Она знала осведомлённость Надежды Андреевны в светских сплетнях и подумала, что княгиня, видимо, слышала от своих бесчисленных подруг нечто, не делающее чести молодому Нальянову. Слухов и вправду ходило множество. Но всему верить? Мать? Мать его, она слышала, давно умерла.
  В итоге, несмотря на резкое предостережение тёти, Нальянов всю ночь не выходил у неё из головы.
  Дальше - хуже. Следующим вечером в гостиной Шевандиных, куда Елена заехала навестить подругу Анастасию, разговор снова зашёл о Нальянове, и восхищённые придыхания, циркулирующие в свете, умноженные на восторженные описания Анны, видевшей его в театре, не дали беседе заглохнуть.
  Елена снисходительно поддержала разговор.
  - Мой дядя сказал, что редко видел столь одарённого молодого человека. Они с отцом у нас вчера обедали, - лениво пояснила она, с удовольствием заметив, какой завистью пылает взор Аннушки, - да, Юлиан красив бесподобно, это верно, и галантен весьма.
  Последнее отнюдь не соответствовало действительности. Молодой Нальянов не проявил себя кавалером, впрочем, под взглядом отца сын и не дерзнул бы ухаживаниями-то заниматься. Эта мысль весьма утешала Елену, которая, сколько ни глядела в гостиной тёти на молодого гостя, не заметила в нём интереса к своей персоне. Но рассказывать подругам о сдержанности Нальянова не собиралась.
  Анастасия слушала Елену в безмолвии, Лиза фыркала, Аннушка ловила каждое слово.
  Надо сказать, что Анна Шевандина поначалу, когда слышала рассказы подруг о молодых красавцах, морщилась. Неужели действительно все дело женщины заключается в том, чтобы отыскать достойного её любви мужчину? А где же прямая потребность настоящего дела? Пусть это дело темно и невидно, пусть оно несёт с собою одни лишения без конца, пусть на служение ему уходят молодость, счастье, здоровье, - что до того? Ведь этот тяжёлый труд облегчался бы пониманием, что живёшь не напрасно.
  Об этом ей постоянно говорил Харитонов, который приходил к Шевандиным довольно часто и был, как все замечали, влюблён в Настю. Анна не спускала с него радостно-недоумевающего взгляда, его слова волновали и очаровывали её. Жить не напрасно - это самое главное в жизни. Но дальше? Харитонов посоветовал ей поступить в сельские учительницы, близко стоять к народу, сойтись с ним, влиять на него. Он говорил, как плохой актёр твердит заученный монолог, да и она никак не видела в этом 'настоящего' дела.
  − Голубушка, это дело мелко, что говорить, - сказал Харитонов, видя, что она недоумевает, - но где теперь блестящие, великие дела? Да и не по ним узнается человек. Это дело мелко, но оно даёт великие плоды.
  Но Аннушка хмурилась. Это ли дело? Конечно, не такая пошлость и мещанство, как обсуждать каких-то светских хлыщей, но всё же...
  Однако с тех пор, как она увидела этого 'хлыща' в театре, мнение её переменилось. Она сама не понимала, что произошло, но отныне Анна горячо защищала Юлиана Нальянова от любых обвинений, и считала, что у человека с таким лицом просто не может быть дурного нрава.
  Общий разговор пыталась оборвать Елизавета.
  - От такого, как Нальянов, надо держаться подальше, госпожа Андронова сказала, что один только скандал с Иваном Мятлевым говорит о том, что Нальянов - человек без чести. О Надежде Софроновой и говорить нечего. А уж история с дочерью госпожи Скарятиной и вовсе ужасна. Она же говорила, что и в семейке нальяновской не всё чисто.
  Сестры молчали. Они считали, что сватовство Осоргина к Лизе можно счесть удачным, причем удачей надо было считать то, что ей вообще удалось сыскать жениха, и Лиза чувствовала невысказанное сестрами. Понимание же, что красавицы-сестры составят более удачные партии, злило её, а уж разговоры о богаче-Нальянове просто выводили из себя.
  - Ну, перестань, Лиза, сколько тебе говорить, что это всё вздор? - с унылой тоской проговорила Анна.
  - Это ты так считаешь, - зло прошипела Лизавета.
  - А что за истории-то, Анюта? - лениво спросила Елена, стараясь, чтобы в голосе не проступил интерес.
  - Да глупости, сплетни все. Мятлев вызов Нальянову послал, тот якобы сестрицу его совратил, а выяснилось, что дурочка все выдумала, чтобы внимание к себе привлечь, вот Дашке Куракиной и сказала, что у неё свидание с Юлианом было. Братец же, как услышал, к Нальянову и кинулся. Тот изумился - он о Татьяне Мятлевой и слыхом не слыхивал, тогда только из Вены приехал, Мятлев же, как помешанный, настаивал на дуэли, но тут сестрица прибежала, покаялась, что всё вздор, мол...
  − За любовника испугалась? - ядовито спросила Лиза.
  − Как же! Нальянов, говорят, в подброшенный двугривенный попадает, а Ванюша Мятлев, по слухам, револьвера в руках отродясь не держал, у него за стёклами очков и глаз-то не видно, - отбрила Анна, - кому бы бояться?
  Елена внимательно слушала.
  − А что Софронова?
  − Та наглоталась какой-то дряни, написав записку, что Нальянов жесток. Потом выяснилось, что она отправила ему три дюжины писем, а он ни на одно не ответил.
  − А Лидка Скарятина?
  − А Скарятина замечена была выходящей из нальяновского парадного, сплетни пошли, но она утверждает, что к княжне Анне Долгушиной заходила, та тоже в дервизовском доме квартирует, но этажом ниже и в другом парадном. Сказала, дескать, перепутала. Странно только, что не со своим кучером приехала и без компаньонки.
  - И вы в это верите? - презрительно бросила Лиза Шевандина. − Госпожа Андронова в людях не ошибается, - отчеканила она и вышла из комнаты.
  Последнее суждение можно было счесть равно как истинным, так и ложным. Зинаида Яковлевна Андронова, крёстная Лизы, считала, что у всех молодых кобелей на уме одно, и была не так уж и неправа, но кобелями считала даже сорокалетних подагриков и пятидесятилетних астматиков.
  Надо сказать, последующие месяцы упрочили странную репутацию Юлиана Нальянова: слухов вокруг него дымилось множество, но заметить пламя никому не удавалось. Реноме весьма многих девиц оказалось подмоченным, количество влюблённых в Нальянова постепенно стало равняться числу ненавидящих его, но это мало о чём говорило: женская ненависть, собственно, та же любовь, разве что вывернутая наизнанку.
  Вёл же себя Нальянов как истый джентльмен: если его спрашивали, имела ли место интрига с той или иной светской красавицей, Юлиан Витольдович, слегка склоняя голову и опуская долу свои величавые глаза, задумчиво интересовался: 'Кто это?'
  Брат же Юлиана, Валериан, и вовсе нигде не показывался, кроме службы и мест преступлений. Татьяна Закревская как-то проронила, что он - откровенный хам. Правда, после уточнений выяснилось, что молодой человек, когда у матери Татьяны украли жемчуга, не пожелал быть ей представленным и даже не допрашивал её.
  Но украшения нашёл к вечеру того же дня.
  Елена ловила эти слухи ревниво и жадно, несмотря на предостережения тёти, слова Лизы и молчаливое отторжение Насти, и тут ей случилось снова встретиться с Юлианом Нальяновым на вечере у князя Заславского. Гостиная князя с её малахитовыми колоннами и обитыми зелёным бархатом диванами оказалась удивительным обрамлением для зелёных глаз Юлиана.
  Юлиан Витольдович задал в этот раз Елене несколько вежливых вопросов о князе Белецком, просил передать ему поклон и даже сказал, что она прелестно выглядит. Но на танец не пригласил и снова ушёл задолго до конца вечера.
  Елена сама не заметила, как стала ложиться и просыпаться с мыслью о Нальянове. В сравнении с ним все мужчины казались ничтожествами. В Варшаве тётка сделала ей выговор за пренебрежение к какому-то посольскому атташе, видимо, мнящему себя красавцем. Какой ещё атташе?
  Она никого не замечала.
  
  ...Витольд Нальянов, седовласый шестидесятилетний мужчина с трехзвёздными галунными петлицами, возглавлявший Вторую экспедицию Третьего отделения, ведавшую особо опасными уголовными преступлениями, сектантами и фальшивомонетчиками, лениво набивая трубку поповским табаком по восьми рублей за фунт, мрачно заметил:
   − Расползается крамола, как злокачественная опухоль. Но желание карать ниспровергателей и одновременно угодить 'гуманностью' либеральной публике - не знаю, как это укладывается в голове у властей. - Он зажёг трубку, и его глаза с выпуклыми пергаментными веками заволокло ароматным дымом.
  Единственным слушателем Витольда Нальянова был его сын Валериан, сидевший у окна и листавший какие-то бумаги. Время приближалось к семи. Днём Валериану удалось ещё пару часов поспать, и сейчас, хоть его по-прежнему клонило в сон, выглядел он лучше. Мысли его занимали уголовное дело Мейснер, попытка брата вызнать в клинике связи бомбистов и ужин.
   На реплику отца он ничего не ответил, просто кивнул.
  Тут в дверь просунулся посыльный с запиской, отец и сын поспешно поднялись. Валериан поблагодарил курьера, запер дверь и торопливо распечатал листок. Он ждал доклада по убийству Мейснер от одного из своих агентов.
  − Это от Юлиана, - удивлённо проговорил он. - Пишет, что ждёт меня на набережной в 'Контане'.
  - Но не мог же он... - старший Нальянов, бывший в курсе задания Юлиана, бросил быстрый взгляд на часы на стене. Со времени приезда Юлиана отец видел сына только у сестры во время обеда. - И двух часов не прошло. Значит, сорвалось.
  − Наверное, - Валериан был расстроен: он возлагал на брата большие надежды.
  В фешенебельном 'Контане' тяжёлую дубовую дверь перед ним с почтением открыл раскланявшийся ливрейный швейцар с расчёсанными надвое бакенбардами, представительный как генерал от инфантерии. Валериана провели по мягкому ковру в гардероб, потом величественный метрдотель, узнав, что посетителя ожидают, кивнул и без слов проводил его в уединённое место в затемнённом углу, где сидел Юлиан.
  Тот, не дожидаясь брата, уже сделал заказ, и теперь с остервением кромсал ножом и серебряной вилкой кусок мяса, точно тот в чём-то провинился перед ним.
   Бледный официант нервно протирал неподалёку бокалы и тарелки, с испугом глядя на озлобленное выражение на красивом лице клиента. Неужто мясо пережарено? Ведь сам Мефодий готовил...
  Валериан молча сел рядом. Подскочил ещё один официант в чёрном фраке с крахмальной манишкой и тут же поставил на стол дымящийся поднос. Пока он не отошёл, братья молчали.
  − Не хочется мне огорчать вас, милейший Валериан Витольдович, - жуя, тихо проговорил наконец Юлиан, - но придётся.
  − Что ж так? - закладывая салфетку за воротник и приступая к трапезе, спокойно поинтересовался Нальянов-младший. - Девица оказалась твердокаменной? Возможно ли-с?
  Официанты быстро носились от столиков на кухню, искусно лавируя с тяжёлыми подносами, заставленными снедью, нося их над головами. Оркестр вдали играл гайдновские вариации, они сливались с тихими звоном вилок и бокалов, женским смехом и негромкими командами метрдотеля, посылавшего официантов то к одному, то к другому столику.
  − Невозможно-с, - согласился Юлиан. Теперь в его голосе и манерах явно проступило старшинство, - девица мало что знает, да я и сам такой не доверил бы даже менять промокашки под пресс-папье, но кое-что она рассказала. Они весьма оригинально обзаводились документами, потом расскажу, это пока не к спеху, лаборатория, девица уверяет, только одна, или она просто не в курсе. А вот почему их до сих про не накрыли, так это потому, что из Третьего отделения им регулярно передавали список предполагаемых обысков. Приносила некая Ванда Галчинская. Получала его от Француза, а тот - непосредственно от сотрудника Третьего отделения. Именовали они этого иуду Ангелом-охранителем. Так-то, дорогой братец, Булавины не переводятся.
  Валериан молчал, замерев с нанизанным на вилку грибком. Метрдотель в визитке с полосатыми брюками промелькнул в свете лампы, исходящем от соседнего столика. Оттуда послышался мужской голос, по-французски рассказывавший старый анекдот, и игривый, немного глупый женский смех. Оркестр играл сонно и медленно, ароматы мяса и тонких специй, витавшие в воздухе, одновременно возбуждали и усыпляли.
  − Ты уверен, Жюль? - растерянно проронил Валериан, отправляя всё же грибок в рот, убеждённый, впрочем, что брат ошибиться не мог.
  − Да. Сколько у вас человек?
  Младший Нальянов вздохнул, плечи его понуро поникли.
  − Вообще-то, считая тайных агентов, до чёрта, но на совещаниях по обыскам шесть человек. Но это едва ли кто из высших чинов, - скривил он губы, - я скорее отца заподозрю. Это, вероятнее всего, пользующийся доверием кого-то из них мелкий прихвостень, - убито предположил Валериан. - Из контролёров трое, Каримов, Зборовский и Чаянов. Это мои люди.
   Его лицо зримо потемнело. Да, братец, что и говорить, огорчил его. Ох, огорчил.
  Некоторое время оба молчали, прикончив первое блюдо.
  − Если тебе нужен мой совет, Валье, - пригубив вина, продолжил Юлиан, - то начни с трупа Вергольда. Его пора обнаружить. - Валериан кивнул, соглашаясь. - Дальше - похороны, кто-то из этой шелухи неминуемо там мелькнёт, сердце чует. Одновременно проследи путь бумаг с датами обысков. Подсунь ложную бумагу с ложными датами, посмотри - где и через кого всплывёт? Тюфяк и Художник пусть настороже будут.
  Валериан кивнул - эти мысли пришли уже и в его голову.
  − А ты... ты не мог бы сам взяться за эту Ванду? Я-то официально в уголовном ведомстве, да и убийство Мейснер надо закончить - репортёришки каждый день досаждают.
  − Не знаю, подумаю. Париж, в принципе, пока подождёт.
  Валериан улыбнулся. То, что брат готов был помочь, снимало большое бремя с души. Ведь рассказанное Юлианом потому и отяготило, что совпало с его собственными подозрениями, и опереться в такую минуту на того, кому беззаветно веришь, было большим облегчением.
  − А что девица? - поинтересовался он, - попка и в самом деле круглая?
  − Обыкновенная мечтательная дурочка, - не отвечая на последнюю реплику брата, махнул рукой Юлиан, - я дал ей денег и посоветовал убраться из Питера. Сумеет - её счастье.
  − А нет ли резона...
  − Сделать из неё наблюдателя? - подхватил, усмехнувшись, Юлиан и покачал головой, - нет, девка недалёкая, несмотря на блудную жизнь, довольно чистенькая. Ни ума, ни воли, оттого и ищет идеалов. Впрочем, сила бабская, она, Валерочка, в дурости и свершается, так что ничего страшного. Но осведомитель дураком быть не должен. Я на неё и гривенника не поставлю.
  Младший Нальянов усмехнулся и подозвал официанта, попросив подать счёт.
  − Нам пора, отец ждёт. Он так верит в тебя, - Валериан кинул быстрый взгляд на брата, - когда ты прислал записку, он подумал, что ты не сумел выполнить поручение Дрентельна. Расстроился. Не будем держать его в этом нелестном для тебя заблуждении. Поехали.
  − Он ещё на Фонтанке?
  Юлиан открыл портмоне, оплатил счёт и добавил чаевые.
  − Нет, ждёт дома. Надо все обсудить.
  
   Глава 6. Дурные кладбищенские впечатления господина Дибича.
  
   Похороны - единственное светское мероприятие,
   на которое можно прийти без приглашения.
  Эдмон Ротшильд
  
  Случайный визит Дибича к Шевандиным в поисках Ростоцкого оказался весьма полезен молодому дипломату. Свидетельство старика было, что и говорить, любопытным. То, что Нальянов умён, и умён бесовски - это Дибич понял и сам, едва увидел Юлиана, но то, что этот ум проступил столь рано, было новостью для него.
  Не менее интересными были и слова Нирода, переданные генералом. 'Холодный идол морали'? И это о человеке, который называет себя подлецом?
   Всё это, что скрывать, и занимало, и интриговало Андрея Даниловича.
   Дни в Питере, на которые он рассчитывал как на дни беззаботного отдыха, текли вяло и по большей части бессмысленно. Он мечтал о великих стихах, совершенных и бессмертных, что замыкают мысль в строгий неразрывный круг, но после той встречи с Еленой в Варшаве он больше не чувствовал вдохновения. Он ощущал жизнь как рка чувствует песок, струящийся меж пальцами.
  В один из таких пустых дней в зале особняка на Троицкой, где Дибич просматривал утренние газеты, раздался звонок. Андрей Данилович скривился. Кого это чёрт принёс?
   Оказалось - Павлушу Левашова, его бывшего сокурсника.
  − О, Андрэ, - с порога пробасил Павлуша, - не появись ты у Шевандиных, я подумал бы, что ты ещё в Варшаве.
  − Рад тебя видеть, Поль, - проинформировал Дибич Левашова и тут же, поняв по едва сдерживаемому Павлушей дыханию, что что-то случилось, спросил, - есть новости?
  − Представь себе, - томно скосил вбок глаза Левашов, падая в кресло и кривя губы распутной улыбкой. - Помнишь Митеньку Вергольда? Химика?
  − Помню, - разговаривая с Левашовым, Дибич старался не тратить лишних слов.
  − Завтра похороны, - сообщил Павлуша и, судя по голосу, он отнюдь не был преисполнен скорби. - Представь, ставил какой-то дурацкий опыт - ну и взорвался. Причём, что взорвалось - непонятно! Ростоцкий, старая полицейская крыса, сказал, что там явно нечисто, а Элен Климентьева, племянница Белецкого, от сестры Митькиной узнала, что лицо покойничка опалено до черноты, пытались отмыть - какое там! Да и нашли его, почитай, на третий день. Вонь... Короче, отпевание в соборе на Преображенской завтра в одиннадцать. Похоронят на Волковом, за Лиговским. Придёшь?
  − Не знаю, - Дибич достаточно убедительно изобразил скуку и равнодушие.
  − Ну, смотри, дело, конечно, твоё. Я-то вынужден, в родстве мы с ним, - и Павлуша, торопясь обежать знакомых с этой интересной новостью, исчез.
  Имя Елены, как с неудовольствием убедился Дибич, снова взволновало его. Он, подумав, решил пойти на отпевание, благо, делать всё равно было нечего, и тут же отдал распоряжение Викентию приготовить на завтра уместные для похорон тёмный сюртук и шляпу.
   Самого Дмитрия Вергольда Дибич помнил: в студенческие времена тот часто горланил на сходках что-то революционное. Но Дибич не любил сходки стадной и нетерпимой студенческой толпы: студенты-радикалы полагали всех мыслящих иначе тупицами и подлецами, с ними было просто неинтересно.
  Сам Дибич всегда без слов открывал портмоне, когда товарищи собирали деньги на какие-то 'вспомоществования', но в остальном предпочитал держаться в стороне, тем более что о большинстве спорных предметов имел весьма смутное представление, ибо так и не смог прочитать переводных немцев с их 'политэкономией', засыпая уже на второй странице.
  Окончив университет, он вздохнул с облегчением и быстро забыл студенческую пору.
  Вергольд, однако, не забывал его, и временами Дибич, возвращаясь с отцом из Варшавы или Страсбурга, Парижа или Рима, находил в почте насколько писем - как всегда, с просьбой о пожертвованиях. Теперь Дибич с омерзением выбрасывал их, ничего не посылая.
   Принесённое Павлушей Левашовым известие о смерти их бывшего товарища нисколько не задело Андрея Даниловича. Сообщённые странные подробности тоже не показались интересными. Единственно, что взволновало его - будет ли на отпевании Елена? Если, как сказал Павлуша, она знакома с сестрой Вергольда, то должна прийти и на отпевание.
  И, надеясь на это, он одевался на следующий день, что скрывать, с особой тщательностью.
  Вышел загодя, ибо хотел прогуляться. Пытаясь унять волнение, немного прошёлся по набережной Фонтанки, свернул на Пантелеймоновскую и вскоре вышел к собору. Служба уже закончилась. Издали у ограды храма были видны несколько карет, катафалк и довольно значительная толпа.
   Минуя цветочные прилавки маленького рынка близ собора, Дибич остановился, ощутив аромат роз. Ему понравились красные и белые, и он некоторое время колебался в выборе, рассматривая их. Алые были с густыми лепестками, заставляя вспомнить о прославленном великолепии тирского пурпура, а белые, чувственные, как формы женского тела, возбуждали странное желание приникнуть к ним губами. Их неуловимые оттенки, - от белизны девственного снега до цвета разбавленного молока, мякоти тростника, алебастра и опала, чуть возбудили его.
  Сверху, с колокольни, раздался мерный звон. Дибич очнулся и взял несколько белых роз, вдохнув их пьянящий запах, аромат любви и неги, странно изумившись тому, что их придётся положить в гроб мертвеца.
  Дибич не торопясь направился к храму и сразу увидел в центре толпы высокого лысеющего блондина лет пятидесяти в тёмном пальто с глазами, окружёнными бурой тенью. С двух сторон его поддерживали молодые белокурые женщины, бледные и заплаканные, с какими-то стёртыми, помутневшими лицами.
  Дибич предположил, что это отец и сестры Вергольда, и, как выяснилось, ничуть не ошибся.
  Гроб напугал его - тёмного дерева, крупный, помпезный, он подавлял тяжестью и угнетал душу. Дибич, не любивший похоронные церемонии и боявшийся покойников, поспешно отошёл к пустому пока катафалку.
  Рядом с катафалком стояли две странные, сразу бросившиеся ему в глаза женщины.
  Одна, похожая на маленького порочного мальчика-гимназиста, бледная, с оживлёнными лихорадкой глазами, была миниатюрной и худой, но её лицо и руки были по-детски пухловаты. Очень высокий лоб странно контрастировал с вялым, безжизненным подбородком. Она носила круглый монокль в левом глазу, высокий накрахмаленный воротничок, белый галстук, чёрную жакетку мужского покроя и гардению в петлице, обнаруживала манеры денди и говорила хриплым голосом.
  Другая была полновата и сильно раскачивала бёдрами, её постоянно полуоткрытый рот обнаруживал в розовой тени расплывчатый перламутровый блеск, как внутренность раковины, а глаза, застывшие и влажные, казались сонными. Оттенок порока, проступавший в её движениях и манерах, сильно шокировал собравшуюся на отпевание публику. Девица притягивала мужские взоры, и понимала это. Сама она, как заметил Дибич, отметила взглядом дороговизну его пальто и долгое время не сводила глаз с его трости с тяжёлым набалдашником в виде головы дракона, купленной в Лондоне.
  Сновавший то там, то тут Павлуша Левашов с белым полотенцем на рукаве подскочил к нему и на тихий вопрос Дибича, кто эти особы, ответил, что девица в пенсне - Ванда Галчинская, эмансипе, а толстушка - Мари Тузикова, её подружка. Девицы оказались знакомыми Вергольда по курсам стенографии, где тот некоторое время преподавал начатки химии.
   Дибич спросил себя, зачем стенографисткам начатки химии, но тут же и забыл об этом, заметив возле храма, почти у стены, своих родичей - братьев Осоргиных, Леонида и Сергея. Андрей Данилович, понимая, что здороваться всё равно придётся, поймав взгляд Леонида, вежливо кивнул, надеясь этим и ограничиться.
  В толпе не смолкали тихие сожаления и вздохи, сетования на печальную и, увы, невосполнимую утрату. 'Какой молодой, боже мой, какие надежды подавал...'
   Но тут Дибич перестал слушать и совсем смешался, различив в толпе князя Белецкого, его супругу и племянницу. Элен, в лёгком вишнёвом пальто с пелериной и серой шляпке с вишнёвым пёрышком, казалось, сошла с картинки модного журнала. В её движениях, плавных и неторопливых, ему снова померещился ровный прибой Адриатики и колеблющиеся в лазурных венецианских волнах вершины округлых куполов, а несравненные, нежные, белые руки, на розоватых ладонях которых хиромант открыл бы сложные сплетения потаённых порывов, заворожили.
   Дибич вздохнул.
   Очертания её лица напоминали женские профили на рисунках Моро и виньетках Гравело. Он видел стройную фигуру, крошечную ногу на ступенях храма. В глубине его души зашевелилось страдание: её голос и лицо дышали чрезмерным очарованием. Время от времени в ней проступало движение, которое возбудило бы в алькове любовника. Андрей Данилович оглянулся: ему казалось, что при взгляде на неё все мужчины должны были невольно окружить её нечистыми мечтами, фантомами возбуждённого желания.
  Но толпа сновала вокруг, казалось, ничего не замечая.
  Дипломат вежливо и сдержанно поклонился Белецкому и его супруге, потом - Елене. На лбу девицы, чистом, как паросский мрамор, пролегла едва заметная складка. Елена явно вспоминала, кто он такой, но потом, склонив голову, всё же признала знакомство.
  К Елене подошли ещё три девушки: бледная, со стеклянно-ртутными глазами, и две покрасивей, русоволосые, с одинаковыми серыми глазками и розовыми губками. Он вспомнил, что мельком уже видел их, когда приходил поздравить Ростоцкого.
  Его представили сёстрам Шевандиным: старшей Елизавете, и младшим - Анастасии и Анне. Все они посмотрели на него с положенным приличиями небрежным любопытством.
  На башне собора английские куранты отбили одиннадцать, и тут откуда-то с Моховой появилась карета, из которой вышли трое мужчин. К немалому удивлению Дибича, один из них оказался Юлианом Нальяновым, второй - его братом Валерианом, а старший из них - тоже с тяжёлыми веждами и осанкой камергера - явно был Витольдом Нальяновым: фамильное сходство всех троих проступало слишком отчётливо.
   Последний устремился к шатающемуся блондину со словами соболезнования, назвав его 'дорогим Аркадием', за ним подошли и сыновья, тоже проговорившие короткие слова соболезнований.
   Дибич отошёл в сторону и, прикрыв лицо букетом, внимательно разглядывал семейство. Деветилевич, приблизившись, раскланялся с Нальяновым вежливо и даже чопорно. Левашов, удивляя Дибича, тоже был учтив и скромен. Юлиан признал знакомство с ними: наклонил голову на треть дюйма.
  Дибич осторожно миновал толпу и постарался оказаться ближе к храмовому входу. С дрог сняли гроб и понесли мимо центральных ионических колонн в глубину собора. Туда же устремилась и толпа со двора.
  Одна из девушек, окружавших Аркадия Вергольда, надрывно и горестно всхлипнула, обвиснув на руке отца, к ней кто-то бросился с платком и нашатырной солью.
  − О, Андрей Данилович, приветствую, - услышал Дибич за спиной мягкий голос Нальянова и обернулся, сделав вид, что заметил его только сейчас.
   Ему было приятно, что Нальянов узнал его и поздоровался первым, и он в ответ с улыбкой протянул Юлиану руку. Тот пожал её, опустив глаза к плитам пола.
  − Вы были знакомы с Дмитрием? - вежливо спросил Дибич.
  Нальянов не ответил, но торопливо посторонился: сзади пронесли несколько букетов живых роз. Андрей Данилович заметил, что лицо Нальянова чуть исказилось: казалось, его гложет мигрень. Дибич подумал, что у него, видимо, розовая лихорадка, тем более что тот ещё в поезде говорил о своей ненависти к запаху роз, и, поспешно метнувшись к гробу, Андрей Данилович положил свой букет в ногах покойника, лицо которого было закрыто белым, почти непрозрачным отрезом органзы.
  Потом Дибич вернулся к Нальянову и снова спросил о знакомстве с покойным.
  Нальянов с улыбкой покачал головой.
  − Нет, мой отец знаком с Аркадием Афиногеновичем многие годы и пришёл выразить ему соболезнование, - шёпотом пояснил Нальянов, когда Дибич наклонился к нему, - я помню, как он бывал у нас в доме, когда я был совсем мальчишкой, - скорбно дополнил он. - А с молодым Вергольдом я никогда не встречался. А вы его знали?
  Дибич ответил, что вместе с ним учился, на разных факультетах, но на одном курсе.
  −О, там, я вижу, господин Осоргин? - проронил Нальянов. - А кто с ним рядом, лысеющий блондин?
  −Сергей Осоргин, младший брат Леонида.
  −Он кажется старше.
  Это невинно замечание не удивило Дибича, все, кто видели братьев вместе, отмечали то же самое. Лысеющий, невысокий, с жидкой бородёнкой и отрешённым близоруким взглядом, Сергей казался сорокалетним.
  Началась служба. Высокий бородатый священник нараспев читал 'Живый в помощи Вышнего', потом - 'Святых лик обрете источник жизни'
  Дибич редко бывал в храме и сейчас странно томился, точно в преддверии простуды. Он машинально крестился, когда замечал, что Нальянов поднимал троеперстие ко лбу, и тут вдруг увидел, что в правом притворе, там, где громоздилось множество знамён, бунчуков и крепостных ключей Преображенского полка, в желтоватом свечном пламени двух лампад стоит Елена.
  Её овальное лицо, отличающееся той аристократической удлинённостью, которою злоупотребляли живописцы Квинченто в поисках идеала изящества, было бледно. В нежных чертах проступало то выражение страдания и усталости, которое придаёт неземное очарование флорентийским картинам медичейского века. Дибич заметил, что она, не отрываясь, смотрит туда, где стояли они с Нальяновым. Точнее, тут же понял Дибич, смотрит она на Юлиана Нальянова, смотрит взором воспалённым и больным, рабски-покорным и страстным.
  Дибич почувствовал, как в душе зашевелилась гадюка, при этом неожиданно поймал себя на смутном пока ощущении чего-то неотвратимого, а так как чувствителен никогда не был, изумился. Он мог прочувствовать смысл, но осмыслять чувство ему приходилось впервые.
  Андрей Данилович чуть отодвинулся и скосил глаза на Юлиана, но Нальянов молча крестился и повторял за хором псалом 'Помилуй мя, Боже, по велицей милости своей', клал поклоны и ничего не замечал, глядя на гроб и окутанное непрозрачной тканью лицо умершего. Правда, после возгласа иерея 'Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имущую вида ...' - Дибич мог бы поклясться, что по лицу Юлиана промелькнула судорожная нервная усмешка, тут же и пропавшая.
  Он явно не видел Климентьевой.
  Когда отпевание закончилось, и гроб заколачивали, Дибич тихо обратился к Нальянову с вопросом, поедет ли тот на кладбище?
   Юлиан покачал головой и неожиданно проронил с какой-то ласковой задушевностью:
  − Вы хотели поговорить со мной, не так ли, Андрей Данилович? - Дибич бросил на Нальянова быстрый взгляд, решив выразить удивление, но тяжесть, всё ещё ощущаемая в душе от замеченного им взгляда Елены, помешала привычному лицемерию. Он растерялся и почти кивнул, и Юлиан продолжил, - сейчас это затруднительно, у меня ещё пара дел, но после семи заходите. Я квартирую не с отцом, а в доме тёти, вечером буду свободен, - он, сердечно улыбнувшись, протянул Дибичу визитку, в двух словах пояснив, как найти чалокаевский особняк на Шпалерной.
  Когда народ вышел из храма, все трое Нальяновых прошли к своему экипажу и, едва гроб вывезли за ворота, быстро уехали. Дибич, оставшись на улице с Левашовым и Деветилевичем, непринуждённым тоном, лишённым и тени интереса, спросил у Павлуши, давно ли тот знает Нальянова.
   Тот ответил, что последние пару лет тот то и дело мелькает в свете.
  − Представь, где ни появляется - там паскудит, как кот, - тихо пробормотал Левашов на ухо Дибичу. - Только вчера из Парижа вернулся Маковский, такого наговорил о похождениях подлеца - уши вянут, - Павлуша, как всегда, лгал: уши его отнюдь не казались увядшими, - представь, - подмигнул он, - закрутил в Париже голову Лизке Елецкой, у жениха отбил, а после, когда стала без надобности, кинул. Та - репутацию загубила, за Нальяновым бегая, ей теперь - хоть в омут. - Павлуша трунил напропалую. − А в феврале он тут, в Питере, такое отмочил! Девица, ну, сам понимаешь, имени не назову, влюбилась в него на вечере у графини Долгушиной да и заехала к нему, от чувств обезумев. Так он, представь, вывел её из дому за полночь чёрным ходом, да ещё и мораль ей на прощание прочитал, дескать, непристойно сие. Вся история эта всплыла благодаря Савелию, денщику Андрея Липранди, что у чёрного хода тогда господина ожидал - на Стрельню ехать.
   Из-за спины Левашова высунулся Деветилевич и с лёгким недоумением проронил:
  − Помнишь Аронова-Донченко, красавца-содомита из 'Квисисаны'? - Дибич кивнул, - этот такой же. На женщин - ноль внимания.
  − Так может, сходство сие всё и объясняет? - вкрадчиво поинтересовался Дибич, хоть сам ни на минуту не допустил подобного: в Нальянове проступали почти осязаемая воля и сила духа, а ни в одном из педерастов он её никогда не видел.
  − Как бы не так, - Аристарх склонил голову набок и поджал губы, - не содомит он, уже бы просочилось откуда-нибудь. Такое шило в мешке не утаишь. А дуэли? Подставляет голову под пули, знаешь, в духе гвардии двадцатых годов. За косо брошенный взгляд. И стреляет, как дьявол, тут ничего не скажешь. Девицы же просто с ума сходят. Но чем он берёт - понять не могу.
  На лице Аристарха проступило выражение скрытой досады, если не злобы. Деветилевич давно заметил: чем больше Нальянов отталкивал женщин, чем высокомернее держался, тем одержимее те влюблялись в него. Дурное колдовство, ей-богу...
  При этом разговор не очень-то заинтересовал Дибича: сплетни Левашова и злословие Деветилевича были привычны, он не спускал глаз с дверей собора, ожидая, когда выйдет Елена.
   Белецкий с женой и племянницей вскоре появились и подошли к ним. Деветилевич и Левашов бросились к Елене, предлагая проводить её к карете, но она лишь покачала головой и прошла к экипажу с дядей.
  На душу Дибича снова навалилась какая-то странная тяжесть, он бездумно смотрел на следы ног Елены на посыпанной песком аллее, на её замшевую перчатку, нервно зажатую в руке, и вспоминал её остановившийся, рабский и тоскливый взгляд на Нальянова в церковном притворе. Может, ему померещилось?
  Неожиданно Левашов высунулся из соседней кареты и спросил его, едет ли он на кладбище? Дибич, успев заметить, что экипаж Белецких следует за катафалком, торопливо кивнул и протиснулся в полуоткрытую Павлушей дверь. Минуту спустя он пожалел о своём необдуманном порыве, но потом подумал, что погост в этот погожий апрельский день успокоит его взбудораженные нервы.
  Однако погребальный обряд, свершённый тихо и при весьма небольшом уже скоплении народа, ничуть не успокоил.
  К нему, стоящему особняком у отдалённой могилы, незаметно отдаляясь от родни, подошла Елена Климентьева, и некоторое время молча стояла рядом. Губы её были полуоткрыты и словно задыхались, глаза же казались сонными. Дибич подумал, что есть женские губы, точно зажигающие страстью раскрывающее их дыхание. Наслаждение ли озаряет их или искривляет страдание, - они всегда смущают рассудочных мужчин, влекут их в бездну. Постоянный разлад формы губ и выражения глаз таинственен, двойственная душа проступает двоящейся красотой, аморфной и страстной, изуверски-жестокой и сострадающей, и двойственность эта возбуждает душу, любящую изгибы альковных пологов. Только беспрерывно погруженный в изучение сокровенных тайн Леонардо, он единственный воспроизвёл неуловимое очарование подобных уст, уст Джоконды.
  − Андрей Данилович, - услышал Дибич и слегка повернул голову к девице, несколько удивившись, что она запомнила его имя, - а господин Нальянов ваш друг?
  Голос Елены звучал равнодушно, но Дибича не обмануло это деланое безразличие: он видел стиснутые перчатки и дрожь сжимавших их пальцев. Сердце его заныло. Если уж девица решилась спросить такое у него...
  Мужчина в нём был оскорблён, но дипломат ответил любезно и искренне, что, впрочем, совершенно не исключало абсолютной лживости сказанного.
  − Да, мы знакомы с Юлианом Витольдовичем ещё по Парижу.
  Девица больше ничего не спросила, потому что в эту минуту гроб опустили в землю, и её подозвал к себе дядя, князь Белецкий. Дибич тоже подошёл к могиле, бросил на крышку гроба горсть земли и отошёл в сторону, пропуская к гробовой яме Деветилевича и Левашова.
  Вскоре могильщики начали зарывать гроб, Аркадий Вергольд утробно завыл, сестры покойника зарыдали в голос. Дибич нервно поморщился: плач родных новопреставленного царапал душу, хоть сам Андрей Данилович поймал себя на том, что за всю церемонию отпевания и похорон Вергольда ни разу не подумал о нём самом.
  − У вас есть сигареты?
   Дибич вздрогнул. Пред ним теперь стояла та самая девица-гимназист, что обратила на себя его внимание ещё у собора - похожая не то на гермафродита, не то на гавроша. Голос её был странно низок, с хрипотцой.
  Инстинкт дипломата, никогда не подводивший Дибича, помог ему и тут. Он склонил голову в галантном поклоне и ответил, что, к сожалению, не взял с собой ни табака, ни сигарет.
  − Здесь немного не место для этого, - пояснил он.
  − Мне на это плевать. Женщина фатально осуждена делать то, что ей не хочется: молчать, когда хочет говорить, и говорить, когда она не имеет к тому ни малейшего желания. Она осуждена соблюдать приличия, то есть кривляться. Я не из таких, - ответила она и пошла к толпе.
  Дибич оглядел её сзади и поморщился. Он хорошо знал таких поклонниц Жорж Санд, пару раз в Париже опрокидывал их на постель и всегда вставал разочарованным: мужеподобие маскировало бесчувственность, но это полбеды, оно прятало ещё и отсутствие груди и выпуклой попки, а порой - скрывало и откровенное уродство, вроде кривых волосатых ног. Дибич не понимал эмансипе: свобода выбора избранников превращалась у них в свободу иметь любовников, но зачем таким амёбам любовники, скажите на милость?
   Он вздохнул, пошёл к экипажу, стоящему поодаль, и тут услышал негромкий оклик княгини Белецкой. Дибич остановился и с удивлением услышал, что Надежда Андреевна приглашает его в среду к ним на чай.
  Он выдержал лёгкую паузу, пытаясь смирить волнение, и обещал быть непременно.
  Это нежданное приглашение внезапно изменило его планы: он уже не хотел возвращаться с Левашовым и Деветилевичем, захотелось прогуляться и поразмыслить.
   Андрей Данилович распрощался с дружками, сказав, что заболела голова, и он хочет пройтись, - и пошёл по одной из кладбищенский аллей, то пропадая в тенях едва распустившихся кустов, то выходя в лужицы солнечного света.
   Он размышлял о приглашении Белецкой. Она сделала это по просьбе Елены или тому была другая причина? Если он прав в своих наблюдениях, то Елена видела Нальянова далеко не первый раз и явно влюблена в него. Уж не хочет ли она, улучив минуту, поговорить с ним на чаепитии о Юлиане?
  Дибич прикрыл глаза и перед ним промелькнули одна за другой чёткие, точно фотографические картинки: Нальянов в купе варшавского поезда, его насмешливые слова за завтраком о женщинах, удивительно легкомысленное признание в нелюбви к ним, его же лицо в церкви, отстранённое и спокойное, язвительные сплетни Павлуши Левашова - 'где ни появляется - там паскудит, как кот...', и, наконец, странные слова Нирода, переданные Ростоцким, - 'холодный идол морали'.
   Все это, как осколки от разных тарелок, не сладывалось в общий узор, разваливалось, таило в себе нечто странное и даже пугающее, как скелет в шкафу.
  ...В трёх десятках шагов от ворот кладбища Дибич вдруг замедлил шаг.
   Случилось что-то, чего он не понял, но инстинкт дипломата, не любящего резких движений, заставил его остановиться и сделать несколько шагов назад. Нет, не померещилось.
  Он брёл мимо мраморных надгробий и гранитных монументов, не читая, а скорее, разглядывая надписи, и заметил это имя, точнее, споткнулся об него, точно о камень. Это был чёрный невысокий квадрат мрамора, окружённый закреплёнными на четырёх столбах цепями, через которые легко было переступить.
   Не было ни калитки, ни скамьи, ни венка, ни портрета, ни надгробной статуи с рыдающими ангелами, как на соседних могилах, ни эпитафии, - только имя и дата смерти под ним. И именно это имя подсознательно отметила его душа, замерев на миг и тут же оттаяв.
  На чёрном мраморе когда-то белыми, а ныне потемневшими от времени буквами значилось: 'Лилия Нальянова 1832 - 1864'
   Мысли Дибича теперь потекли по совсем иному руслу. Это мать Юлиана и Валериана? Женщина умерла пятнадцать лет назад в тридцать два года. Что с ней случилось? Роковая болезнь? Чахотка? Или несчастный случай?
   Тут он снова отметил странность захоронения: в мрамор было заковано не только надгробие, но и, напоминая причал набережной, пространство до цепей. Здесь не росла трава, и негде было посадить цветка, и сама могила, хоть и не казалась заброшенной, ибо её не заглушили сорные травы, несла на себе какую-то страшную печать забвения. Забвения не вынужденного, а продуманного и взвешенного, точно нарочито запланированного, и потому - сугубо леденящего душу.
  'Миг застыл - и тянется, не плачем, не молитвою,
  не раскаяньем, не отчаяньем. Плитою могильною.
  Ни лжи, ни истины. Бессонница не церемонится.
  Сомкни пустые очи, истлей, покойница...'
  Эти строки проступили в его голове точно под стук вагонных колёс. Потом Дибич подумал, что ему всё это просто показалось. Нервы расшатались, вот и всё.
  От ворот погоста он снова обернулся на памятник Нальяновой, надеясь, что теперь он сольётся с рядом других, и все эти дурные впечатления рассеются.
  Но нет. Своей лаконичной строгостью и каким-то изуверским аскетизмом надгробие всё равно выделялось. Мистика, покачал головой Дибич. Он нащупал в кармане визитную карточку Нальянова. Юлиану сейчас около тридцати. Мать его, если это именно она, умерла, когда он был ещё отроком.
  Однако Дибич, несмотря на то, что был весьма заинтересован, и мысли не допускал о том, чтобы спросить Юлиана о матери. Поинтересоваться этим придётся в других местах, подумал он и, выйдя за кладбищенские ворота, крикнул извозчика.
  
   Глава 7. 'Холодный идол морали'
  
  Жестокость в сочетании с чистой совестью -
  источник наслаждения для моралистов.
  Вот почему они придумали ад.
  Бертран Рассел
  
  Дом Лидии Чалокаевой, вдовы богатейшего питерского фабриканта, был отстроен в классическом стиле. Архитектор не был профаном: сдержанность и гармоничная простота, дерево ценных пород, мрамор и лепнина делали чалокаевский дом на двадцать комнат шедевром архитектуры, хотя сама хозяйка предпочла бы что-нибудь менее величественное, но более уютное.
  Чалокаева, женщина большого ума и ещё не совсем увядшей красоты, имела только один смысл в жизни - любимых племянников. Она обожала Юлиана и Валериана как собственных детей, которых, увы, не дал Бог, и ни для кого не было секретом, что именно они унаследуют колоссальное состояние Фёдора Чалокаева.
  Надо сказать, что после двух смертей - её мужа и жены брата Витольда, случившихся с разницей в три года, покоя в нальяновском семействе не было.
  Фёдор Чалокаев умер от мучительного и долгого недуга, Лилия же Нальянова скончалась совсем молодой, как говорили в семье соседям, от трагической случайности. В итоге Лидия Чалокаева, вынужденная управлять огромным состоянием мужа, приобрела, по мнению брата, 'замашки настоящей самодурки'. Проявлялось это в том, что сестрица, всегда недолюбливавшая жену брата, после её смерти взяла себе привычку хозяйничать в доме Витольда, как в своём собственном, претендовала на племянников, словно это были её родные дети, нагло вмешивалась в их воспитание, особенно портя старшего - Юлиана, бывшего её любимцем.
  Витольд Нальянов, когда видел это, редко удерживался от ехидного замечания: 'Кого она желает воспитать дурными потачками сарданапаловой роскоши? Пустого сибарита? Праздного бонвивана? Прожигателя жизни?'
   Сам Витольд Нальянов воспитывал детей в такой спартанской строгости, что удивлял и слуг: мальчики спали на соломенных тюфячках, зимой и летом обливались ледяной водой, по три часа в день проводили в седле и уже в отрочестве прекрасно разбирались в оружии. Нальянов и это счёл бы недостаточным, если бы не замечал в сыновьях того, чего и сам не понимал: оба они были самостоятельны и умны, порой казались стариками. Оба не любили надзор гувернёров и делали всё, чтобы избавиться от него, при этом не любили и шалости, предпочитая свободное время проводить с книгами.
   Гостей в доме после смерти матери почти не бывало, только священник отец Амвросий из Знаменской церкви, что у Екатерининского дворца, навещал порой Нальяновых-младших, угощал пастилой, рассказывал о скорбях Спасителя и приводил в алтарь своего храма во время прогулок, да заходили пара-другая старых друзей отца.
   Однако к тёткиным 'замашкам' племянники относились без всякого раздражения и не разделяли мнения отца о сестрице. Опыт и здравомыслие Лидии Витольдовны ценились ими, в семейных спорах она неизменно принимала сторону Юлиана и Валериана, и именно она уговорила брата отпустить их учиться в Европу.
   При этом, увы, тётка чихать изволила на мнение своего братца и продолжала баловать 'любимых малюток' в своё полное удовольствие.
  Валериан, впрочем, получал подарки от Лидии Витольдовны нечасто: презентовав ему однажды орловского рысака да на совершеннолетие - двухэтажный особняк на Лиговском, тётка вспоминала о нём только в день именин да на Рождество и Пасху. Что до 'душеньки-Юленьки', Лидия Витольдовна подарила ему роскошный дом на Невском, открытое ландо и двух английских лошадей, баловала деликатесами и шёлковым бельём, роскошными халатами и маленькими безделушками баснословной цены: запонками и булавками с драгоценными камнями для галстуков, с бриллиантовыми инкрустациями его инициалов золотыми часами, кои Юлиан мог бы уже коллекционировать. Она дарила ему так много дорогих костюмов и роскошных пальто от Чарльза Редферна, что племянник иногда недоумевал, не видит ли тётушка в нём портновский манекен? Он неизменно получал от неё презенты на все церковные и государственные праздники, на тезоименитство государя-императора и всего царского дома, не говоря уже о его собственном дне ангела. Но чаще всего подарки вручались ему и вовсе без всякого повода.
  То, что Юлиан поселился в этот приезд с ней, а не с отцом и братом, было тётке особенно приятно. Юлиан успокаивал её одним своим присутствием, компенсировал ущербность бездетности и создавал ощущение полноты семьи и жизни. Он часами импровизировал для неё на рояле, ибо и сам весьма любил музыку, вечерами читал ей - благо, вкусы у них не разнились: дамских романов Лидия Витольдовна терпеть не могла, новомодную поэзию презирала, предпочитала английскую классику.
  В этот вечер, однако, племянник уговорил тётю лечь пораньше, пояснив, что ждёт в гости знакомого.
  
  Нальянов был уверен, что Дибич постарается встретиться с ним, ибо заметил его интерес к себе ещё в поезде, и сразу после похорон Вергольда навёл справки.
  Дибич слыл светским львом, волокитой и законодателем мод, излюбленными местами которого были дорогие рестораны, игорные дома и кафешантаны. В кругах парижской богемы он, помимо того, что слыл подлецом, считался поэтом. В Париже служил при посольстве, в Варшаве просто имел родню.
   Посольских атташе всегда числили едва ли не официальными шпионами. А чем ещё может заниматься человек на таком посту, если не сбором сведений? Впрочем, чаще всего дипломаты шифром передавали домой то, что вычитывали в позавчерашних газетах. Дибич, похоже, именно этим и занимался.
   При этом очень много рассказывали о его любовных интригах. Но когда военным атташе при Наполеоне был граф Чернышев, приставленные к нему агенты тоже с удручающим однообразием докладывали императору лишь о бесконечных альковных похождениях красавца-московита. Бонапарту осточертели амурные проказы Чернышева, и он распорядился снять наблюдение, логично предположив, что подобный распутник ни на что другое уже не будет годен. Однако, покинув Париж, Чернышев привёз на родину чрезвычайно ценные сведения о французской армии.
  Не подражает ли Дибич Чернышеву?
  Сам Юлиан последние годы курировал заграничную агентуру Третьего отделения, но деятельность его с делами дипломатическими никак не пересекалась. Воспитанный умнейшим человеком, Нальянов умел мыслить, терпеливо и последовательно вырабатывая из десятков пустых суждений достоверность, и в итоге он сделал вывод, что интерес к нему сына дипломата - сугубо академический.
  Но интерес самого Юлиана к Дибичу был вовсе не академическим. Атташе назвал Леонида Осоргина своим родственником. Значит, он родня и Сергею Осоргину. Именно это заставило Юлиана пойти на продолжение знакомства и согласиться на встречу. Сейчас, о чём бы Дибич ни собирался с ним говорить, Юлиану нужно было так повернуть разговор, чтобы вызнать об этом родстве как можно больше.
  Неожиданное обстоятельство едва не нарушило его планы. Когда он торопливо заканчивал письмо агенту, его камердинер доложил о приходе 'молодой особы, не пожелавшей назваться'.
   Юлиан торопливо обернулся, быстро спрятал письмо в бюро и запер его, опустил ключ в карман халата и только потом соизволил поинтересоваться: 'Кто ещё там?'
  Серафим Платонович не мог ответить господину на риторический вопрос и лишь развёл руками, потом, спустя минуту, вышел и пропустил в кабинет невысокую женщину, прикрывавшую лицо тёмной шалью. Одного взгляда Нальянову хватило, чтобы узнать незнакомку, и на лице его проступило тоскливое выражение, впрочем, проступило только на мгновение, тут же сменившись вежливым вниманием.
  − Вы непостоянны и не держите слова, сударыня, - высокомерно выговорил он гостье. - Если мне не изменяет память, вы в прошлый раз обещали, что нога ваша никогда больше не переступит моего порога. Впрочем, полагаться на женские обещания было бы глупостью с моей стороны. И чему я обязан счастьем нашей новой встречи? - в его голосе проступила ирония.
  Вошедшая, заметив, что камердинер исчез, перестала закрывать лицо. Глаза её сверкали, на щеках пламенел болезненный румянец, девица, казалось, была в чахотке.
  − Я видела вас в Преображенском, - резко бросила она. - Вы пришли туда ради неё?
  Брови Нальянова взлетели вверх, губы на миг раскрылись, он казался ошарашенным. Впрочем, быстро пришёл в себя, потёр рукой лоб и переспросил:
  − Ради кого?
  − Я видела, как она на вас смотрела! Вы решили свести с ума и её? И не смейте это отрицать!
  Юлиан Витольдович тяжело вздохнул.
  − Если мне запрещено отрицать то, с чем я не согласен, беседа наша, и без того-то лишённая всякого смысла, становится просто абсурдной, сударыня. Никого я с ума не сводил, включая, кстати, и вас. Ваше нынешнее помешательство - следствие вашей собственной глупости, поверьте.
  Девица, казалось, не расслышала его последних слов.
  − Вы любите её?
  − Кого, Господи Иисусе? - в голосе Нальянова проступила тоска.
   Он сел и откинулся в кресле.
  − Елену Климентьеву!
  Юлиан Витольдович вздохнул снова - ещё тяжелее, чем прежде. Потом поднял глаза на девицу, неожиданно усмехнулся, лицо его обрело особую красоту, глаза заискрились.
  Он изуверски спросил:
  − А что, если да? - в голосе его снова проступило что-то от палача.
  − Вы подлец! - девица стремительно побледнела и схватилась за край стола.
  − Я и сам часто даю себе такое определение, - согласился Нальянов. - Но какое это имеет отношение к госпоже Климетьевой, если предположить, что я действительно влюбился в неё? Вы, кстати, если считаете, что для неё опасно 'сойти с ума', могли бы предостеречь её от увлечения таким подлецом, как я. Расскажите ей обо мне правду. Что вам мешает?
  Настроение девицы переменилось. Она, совсем обессиленная, опустилась на край дивана.
  − Юлиан...Ты не можешь быть так жесток...
  
  ...Дибич направился к чалокаевскому дому вечером, когда не было и шести: просто хотелось пройтись.
   Всё время с похорон он просидел у себя в кабинете, пытаясь как-то сродниться с той безнадёжностью, что породил в нём взгляд Елены на Нальянова в церкви и её вопрос о нём на кладбище. Он понял, что она без ума от Нальянова, влюблена до беспамятства. А влюблённая девица не увлекаема: можно обольстить любую женщину, кроме влюблённой в другого. Но сам Нальянов ... что он? 'Холодный идол морали'. Что это может значить?
  Дибич остановился.
  Не доходя десятка шагов до парадных ворот чалокаевского дома, в свете фонаря он неожиданно заметил тень женщины на ступенях. Дибич подумал было, что это хозяйка, Лидия Витольдовна, но тут же отверг эту мысль: Чалокаеву, высокую и дородную, он видел в обществе, тень же была девичьей, хрупкой и тонкой, двигалась девица с оглядкой, прижимаясь к стене. Дибич подумал, не Елена ли это, силуэт впотьмах показался схожим, и он осторожно приблизился, но тут же заметил на пороге за колонной Юлиана Нальянова. Лица его не было видно, свет падал сзади.
  − Юлиан... - шёпот девицы казался голосом умирающей, − ты не передумал?
  − Вы ожидали чуда? - в голосе Нальянова сквозили насмешка и усталость.
   Дибич понял, что это не Климентьева: с головы девицы сползла шаль, обнажив в свете фонаря не красновато-рыжие, а светлые волосы. Рассмотрел он и то, что девица едва доставала Нальянову до плеча, Елена же была, кажется, на пару дюймов выше.
  − Я уже говорил, что вы непременно пожалеете о своём опрометчивом шаге и пытался объяснить вам его безрассудство. Но вы ничего не желали слушать и настаивали на своём. Чего же вы хотите теперь?
  − Юлиан... Ты не можешь так говорить, - шёпот девицы казался голосом умирающей.
  Нальянов вздохнул.
   - Вам пора, ваше отсутствие могут заметить.
   − Но почему? Почему? ... Почему? - голос девушки прерывался.
   Нальянов снова вздохнул и пожал плечами.
   Девица всхлипнула, опустив голову, тенью промелькнула у ограды и пропала у ворот. Нальянов вздохнул и пошёл к дому.
  Дибич задумался. Ледяное равнодушие Нальянова к жертве своих прихотей несколько удивило его. Злословие Левашова, оказывается, было куда ближе к истине, чем ему показалось вначале.
   Сам Нальянов лениво поднялся по ступеням, минуту спустя в зале загорелся свет, потом вдруг раздалась тихие переливы фортепиано. Дибич прислушался. Это была мягкая импровизация, по-шопеновски воздушная, зыбкая, неуловимая, словно тающая, обволакивающая и ласкающая. Потом все смолкло, и с нового аккорда зазвучала разухабистая французская шансонетка. Юлиан пел.
   Le lеzard, le lеzard de l'amour
   S'est enfui encore une fois
   Et m'a laissе sa queue entre les doigts
   C'est bien fait! J'avais voulu le garder pour moi...
  (Ящерка, ящерка любви
   Опять ускользнула, опять,
   только хвост у меня остался...
   Но за ним-то я и гонялся!)
  
  Голос у Нальянова был мягок, но сама песня звучала зло и сардонично, возможно потому, что исполнялась в аффектированной театральной манере парижских уличных бродяжек. Наконец всё смолкло, и Дибич увидел, как Нальянов встал, прошёлся по комнате, опустился в кресло и закинул голову вверх.
   В его позе не было излома или отчаяния, скорее, сквозили тоска и усталость.
  Теперь любовные дела Юлиана Нальянова неожиданно заинтересовали Дибича, он дал себе слово навести разговор на женщин, хоть вначале хотел поговорить совсем о другом. Стенные часы пробили семь.
  Дибич подошёл к парадному и позвонил.
  Нальянов, сам распахнув через пару минут дверь и увидев его, приветливо кивнул. Они прошли в дом и расположились в гостиной, освещённой только рожком на стене.
  На фортепиано были разбросаны ноты. Нальянов закрыл окно и наполовину задвинул портьеру, потом предложил своему варшавскому попутчику кофе и сигареты.
   Дибич отказался, откинулся в кресле, пожевал губами и нахмурился. Он ещё по дороге думал о предстоящем разговоре, и, казалось, определился, но сейчас растерялся. Ему почему-то показалось, что своим недоумением он может показаться Нальянову смешным, и от этой мысли едва не возненавидел себя. Неужели ему не всё равно, неужели он так высоко ставит над собой этого человека, что его мнение столь значимо?
  Он, несмотря на то, что минуту назад отказался от сигарет, теперь нервно закурил.
  Нальянов тоже закурил и, опустив глаза, молча ждал вопроса.
  − Я хотел бы... - Дибич преодолел себя и быстро проговорил, - я хотел бы вначале расставить все точки над i. Я могу предположить, чем занимается сынок тайного советника полиции, но мне хотелось поговорить без чинов и званий. - Нальянов молчал, Дибич же резко тряхнул головой и заговорил резко и отрывисто. - Лет десять назад в университете я встретил Антона Гринберга. Он был из обрусевших немцев, входил в идейный кружок... ну, вы понимаете...
   Нальянов, весьма удивившись про себя, что Дибич заговорил именно про это, кивнул.
  −... Когда кружок был арестован, никому ничего, кроме исключения и высылки из Питера, не грозило. Но Гринберг в тюрьме наглотался осколков стекла, а потом, облив себя керосином, поджёг и скончался в страшных мучениях. Перед смертью признался, что неспособен стать революционером, признал себя ни к чему не годным и решил покончить с собой. Его смерть потрясла всех, однако, как всегда, во всем обвинили режим.
  Нальянов молча слушал, не двигаясь и не отрывая взгляда от лица Дибича.
  − Но ведь это они, - зло бросил Дибич, снова на мгновение пережив тот ужас, что сковал его тогда при этом известии, - это они приговорили к смерти эту душу, насилуя её беспощадным требованием служения.
  Нальянов по-прежнему молчал. Дибич перевёл дыхание и продолжил.
   − Там всех делили на 'кутил-белоподкладочников', вроде меня, и 'идейных', сиречь героев. Правда, лишь избранники были посвящены в настоящую конспирацию, большинство же только читали нелегальную литературу. Но и они рисковали быть сосланными в глухомань и считали себя героями.
  − Типа вашего родственника Осоргина? - уточнил Нальянов и после кивка Дибича спросил, - а вы, как и Гринберг, не могли быть героем? Или не хотели? Однако рук на себя не наложили.
  − Не хотел. - Дибичу была противна мысль, что он чего-то не мог, хотя сейчас в нём промелькнуло сомнение: а мог бы, в самом-то деле? Он торопливо пояснил, лихорадочно всплеснув руками, - мне было наплевать на самодержавие, поймите. Оно помимо меня. Вяземский правильно сказал, что российское самодержавие - это когда всё само собой держится. Я того же мнения. Но что оставалось? Отречение от святыни ради неверия? Упрямая вера ни во что? Отторжение от мира? Уход в себя? Ведь сомнения в революции - хула на Духа Святого.
   Нальянов усмехнулся.
  − Да нет, в тех кругах смело можно проповедовать хоть веру в Бога, докажите только, что она обеспечит политический прогресс и освобождение народа.
  − И вы это делали?- удивился Дибич.
  − Боже упаси, - изумлённо распахнул глаза Нальянов. - Я устал от этих глупостей за неделю, но вынужден был закончить семестр. Потом уехал в Сорбонну, - Юлиан улыбнулся. - Но мне и в голову не приходило звать эту глупость 'героизмом'. Всего-то стадность, страх чужого мнения да дурная жажда власти при отсутствии дарований, - пожал плечами он.
  Эти слова, безмятежные и понимающие, успокоили Дибича. Неожиданно Нальянов спросил его о младшем Осоргине. Они близки? Что за человек?
  Дибич удивился, но ответил.
  − Этот как раз был из пылких идеалистов. Сегодня стал почти невыносим. К его удивлению, вчерашние сокурсники, произносившие страстные речи о самодержавном произволе, либо превратились в чиновников-карьеристов либо спились. Сам он мечтал о борьбе, при этом довольно слабо успевал, за сходками-то некогда было, в итоге - едва приступив к работе, то и дело удостаивается, как я слышал, нелестных отзывов коллег. Как-то бросил при мне, почему, мол, он, готовый к смерти на эшафоте, должен заниматься дурацкими расчётами движения составов? Злится и на брата, ставшего, по его мнению, просто приспособленцем.
  − Любопытно...Он мне показался странным, - осторожно заметил Нальянов. - Я его видел на похоронах.
  − С детства такой, - раздражённо кивнул Дибич, но раздражение вызвали нахлынувшие семейные воспоминания. - Он родился недоношенным, синюшный такой был, никто не ожидал, что выживет. Начал ходить только в три года, говорить тоже после трёх. Упав, не поднимался, а бился головой об пол. После трёх лет истерики стали столь частыми, что тётка сажала его в специальное чёрное кресло, всерьёз считая сумасшедшим.
  Нальянов ничего не ответил, но слушал с таким лестным вниманием, что Дибич продолжил:
   − Однажды в детстве исчез из дома, нигде не могли найти пару недель. Оказался далеко от города, на дороге, не отзывался на собственное имя, не помнил имён близких, не узнавал мать, но вдруг заговорил совершенно недетским тоном о событиях, знать о которых не мог. - Он пожал плечами. - А так - игрушки, какие не подарят, ломал, сестру младшую лупил вечно. В гимназии был замкнут и раздражителен. Потом пытался заниматься хозяйством, у них именьице было крохотное, но крестьяне не вписывались в рамки его революционных фантазий, он с ними вечно судился. В итоге именьице пришлось сдать в аренду, дабы избежать полного разорения. Университет всё же закончил, но уже с первых шагов у него ничего не получается... Недавно сказал: 'Бросить бы всё это к чёртовой матери и просто жить...' Я так и не понял, о чём он...
   − О, я понимаю, - задумчиво возразил Нальянов. - Жить собственной жизнью такие не способны. В своей стране они изгои, но амбициозны и предельно эгоистичны. Нет друзей, даже приятелей, нет радости. Ему тридцать, он наполовину лыс, жиденькая бородёнка, прищур близоруких глаз, язвительная ухмылка...
  − У него повреждение зрительного нерва левого глаза, - педантично уточнил, сам не зная зачем, Дибич.
  − Он, наверное, когда говорит о захвате власти, оживляется и даже входит в какой-то раж? - спросил Нальянов так, словно не сомневался в ответе, и, не дожидаясь этого ответа, кивнул. - Обычный неудачник. Бороться с собственным несовершенством - удел мудрецов, а эти, никчёмные и пустые, борются с несовершенством мира, коверкая его под свою никчёмность. Другие возбуждаются от женщин или денег, а их единственная любовь - власть! Взять Россию, а потом Европу, и переделать весь мир - вот в этих фантазиях он и получает оргазм. - Тут Нальянов опомнился и спросил, - но вы-то что избрали взамен этого 'героизма'? Неверие? Веру ни во что? Или, как я понимаю, ничего и не выбрали?
  − Ничего и не выбрал, - кивнул Дибич.
  Нальянов развёл руками.
  − Но ведь, кроме революционного, есть и другие поприща. Почему не политика, не наука, не искусство, наконец?
  − Вы серьёзно? - Дибич неожиданно озлился, судорога перекосила его черты. - Когда 'идейные' громят самодержавие, я вижу в них только лжецов, одержимых дурной идеей. В искусстве нет ничего, способного окрылить. Всякая романтика смешит или раздражает. Наука? Толстые учёные книги, плоды безграничной осведомлённости? Упаси Бог вчитаться: сколько в этом многотомии бездарности и рутины, и как мало свежих мыслей и глубоких прозрений. Я вишу в воздухе среди какой-то пустоты, в которой не могу отличить зыби от тверди. Я смешон вам, да? - неожиданно спросил он, перехватив взгляд Нальянова.
  Тот смотрел на Дибича со странной, нечитаемой улыбкой, потом покачал головой.
  − Чего же смеётесь?
  Лицо Нальянова окаменело.
  − Я не смеюсь. Стараюсь понять. Вы же вроде поэт...
  − Я уже давно не писал стихов, - отмахнулся Дибич. - Раньше созвучие приходило само, без поисков, а сейчас... Стих не удаётся, распадается, слоги враждуют с размером. Ничего не получается. Я не могу закончить ни одного стиха.
  Дибич не лгал: уже год он не мог дописать ни одного стихотворения. Даже меткий и точный эпитет звучал слабо, как медаль у неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое количество расплавленного металла для наполнения формы. Он начинал сызнова, и иной стих звучал с приятной жёсткостью, а сквозь переливы ритма проступала симметрия, но целого не получалось никогда.
  − Ну, а эта, как её, - Нальянов щёлкнул пальцами, - любовь? Или тоже - пустое?
  − Бросьте, - Дибич нахмурился, вспомнив только что виденную сцену, промелькнула в памяти и Климентьева, - для кого это пустое?- ядовито поинтересовался он. - Между моралью и прихотями плоти - пропасть. Начиная с болезненных извращений, что разъедают стыдом и самопрезрением, и кончая вихрем страсти - кто в силах побороть себя?...
   Дибич остановился, напоровшись, как судно на риф, на застывший взгляд Нальянова. Тот озирал Дибича, чуть склонив голову, и в зелёных глазах стояла трясина. Взгляд этот странно заворожил Дибича, и он неожиданно бездумно высказал затаённое, что говорить вовсе не собирался.
  − Не знаю, где кончается трепет любви и начинается блуд, но даже блуд влечёт не столько чувственностью, а каким-то разрешением последней тоски... или непреодолимым соблазном полного упоения.
  − И вам оно удавалось? - с неожиданным любопытством спросил Нальянов.
  − Наверно нет, но не надо строить из себя 'холодного идола морали', хоть у вас и получается.
  Юлиан, как заметил Дибич, при этих словах усмехнулся, но не сделал вид, что не понимает, о чём речь. Он, стало быть, явно уже слышал эти слова или от Нирода или от кого-то другого.
  −Все мы с виду благопристойные люди, некоторые даже заслуживают репутацию 'светлых личностей', но как много тьмы и порочности в глубинах даже самых 'светлых личностей'! Я не прав?
  − Не знаю, - Нальянов задумчиво пожал плечами. - Возможно, подлинная жизнь человека - та, о которой он даже не подозревает. Но в плотской жизни мне всегда мерещилось что-то унизительное.
  Дибича передёрнуло.
  − Предпочитаете играть? Впрочем, все мы играем свои благопристойные роли и так вживаемся в них, что даже умираем с заученными словами на устах. Но что я ... Я же не о том. Я понимаю, что ваше занятие, видимо, политический сыск, но я аполитичен. Я хотел спросить, вы... вы сами... выбрали рабство? Свободу? - Дибич вдруг нахмурился, лицо его исказилось, - только не лгите, мне это... важно.
  Нальянов некоторое время молчал, кусая губы, потом всё же проронил.
  − Насчёт рабства, - Нальянов усмехнулся, − помните старую остроту? 'Извозчик, свободен?' - 'Свободен'. - 'Ну так кричи: да здравствует свобода!' Я, наверное, так же свободен, как тот извозчик, просто не кричу об этом. Мне не нужна французская свобода. Француз - всегда премьер-министр, даже на своей кухне. Они - наследники римского права, законники, и никто ведь этой любви к законам и свободе не насаждал там силой. Они хотят соблюдения своих прав и защищают закон. У нас же, богоискателей, борьба за народную свободу всегда была уделом отщепенцев, с точки зрения которых народ туп и глуп.
  − А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?
  − Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как истина лежит вне права, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Зато нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти... - Нальянов усмехнулся, - человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть...
  Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.
  − Вы наблюдательны.
  − L'amour? - усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.
  − Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?
   Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова вдруг пробежали искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.
   − Ревнуете?
   Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он.
   Дибич напрягся всем телом.
  − Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.
  Нальянов взглянул на Дибича в упор. Глаза его потухли.
  - Так это из-за неё вы не спали две ночи? - интонация Нальянова была теперь безрадостной и какой-то бесцветной, но жёстко утвердительной, и он, не дожидаясь ответа, устало и пренебрежительно покачал головой, - ох, зря.
  Дибич снова замер. 'Где не появляется - там паскудит, как кот...' - пронеслись в его памяти слова Левашова. Он тогда не поверил, зная, сколь мало можно доверять Павлуше, но эти несколько надменных слов обнажили пропасть понимания тех вещей, в коих Дибич считал Нальянова несведущим.
  − Вы, кажется, обмолвились, что не любите слабый пол. Откуда ж такая уверенность?
  − Холодная логика и только.- Нальянов теперь испугал Дибича: что-то бесконечно зловещее промелькнуло в его насмешливом цитировании. - Забудьте о ней.
  Дибич несколько секунд молчал.
  − Это ... приказ? - тон его был спокоен и тускл. Он впервые увидел в Нальянове противника и соперника.
  Тот поморщился.
  − Боже упаси. Вы же хотели 'понимания'. Я вас понял и как 'холодный идол морали' даю вам добрый совет.
  − Стало быть, наименование Нирода принимаете?
  − В некотором роде, да, - Нальянов говорил рассудительно и мрачно, - все три слова верны по сути, правда, в совокупности они себя отрицают. Но вам, логику, такого не объяснить. Просто... - он с тоской уставился в темноту за окном, - так будет лучше.
  − Выходит, Елену Климентьеву ждёт судьба мадемуазель Елецкой? - Дибич сыграл ва-банк.
  Нальянов ничуть не удивился и не спросил, откуда ему известно это имя. Вздохнул и откинулся в кресле. Дибич снова отметил царственный разворот плеч и прекрасную осанку Нальянова.
  Тот тем временем медленно проговорил:
  − Если мадемуазель Елецкая возьмётся за ум и выйдет за Иванникова, её ждёт обычная женская доля - рожать да растить детей. Если мадемуазель Климентьева возьмётся за ум - она тоже будет рожать и воспитывать детей. Слово 'судьба' тут неуместно... Судьба - это об очень немногих, - теперь в голосе 'холодного идола морали' слышалось ленивое пренебрежение.
  − Как же Елецкой за ум-то взяться, если, как говорят, вы её с ума-то и свели, у жениха отбили, а после кинули-с.
  − Бросьте. Это фантазии Деветилевича или небылицы Левашова?
  − Это Боря Маковский из Парижа вернулся.
  − А, - рассмеялся Нальянов и, подражая кабацкой цыганщине, промурлыкал, - 'к нам приехал наш любимый Борис Амвросиевич родной...' - некоторое время он продолжал смеяться, явно забавляясь, потом умолк.
  − Так Боря лжёт? - поинтересовался Дибич, видя, что Нальянов не собирается комментировать слова Маковского.
  Нальянов вздохнул.
   − Я уже сказал вам, дорогой Андрей Данилович, что понимаю, когда вас именуют подлецом те, кто мыслит иначе. Понимаю, ибо сталкиваюсь с тем же. Голову я барышне не кружил, у жениха не отбивал, надобности никакой в упомянутой мадемуазель не имел. Всё это - домыслы.
  − Ну, что ж, хоть в ошибке любой женщины есть вина мужчины, но... хочу вам верить. Предполагается, что 'холодный идол морали' сам должен быть безупречен. А вы говорили, что у вас поступки со словами не расходятся...- Дибич умолк, заметив ощетинившийся вдруг взгляд Нальянова.
  Тот зло усмехнулся.
  − Говорю же вам, слишком логично мыслите, дорогой Андрей Данилович, слова у вас однозначны и поступки - одномерны. Я же, в отличие от вас, признал не только наименование 'холодного идола морали', но и то определение, которое вы отрицаете. Я - подлец, Дибич.
  Андрей Данилович молча смотрел на Нальянова. Ему снова стало не по себе. 'Холодный идол морали' чем-то даже испугал его. Вспоминая ночную встречу Юлиана с неизвестной девицей, его бесовскую песенку, ледяные глаза во время беседы, явное нежелание открывать душу, Андрей Данилович понял, что почти заворожён этим странным человеком. Если Нальянов считал себя 'холодным идолом морали', то его представления о морали были запредельно странным, если же лгал и актёрствовал, - всё становилось ещё интереснее.
   Одно было бесспорно. Нальянов не мог заблуждаться на свой счёт: слишком уж умён был этот сукин сын.
  Нальянов потёр ладонями глаза, несколько мгновений молчал, потом улыбнулся.
  − А ведь я ошибся, Дибич! - он откинулся на диване и прикрыл глаза. - Идиот. Я - о судьбе... Путаница в дефинициях, амфиболия и эквивокация. Судьба охватывает людей и случайные события неразрушимой связью причин и следствий и присуща лишь изменчивому. Но изменчивы все творения, неизменен лишь Бог. Следовательно, судьба присутствует во всех творениях, и чем больше нечто отстоит от Бога, тем сильнее оно связано путами судьбы. Да, мадемуазель Елецкая имеет судьбу, я ошибся. Мадемуазель Климентьева, боюсь, тоже.
  Дибич опустил голову, чтобы скрыть улыбку.
  Нальянов же вернулся к сути разговора.
  − Но это всё пустое, мы же не о том. Неверие в революционные идеалы, полагаю, не заставило вас возжелать безграничной разнузданности: вы всё же не из пылких натур, к тому же любовные мечты - это всё же женский удел. Вы жаждете чему-то посвятить себя, не можете служить живому Богу, ибо нет веры, а приносить изуверские жертвы революционным идолам не хотите. Правильно ли я вас понял? В 'категорический императив' хотя бы верите?
  Дибич смерил собеседника цепким взглядом и резко покачал головой.
  − Нет. Со времени Канта нам указывают на бесспорность морали, но кто может обосновать этот закон? Почему я должен любить людей, если я их презираю, и во имя чего я должен ломать самого себя? Я хочу свободы, пусть даже свободы своих прихотей и похотей.
  − А я всегда хотел свободы от своих прихотей и похотей, - Нальянов умолк и несколько минут сидел молча. Потом неожиданно проговорил. - Что ж, вы пришли разрешить своё ментальное сомнение, но тут мы снова сталкиваемся с неразрешимой проблемой логического мышления, не признающего универсалий. - Дибич заметил, что глаза Нальянова помертвели, стали погасшими и больными. Он говорил, словно думая совсем о другом.
  − Я верно понял? - неожиданно напрягся, перебив его, Дибич, - я не могу быть адептом святых целей, но достаточно честен, чтобы считать это слабостью. Вы плюёте на святые цели, но считаете это силой. Мы - подлецы с точки зрения осоргиных, потому что открыто плюём на святые цели, хотя они тоже плюют, но тайно. Но вы признаете наименование подлеца. Это и есть сила?
  − Чёртова логика, - усмехнулся Нальянов.- Плюньте вы на неё. Я действительно сторонник морали, причём - пламенный, несмотря на холодность натуры. Но моя мораль в ссоре с моей свободой. Если я делаю то, что хочу, то, несмотря на преданность морали, становлюсь подлецом а, не делая, что хочу, естественно, теряю свободу. Дальше - я снова кристально честен: не умея управиться с собой, я не лезу управлять миром, на что претендуют осоргины. Что до святых целей, то для морали свят только Бог, и на все иные цели вы можете вполне безгрешно наплевать. Вот и всё. Но верующий - не обязательно образец нравственности: дьявол ведь тоже абсолютно уверен в бытии Бога. Во мне просто ...наверно... нет любви. Истинной. Но это для вас сложно, ибо совсем уж нелогично. Что до этих 'святых' целей, - Нальянов задумался. - Тут недавно писатель наш известный Нечаева и его присных обозвал 'бесами'. Это поумнее будет всех этих лживых припевов поэтов наших, пьянчужек да картёжников некрасовых: 'От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибающих за великое дело любви!' Достоевского только на одно не хватило: понять, что нечаевы в этом 'стане погибающих' - не случайность и не 'мошенники', а сама суть этого стана.
  − Так если вы сами себя подлецом аттестуете, может, вам как раз там, в этом самом стане, и место-с? - поддел Нальянова Дибич.
  − Нет, - покачал головой Нальянов, - вы забыли, что я ещё и моралист. Сиречь под заповеди Господни выю я склоняю и Бога... - Нальянов на миг умолк, потом, тяжело вздохнув, всё же закончил, - люблю.
  Последнее слово, произнесённое неожиданно севшим и словно треснувшим голосом, упало с губ Нальянова как тяжёлая мраморная плита старого надгробия.
  Несколько минут он молчал, точно обдумывал что-то.
   - Да ведь это всё вовсе и не ново, - со вздохом в конце концов проронил он. - Мы вечно стремимся обозначить нечто подиковиннее да поновее, а суть-то как раз не в новизне. Поголовные умопомешательства, когда целые толпы, помрачённые дурью, становились абсолютно неуправляемыми, в старину именовали ересями, и классический признак такого сумасбродства - искреннее непонимание оставшихся в живых участников дурных событий, как такое вообще могло случиться? В этом - нечто от глубокого гипноза. Но это не гипноз. На людей просто находит дьявольское помрачение. И тогда сотни начинают делать что-то невообразимо нелепое, месить нитроглицерин или печатать прокламации, словно жить естественными человеческими чувствами недостойно, стыдно. Следом появляются Рахметовы, готовые изуродовать себя и спать на гвоздях, а потом приходят уже готовые уродовать других только потому, что те не хотят спать на гвоздях...'Бросить бы всё это к чёртовой матери и просто жить...' Стало быть, он всё же понимает, что 'не живёт'? Но понимает ли он, что просто нежить?
  − Вы... об Осоргине?
  −И о нём тоже.
  ...Дибича измотал и измучил состоявшийся разговор. Но стоя в тёмной аллее чалокаевского дома, он задумался о другом. Слова цыганки звенящим аккордом всплыли в мозгу. 'Не к добру ты влюбился...'
  Андрей Данилович полагал, что от этой белокожей куклы с волосами цвета темной меди ему нужно лишь обычное мужское удовольствие. Волна холодного бешенства, затопившая его при взгляде Климентьевой на Нальянова, была вызвана, по его мнению, просто уязвлённым самолюбием.
  Но нет... Слова Нальянова о ревности. Да, он, Дибич, ревновал. Ревновал. Он не хотел отдавать эту рыжеволосую красотку сопернику, и самолюбие тут было ни при чём.
  Ведь заныло сердце.
  
   Леонид Осоргин по пути домой с кладбища зашёл к брату: тот снимал квартиру в Дегтярном переулке. Оказалось, Сергей, уйдя ещё с заупокойной службы, встретил старых приятелей по университету, Василия Арефьева и Виктора Галичева, и пригласил их к себе - помянуть Вергольда.
  Леонид, едва войдя, понял, что встреча с сокурсниками плавно перетекла в попойку: на столе громоздились несколько бутылок, нехитрая закуска из гастронома Галунова и гора грязной посуды. Леониду не хотелось ссоры, и он молча принял из рук Сергея протянутый ему стакан.
  Арефьев залихватски тяпнул стопку, закусил стерлядью, прожевал и низким басом вывел: 'Смело, друзья, не теряйте бодрость в нера-а-авном бою...' Остальные вразнобой подхватили: '...Пусть нас по тюрьмам сажа-а-ают, пусть нас пытают огнём, пусть в рудники посыла-а-ают, пусть мы все казни пройдём!'
   Тут Галичев предложил пойти к девкам. Осоргин знал, что в квартале от квартиры брата было дешёвое заведение купчихи Аглуевой, но идти туда не хотел: в бардаке ошивалась солдатня, мастеровые и бродяги, шлюха шла в тридцать копеек, стоял вечный смрад мочи, плесени, селитры и спермы. Были места и почище, но сорить деньгами Осоргину не хотелось, тем более, пришлось бы платить и за дружков брата. Однако развеяться тоже хотелось, он устал от разъездов, до свадьбы было ещё два месяца.
  В итоге все решили направить стопы в довольно чистенький притон вдовы Печерниковой, где толклись чиновники, студенты и младшие офицеры, а стоимость услуг колебалась от одного до трёх рублей за 'время' и до семи за ночь.
   Туда и двинулись.
   Девки были второсортны, но выбирать не приходилось. Да Осоргину, в общем-то, было всё равно. От девки ничем не воняло - и то ладно. Почти до полуночи он слышал за ширмами пьяные визги, грубый мат Галичева, и хмельное полусонное пение Арефьева: 'Замучен тяжёлой нево-о-олей, ты славною смертью почил... В борьбе за рабочее де-е-ело ты голову честно сложил... сложил... ...'
  В темноте упал стакан и со звоном раскололся, раздался стон девицы под Галичевым, кого-то основательно стошнило. 'Служил ты недолго, но че-е-е-стно для блага родимой земли, и мы, твои братья по де-е-е-елу, тебя на кладбище снесли... снесли ...'
   Неожиданно где-то за окном мутно и зло мяукнул кот, раздалось шипение, в проём драной шторы вплыла жирная, как шмат сала, луна. Галичев снова рыгнул за перегородкой, под полом зашуршали мыши. От матраса тянуло мокрой псиной, в освещённых луной углах притона струились ночные тени, тягучие и неопределённые. Осоргин злился. Злился на бессонницу и на брата, злился на вязкий туман за окном и мерзейший кошачий визг. Под утро неожиданно заснул, и в сонном потном мареве видел что-то несуразное: бурую тину смрадного болота, потом - зелёные глаза Нальянова и его руки, согревавшие коньячный бокал.
   Пробудился он от толчка брата - Сергей успел одеться и торопил его уйти. За окном рассеивался утренний туман, на набережной Монастырки глухо ударил колокол.
   Голова Леонида болела, от запаха нечистых простынь и мышиного помета подташнивало, он тоже поспешно натянул штаны и рубашку, чертыхнулся, заметив, что жилет и пиджак упали со стула и основательно помялись. Братья вышли на порог и с наслаждением вдохнули свежий весенний воздух.
   Тут в глазах Осоргина потемнело: из тихого переулка на набережную вышли братья Нальяновы.
   Оба были в длинных кашемировых пальто от Чарльза Редферна, горло обоих было замотано на французский манер шёлковыми шарфами, на головах красовались дорогие шляпы моднейшего фасона. Осоргин растерялся, и его ошарашенный вид невольно остановил взгляд Нальяновых. Осоргин понял, что его узнал не только Юлиан, но и младший Валериан, мельком видевший его на вокзале и на отпевании.
   Однако братья, смерив их странно серьёзными взглядами, даже не переглянулись, молча продолжая свой путь. Не помня себя и не совсем понимая, что делает, Леонид потянул брата следом и остановился только в начале набережной, где Нальяновы вошли в резные ворота храма, ни разу не обернувшись и не заметив провожавшего их Осоргина.
   Теперь Леонид опомнился. Чего его понесло за ними? В витраже витрины он оглядел силуэты - свой и брата - и снова поморщился: вид был непрезентабельный, особенно сравнительно с Нальяновыми. При одной мысли, что братцы могли понять, откуда они вышли, у Осоргина свело зубы, хотя, если бы его попросили объяснить, с чего - не сумел бы ответить.
  
   Глава 8. Казнь прелюбодеек и дела Третьего Отделения.
  
  Чтобы стать циником, нужно быть умным.
  Чтобы не стать им, нужна мудрость.
  Ф. Хорст
  
  Мужу опасно возвращаться домой слишком поздно,
  но иногда ещё более опасно вернуться слишком рано.
  Марсель Ашар.
  
  
   Между тем за вторником, как водится, наступила среда, а вместе с ней - время чаепития у Белецких. Дибич вовсе не собирался пропускать его. Елена... Он не мог не пойти.
   Несмотря на мутный совет Юлиана Витольдовича 'забыть о ней', девица не забывалась, он не намерен был отказываться от желанного ему, и советы Нальянова только подливали масла в огонь. Кто смеет указывать ему? Андрею Даниловичу казалось, что именно Елена могла бы стать его истинной Музой, и тогда он создаст шедевр, неосуществимый сон многих поэтов: лирику, облечённую во все изящество старины, страстную, чистую, сложную...
   Дибич присел на скамью у фонтана. Задумался. Он никогда не впадал в более беспокойное и смутное состояние духа, и никогда не испытывал такой неприятной неудовлетворённости, томительной, как назойливый недуг, как в эти дни. Его тяготили ожесточённые приливы отвращения к себе. Иногда он чувствовал, как из глубины его существа поднималась горечь, и он смаковал её, вяло, со своего рода сумрачной покорностью, как больной, утративший всякую веру в исцеление и решивший замкнуться в своем страдании. Ему казалось, что сердце его опустело непоправимо, как продырявленные мехи. Чувство этой пустоты, несомненность этой непоправимости возбуждали в нём отчаянное озлобление, а за ним - безумное омерзение к самому себе, к своим последним мечтам. Он, хоть и не хотел себе в этом признаться, не имел сил бороться.
   Дибич прошёл мимо храма иконы Божией Матери 'Всех скорбящих Радость'.
   Освещённые изнутри свечным пламенем окна храма в вечернем сумраке на миг показались ему островками уюта. Служба только началась, и Дибич решил зайти. В полупустом храме неожиданно напрягся и вздрогнул. У правого притвора в нише, опустив голову в пол, но временами поднимая чело и размашисто крестясь, на коленях стоял Юлиан Нальянов. Рядом стоял и Валериан, неподвижно глядя остановившимся взглядом в глубины алтаря. 'Холодный идол морали' не выглядел ни страстным монахом Мурильо, ни святым Эль Греко, скорее, в его лице проступило что-то расхристанно-русское, чего Дибич раньше в Нальянове не замечал. Было заметно, что службу Юлиан знал, как афонский монах, но лицо его было пугающе-неживым, скорбным и словно мраморным.
  Дибич поторопился выйти из храма
  Как и предвидел Андрей Данилович, на чаепитии девица нашла случай побеседовать с ним, причём выбрала для этого именно тот момент, когда князь Белецкий с похвалой отозвался о внимании Нальяновых к несчастному Вергольду, потерявшему сына.
  Елена, слегка наклонясь к Андрею Даниловичу, спросила, давно ли он знаком с Юлианом Витольдовичем и что тот за человек? Она говорила негромко, и Дибич чувствовал, что от неё исходило странное обольщение, очарование расплывчатых призраков, неизъяснимое, невыразимое, точно след древних благоуханий, точно она в побледневшем, неясном виде воплощала в себе все волшебство века Медичи.
   Дибич отозвался с живой искренностью и полной откровенностью, снова, впрочем, дипломатично не ответив на поставленный вопрос.
  − Недавно мы с господином Нальяновым обсудили наши вкусы и нашли, что они не очень-то схожи. Тем не менее, вражды меж нами нет. Я нахожу Юлиана Витольдовича весьма интересным человеком, - снисходительно улыбнулся и пояснил Дибич, разглядывая Елену.
  Женщины редко нравились ему при дневном свете, но волосы Елены золотились в вечерних солнечных лучах, юная чистая кожа отливала опаловыми переливами, грудь волновалась, как речные перекаты. Он закусил губу и снова опустил глаза.
  − Он так странно себя ведёт. Он в кого-то влюблён? - с осторожным, но жадным любопытством проронила Климентьева, и Дибич окончательно понял, что дело зашло далеко.
  − Мне показалось, что сердце Юлиана Витольдовича свободно. Но я, конечно, могу и ошибаться... - Дибич заметил, что Елена пожирает его глазами. Никакая другая тема не могла так заинтересовать её. − Я видел влюблённых, дорогая Елена. Он на них совсем не похож. Нальянов, мне кажется, не верит в любовь.
  Елена была удивлена и озадачена.
  − Как это? - она искренне недоумевала.
  Не верить в любовь, по её мнению, было всё равно, что сомневаться в том, что в небе есть солнце.
  Дибич задумчиво пояснил девице, что многие мужчины, увы, разуверились в любви.
  − Кто они? - его карие глаза блеснули. - Бессердечные циники или несчастные люди, пережившие драму страсти? Когда мужчина, утверждает, что не верит в любовь, он никого не хочет подпускать к сердцу. И причина - как раз несчастная любовь. Он прячет боль под маской бесстрастия. Неразделённая любовь унизила его, но признать этого он не хочет. Любить такого мужчину трудно. Насильно от горьких чувств не избавить... - Елена заворожённо слушала. Дибич с горькой и загадочной улыбкой продолжал, − другая причина, - обман. Если в жизни была измена, то вера в светлые чувства сменяется цинизмом, мужчина не верит ни одному слову из женских уст и, убедив себя, что любовь лжива, он будет мстить всем за причинённую ему боль.
  − Так его обманули? - Елена просто не могла поверить, чтобы такого мужчину можно было обмануть, но Нальянов действительно избегал женщин, она видела это, и слова Дибича звучали правдиво. - Тётя почему-то настроена против него, из-за матери, - еле слышно пробормотала она.
  Сидя с ним рядом, Елена теперь рассмотрела этого атташе поближе. Ничего неприятного в нём не было: любезен, неглуп, недурён собой. Домогательства Дибича в Варшаве она отвергла потому, что он, по её мнению, в подмётки не годился Юлиану Нальянову, да и не мог ведь он сам не понимать, что ему нелепо даже сравнивать себя с Нальяновым?
   Но, в принципе, он недурён, решила она.
  
  Юлиан Нальянов на следующее утро после встречи с Дибичем встречал в тёткином доме своего брата, пожаловавшего ещё до семи утра. Она пошли к ранней службе в храм, где ни о чем не горворили, пока не вернулись домой.
  Юлиан с братом сели за завтрак, и только тут, старший брат сжевал гренок и деловито осведомился:
  − Ты навёл справки?
  − Пока узнал немного. - Валериан, который явно в эти дни отоспался и выглядел намного бодрее, не отказался от кофе и намазал гренок мёдом. − Леонид Осоргин, тридцати шести лет, коллежский секретарь из канцелярии Управления градоначальника, помолвлен с Елизаветой Шевандиной, девицей двадцати восьми лет. В принципе, то, что ты заметил, соответствует действительности. Он на хорошем счету в управлении, с подпольем не связан, однако любит либеральную болтовню. Его брат Сергей, двадцати девяти лет, служит в департаменте железных дорог, не на хорошем счету, но и увольнение ему не грозит. Тут, отметь - устроен по протекции Даниила Дибича. В подполье, Тюфяк говорит, он не в авторитете, всегда на вторых ролях, в общем, статист. На его квартире есть возможность отсидеться разыскиваемым и хранить оружие, там же, видимо, хранили и типографские шрифты.
  Он откинулся в кресле и продолжил.
  −А что он собой представляет, про то Тюфяк рассказал смешную вещь. Шмон тут недавно на весь Питер стоял из-за того, что одна их баба революционная в лавке заказ на газетную бумагу крупный сделала, да прям на 'хату' после пошла. Вот по дворникову донесению жандармы и пришли с утра с облавой. Типографию взяли. Так Желябов, Тюфяк говорит, орал как резаный, что без типографии они немые. Всё, дескать, готово к делу: дома сняты, динамит на месте и ничего нельзя изменить, и тут... конец. У него дружки и спрашивают: 'Почему, мол, конец? После объявим, что это мы...' 'В России нет никакого 'после', завопил Желябов. 'Самозванцев, кричал, полно не только на трон, но и на Голгофу! Даже если царя грохнем, пока будем восстанавливать типографию, найдётся дьячок-семинарист или псих-Осоргин, который добровольно возьмёт на себя крест цареубийцы. На Марсовом поле его публично прогонят через строй шпицрутенов, в историю войдёт, а нас, настоящих борцов, тем временем тихо переловят и так же тихо постреляют по застенкам без всякого шума - тем всё и кончится. Ты же знаешь этого гада Дрентельна - на такие штуки он большой мастер...' Это к тому, как они на Осоргина смотрят.
  Юлиан неожиданно весело расхохотался, - до того, что на глазах выступили слезы, и долго покатывался со смеху. Наконец успокоился и, все ещё улыбаясь, спросил.
   − Насколько я это понимаю, чем ниже ты стоишь в организации, тем больше рискуешь, а чем выше поднимаешься в иерархии, тем реже приходится голову подставлять, да? Забавно. А что известно об остальных?
   − Ванда Галчинская и Мария Тузикова - студентки Женских курсов, обучаются стенографии, - начал деловым тоном Валериан. - Мария никогда не отличалась ни родовитостью, ни образованностью, это полная противоположность интеллектуальным барышням из хороших семейств, которые, закусив удила, ринулись сдуру просвещать народ. Но эта тоже начиталась Чернышевского и ушла от мужа, да-да, - кивнул он, заметив ошарашенный взгляд братца, - Тузикова она была в девичестве, по мужу - Нифонтова, но ушла к любовнику и снова взяла девичью фамилию. Однако любовник исчез, а она записалась на курсы стенографии, подружилась с курсистками, а там возникли и таинственные пропагандисты с запрещённой литературой - полный романтический набор для восторженной дурёхи. Поначалу она оказывала пропагандистам...- Валериан замялся, - м-м-м... разные мелкие услуги. Простая, малоинтеллигентная девушка, она, конечно, как говорил один её коллега, 'больше по чувству, чем теоретическому пониманию, тяготеет к социализму'. Это 'чувство социализма' мне понравилось. На самом деле, Тюфяк сказал, что она распробовала 'мелкие услуги', и они ей понравились.
  − Валье, - укоризненно проронил Юлиан и, заметив, что брат поднял на него глаза, сказал, - я видел этих особ на похоронах, и всё понял. Надеюсь, и ты поймёшь меня. Я с ними дела иметь не желаю. Отец хотел воспитать из нас верных слуг империи, готовых защищать её до смерти. - Он поднялся. - До смерти я защищать её готов. Но не до сифилиса, Валье. Проваленный нос - это мерзость. Кроме того, будет очень трудно уверить отца, что я подхватил люэс на службе империи.
  −Девицы экзотичны, да, я видел, но что делать? - Брат Юлиана спокойно глотнул из чашки пахнущий имбирём и аравийским ветром кофе, сладостный и возвышающий, как право первой ночи. - Ты думаешь, всё так ужасно?
  − Рискнуть проверить? - ехидно спросил Юлиан, на что Валериан просто вздохнул и развёл руками.
  Потом он снова заговорил.
  − При этом мадемуазель Тузикова обладает любвеобильностью Мессалины, но и только, а вот мадемуазель Галчинская ... - Валериан замялся.
   Юлиан завёл глаза в потолок.
  − Ладно уж, выкладывай... Неужели вроде Перовской? Ты слышал, кстати, рассказ Художника? Он говорил, когда в Херсоне они делали подкоп под банк, работа была адская: задыхались от удушья, в ледяной воде, подтекавшей отовсюду, рыли сутки напролёт. Из чёрного отверстия подкопа тянуло леденящим холодом, мраком, смрадом и тишиной могилы. Свеча гасла, из земли шли зловонные миазмы, воздух был отравлен, невозможно дышать. Недоставало сил проработать и десяток минут. Так вот Перовская скинула блузку, юбки, панталоны и, оставшись в одной рубашке, чулках и башмаках, встав на четвереньки, поползла вниз по галерее, волоча за собой железный лист с привязанной к нему верёвкой. Через пять минут верёвка задвигалась: пора было вытягивать нагруженный землёй железный лист. Лист за листом шли вниз, пустые втягивались обратно в подкоп. Мужчины только переглядывались: она работала третий час без отдыха! Наконец из подкопа показались облепленные глиной чёрные чулки, и она выползла наружу - в насквозь промокшей рубашке, с покрытыми глиной волосами, чёрным лицом и мутными глазами...
  − Милая девочка.
  − Да, в их компании именно ей в случае прихода полиции поручали выстрелить в бутылку с нитроглицерином, чтобы взорвать всё и всех. У любого из этих прирождённых убийц могла дрогнуть рука, а у неё нет, это знали все. При этом она тоже слаба на передок и возбуждала в мужчинах, как с ужасом признавался Тюфяк, какое-то патологически-покорное вожделение, род животной похоти, и каждый под ней чувствовал себя бабой...
  Валье переглянулся с Юлианом, глаза их на мгновение встретились, и оба почему-то побледнели и умолкли.
  − Ладно, так что Галчинская-то? Такая же? - нарушил наконец молчание Юлиан.
  −Ну, в их организации постельная разборчивость считается отжившим предрассудком и проявлением глубочайшего недружелюбия к товарищам по борьбе. Все девицы охотно угождают в постели любому товарищу. Люди это раскрепощённые, никто не верит в Бога, значит, и таинства брака быть для них не может, - Валериан вздохнул. - Что до Галчинской, а она, кстати, генеральская дочь, то да, распутство стало причиной её давнего разрыва с семьёй и ухода из дома в революцию. Но до Перовской ей далеко. Ей ничего серьёзного пока не поручают, однако есть нюанс. Все эти 'революционерки' обычно любовницы психопата-революционера, при этом они фанатичнее мужчин, отличаются куда большей стойкостью и не склонны к самоанализу, что раз усвоили, того держатся до конца. Но... - он снова замялся. - Есть и некий процент просто ненормальных. Галчинская некоторое время назад наблюдалась у врача. Род истерии или легкой стадии эпилепсии, - выговорил он наконец.
  − И её-то ты мне предлагаешь заставить выдать своего нынешнего любовника? Или я должен, по-твоему, заменить его? - Юлиан прищурился.
  Валериан бросил на брата быстрый взгляд. Вздохнул.
  − Нам нужен Француз или повод для ареста Галчинской, - напрямик сказал он.
  Юлиан с сомнением покачал головой.
  − У каждого артиста - своё амплуа. Я могу прикинуться парижским пшютом, английским коммивояжёром или русским барином, но притвориться бомбистом у меня не получится. В кругах, где вращаются Осоргины и Галчинские, такие как я - изгои. Тем более старший Осоргин видел меня в поезде в вагоне первого класса, а на похоронах - с отцом. Не настолько же он дурак, чтобы два и два не сложить. Нет, всё это, увы, невозможно.
  − А никем и не надо прикидываться, - веско бросил Валериан. - Твоя задача - даже не столько выведать что-либо, а спровоцировать хоть что-то. В этом умении тебе равных нет.
  − Да где и как их свести со мной?
  Допив кофе, Валериан откинулся на стуле.
  − Тут есть одна возможность, - заметил он. - Георгий Ростоцкий, ему семьдесят недавно стукнуло, он юбилей отмечает сначала дома в пятницу, а на субботу и воскресение его гости поедут в Павловск, на дачу генеральскую. Сказал, что там будут 'очаровательные сестры Шевандины', Осоргины, Харитонов, Деветилевич и Левашов, а также подружка одной из сестёр - Елена Климентьева.
  − Пёстрая компания подберётся.
  − Да. Я извинился, что дел невпроворот, но обронил, что ты, может, придёшь.
  − Так не ты ли, братец, эту идейку Ростоцкому и подбросил-то, а? - чуть прищурив глаз, наклонился к брату Юлиан.
  − А вот и не угадал, - заметил тот, вытирая губы салфеткой и бросая её на стол. - Я тут совершенно ни при чём. Идеальное стечение обстоятельств. Единственно, чего недостаёт, это как туда эту Ванду с подружкой отправить?
  Валериан Нальянов слукавил, точнее, чего уж там, - бессовестно солгал брату. Старик Ростоцкий, бывший подчинённый его отца, питал к обоим братьям Нальяновым уважение глубочайшее, и потому откликнулся на просьбу Валериана устроить празднование юбилея с той же готовностью, с какой всегда выполнял поручения Витольда Витольдовича, нисколько не сомневаясь, что эта просьба исходит от самого тайного советника.
  В итоге старик уже известил Шевандиных, Иллариона Харитонова, братьев Осоргиных, Аристарха Деветилевича и Павлушу Левашова, что приглашает их всех к себе в будущую пятницу - в дом, а потом на выходные в Павловск - отметить его семидесятилетие.
  − Как же, идеальное, - не похоже было, чтобы Юлиан поверил брату. - Ты или темнишь, или недоговариваешь. За каким чёртом ты всё это затеваешь? Выйди на своего иуду и разговори. Что тебе в этом Французе?
  Валериан минуту сидел молча, глядя в пол, потом всё же проговорил.
  − Ладно, не шуми, Жюль. Я говорил тебе, в конце января людьми Дрентельна была взята их типография. Наборщик Жарков был на следующий день освобождён и через знакомых рабочих предлагал свои услуги для устройства новой типографии. По сведениям Тюфяка, который их и сдал, они сочли, что именно Жарков предал типографию и приговорили его. Он был убит на льду Невы агентами Исполнительного Комитета. Судя по всему, один отвлёк Жаркова, второй сзади ударил его гирей по затылку, а тот, что шёл рядом, вонзил ему в сердце нож, потом оба положили на убитом приготовленную прокламацию и пошли дальше. Тюфяк слышал разговор, что это дело рук некоего Француза. А тут Акимова твоя это имя и проронила. Но напрямую-то вопрос не задашь. Никаких французов там нет, но это может быть прозвище кого-то, бывавшего во Франции. Тюфяк не знает такого, он, сам понимаешь, тоже по тонкому льду ходит и лишних вопросов там никому не задаёт. Не поймут-с. Лучший путь - Галчинская или Тузикова. Кроме того, младший Осоргин ничего про записку Акимовой не знает, он настороже не будет.
  − А... вот что ты стойку-то сделал. Так прямо к Ростоцкому и обратись, - усмехнулся Юлиан, - пусть он Галчинскую и пригласит.
  − Да откуда Ростоцкому девиц эмансипированных знать-то? - сделал большие глаза Валериан.
  − Ну, тогда Деветилевич.
  − Не выйдет, - покачал головой младший из братьев. - Недавно умершая мамочка Аристарха, ни в чём себе не отказывавшая, точнее, ни в чём не отказывавшая своему тайному любовнику лейтенанту Амосову, оставила сынка с носом. Именьице оказалось заложенным и перезаложенным, и полученная им сумма в итоге не покрыла и третью часть его долгов. Но Аристарх на многое и не рассчитывал, отличаясь здравомыслием. Сейчас здравомыслие подсказывает ему верный выход - женитьбу на Елене Климентьевой, его кузине, которой предстоит унаследовать свыше двухсот тысяч. Это решает все его проблемы, и Аристарх уже полгода преданно влюблён в свою двоюродную сестру, неизменно дарит цветы и оказывает ей милые знаки внимания, сумел даже заручиться поддержкой Белецких. У Ванды он бывал - эмансипированные девицы, в отличие от проституток, дают бесплатно, по идейным соображениям свободной любви, но для него публично признаться в знакомстве с Тузиковой и Галчинской, - он театрально развёл руками, - сие невозможно-с.
  − Что ж, любовь не нуждается ни в каких оправданиях, - саркастично согласился Юлиан. - Ну а наш Павлуша Левашов? Он ведь нам недорого стоит?
  − Павлуша? - задумчиво переспросил Валериан. - Он попался тогда на анонимных письмах и никуда не денется. Но сам он единственный наследник состояния дядюшки и не привык беспокоиться о деньгах. Однако старик Уваров крепок, как дуб, и кто знает, когда он сыграет отходную? Пока же старик требует брака Павлуши со своей внебрачной дочкой Дарьей Шатиловой, ибо не хочет вписывать её в завещание, опасаясь скандала. Левашов же, весьма неглупый молодой человек, предпочитает не спорить с богатым родственником, но женитьба на Дарье, некрасивой толстой девке, от которой вечно воняет, как он болтал спьяну, прогорклым маслом и дегтярным мылом, отнюдь не его мечта. Он согласен спать с жабой, но не упустит своего, когда рядом есть кое-что получше. И он тоже весьма внимателен к Климентьевой - если удастся очаровать богатую наследницу, он может дядюшку с его побочной дочкой послать к чёрту. И потому - он тоже будет скрывать это знакомство.
  − Харитонов?
  − Не пойдёт, - покачал головой Валериан, - он несколько побаивается эмансипированных девиц. И, по слухам, безнадёжно влюблён в среднюю Шевандину, вот и вертится там. В том-то и беда, - вздохнул Валериан. - Их знают все, но ни Деветилевич, ни Левашов, ни Харитонов такое знакомство афишировать не будут. Тем паче - младший Осоргин, если мозги есть, он вообще прикинется, что первый раз в жизни их видит.
  − Понимаю. И что же делать?
  − Есть одна мысль. Эти нигилистки там нужны - и они там будут.
  − Кстати! - откинулся Юлиан в кресле. - Постарайся, чтобы там был и Дибич.
  − Зачем? - подлинно изумился Валериан. - Вы встречались?
  − Да, и насколько я понял, никакой родственной близости и симпатии между Осоргиными и Дибичем нет. Дибич презирает братьев, они, судя по всему, считают его 'кутилой-белоподкладочником', однако это не мешает им пользоваться протекцией своих богатых родственников. Тут другое. Дипломат выдаст вам всё, кроме своих чувств. Если же они проступают... - усмехнулся Юлиан. - Он тоже влюблён в Климентьеву. Влюблённый - это дурак, а если пяток дураков столкнуть лбами - толк будет.
  − Циник ты, Жюль, - смерил Валериан брата быстрым взглядом. - Но он там будет, я постараюсь.
  Оба некоторое время молчали. Нарушил молчание Юлиан.
  − А что по гнили в Датском королевстве - ты что-нибудь узнал?
  − Да, Дрентельну сообщил, и фальшивые даты мы расписали. Все агенты предупреждены.
  
  На следующий день Андрей Дибич получил от генерала Ростоцкого приглашение на юбилей, который старик явно решил отметить с размахом, а вечером столкнулся с его превосходительством у почты, где старик внимательно проглядывал газеты, читая, правда, только уголовную хронику и изучая дело Мейснер.
  Генерал, шелестя газетной страницей, недоуменно и восторженно покачал головой.
  − Удивительно! Судя по всему, ни одного лишнего жеста. Он шёл по следу как борзая, ей-богу, точно нюхом.
   Дибич знал, что это нашумевшее в Петербурге дело вёл брат Нальянова, и с живым любопытством спросил:
   − А Валериан Витольдович душевно похож на своего брата?
  Старик улыбнулся.
   − Не знаю. Это вам, Андрей Данилович, самому лучше приметить. Молодёжь сегодня не особо любит душу-то раскрывать. Валериан Витольдович очень умны-с, Юлиан Витольдович тем же с юности отличались, а вот душевные нюансы - это не про меня-с.
  − Нальяновы ведь, я слышал, рано осиротели? - осторожно и мягко спросил дипломат.
  Ростоцкий кивнул, сразу погрустнев.
  − Да, и пятнадцати старшему не было, а Валериан - годка на три, почитай, моложе. Такое несчастье.
  Тон дипломата стал ещё мягче.
  − А что произошло?
  − Она по ошибке не ту микстуру выпила. Спасти не смогли.
  
  ...Сходка заканчивалась.
  − Великий принцип 'реабилитации плоти' - это попираемое обществом понятие мы оправдываем как выражение закона любви. Закон этот - в равенстве всех, вопреки предрассудкам, порождённых невежеством и разъединяющих людей на сословия и классы! - Мария Тузикова села под аплодисменты публики.
  В конце сходки к ней подошёл Лаврентий Гейзенберг, похожий на толстого серого кота, всем своим кошачьим видом показывая, что рассчитывает остаться на ужин. И, невзирая на то, что его не было во время выступлений, нагло просочился в гостиную снимаемой девицами квартирки и угнездился за столом между Марией и Вандой, начав уплетать за обе щеки.
  Лаврушку никто не принимал всерьёз и подобное поведение не вызвало возмущения.
  Однако, к удивлению девиц, Лаврентий, дождавшись, пока народ разойдётся, неожиданно огорошил их новостью. Его дальний родственник, сообщил он, отставной генерал Георгий Ростоцкий, вчера пригласил его на свой юбилей и пикник в Павловске и предложил взять с собой пару друзей.
  Ванда и Мари переглянулись. Попасть на генеральский банкет и в Павловск с его дороговизной и немыслимыми ценами? Лаврентий явно не шутил, и если оставить в стороне его вечное стремление щипать их за задницы, был надёжен, по крайней мере, долги всегда отдавал и доверенное ему ни разу не выболтал.
  Гейзенберг ещё раз повторил, что ничуть не шутит, и, чуть покраснев и опустив глаза, добавил, что во избежание слухов и пересудов представит их своими кузинами.
  Девицы не возражали и принялись за обсуждение, в какой сак лучше сложить вещи для пикника.
  
   Разговор с Еленой подлинно заинтересовал Дибича. Он понял, что княгиня Белецкая явно знает о смерти матери Нальянова куда больше Ростоцкого. Надежда Белецкая и Лилия Нальянова, видимо, были подругами. Оказывается, там всё же произошло нечто примечательное. Что именно? Белецкая обвинила Юлиана в смерти матери, однако Ростоцкий сказал, что она всего лишь 'по ошибке не ту микстуру выпила'.
   Но глупо интересоваться этим у княгини. Надо поднять связи отца и людей, помнящих события пятнадцатилетней давности. И могила... эта странная могила...
  Дибич не сразу осознал, почему его так волнует услышанное от Елены. Потом осмыслил. Сейчас как никогда ему требовалось оружие против Юлиана, нужен был факт о Нальянове, который бы выровнял их отношения и его шансы в соперничестве за Климентьеву. И в смерти Лилии Нальяновой - ему именно этот шанс и виделся.
  Мысль пришла неожиданно: конечно же, надобно расспросить графиню Клеймихель, которая приходилась ему родней по отцу. Андрей Данилович рассудил здраво: если Надежда Белецкая знает нечто, не делающее чести Юлиану Нальянову - едва ли она единственная, кто это знает. Свидетелями событий пятнадцатилетней давности могли быть многие, а значит, нужно у стариков и поинтересоваться.
  Старуха Клейнмихель вполне могла бы просветить его.
  Андрей Данилович заехал к себе переменить платье, а около семи уже стоял на пороге особняка Клеймихелей.
  ... Если Екатерина Фёдоровна и была удивлена визитом, то не настолько, чтобы выказать своё удивление. Зная резкий и откровенный характер старой графини, её иступлённую веру и уединённый образ жизни, Дибич заранее решил не искать обходных путей и уловок, а спросить напрямик, и выбранная им тактика оказалась правильной.
  Он коротко рассказал о своём знакомстве с Нальяновым, откровенно признался, что этот человек, несмотря на то, что весьма заинтересовал его, временами пугает. Сам он слышал печальную историю смерти его матери, но не знает подробностей. В чём они заключаются? Отчего умерла Лилия Нальянова?
  Старая графиня смерила внучатого племянника долгим мрачным взглядом, но не стала ни лукавить, ни делать вид, что не понимает, о чем речь.
  - Умирающий в юности обычно гибнет по грехам своим да по глупости. Тут всё и совпало. Дармиловский род захудалый был, да Лилька уродилась редкой красавицей. Брак с Нальяновым выгоден был - Дармилов-то за ней дать ничего не мог. Тут бы ей оценить Божью милость, да каждый день Бога благодарить. Так нет же. Сыновей она ему двоих родила, а потом во все тяжкие пустилась, - вздохнула старуха. - Но поначалу всё тихо было, дети малые, а Витольд целыми днями на службе. Она то с одним гувернёром валандалась, то с другим, но осторожничала. Потом дети подросли, старший-то особо понятливый был, да и Лидка Чалокаева тоже пронюхала про всё: она всегда своих людей в доме братца держала. Умная баба. Ей Акулька-то, горничная Лильки, про всё и донесла. Дальше не знает никто, как всё произошло, только уехала Лилька в их летнюю резиденцию, на головные боли пожаловавшись, мол, отдохнуть хочет. Остальные должны были в воскресенье приехать, да вот беда, Нальянов раньше освободился. Приехали они - Нальянов со старшим сыном да Лидка Чалокаева - в субботу на повечерии, ну... Лильку под конюхом и нашли. В Розовой спальне, аккурат на первом этаже во внутреннем дворе, там окно французское, всё розами обвитое.
  Дибич слушал, не пропуская ни одного слова, как оглушённый. Старуха несколько минут молчала, но Дибич не решался заговорить.
  Графиня вздохнула.
  - Натурально, скандал в благородном семействе. И тут... Витольд, чай, в первый раз в жизни расплакался, любил он Лильку-то, а Лидка истерику закатила, требовала выгнать прелюбодейку в шею, да на развод подать, конюх, натурально, удрал, Лилька на золовку завизжала. Тут-то Юлиашка Нальянов тихо вышел, никто и не заметил, а через четверть часа вернулся. Скандал не утихал, Лидка с Лилькой переругивались, а тут Юлиашка-то зубки и показал. Бутыль на стол поставил и говорит матери, что скандалы в благородном семействе никому не нужны. В этом флаконе, говорит, микстура от бессонницы, полбутыли хватит, чтобы все скандалы в землю ушли. - Старуха снова вздохнула. - Тут молчание, сам понимаешь, повисло такое, что хоть топор вешай, - Екатерина Фёдоровна закашлялась, но вскоре успокоилась. - Даже Чалокаева в ужасе умолкла. Витольд вздрогнул: 'Это же твоя мать', - говорит. Так этот... подумать только... 'Мать, - отвечает, - это жена отца, а жена конюха мне матерью быть не может. Я - сын дворянина'.
  - Господи...
  - Дурная история, что и говорить, - кивнула графиня. - Лилька завыла, пыталась сыну в ноги кинуться, но тот отца поднял и вышел с ним. Чалокаева пометалась по комнате, да за ними выскочила. Лидка, что тут говорить, детей-то своих отродясь не имела и выгнать Лильку мечтала, интригу для того и плела, спала и видела, Юльку да Валье к рукам прибрать, о разводе брата грезила, но тут и она струхнула.
  - И что Дармилова? - не замечая, что пальцы его почти не гнутся, а зубы выбивают чечётку, в ужасе спросил Дибич.
  - Она за ними в Питер кинулась, думала, с сыном договорится, но какое там... Лакей от порога ей отворот поворот дал. 'Принимать не велено никогда-с' Ну, в итоге, в понедельник её на даче и нашли. Сонного этого зелья выпила она, видать, с избытком. Так даже на похоронах, - Екатерина Фёдоровна поёжилась, - Валье и Витольд плакали оба, даже у Лидки нос покраснел, а этот - слезинки не проронил. Бледный стоял, как мертвец, только глаза светились гнилушками болотными.
  - Да, милосердие там не ночевало, - выдохнул Дибич, теперь ощутив, как в жарко натопленной комнате у него замёрзли пальцы.
  - С чего он так - Бог ведает, - пожала плечами старая графиня. - С детства Юлька, говорят, кошек бродячих в дом притаскивал, жалостливый был. А тут вырос - палач палачом. Как можно так? Я Лилию не оправдываю. Нет такому оправдания. Но не сыну же судить. Мать же всё-таки.
  - А что потом?
  - А что потом? - пожала плечами Екатерина Фёдоровна. - Ничего. Чалокаева на племянников лапу наложила. Юльку-то особенно всегда жаловала, просто души в нём не чаяла. Да только есть ли там душа-то?
  - А Валериан?
  - Младший тоже в этой семейке какой-то неладный. С головой-то у него всё в порядке, - уточнила старуха. - Сын Заславского, который с ним в этом, как его, Оксфорде, учился, рассказывал, что Валериан лучший на курсе был. Да только глаза-то у него мёртвые. Совсем мёртвые.
  Дибич едва не забыл поблагодарить родственницу за рассказ. Его шатало, ноги дрожали, и земля, казалось, проваливалась под ними. С трудом спустившись по парадной лестнице и добредя до угла, он без сил плюхнулся на скамью в скверике и попытался умерить дрожь, которая сотрясала всё тело.
  Андрею Даниловичу, что и говорить, удалось получить всё интересующие его сведения, но вот беда, они вовсе не дали ему оружия против Нальянова, а, скорее, откровенно напугали, наполнив душу почти мистическим ужасом. 'Холодный идол морали...' Да уж, холодный идол морали... Молох.
   Поступок молодого Юлиана был страшным, откровенно нехристианским в своем нежелании простить ту, кого простил Христос. Но тут ужас безжалостного деяния усугублялся стократно: он осудил и убил не просто прелюбодейку, но родную мать. Мораль моралью, однако подобная жестокость выходила за границы любой морали. Но почему? Принял близко к сердцу унижение и боль отца? Тот ему был ближе и дороже? Но если и так, поступок мальчугана все равно был запредельным в своей безжалостности.
  'Розы', всплыло вдруг в памяти Дибича, 'розовая спальня...' 'Ненавижу конюхов и запах роз'.
  Дибич поморщился. Никто из нас не в силах до конца отрешиться от воспоминаний детства и отрочества, они по сути создают нас и формируют, это всегда наш краеугольный камень, альфа и омега, стержень, столп и фундамент души. Но Нальянову было тогда всего шестнадцать. Если плоть в нём заговорила рано, он должен был понимать, а поняв, простить и снизойти. Почему он не сделал этого? Откуда это леденящее бессердечие и бесстрастие?
   Дибич вспомнил и тот странный взгляд Нальянова, на который он сам напоролся, как на риф. Он говорил тогда о пропасти между моралью и прихотями плоти, утверждая, что никто не силах побороть себя. Юлиан не притворялся - он подлинно не понял его. Почему?
  Однако все недоумения Дибича были ничто перед поселившимся в его душе испугом: с этим человеком надо быть весьма осторожным, сказал он себе. Упаси Бог столкнуться на узкой дорожке. Упаси Бог.
   И, тем не менее, по непонятному ему самому душевному влечению, Нальянов всё равно привлекал его, точнее, Дибич ловил себя на иррациональном желании сближения с этим человеком, сближения, которое, Дибич чувствовал это, могло стать для него роковым. продолжение следует
Оценка: 8.21*5  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"