Однажды меня окунули в холодную воду, и тут же я, жадно и испуганно глотая воздух, услышала над собой слово: "Варвара". Прошло уже сорок лет с тех пор, а я до сих пор постоянно слышу это слово. Правда, последние лет восемь к нему добавилось ещё одно: "Игоревна". Почему чем ты старше, тем важнее, как звали твоего отца? Ведь по-настоящему ты от него зависишь, наоборот, в самых юных годах.
Я, впрочем, своего в глаза не видела. Не принято у нас в семье.
Ко всему, что я уже сказала, осталось добавить, что я консьержка в московской многоэтажке. Почему я консьержка? Надо же мне кем-то быть, кроме как Варварой Игоревной.
Кроме меня, из украинок в консьержках здесь пожилая Евдокия Дмитриевна, очень полная женщина лет на десять старше. Но мы с ней не горазды друг с другом чаи пить. Если Евдокия Дмитриевна вдруг заглянула ко мне со шматочком сала и кульком конфет, значит, опять решила, что я её сглазила. Обязательно тогда посидит со мной, чашку чая из рук примет да посмотрит, чтобы я и от сала попробовала, и от сладкого. А у самой, как у цыганки, ворот и рукава изнутри все в булавках. Тёмная женщина.
Остальные консьержки здесь - узбечки. Мы с ними неплохо ладим: здороваемся.
Консьержечная размером полтора на три, из них метр в ширину выгорожен на туалет. Я - женщина одинокая и некрупная, мне для жизни хватает. У меня здесь стол, диван, телевизор и электрический чайник. В столе много отделений и полочек, там я держу посуду и всякую бакалею; а в диване устроила комод, чтобы одежду хранить. Труднее всего ее стирать, конечно. На прачечную я тратиться не могу, так что вся надежда на хорошее настроение домового.
Да нет, в консьержечной, конечно, никакого домового нет и быть не может. Не живут они в таких местах. Нет печи или духовки - не будет и маленького хозяина. И из того дома, где духовкой подолгу не пользуются или не моют плиту, они быстро уходят. Но в больших домах они, поосвоившись, полюбили друг к другу на чай заходить. В деревнях такого не было: не нравится домовым из-под крыши вылезать. А тут вроде бы из дома вышел и в доме остался. Вот и ко мне в консьержку заглядывают. Им, главное, стол накрыть, обязательно с хлебом и молоком, да обещаний наделать: они большие лакомки и до молока, и до баб в соку. Бывает, свет выключишь и слушаешь. Вот: пришёл, чавкает, блюдцем позвякивает. Усы отёр, проверяет, чисто ли на полу, нет ли паутины по углам. Плохой хозяйке домовой никогда помогать не станет. Пока он ходит, надо голую ногу из-под одеяла высунуть: он её обязательно пощекочет, чтобы вовсе одеяло откинула. А ты вздыхаешь: "Ах, никакого покоя, замочено, да нестирано, встать, не встать мне..." Пойдёт в раковину глядеть. Поплещет, поплещет; утром только отжать да на обогревателе развесить. Руки вытер и уже возле дивана ходит. Откинешь одеяло, будто во сне, а на тебе - мужской пояс. Ну, хозяин попыхтит, похныкает и уйдёт с зарёй восвояси.
А другой раз снова придёт, снова молоко пить будет и в раковине плескаться, потому что надежды не теряет: однажды пояса не наденешь.
Что греха таить, бывает, и не надеваю. Баба я ещё не старая, тоже тяжело одной ночевать. А домовые приласкать умеют.
А ещё, бывает, столкнутся двое возле кружки и давай драться. Уж не знаю, за молоко или за Варвару Игоревну. Повыдёргивают друг другу мех из бород и разойдутся, а одежду потом с утра сама стирай да ещё и молоко вытирай разлитое. Эти мне мужики...
Днём у нас в подъезде спокойно. "Коробейники" обычно знают, в какой подъезд лучше не соваться. Хулиганов нет, наркоманов тоже. Один раз на моей памяти пожар был. В основном, расклейщиков рекламы я шугаю и принимаю от курьеров разные покупки для жильцов. Евдокии Дмитриевне вон меньше везёт: то в лифте напрудят, то лампочки на лестнице повыбивают - а за лишние вызовы ремонтников нас разносят! Потому, наверное, она и нервная такая. На кошек кричит. Зря: тут из них каждая вторая - хока.
У бабки в Полесье как-то считалось, что не своя душа в чёрных кошках сидит. Но все хоки, что я видела, серые, пушистые или так, в полосочку. Хока - то же, что домовой, только домовой вылупляется из умершего хозяина, а хока - из тех, у кого хозяйства при жизни не было. Это я со слов домовых рассказываю, сама я хок никогда до Москвы не видела, ни в Киеве у мамы, ни у бабки в селе. Так вот, хоки с хозяйством управляться не умеют; если их в дом принести, только зря посуду колотят да ночами топают. Ноги они не щекотят, а обкусывают, и баб ласкать не умеют. Но совсем бесполезными их назвать нельзя. Во-первых, они очень любят детей, оберегают их и всегда помогут. Во-вторых, они горазды гонять всякую дрянь, в доме или не в доме. Мне это важно: нечисть любит лезть в те подъезды, где есть беспокойцы. А у меня их две штуки, один на восьмом этаже и один - на пятнадцатом. Отчего они умерли, Бог весть. Меня не задирают, и ладно. Обычно они сидят возле оставленных кем-нибудь пивных банок. Им, наверное, так привычней. Оба - молодые парни, только один высокий и тёмненький, а другой щуплый, рыжий. Первый в трусах, а второй в толстовке и штанах, таких, которые на ходу болтаются, как у казака при Мазепе. В каждом подъезде есть беспокойцы, мне ещё повезло, что у меня только двое.
Кошек, пусть они и хоки, нельзя кормить объедками или мясными обрезками. Потому что на объедках крысы жиреют, потом же и выглядят они неопрятно, и запах от них бывает. Кошкам я покупаю "сушку"; насыпаю в закутке у мусоросборника, наливаю воды. Там, в закутке, они глаз никому не режут.
Если Евдокия Дмитриевна идёт мимо, когда я с кошками вожусь, обязательно три раза плюнет.
Раз в месяц звонит мне дочка из Киева. Она у меня парикмахерша. Сейчас она Соня, а лет через пятнадцать будет Софья Васильевна. Таким, как мы, в парикмахерской хорошо: с любого человека волос возьми да делай, что хочешь. Хочешь, министра в себя влюби! Хотя в такие парикмахерские министры не ходят, а над пенсионерами колдовать неохота. Ни корысти, ни душевного интереса. Почему же она тогда парикмахерша? Да потому, что надо же кем-то быть.
Соня спрашивает, как у меня здоровье и хватает ли на еду. Здоровье у меня всегда хорошо и голодной я не остаюсь, так что дальше она мне о внучке рассказывает. Ей сейчас должно быть почти два года. Хорошая девочка: они в таком возрасте все хорошие.
Вечерами немного боязно бывает. Днём все опасности спят, а ночью со мной кто-то из домовых. Вечером же надо обойти подъезд, а беспокойцы могут всякое притянуть. Сначала я и их самих боялась, конечно. Иная мёртвая душа вроде тихо сидит, а потом вдруг накинется или давай лампы бить, стеклом брызгаться. Но мои двое никогда не хулиганят. Верно, при жизни нахулиганились. Чего они здесь делают? Наверное, ждут кого-нибудь. Не мстить же собираются, кому им мстить на лестнице. Так вот, вечером обязательно надо взять с собой хоку. Обход идёт от крыши. Доезжаешь до семнадцатого этажа, выходишь, смотришь на лестнице под чердаком,спускаешься до площадки шестнадцатого, заглядываешь в фойе перед лифтом, спускаешься до площадки пятнадцатого... и так до первого этажа. Возле беспокойцев надо кота держать покрепче, мёртвых душ хоки тоже не любят. А уж если наткнулась на кого-то из этих, дурных, тут надо кота выпускать и из кармана метёлочку липовую выхватывать. И гнать, гнать вниз! Без хоки не получится, да и с хокой отступает эта дрянь неохотно, но стоит вытолкать из подъезда, а там уже четверо-пятеро серых кошек дожидается. Не успеешь "Отче наш" припомнить, как от дряни - одни клочки по закоулочкам.
Так, в общем, и сегодня вышло. А потому стою я и смотрю, как кошки когтями машут; другой подумает, что они между собой дерутся. Но не Алим. Оборотни дрянь тоже видят.
Я, когда впервые нашего дворника увидела, не могла понять, кто он. Для медведя больно худ, для волка - голенаст, почти как цапля. Оказалось - бухарский лис. Как все оборотни, Алим очень угрюм, но всегда вежлив. Не слышала от него ни одного резкого слова, однако расспрашивать, чем отличаются бухарские лисы, всё равно не решаюсь. Оборотни очень болезненно относятся к своей второй стороне.
- Добрый вечер, Варвара Игоревна, - говорит Алим. - Одна женщина вас ищет, показать ей или заморочить?
- Покажите, Алим Бабурович. Мне бояться нечего, - отвечаю.
Лис приводит незнакомую даму, лет примерно моих, в хорошем пальто.
- Вот, - говорит он, - четвёртый подъезд, а вот консьержка. Варвара Игоревна.
- Здравствуйте. А я - Марина Витальевна, очень приятно.
Алим уходит, и женщина принимается плакать и доставать из ридикюля фотокарточку. Кто-то ей сказал, что я - гадалка. Это неправда. Гадать я умею, но никогда ещё не делала этого за деньги. А женщина очень хочет найти своего младшего брата. У них никого, кроме друг друга, нету... Она ему за мать. Мальчик пропал четырнадцать лет назад. Марина Витальевна исходила все инстанции, и всех ясновидящих в Москве обошла. Разное слышала, и ничего ей не помогло. Я не люблю гадать, и тем более на мертвецов. Я отодвигаю руку с карточкой, даже не глядя: от неё несёт холодрыгой. Какая в погребе бывает по осени, когда снаружи ещё тепло от солнышка, а тут, под землёй...
- Пожалуйста, пожалуйста, - твердит женщина, а я смотрю и смотрю в её расплывшееся, измазанное потёкшей косметикой лицо. Наконец, она пытается встать на колени, но я её останавливаю. Она уходит.
На другой день я набираю номер телефона с визитки, которую она мне втиснула в руки. Я прошу её приехать.
- Идёмте, - говорю я.
В консьержке эта дама ни за что бы не поместилась. Мы поднимаемся с ней на лифте на восьмой этаж. Я толкаю дверь на лестничную площадку:
- Идёмте. Вот сюда идёмте.
Люди не могут увидеть беспокойцев. Кроме тех немногих случаев, когда они хотят друг друга увидеть. Очень.
Марина Витальевна вскрикивает.
- Тимошенька!
Вот как его зовут. У них совсем одинаковые лица. Хотя сразу это трудно понять, из-за косметики.
- Тимошенька!
Она видит его, и видит сквозь него, и понимает всё. Секунд через пять или семь.
- Тимошенька!
Он не может её коснуться. Он исступлённо целует собственные пальцы, чтобы послать с них воздушный поцелуй сестре. Раз, и другой. Потом исчезает.
- В карточку вошёл, - поясняю я. - Теперь отпеть надо, и успокоится совсем. Он очень хотел успокоиться. А без вас не мог.
Марина Витальевна всхлипывает и мелко кивает. Сейчас она просто верит, а потом, когда выйдет из подъезда, долго будет спрашивать себя, не сошла ли с ума. Но за упокой всё равно закажет. И хорошо.
Я не сразу понимаю, что это шевелится на лестнице чуть выше. Беспокоец с пятнадцатого никогда не опускался. Он вообще никогда не уходил со своего места. А теперь он стоит, чуть покачиваясь: вверх, вниз. Его лицо больше не кажется человеческим. Оно искажено потусторонней яростью. На людях я такую ещё не видела.
Рыжий смотрит мне в глаза с вызовом и ненавистью. А потом взглядом разбивает лампочку прямо у меня над головой.
Марина Витальевна ахает и замирает. Я застываю соляным столбом. Все хоки снизу, метёлочкой двоих не отмахаю. Ни зги не видать, и услышать его нельзя. Подкрадётся - не замечу. Холодрыга...
Лампочка звонко взрывается где-то на десятом. Потом - на двенадцатом или тринадцатом. Уходит.
- Это так бывает иногда, - говорю я. - Идёмте к лифту. Идёмте.
У выхода Марине Витальевне становится дурно. Я вызываю "скорую". Карета, оказывается, как раз стояла у соседнего подъезда. Марине Витальевне делают укол и увозят. А я беру на руки серую кошку и еду на семнадцатый этаж.
Может быть, лицо рыжего мне кого-нибудь напоминает?
Как бы хотелось вспомнить хоть кого-нибудь, кого напоминает!
На семнадцатом этаже разбита лампочка, и я делаю в уме заметку, чтобы завтра вызвать ремонтника.