Из благородного серебра раздумий и золотых крупинок радости выковал я венец, выложил его алмазами познанных истин, полюбовался и повесил на гвоздь в своей комнате. День за днем созерцал я венец своего творения и изумлялся и радовался его красоте. Но время шло, а я ни с кем не мог разделить свою радость. Ибо я жил один, а друзья, заходившие ко мне, хоть и отдавали дань работе мастера, но забота века сего быстро уносила их прочь.
Покрылся пылью мой венец. Гвоздь, на котором он висел, прогнулся. И настал день, когда, сидя в углу, я смотрел с тоскливым безразличием, как он, соскользнув с гвоздя, полетел вниз. Он бы неминуемо упал в грязь, ибо в комнате моей было давно не метено. Но тут появился Ангел и подхватил его на лету. Ангел едва взглянул в мою сторону, и я понял, что он не скажет мне ничего хорошего и ободряющего. Но я также понял, что творение мое не пропадет, но будет сохранено.
И я встал и с легкостью покинул замусоренную обитель пережитого. Это не была легкость свободы, но освобождение от бремени.
Я отправился в путь налегке.
***
- Привет, Майя!
- Алик? Привет.
- Что делаешь?
- Да так, ничего. Хочешь прийти?
- Ага...
- Давай. Жду.
- Лечу!
Трубка щелкнула, но Майя еще несколько секунд держала ее у уха,
завороженная радужными модуляциями в только что отзвучавшем хрипловатом баритоне. "Неужели хорошие новости?" - спросила она у трубки. "Бип-бип-бип..." - беспомощно занервничала та. Майя опустила ее на рычаг, задумалась и, как всегда, непроизвольно подошла к зеркалу. Она никогда не узнавала себя в собственном отражении, вглядывалась подолгу, но из таинственной перспективы на нее всегда смотрела незнакомка. "Привет. Это я. Или ты? Эти диковатые глаза под насупленными бровями - твои или мои? А эти неукротимые космы?" Почему человеку не дано самому создавать свой облик? А интересное было бы зрелище! Великолепная возможность проявить себя. Или скрыть...
Некстати и с совершенно неожиданной четкостью из памяти выплыла льдина с острыми изрезанными краями - обрывок давнего разговора.
Она, кокетливо, в уверенности, что услышит комплимент: "Скажи, я разлохматилась? Разлохматилась, да?" И Марат, с отстраненной усмешкой: "А я никогда не знаю, то ли ты причесана, то ли лохмата..."
Неизбытая обида покачивала перед ней граненой головкой на тонкой змеиной шее, колола холодными зелеными глазками. Майя упрямо тряхнула головой; волосы - буйная черная грива - заметались по плечам. Откуда это, из каких щелей подсознания подуло сквозняком? "Поистине, тряпок не хватает, щели заткнуть", - подумала она. Но врагиня-память вызвала из небытия еще одну картину - стол, весь покрытый фантастическим узором из кусочков воска. И посередине - обгоревшая свеча.
Это был 1994 год; энергетический кризис низвел свечи из атрибута романтического изыска в ходовое средство освещения. Они оставили открытым окно и забыли загасить свечу. И ветер расплескивал тающий воск по столу, пока свеча горела.
Затаив дыхание стояла Майя, глядя на дивную причуду ночи. Пастернаковские строчки трепетали на ее губах - вот-вот сорвутся. Они так просились!.. Она повернулась к Марату и онемела. Хмурое, неприязненное лицо. В глазах - напряженный страх. Шестым чувством она поняла, чего он боится - магии слов, способных помешать утру облечься в будничные одежды. В ту минуту пелена наконец спала с ее глаз. Она осознала, почему он всегда противился ее попыткам внести в их отношения глубину. Поэзия? Красота? Как предмет светской беседы - сколько угодно. Но не в отношениях. В отношениях все должно быть просто и на равных. И никаких обязательств. И никаких последствий. Как она раньше этого не понимала? Она - Майя . Иллюзия. Эфемерное инфантильное существо, помешанное на хокку, зен-коанах, притчах и прочей чепухе. Разве можно связать с ней судьбу? Ну какая из нее жена? "Ну какая из меня жена?" - прошептала Майя и все стояла, уставясь на стол, пригвожденная к полу тяжестью открытия. В голове вспыхнуло: "Свет невольного прозренья адской пропасти черней". Упрямая радость охватила ее. Пусть так. Пусть она - Майя. Зато она творит красоту.
С оцепенелой четкостью робота она прошла на кухню, приготовила завтрак. Как всегда, Марат заявил, что будет только кофе, но умял все. Как всегда, пробубнил: "Встретимся в университете", - и выскользнул. Он ничегошеньки не заметил и последовавший вскоре разрыв - она исчезла, оставив коротенькую записку, - переживал тяжело.
Звонок в дверь оборвал липкую ленту воспоминаний. Майя встрепенулась, заставила себя улыбнуться и пошла открывать Алику. Алик за дверью тоже улыбался. Высокий, худющий, чуть-чуть сутулящийся. Одна рука в кармане потертой замшевой куртки, в другой - темно-красная бархатная роза.
- Проходи. Вытряхивайся из куртки и плюхнись куда-нибудь. Я сейчас.
- Угу.
Майя отыскала бутылку, конечно же, темного стекла, и, срезав листья у основания стебля, поставила в нее розу. На всякий случай покрутила кран, но для воды было еще рано; пришлось налить из вчерашних запасов.
Они познакомились на юбилее общего знакомого. Квартира юбиляра была завалена дорогими букетами. И только Майя принесла одну розу. Это сыграло роль масонского знака. Когда подруга хозяина попыталась подтрунить над ней, Майя, не моргнув глазом, сымпровизировала: "Приятней целого цветника одна, но совершенная роза глазу знатока". - "Басе !" - возгласил именинник". - "Басе", - подтвердила Майя с невинным видом и посмотрела по сторонам. Только в глазах Алика она увидела понимание. Поймав ее взгляд, он хмыкнул и поведал притихшему обществу прелестную даосскую легенду о садовнике, "что прославился на всю страну невиданной красоты боярышником и вырубил весь сад, дабы показать заезжему ценителю одну, но совершенную ветку". Майя легенду знала наизусть, но слушала с упоением, радуясь встрече с Адептом (в ее личном словаре Адепт, также Путник, означал тонкого ценителя и вечного искателя Красоты).
Алик был собраньем парадоксов. Он работал клерком в каком-то офисе и писал изумительные стихи. Был начисто лишен амбиций в отношении карьеры, но при этом не сомневался в своей гениальности. И был мастером блефа. Во время бесконечных споров на интеллигентских кухнях мог заявить с апломбом: "Омар Хайам по этому поводу сказал так..." или: "А вот послушайте, любезные мои, м-м-м... не помню номера... сонет Шекспира", - а затем выдавал что-нибудь собственного сочинения. И никто ни разу не усомнился в авторстве. Вокруг него всегда вились восторженные девицы, но он как-то умудрялся не в ту влюбиться и не на той жениться; и потерял счет стервозным женам.
Контрастной была и его внешность. Прозрачные, светло-голубые глаза ангела и над ними - кустистые темные брови в разлете. Волосы, черные как смоль, перемежались серебринками седины с такой равномерностью, что, казалось, это и был их естественный окрас. Черты лица, по отдельности резкие, в совокупности создавали впечатление женственной мягкости. Но самым замечательным в нем была неутолимая жажда внушать любовь. Эта постоянная потребность заставляла его очаровывать всех и вся, разбрасывая повсюду паутинное, флюидное плетение привораживающих обещаний и несбыточных надежд. Тонкое воздействие этих флюидов Майя испытала и на себе, но она была той же породы и быстро раскусила павильонные спецэффекты ходячей фабрики грез.
Алик между тем уже развалился в кресле и требовал кофе. Отпив глоток, он ухмыльнулся и спросил:
- Ну, что новенького написала?
- Вот за это я тебя и люблю, что не спрашиваешь "как дела" а "что написала".
- Ну какие у тебя могут быть дела? А вот у меня...
- И что за праздник на твоей улице?
- Фанфары, фейерверки и пьяные гости в фонтанах.
- А конкретно?
- Посетил меня нежданно-негаданно издатель и предложил напечатать сборник.
- Ага. А меня в Голливуд пригласили, в триллер "Белоснежка и семь гомиков".
- Чтоб я сдох!
- Не-а, не верю.
- Век воли не видать.
- Все равно не верю.
- А этому поверишь? - Алик движением фокусника вытащил бутылку Арарата.
- Да, это аргумент! Значит, серьезно?.. У-р-р-а-а-а! - Майя бросилась ему на шею.
Когда первый порыв утих, они принялись, что называется, трезво оценивать ситуацию.
- Конечно, книгу никто не заметит. Друзья да родственники купят несколько экземпляров и на этом...
- Размечтался! Друзьям да родственникам полагается дарить, вымучивая каждый раз оригинальную дарственную надпись.
Майя говорила с улыбкой, но у нее уже был печальный опыт. Несколько лет назад вышел ее первый роман, но ожидаемого чуда не произошло. Мир не перевернулся. Она не проснулась знаменитой. Те, кто удосужился прочесть книгу, высказывались о ней восторженно, но их было - по пальцам пересчитать. Толпы книголюбов не ринулись к прилавкам. Книголюбы выродились от перемены условий жизни, как динозавры. Обездушенное предательством "правительства интеллектуалов" и униженное хроническим безденежьем, самое читающее в мире общество перестало читать.
Голос Алика вывел ее из задумчивости.
- Тогда и вовсе никто не купит.
- Купит - не купит... устроил тут ромашку, понимаешь. Дурень! Будет книга. Не рукопись в ящике стола, а много-много-много хард копи. А что это значит? Значит, в огне не сгорит, в воде не потонет, ребенок не изрежет ножницами, жена не завернет селедку. Сдано на хранение и попечение высокой блондинке по имени Муза.
Алик вздрогнул, в очередной раз поразившись, до чего точно Майя выразила его затаенную мысль. До чего они похожи! Почему они никогда... Он придвинулся ближе. Майя внутренне поежилась: этот обволакивающий взгляд... Видать, у бедняги опять нелады с очередной женой. Но утешать разочарованных мужей? Бррр!
Алик почувствовал холодок, улыбнулся насмешливо.
- Так, что все-таки у тебя нового?
- Ничего. Кризис жанра. Хотя... есть мыслишка. Вот, послушай: "Говорит Книга Мудрости: "Тело - повозка, дух - конь, а разум - возничий", - а я спрашиваю: "Кто же седок?"
- На Упанишады замахнулась? Сумасшедшая женщина!
- Пошел ты!
- Нет, постой, по-моему, там говорится "колесница", а в колеснице седока быть не должно. Там только возница и притом стоячий. Но если "повозка", то - другое дело. Конечно, повелевает седок. Всегда есть нечто, что выше разума, иначе, почему человек совершает поступки, неожиданные и абсурдные даже для него самого? И, вообще, я сомневаюсь в способности разума повелевать. Разуму более свойственна vita contemplativa . Для действия необходима энная толика неразумности, для активного действия - глупости, а для суперактивного - безумия.
У Майи возникло странноватое ощущение, что она говорит сама с собой.
В такие минуты она слушала Алика молча, не перебивая, и только удивлялась про себя, как это может быть у них такое единство в мыслях при совершенном несовпадении во взглядах.
- Запросто можешь это куда-нибудь вставить. И, знаешь, оставь как вопрос. Пущай сами думают, кто Седок.
- А у тебя кто?
- У-у-у! Если бы я знал... А у тебя?
- Так тебе и сказала!
- А у...
Они принялись перебирать общих знакомых, покатываясь со смеху.
- А если серьезно, кто может быть Седоком?
- Вера, - не задумываясь ответила Майя, - вера выше разума.
- В десятку. А еще кто?
- Талант.
- Согласен. А еще?
- Страсти. Или нет - одна, но пламенная страсть!
- А это ка-а-а-кая?
- Мерзавец!
- Ага, за живое задело?..
- Не дождешься.
- И сгинешь ты в монастыре, построенном из самой себя.
- "И похоронили Краггаша в гробу, вырубленном из тела Краггаша. И на могиле выросли зеленые Краггаши".
- Ой, рано себя хоронишь.
- Не твоя печаль.
- А может, моя?
- Твоя - дома. Ждет не дождется благоверного.
- Ухожу, ухожу! Зачем намекать так грубо?
- Мерзавец!
Алик хмыкнул, затушил окурок, вытянул новую сигарету, поискал зажигалку и все это молча, явно давая понять, что будет тянуть моэмовскую паузу.
Майя нахмурилась.
- А хочешь совсем серьезно?
- Про мою печаль?
- Про Седока.
- Ну-ну.
- Я думаю, схема такая: вначале Седок - это личность, которой дана свобода выбора и которая принимает то или иное решение перед каждым перекрестком. Пока человек еще не определился, повозку мотает туда-сюда. Но когда он делает окончательный выбор, то избранный им, я подчеркиваю, по доброй воле, Господин вытесняет его индивидуальность и занимает место Седока. Тогда возничий, конь и повозка становятся одним целым. И если...
- Если в этом персональном Армагеддоне возобладает добродетель, то у телеги вырастают крылышки, и она вспархивает в небеса, а ежели порок, то - колесиками вверх и - буль-буль - в котел, чертям на первое. Возможны вариации, типа "а воз и ныне там" или...
- Проблема не в этом.
- Я что-то упустил?
- Господин вытесняет индивидуальность. То есть человек добровольно отказывается от нее. И что происходит при этом? Остается ли человек самим собой? Сохраняется ли у него своя воля? Или он становится идеальным орудием Господина? Вот посмотри, что мы имеем даже на семантическом уровне: орудие Господа, раб Божий, орудие дьявола, раб пагубной страсти, слепое орудие темных сил и так далее. Раб, а тем более орудие не имеет собственной воли. Я не понимаю ценности человеческой жизни, если человек - раб, пусть даже Божий. Я не понимаю, зачем БОГУ рабы.
- "А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: "Зачем ты меня так сделал"? Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?"
- Ты хочешь сказать, что я кощунствую? Но что делать, если я действительно не понимаю и не могу не думать об этом? Даны мозги мне - что мне делать с ними?
- Да ты и с телом своим не знаешь, что делать!
- Мерза-а-а-вец.
- Хм!
- Я, между прочим, тебе вчера звонила. Битый час! У тебя было занято. Небось, шлялся по интернету.
- Был грех, был.
- Не понимаю, как можно тратить столько времени... а знаешь, одна моя подруга влюбилась по интернету. В английского журналиста. Представляешь, пишут друг другу письма каждый день. Она говорит, написала ему раз об одном своем приятеле - так этот виртуальный Ромео заревновал. Ну объясни мне, как можно ревновать по интернету?
- Запросто. Один мой приятель даже заразился через интернет.
- Ка-а-а-к?
- Вирус подхватил. А ты что подумала?
- Ах ты! Пошел к черту!
- Ха-ха!
- И все-таки какова ценность жизни человека, если сам он уже ничего не делает, но все делается через него?
- Я знаю только один способ найти ответ.
- И как? Дать обет Богу или дьяволу и посмотреть, что из этого получится? А может, существует специальный обряд посвящения, как у магов или там розенкрейцеров?
- Почему "как"? Именно так.
- Ты серьезно?
- Вполне.
- Никогда не думала...
- А ты подумай. Возьми тайные религиозные общества всех времен и народов. Тщательно скрываемый от внешнего мира процесс посвящения открывался неофиту шаг за шагом, по мере прохождения труднейших испытаний. И то же самое в случае официальных религий - все они имели закрытую для верующей массы эзотерическую доктрину, систему в системе, с аналогичными тайными ритуалами.
- И что?
- Слушай, Майка, это все очень... Я хочу сказать, не стоит нам поднимать эту тему сейчас.
- А когда?
- Может, вообще не стоит. Опасная это тема.
- Почему?
- ...
- Почему?
- Потому что, я думаю, знание должно приходить само. Если же кто-то нетерпеливый полезет, не зная брода, куда не звали, то... может шею сломать...
- Знаешь, однажды, много лет назад, я познакомилась с одним кришнаитом, и он научил меня работать с книгой. Это когда...
- Знаю: берешь книгу, задаешь вопрос и открываешь ее наугад.
- Так вот. Я задала вопрос: "Почему меня никогда не удовлетворяет то, что я имею? Почему я всегда хочу невозможного?" А в руках у меня был сборник рассказов Рабиндраната Тагора. И знаешь, что мне выпало? - "Демоны всегда стремились вырваться за пределы отпущенных им возможностей".
- У-у-у-х как страшно! С кем я имею дело!
- Дурак! Я серьезно.
- И я серьезно. Давай замнем для ясности.
- Эх ты! Трус.
- У меня сегодня, между прочим, праздник, забыла?
- Не забыла, не забыла.
Майя вскочила, принесла рюмки.
- За тебя. За первую книгу.
- За масличную ветвь.
- За голубя, который ее принес.
- За Арарат, с которого он ее принес.
- Араратом за Арарат!
- Арарат за Араратом.
- Тогда сбегай. Этот уже кончился.
- Этот?
- Я имею в виду бутылку.
- Побежал. Бегу.
Майя смотрела в окно, как он шел, комично пошатываясь, изображая пьяного, пока ему не надоело, и он зашагал своей обычной размашистой походкой. Она послала ему в спину воздушный поцелуй и задернула штору. Села за столик, повертела в руках недопитую рюмку. В голове билось что-то смутное, не то воспоминание, не то ускользающая мысль. Вот опять, сверкнуло, как отражение в зеркале.
2. В СТЕНЕ
Я смотрю в зеркало, всматриваюсь в каждую деталь отраженного в нем мира.
И мне хочется увидеть больше, чем отражение. Зеркало - загадка. Загадка зеркала суть загадка жизни. Святой Дух отразился в воде и был рожден Адам Кадмон. Вода - зеркало; отражение - рождение. Клетка повторяет себя, раздваиваясь - отражаясь в невидимом зеркале.
Наш мир есть отражение мира небесного, но где то зеркало?
Какова его природа?
Почему так сильно искажение?
***
Майя сидела в приемной ректора бизнес-колледжа. Она ждала уже более получаса. В приемную набилось порядком посетителей. Почти все нервничали, не скрывая раздражения. За столиком у окна молоденькая хорошенькая девушка праздно сидела перед компьютером и с высокомерно-кислым выражением лица, какое бывает только у секретарш и отбивает всякую охоту задавать вопросы, рассматривала длинные отлакированные ногти.
Рядом с Майей примостился старичок-профессор и, конечно, вовлек ее в разговор, который, начавшись с пустяков, перешел в философский спор. Старец все изумлялся и все спрашивал, кто она. Майя честно ответила, что, мол, ассистент администратора, назвала фирму, где ей посчастливилось устроиться на работу. Но профессор не верил и все допытывался, почему она скрывает правду. Майю спасло появление американки, преподававшей в бизнес-колледже через посредничество той же фирмы. Американка, завидев Майю, сделала "чииз" и совершенно будничным тоном заговорила о делах. Майя была поражена. Днем раньше террористы, угнав самолеты США, протаранили башни-близнецы Торгового центра в Нью-Йорке. Зрелище катастрофы напоминало апокалипсическое видение. Потрясенные люди потерянно повторяли и повторяли одно и то же, будто шок выжег им мозги, оставив только видеозапись трагедии. Майя не могла сдержать слез, слушая рассказ молодой простоватой женщины, у которой погиб муж: "Он не должен, не должен был работать в тот день, но вышел на работу - его попросили подменить... Он всегда, всегда был такой... всегда шел на выручку всякому, кто ни попросит..." Майя все утро волновалась, гадая, как лучше вести себя с коллегами из Соединенных Штатов, чтобы ненароком не поранить их чувств. А тут, на тебе, никаких чувств и в помине нет. Она поделилась неприятным открытием с профессором. "Ну что вы, - замурлыкал тот, - они просто не показывают вам своих чувств, - он подчеркнул "вам", - у них это не принято. Что бы ни случилось, они будут улыбаться и говорить, что у них все "о-кей". Профессору это явно нравилось, и Майя не стала с ним спорить, хотя сама давно считала американскую культуру выродившейся, мораль фальшивой, а политику преступной.
Ректор наконец освободился и ученый люд, заработав локтями, устремился к открывшейся двери. Старичок с грустью наблюдал варварское зрелище и время от времени заявлял, ни к кому не обращаясь: "Ну, конечно, он меня сегодня не примет. И его можно понять!" Через час, когда ректор, усталый от лиц, голосов, а главное, просьб появился на пороге кабинета, в приемной оставались только они двое. Взгляд ректора упал на профессора, и Майя внутренне съежилась, ожидая вельможного "Приходите завтра". Но ректор ласково поздоровался с профессором и в две минуты решил проблему. Старичок ушел, осчастливленный. Ректор повернулся к Майе и, к ее удивлению, пригласил в кабинет.
Майя изложила свое дело и умолкла. Ее проблему также можно было решить в два счета, но не тут-то было. Ректор пустился в пространное изложение перспектив в системе образования, затем плавно перешел к рассказу о своих путешествиях по белу свету, обильно перемежая речь комплиментами в ее адрес. Майя слушала, вставляла по ходу шаблонные реплики и ждала, когда все это закончится. И тут же ругала себя за это. Ведь неглупый же человек, радоваться она должна его вниманию и приложить все усилия к тому, чтобы деловое знакомство переросло в полезную дружбу. Но она не могла себя пересилить.
Майя помнила себя с двух лет. Помнила, что очень остро ощущала свою отграниченность от внешнего мира. Разделяющие грани меняли толщину, прозрачность и цвет в зависимости от множества факторов. Переходы из ее маленького царства в большой мир и обратно могли быть болезненными или радостными, требующими массы усилий или вовсе туннельными . Сначала интуитивно, а потом сознательно, она научилась контролировать пограничную зону и совершала свои переходы как по необходимости, так и для игры. Это создавало ощущение двойной жизни и обладания бесценной тайной; с другой стороны, этим питалось чувство превосходства, неизбежное у маленькой хозяйки большой башни из слоновой кости. Но шедевры создаются в башнях! Для Майи творчество было оправданием всему и вся и придавало смысл жизни как в башне, так и вне ее. И ничто не брало зачарованные стены; о них разбивались даже волны времени.
Однако события последних лет оказали настолько разрушительное воздействие на психику Майи, что в конце концов она утратила способность к маневрированию. Что-то сломалось. Она застряла в стене. Внешний мир потерял для нее всякую ценность; люди казались куклами, набитыми опилками никчемных стремлений и забот. А мир внутренний, лишившись притока живых соков, зачах. Как следствие она перестала писать.
Из приемной послышалась громкая перебранка. Майя узнала голос знакомого журналиста, угрюмого, озлобленного человека. Ректор оборвал себя на полуслове, и несколько минут они смущенно слушали постыдные вопли. Журналист, как они поняли, приходил к ректору уже в третий раз, безуспешно, и сейчас вымещал на секретарше гнев хронического неудачника, которого каждая мелкая неприятность уязвляет стократ.
Наконец ректор поднялся и рывком распахнул дверь: "В чем дело? Вы не видите, что я занят?" Журналист застыл. Мятый костюм, стоптанные нечищеные ботинки; сквозь маску ненависти на лице проступил растерянный страх. "До чего темный человек!" - подумала Майя и решила воспользоваться ситуацией и улизнуть. "Ничего-ничего, - заворковала она, - я уже ухожу". И, проигнорировав протесты ректора, выскользнула из кабинета.
3. ЦВЕТЫ БЕЗ ПОЧВЫ
Я иду по дороге и чувствую сквозь асфальт землю, которая дышит и любит. Я поднимаю глаза и вижу сияющую лазурь неба, которое ждет. Дерево останавливает меня, улыбаясь тысячеглазо. Я прижимаю ладонь к его стволу и замыкаю систему: Небо-Земля-Дерево-Я.
Я растворяюсь в энерго-гармонии.
Я начинаю считать: раз, два, три, четыре... Возникает еле уловимый поток. Меня начинает раскачивать. Я знаю, что это - потайная дверь в запредельный мир, но черный ход не по мне. Я люблю деревья за красоту и тайну и чуть-чуть жалею их.
У меня преимущество - движение.
Я в пути.
Я всегда в пути.
***
Осень в Ереване - единственный отрадный сезон. Летом - зной, выжигающий мозги и изнуряющий тело. Зимой - собачий холод в нетопленых квартирах. Весна такая короткая, что и не заметишь. И только осенью можно дышать и думать легко.
Майя свернула в сквер походить среди деревьев, подальше от людей. Недавняя сцена у ректора камнем лежала у нее на сердце. Майя жалела несчастливцев всех времен и народов. Она и сама не была любимицей фортуны. Личный опыт вынудил ее согласиться с тем, что люди сами повинны в своих несчастьях и болезнях и что все действительно зависит от того, как человек принимает испытания. Но эта известная истина сначала (и долго) вызывала у нее протест, а потом - сознательно скрываемый страх. Тем не менее, один из уроков она усвоила хорошо: только прояви слабину, будь то соблазн (любой), злоба или уныние, и пиши пропало - станешь добычей бесов.
Людей Майя делила на светлых и темных. Первых она называла блаженными. Это были все хорошо рожденные - от румяных любимцев жизни до сознательно отрекшихся от всего временного служителей высшего долга. Вторые шли у нее под именем легион, то бишь разношерстные прислужники врага рода человеческого - от мелких бесконтрактных дилеров, не замечавших у себя ни козлиного копытца, ни рожек, до высших сановников, под расписку принявших из волосатых рук хозяина черные кейсы с кроваво-красной подкладкой; там, в аккуратных углублениях с надписями "демократия", "свободный рынок", "глобализация", "международное право" хранился набор отменных отмычек и прочий инструментарий новейшей лжи. Общаясь с людьми, Майя видела в них темное начало с четкостью, причиняющей боль, а столкновение с носителем агрессивного зла могло заставить ее заболеть. Утратив способность маневрировать и выдвигать защитные блоки, она постепенно минимизировала круг постоянного общения до нескольких испытанных друзей и почти все время проводила в одиночестве. В монастыре, как сказал бы Алик.
Майя нашла в скверике свое дерево, постояла в его сени, поглаживая шершавую кору. Все. Теперь можно возвращаться в маяту рабочего дня.
В офисе Майя включила компьютер, просмотрела почту, ответила на письма и принялась удалять рекламные воззвания, анекдоты и прочую почтовую шелуху. Дойдя до ежедневного послания от Безумного Шляпника, она от нечего делать стала его читать. Безумным Шляпником Майя окрестила некоего доморощенного Демосфена, с исправностью, достойной лучшего применения, отправлявшего свои филиппики по всем доступным ему адресам. Какое-то время они пытались убедить непрошеного корреспондента избавить ее от своих опусов, но тщетно. Брызжущие ядом послания продолжали приходить каждый день. На этот раз Майю искренне интересовало, что Шляпник написал о событиях 11 сентября. К ее удивлению, едва коснувшись горячей новости, тот соскользнул на уже переставшее быть сенсацией убийство Погоса Погосяна, незадачливого знакомца президента Армении. Кошмар этот произошел среди бела дня, в популярном кафе, где глава республики в компании с Шарлем Азнавуром устроил хождение в народ. Несчастный то ли сделал попытку подойти к их столику, то ли просто окликнул президента по имени, как был тотчас задержан телохранителями, затащен в клозет и там забит до смерти. Затем трагедия человеческой жизни, загубленной с абсурдной жестокостью, перешла в затянувшийся ad infinitum следственный фарс.
Майя с бьющимся сердцем дочитала письмо до конца, хотя в нем не содержалось ничего нового. Ну вот, как типично для армян - уделить два слова тому, что произошло в большом мире, и огромную ступу толченой воды своему, отечественному безобразию. Она пыталась разозлить себя, чтобы использовать собственную злость как противоядие миазмам действительности. Увы и ах, действительность снова ворвалась в ее тонкостенную келью. На этот раз в образе старушки-нищенки, позвонившей в дверь. Майя дала ей денег и, поскольку часы уже показывали три минуты седьмого, с облегчением принялась собираться.
Алик отдал последние распоряжения, привел в порядок корреспонденцию и, заперев кабинет, вышел. Вопреки тому, что думала о нем Майя, он вовсе не был клерком, но начальником отдела в крупном новостном агентстве. Для Майи это не составляло большой разницы, для него - тоже, поэтому он и не выводил ее из заблуждения. Он также не был совершенным бессребреником, ведь надо было кормить семью - жену, родителей и помогать двум бывшим женам, у каждой из которых были дети, общие с ним и от новых мужей. Поэтому Алик подрабатывал, где только мог, и сам удивлялся, как это все у него сочеталось. Впрочем, об этом он много не думал - сочетается и все тут. Алик любил всех своих жен по возрастающей, но ни одну так, как мать. По этому поводу он никому не позволял шутить, хотя сам обожал называть себя живой иллюстрацией к старому анекдоту: англичанин, имея жену и любовницу, любит любовницу; француз, имея жену и любовницу, любит жену; армянин же, имея жену и любовницу, любит маму. Впрочем, Алик не просто любил мать, он благоговел перед ней. В свое время, разрываясь между работой, капризно-требовательным мужем и бременем проблем советского быта, она умудрилась создать для него защищенную от всех бурь перламутровую раковину, где он рос, как жемчужинка, в теплом и светлом море ее любви. Будь его воля, он жил бы с ней и детьми. Но тут его воля ничего не значила. Мать с отцом жили в пригороде. Дети его называли папами чужих дядей. А сам он жил с двадцатилетней - вдвое моложе его - красоткой. Красотка училась в Брюсове , бегала по дискотекам и щеголяла молодежным сленгом. Все это вгоняло Алика в комплекс старого мужа. Он изводился ревностью и изводил жену, не сознавая, что ведет себя как классический Мольеровский герой. Мучило его еще и то, что она не беременела, хотя они были женаты уже третий год. Детей своих Алик обожал и смертельно тосковал по ним. И еще он любил Майю. Чувство к Майе, отношения с ней были водоразделом. По одну сторону находился мир вещей, чувственных опытов и рыночных свобод. По другую - его стихи, его поиски Духа, его ночные скитания и Майя. По Майе он проверял себя. Она понимает его с полуслова, она радуется ему - значит, все в порядке. Плащ не обветшал, шпага не заржавела, рыцарь - на коне. Без страха, упрека и оглядки на всяческую суету.
Алик вышел из серого неказистого здания, где он работал, сбежал по ступенькам и направился было к метро, но передумал. Он постоял минуты две, с удовольствием вдыхая предвечерний воздух поздней осени. Он колебался. Домой идти не хотелось - жена собиралась после лекций зайти к подруге, что означало, к родным пенатам вернется не раньше десяти. Он решил пройтись, дошел до Оперы и свернул на Проспект.
Самый широкий проспект, а также, центральная городская площадь при Советах назывались, естественно, именем Ленина. После развала Союза республику охватила лихорадка переименований. Но новые названия не прижились, а что касается до оскандалившегося лидера пролетариев всех стран, то ереванцы попросту отсекли его имя и говорили с экономностью народа-языкотворца: "Проспект" и "Площадь". "А забавно было бы, - подумал Алик, - провести опрос, знает ли кто в городе их настоящие названия. Надо бы не забыть предложить шефу". Алик полез в карман за ручкой, записать в блокнот схему опроса, и наткнулся на ключ. "Вот кстати!" - он присвистнул. Ключ ему накануне вечером дал Дикий Роб. Алику понадобились кое-какие книги, и Роб, счастливый обладатель библиотеки, собиравшейся поколениями книгочеев, разрешил ему приходить в любое время.
С Диким Робом у них была тянувшаяся через всю жизнь недужная дружба, почти вражда, напоминавшая наркотическую зависимость как по стойкости, так и по разрушительному характеру воздействия. Они познакомились в Москве, где Алик учился на втором курсе философского факультета МГУ, а Роб был многообещающим аспирантом. Кто-то из студентов принес в общежитие самиздатовскую перепечатку Солженицына. Роб, разумеется, взял прочитать первым, побожившись передать ее Алику на следующий день. В тот же вечер в общежитии устроили шмон. Роба исключили из аспирантуры и сослали в глухую провинцию. Алик, у которого ничего не нашли, отделался строгим предупреждением. Но он не только не обрадовался мягкости наказания, но заболел от стыда и горя. С параноидальной логикой восемнадцатилетнего максималиста он осудил себя как предателя и приговорил к высшей мере - бросил университет и вернулся домой.
Дома его встретили, как блудного сына. Мать не скрывала радости, что сынуля будет рядом с ней, что бы ни послужило тому причиной. Отец, хотя был полностью осведомлен (откуда только?) о происшедшем в Москве, не преминул съязвить: "Ну что, надоела болтовня?!", - намекая на их яростные споры по поводу выбора профессии.
Отец Алика был ядерщиком, работал в институте физики, превыше всех истин ставил точный эксперимент, а социальные науки презрительно именовал болтовней, произнося это слово с ударением на второй слог. От аргументов сына типа "Познать вселенную можно исключительно духом, а вы, физики, только и знаете, что потрошите материю" он только отмахивался, повторяя: "Подожди, сам поймешь". И сейчас он чувствовал себя победителем. Алик не протестовал. Он был рад, что ему не задают вопросов и не торопят с решением относительно будущего.
Будущее. Коварнейшая философская категория. В семнадцать лет оно вычерчивалось с геометрической точностью: университет, аспирантура, нобелевская премия и пламенная любовь в Венеции (почему в Венеции?). Уже через год при слове "будущее" перед глазами у него возникала черная пропасть, а к горлу подступала тошнота. Какое может быть будущее у предателя? От Роба не поступало никаких известий. Да и каким образом? - они не удосужились обменяться ереванскими адресами. Алик только знал, что Роб живет где-то в районе Конда. Среди кондовской шпаны он и получил кличку Дикий Роб.
До пятнадцати лет Роб (Роберт) верховодил бандой уличных подростков. Родители, отец - художник, дни и ночи проводивший в мастерской, мать - пианистка, вечно в разъездах по городам и весям, были только рады самостоятельности сына. Они бездумно гордились красотой юного бога - Роб в пятнадцать лет был копией Амура с "Сафо и Фаон" Давида - и смелостью его суждений, приводивших в ужас школьных учителей. Роб упивался свободой, властью над сверстниками и трепетом, с которым к нему относились соседи. Так продолжалось, пока - "О, дщери Иерусалимские!" - на пути кумира кондовского хулиганья не встала женщина - первая любовь. Грозовое сердце притянуло молнию - недосягаемую, невозможную, запретную любовь. Она была школьной учительницей, преподавала литературу, пока не вышла замуж. Муж, классический армянский домостроевец, заставил ее уйти с работы и почти безвылазно сидеть дома. Прогулки с трехлетней дочерью были единственным отрадным звеном в цепях Гименея. На одной из таких прогулок они и познакомились. Маленькая девочка бежала за розовым мячом и со всего размаха угодила в лужу, забрызгав при этом Роба. Она тут же начала реветь, и Роб, наплевав на новехонький джинсовый костюм - писк моды, присланный матерью из Калифорнии, полез за ней. Достав также и мячик, ставший из розового грязно-серым, он принялся подбрасывать его и крутить на пальце. Девочка зачарованно смотрела. А когда к ним подошла ее мать, настала очередь Роба онеметь от восторга. У нее было иконописное лицо, длинные прямые черные волосы и глаза Дельфийской Сивиллы. "Анабелла", - сказала она, протянув руку. "Аннабель", - прошептал Роб, и она удивленно распахнула огромные, будто всегда испуганные, Сивиллины глаза. Она была Аннабель, хотя не было ни моря, ни королевства у края земли, а было Лебединое озеро - крохотный искусственный водоем, в котором раньше водились лебеди, и была скамейка, где лежала изящная плетеная корзиночка с дочкиной куклой и томиком Оскара Уайльда.
Роб стал приходить каждый день в скверик у Лебединого озера. Он и думать не думал тогда об этих встречах как о свиданиях. Ему просто нужно было видеть бледное, смугловатое лицо с выписанным как по лекалу овалом и слышать тихий, мелодичный голос. "Хайдеггер, - говорила она, - берет обыкновенный предмет, вазу, например, и пишет о нем так, что тот обретает глубокое философское значение. Ты начинаешь думать о вазе как о вазе вселенской. Вот ответь, что в вазе главное - форма, материал, содержимое или емкость? И вообще, что важнее - художественная ценность или функциональное назначение? А вот ты можешь представить вазу без емкости и емкость без вазы?" И в ответ на недоуменный взгляд Роба поясняла: "Ну, вспомни Чеширского кота". Именно она начала приобщать его к мировой культуре. Она называла имена: Камю, Кафка, Сартр, Кастанеда, и он глотал книгу за книгой, чтобы стать для нее достойным собеседником. Он сам не заметил, как отстал от своих прежних занятий. Герой улицы исчез. За два года он прочитал и узнал так много, а в беседах с Анабеллой так отточил природную способность к анализу и дискуссии, что и учителя и родные в один голос прочили ему карьеру дипломата, на худой случай - юриста. Он выбрал философию.
Родители были разочарованы. Они не признавали такой профессии. В их представлении слово философ ассоциировалось с мраморным изваянием Сократа и дюжиной крылатых фраз. Семнадцатилетний Роб смутно сознавал, что причина их глухого неприятия коренится отнюдь не в неспособности родителей к абстрактному мышлению. Оба они были умными и талантливыми людьми. Печальная истина заключалась в нищете их философии - обанкротившейся идеологии государства, обманувшего тех, кто в него поверил. Яд разочарования, отравивший большинство из тех, кто выжил в неравной борьбе с секирой большевистского террора и пережил мираж оттепели, не убивал сразу, но загустевал и вырабатывал в крови антитела социального цинизма. Творческая интеллигенция, к которой принадлежали его родители, преданно хранила художественные и нравственные идеалы, однако, Роб видел, что их ценности были прекрасными, но лишенными почвы цветами, в которых искусственно поддерживали жизнь. Безверие создало пустоту, которую они пытались заполнить, кто чем. Юный мыслитель решил, что именно он и никто другой найдет новую философию, и человечество (никак не меньше) обретет утраченную основу - твердую почву под ногами. С этими планами в голове он, устав от бесконечных споров с родителями и не получив благословений и напутствий, отправился в Москву.
Поразив приемную комиссию знаниями и апломбом, он с легкостью утвердился в университете. На жизнь подрабатывал репетиторством и статьями в научных журналах. Написал курсовую, которая тянула на диссертацию. Закрутил роман со студенткой театрального училища. Она увлекалась пантомимой. У нее было стройное, гибкое и такое выразительное тело, что они на пару потешали друзей: Роб читал отрывок из лекций, а Верочка его "показывала". Родители смирились, простили победителя и стали поговаривать о свадьбе. Но Верочка хотела окончить училище, а Робу предстояло поступление в аспирантуру. Родители предложили снять для него квартиру, но он отказался - не хотел лишаться ни с чем несравнимой ауры студенческой богемы. Это решение стало роковым. Уйди он из общежития, может, и миновала бы его чаша сия. Однако что произошло - произошло. Жизнь двадцатипятилетнего баловня судьбы рухнула в одночасье. Потом были пятнадцать лет в армянском захолустье, где ему разрешили преподавать в средней школе историю и географию. И еще была Анабелла.
Алик зашагал в сторону Конда. Дом Роба был ассиметричен по замыслу архитектора и вдобавок с одного боку обнесен Г-образной стеной. Все это придавало ему напряженно-хмурое выражение, будто он был все время настороже - в постоянном, ощетиненном ожидании неприятельского вторжения. Алик всегда здоровался с домом, кивая ему и бормоча: "Привет, старик, меня-то ты, конечно, пропустишь, я-то свой". Но, входя в просторное полутемное парадное, поднимаясь по широкой лестнице с резными перилами, он не мог отделаться от ощущения, что впустить-то его впустили, но за своего не считают. Не стоит ему обольщаться. Точно такими были и его отношения с Робом, вернее, новые отношения с новым Робом.
Когда они спустя двадцать лет столкнулись носом к носу в одной из редакций, оба не могли найти слов, причем не от волнения, а от неловкости. Алик не знал, куда девать глаза. Перед ним был, хотя и узнаваемый, но совершенно другой человек. Отяжелевший, обрюзгший, с неряшливо обкорнанными полуседыми космами и холодными глазами, которые, казалось, тоже побелели. Роб наконец приподнялся, протянул руку. Алик молча пожал ее, продолжая стоять столбом. Роб усмехнулся, заговорил; сквозь ртутно-серую тусклость в глазах проступила живая голубизна. Понемногу Алик пришел в себя. По вопросам Роба он понял, что тот в Ереване недавно и хотя в сути происходящего разобрался гораздо лучше творцов новой истории, но только-только начинает присматривать себе место под солнцем родного города. Он также понял, что Роб заставляет его говорить исключительно о последних событиях, чтобы не касаться прошлого. Значит, эта тема табуирована, и он никогда не узнает... Почти забытое чувство вины вновь захлестнуло его. Алик сник. Он смотрел на Роба и не находил ни одной знакомой черточки. Этот человек ему не нравился. Он был озлобленно угрюм. От него исходили тяжелые волны агрессивной обиды на все и вся, скрываемой под маской насмешливого презрения. Слушая собеседника, он сверлил его пристальным взглядом из-под сведенных бровей, будто говоря: "Даже если этот вонючий вздор, который ты несешь, - правда, все равно ты - мелкая грязная вошь". Неприятно ощущать себя вошью. Даже если знаешь, что ощущение это навязанное. Даже если понимаешь и оправдываешь отталкивающую метаморфозу. Алик ничего не мог поделать с нарастающим раздражением, в конце концов он замолчал и, закурив, отошел к окну. Он стоял в напряженной позе, глубоко затягиваясь, и думал, что все не так: не так они встретились, не то говорят и сейчас не так простятся и разойдутся. Алик выбросил окурок в окно и резко повернулся. Роб наблюдал за ним, подняв брови. Алик понял, что тот не сделает шага навстречу, и сейчас только от него зависит, влить ли новое вино в старые мехи их дружбы или до конца жизни травиться полынной горечью угрызений. Наконец Алик решился и спросил без всякого перехода:
- Где ты остановился?
Роб сощурился.
- В гнезде родовом, естественно.
- Ты же не хотел жить с предками, - удивился Алик.
- Родители умерли.
- Прости.
Роб кивнул и одаривающим жестом протянул ему клочок бумаги с телефонным номером.
Их дружба не восстановилась в полной мере. Не было больше юного неофита, следующего по пятам за молодым гуру. Но Роб даже в своей новой ипостаси недораспятого пророка вызывал у него жгучий интерес. И еще его таинственным образом притягивал дом Роба.
Алик толкнул тяжелую дверь, прошел коридором в гостиную, поражавшую сонной, зачарованной замкнутостью, погладил белый бок старинного расстроенного рояля. Книги здесь были повсюду. В шкафах, на столе, на подоконниках, на стульях, на полу. Алик жадно оглядел это бессистемное изобилие и решил начать со святая святых - кабинета. Кабинет с гостиной не сообщался. Скинув пиджак и зачем-то стараясь не шуметь, он вернулся в коридор и открыл следующую дверь. В кабинете, свернувшись калачиком на продавленном диване, спала Майя. От неожиданности Алик вскрикнул. Майя проснулась. Секунду они ошарашенно смотрели друг на друга. Майя попыталась что-то сказать, но Алик, выкрикнув: "Не надо!" - вылетел из комнаты.
Майя бежала за ним полквартала. Наконец он остановился и повернулся к ней, глядя на нее со стыдом и ненавистью. Алик и сам не ожидал, что ему будет так больно.
- Какого черта? - выдохнула Майя.
- ...
- Нет, ты мне ответь, какого черта?
Алик только скривился в усмешке.
Майя устало вздохнула.
- Но ты же сам говорил... монастырь и все прочее... Говорил? Говорил ведь!
- Говорил, но...
- Что?
- Не с ним же!
- А, собственно, почему?
- Да как ты...
- Что?
- Неужели ты его любишь? - наконец выговорил Алик.
- А-а-а... Нет. Не люблю. Так, пожалела по-бабьи.
- Да как ты...
- Нет, конечно, это не все. Мне с ним интересно. Он - как развалины старинного храма, где живет покинутый бог. Или как заброшенные алмазные копи.
Она помолчала.
- Есть и еще кое-что - меня тянет его дом.
Алик пораженно воззрился на нее.
Майя, неверно истолковав его удивление, усмехнулась
- Нет, я понимаю, что дом не принадлежит ему; это не его собственность; но это все равно - его дом. Он живой. И в квартире у него все живое: полы скрипят сами по себе, когда по ним никто не ходит. У всех вещей - лица. У рояля - прекрасное и отрешенное. Он стоит в углу и играет сам для себя. А когда кто-то дотрагивается до клавиш, делает вид, что расстроен. Я всегда с ним разговариваю и зачем-то прошу прощения. А вот стол... у него все время... такой... выжидательный оскал. Он все время ждет...
- Чего?
- Знаешь, этот дом, он будто выживает каждого, кто приходит. И меня тоже выживал. Я с ним поговорила, и он меня принял. На время. На испытательный срок.
- Так что там насчет стола? Чего он ждет?
- Зеленого сукна. Игроков. Игры.
- Роб играет?
- Да. В преферанс. Иногда в покер. У него есть скатерть темно-зеленого сукна, с бахромой...
- К черту скатерть. Как он играет?
- Что ты имеешь в виду? Не шулер ли он?
- Нет, конечно, я совсем не то...
- Именно то! Не увиливай. Но я знаю только, что он всегда выигрывает. Очень крупные суммы. На это и живет.
- А ты?
- Я? Ну что ты! Меня до казино не допускают - негоже лилиям. Я только подаю кофе и вытряхиваю пепельницы.
Алик не верил ушам.
- Прав Антон Павлыч: в каждой женщине сидит Душечка.
- Сам ты Душечка!.. Пойми, мне там интересно. Душечка!.. Там живет одинокий дух...
- Покинутый бог!
- Ты его ненавидишь?
- ...
- Откуда ты вообще взялся?.. Если он дал тебе ключ, значит, вы знакомы близко и давно. Как близко и как давно?
- А ты?
- Сама не знаю.
- Как это?
- Знаешь, такая странная история... Привел его ко мне один газетчик. Я смотрю, не человек, а дымное пожарище...