Лето была самая прекрасная и долгожданная пора в Кировабаде. Для меня это был период отдыха от отца, прогулки по городу, когда я выискивала учебники, всевозможные школьные принадлежности, аккуратно складывала их в стол и время от времени просто любовалась и наслаждалась новенькими учебниками, тетрадями, ручками, альбомами, чертежными принадлежностями, линейками, циркулями, школьными мелками. Тщательно обдумывала, что надо купить еще и аккуратно вычеркивала из списка то, что было приобретено. В этот период иногда бегала к Лене, в их двушку на четвертом этаже в минутах пятнадцати от нашего дома, в новых домах через дорогу, но как-то не задерживалась, ибо вечные и нескончаемые их проблемы были от меня безмерно далеки, но Лену любила, тяготела к ней и печалилась, что как-то что-то не состыковывается в этой моей привязанности, ибо и ей было не очень до меня, будучи окруженной семейными хлопотами и разногласиями. Виктор всегда относился ко мне доброжелательно, считал меня умной и порою вызывался играть со мной в шахматы, что я не очень-то и любила, хотя он говорил, что я не плохая шахматистка. Как-то от тети Тамары пришла телеграмма. Она частенько приезжала к нам летом, когда отец был в Сочи, и проводила свой отпуск у нас, вожделея к азербайджанскому изобилию фруктов и овощей на базаре, к дешевизне, к общению с сестрами и имея небольшой здесь свой интерес. После того, как тетя Тамара, средняя мамина сестра, похоронила мужа, она долгое время жила с сыном Зураби в Батуми, работая на БНЗ (Батумском нефтеперерабатывающем заводе), имея место в общежитии и стоя на очереди на квартиру. Будучи очень трудолюбивой и старательной, как и очень уважительной к другим людям, она выучила грузинский язык и так пропиталась окружающей ее средой, что полюбила все, что было связано с этой нацией. Грузинские песни, танцы, обычаи, блюда, стали неотъемлемы от ее сознания, так что многие не могли отличить ее от истинной грузинки, ибо и внешность, и имя этому как бы подыгрывали, и по поводу чего она очень часто рассказывала маме интересные истории из ее жизни. Собиралась Тетя Тамара в дорогу всегда тщательно, везла всем гостинцы, никого не забывая и, что называется, от души. Уже много позже она все же получила двухкомнатную квартиру, вышла замуж, родила еще одного сына Сережу, но это было потом, а пока она телеграммой извещала нас о приезде и надо было идти встречать ее на вокзал. Из предыдущих приездов у нее было что-то в виде романа с Улханом, который, не добившись от Лены взаимности, долго не переживая переключился на приехавшую как-то в Гости тетю Тамару и нашел ее вполне подходящей, чтобы на ней жениться. Все три сестры были статны, что называется в теле, привлекательны лицом, хозяйственны, простодушны и трудолюбивы. И все было бы хорошо, если бы его не остановил один случай. В один из таких приездов тети Тамары, а приехала она с сыном Зураби, которому было что-то около восьми-девяти лет, все собрались на природу в горы, в район озера Гель-Гель. Было, где погулять, на что посмотреть и что приготовить. Во время того, как все наслаждались шашлыком, Зураби, очистив внутренность арбуза, шлемом одел его сзади на Улхана. Картина была столь потешной, что все, включая тетю Тамару, долго смеялись до слез, на что Улхан смиренно улыбался, вытирая стекающий по лицу липкий арбузный сок, стоически все перенес, но звать тетю Тамару за себя перестал, хотя и продолжал свои ухаживания, оставляя ее в неизвестности и находясь в некотором фиаско относительно сестер и начиная поговаривать о некоей Хадиже, за которую нет-нет, да и сосватывали его братья и родители, живущую в их селении и возраст которой подбирался уже к тридцати. И тем не менее, тетя Тамара все еще на него рассчитывала и ехала к нам с мыслью его увидеть, не смотря на давно исчерпавший себя, как она, думала инцидент. Поезд прибывал ночью, и встречать тетю Тамару пришлось мне с Виктором, поскольку Лена оставалась с ребенком. Ожидая поезд, мы с Виктором долго бродили по перрону, много о чем говорили, Виктор рассказывал о том, что его отец давно умер, мать сошлась с пьяницей, с которым они кочевали по квартирам и который тоже недавно умер, рассказывал о своем детстве, о своих друзьях. Потом приостановился и нерешительно спросил меня, есть ли у меня молодой человек. Я ответила, что нет и никогда не будет. Тогда он спросил, как я его себе представляю и, если бы обстоятельства сложились иначе, вышла ли бы я за него замуж. То, что как бы нечаянно, просто в разговоре сказал Виктор, произвело на меня очень неприятное впечатление. Ибо Виктор был в моем понимании символом чистоты безмерной. Я уважала его, считала его очень добрым, безукоризненным. Ну, что в его словах могло потрясти? Какой такой нечистый намек я уловила? Какую скрытую мысль почувствовала? Трудно сказать. Проявилось только внутреннее возмущение, этому сказанному что-то во мне противилось. Это было, как странное, почти неприличное и никак не ожидаемое откровение. Такие вопросы, такие предположения несут в себе нечистоплотность мысли. Я ответила категорическим "нет", чем повергла его в почти недоумение и досаду. Как-будто между нами и нашими добрыми отношениями мгновенно пробежала черная кошка. Далее разговор не ладился. На самом деле я к Виктору никак не могла относиться плохо или надуманно. Он был старателен для семьи. Иногда выпивал, но любил сына, был внимателен и ласков к Лене, и семья держалась. Лена не жаловалась, разве что на то, что у него слишком много друзей и что Виктор раздай беда и готов последнее отдать. Но Виктор страстно любил своего первенца сына Володю, и его мимолетные разногласия с Леной были игрушками по сравнению с тем, как вел себя мой отец. И все же слова Виктора сделали мне каким-то подспудным влиянием очень больно. Он не должен был задавать такой вопрос. Как и не должен был утешать меня, что я симпатичная и могу нравиться, а также, что я не глупая и он меня уважает. Я не требовала от него таких слов, он был не тот человек, от кого бы я могла их ждать. На самом деле я была максималистка, я не умела просто принять слова человека без всяких скороспелых выводов, ни на чем не делая акцент, не заостряя внимание. Ну, о чем-то же надо было говорить за эти долгие часы ожидания поезда. Я ответила, что за Виктора я бы никогда замуж не вышла, никогда. Я не расположена к таким людям в плане глубоких интимных чувств, но в плане человеческого уважения. Я настолько не принимала Виктора за мужчину, что однажды, когда я утром проснулась и вышла в залу в ночной рубашке (во времена, когда Лена только встречалась с Виктором), то вдруг, увидев его, заглянувшего к нам утром по своим причинам, я вскрикнула от неожиданности, но потом, осознав, что это Виктор сидит на диване, облегченно, как то естественно выдохнула: "Фу! А я думала, что это мужчина", - чем очень его обидела, во всяком случае ввела в недоумение. Но я была искренна, хотя конечно тотчас пошла одеваться. Мой ответ Виктору очень не пришелся по душе. Он задумался. Но, а я стала выкручиваться, сказав, и в этом не кривила душой, что хочу всю жизнь только учиться и учиться и в эту сторону не могу смотреть, что если даже мне кто-нибудь понравится, я заглушку это чувство в себе на корню. На самом деле я думала о том, что я никогда и никому не могу нравиться, ибо не красивая, хотя все больше и больше было доказательств обратного, которые меня все же не убеждали.
Приезд тети Тамары в Кировабад всегда был радостен, если его не успевал подпортить мой отец. Все три сестры собирались вместе, начинались долгие праздники, праздники души. Наша квартира становилась уютным гнездом любви, тепла, надежд. С тетей Тамарой у меня строились отношения непросто, ибо считала меня копией отца, столь же характерной и непредсказуемой, хотя я и пыталась смягчить ее мнение о себе, как могла. Всем сердцем она не любила моего отца, хотя это скрывала и как могла притушевывала свои чувства к нему, когда он вдруг внезапно приезжал на неделю домой. Она никогда не могла простить ему тот давний поступок, когда он в Одессе выгнал ее из дома с больным раком мужем буквально на улицу. Время не излечило ни боль, ни обиду, сделала ее как-то подготовленной к любым его выпадкам, но было и то, что тетя Тамара как-то рассказала маме, что таила в себе и вынашивала несколько лет. Как-то, когда она гостила у нас в Кировабаде, а отец еще не уехал в Сочи, мама же ушла на работу, утром она проснулась от того, что почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. "Надя, - рассказывала она, - ты не поверишь, открываю глаза и вижу, как передо мной на корточках сидит твой Федор нагишом и смотрит на меня спящую. Я испугалась, спросила его, что он хочет, а он лыбится и говорит: "Подвинься". Я стала его совестить и уговаривать, чтобы он не приставал ко мне, а он на это ответил, что в таком случае, чтоб
я убиралась из вашего дома". Рассказ тети Тамары не очень шокировали маму, она знала его характер и наглость и терпела, как могла, мстя ему по-своему, желая ему, что можно желать в этом случае, но продолжала жить, терпя и никуда не в силах деться от обстоятельств. Отец же на вопросы мамы всегда отшучивался, говорил, что никогда этого не было и что тете Тамаре привиделось, и по этому поводу у них никогда не было сколько-нибудь запомнившихся мне разногласий, ссор или скандалов. Поэтому тетя Тамара приезжала как бы украдкой и вовремя старалась уехать или была столь щепетильной и угодливой в разговоре, что отец обезоруживался и позволял гостить. Хотя иногда отец проявлял себя достаточно дружелюбно, но в какой момент застолбит его барометр никому не было известно, поэтому жить рядом с ним было подобно проживанию на мине или на льдине или на вулкане. Встряски от отца были для всех вещью реальной, включая и Виктора, который однажды ему так и сказал: " Будь моя воля, я б тебя спустил с десятого этажа. На это отец промолчал, но затаил обиду, которую нет-нет, да и высказывал. В этот период из Баку к Виктору погостить приехала его двоюродная сестра моего возраста, моя тезка, и до конца лета нас отправили в пионерский лагерь "Дружба". Пионерские лагеря не миновали меня и в Кировабаде. Я и теперь собиралась наскоро, мне не давали с собой денег и не нагружали продуктами. Однако, и эти поездки мне казались спасением, поскольку я начинала принадлежать себе в полной мере, участь вновь и вновь строить отношения с другими людьми, в других условиях, неизменно ставя перед собой задачу ввинтиться в отношения, оставаясь собой и не теряя свое я как и свои устремления. Пионерские лагеря меняли мой быт, чуть-чуть привносили спокойствие и начинали наслаждать общением с людьми без привязанности к моим оценкам, одежде, где главными выступали мои качества, которые также вызывали ко мне интерес. С собой в пионерский лагерь я брала неизменно книги по математике и английскому и каждую свободную минуту уединялась в лагерной беседке и решала задачи или читала тексты на английском, делая те перерывы, которые требовал лагерный распорядок. Мое общение с другими становилось более непринужденным и независимым. Находились те, кто заинтересовывался задачами, вызывался их также решать. Умственная работа делала меня задумчивой, но не отстраненной. Меня привлекали к шахматным межлагерным спартакиадам, к вечерам поэзии, где я читала также стихи собственного изготовления, вместе с пионервожатой мы подготавливали вечер математики и литературы, у меня появлялись обязанности, ко мне начинали обращаться, выбирать, становиться в разговорах на мою сторону. Перед сном меня упрашивали рассказать свои маленькие повести, которые, глядя перед собой в черный потолок и видя, как вырисовывается на нем великолепный дивный цветок с переливающимися лепестками, я сочиняла легко и беспристрастно, слова сами исходили из меня, как и замысловатые сюжеты. И мне долго задавали вопросы, откуда я все это помню или знаю, и как мне это удается рассказывать так, словно я читаю книгу. Мне было достаточно названия, достаточно было сказать тему и я уже видела суть, видела образы, видела сами события и потрясения в них героев. А герои были дети, люди нищие, отчаявшиеся, потерявшие, обиженные, разлученные, устремленные... Надо отдать дань многим перечитанным мною ранее книгам. Темы любви, надежды, разлук были интересны. Некоторые из слушавших просили рассказать о бандах и я рассказывала о бандах, просили бездомных и я рассказывала о бездомных, просили о первой любви и я рассказывала о первой любви... Откуда это синтезировалось во мне в стройное повествование я не задумывалась, но говорила, стараясь передать не столько замысловатый сюжет, но и чувства, переживания, тонкость и глубину мысли героев, их ожидания, внутренние волнения, их ошибки и успехи. Но на утро меня непременно просили, чтобы все закончилось хорошо, чтобы герой не погиб, чтобы любовь стала ответной, чтобы бедный разбогател, а проигравший был не столь печален, чтобы избитый был помилован, а надеющийся получил свою надежду. Но некоторые вечера я все же молчала, давая слово другим и раздолье другому воображению. Однажды я увлеклась тем, что стала мысленно, находясь в беседке, учить себя перемножению трехзначных чисел. Это было действительно увлекательное занятие. Постепенно шаг за шагом это начинало получаться. Здесь не было системы. То же умножение столбиком, но со ступенями запоминания. Однажды за таким занятием меня застал один из ребят нашего отряда. Сначала он никак не мог разобраться, над чем я мыслю. Но когда я объяснила ему, чему я хочу научиться, удивился и вызвался проверять мой результат обычным способом. Никогда не думала, что такое занятие может чем-то привлечь другого человека. Однако, увидев, что у меня действительно, пусть не сразу, но получается, он выразил немалый восторг и далее всегда относился ко мне с уважением и, я б сказала, с почтением, что было для меня и странно, и непривычно. Вообще, многие интересовались, почему я ни как все, но доброе отношение к себе я чувствовала и со стороны воспитателей и пионервожатых, награждавших меня и грамотами и похвалами на линейке. Вообще, пионерские лагеря в Кировабаде жили своей особой жизнью, ибо находились в горах, утопая в зелени и давая богатые возможности для отдыха и времяпрепровождения. Вечерами, здесь неизменно бывали танцы, жглись костры, были и те, кто в друг друга влюблялись и некоторые со мной делились своими неудачами или успехами. Но из многих событий той лагерной жизни мне запомнилось одно. В нашем пионерском лагере было традицией каждую смену идти в поход. Однако этот поход был предназначен только для старших отрядов. Он занимал несколько часов подъема по очень крутому лесистому склону горы по извилистой протоптанной тропке вверх, где находился источник с кислой ключевой очень холодной водой, бивший откуда-то из глубины земельного грунта. Подниматься было очень и очень не просто, каменистая тропка под ногами стелилась множеством мелких как галька камней, каждым шагом потоком несущихся вниз, в лица тех, кто идет следом. Приходилось цепляться за деревья, кустарники, саму каменистую землю, чтобы сделать еще и еще шаг вперед... Те, кому удавалось покорить эту гору первым и достигнуть источник кислой воды, становились легендой лагеря, о них рассказывали с восхищением, вспоминали о них в новый лагерный сезон и ожидали, кто же станет новым покорителем. И тогда во мне, внутри меня был задан вопрос, а почему бы не исполнить? Эта мысль пришла в какое-то мгновение и вселила в меня уверенность, которой я от себя не ожидала. Действительно. А что если... Твердость и неотступность в себе я почувствовала с такой силой, что этому никак не могла сопротивляться. Это была я и мое решение. Первое, что изнутри было мне сказано, как только начнется поход и пока все будут идти, что называется приберегая силы для рывка, вырваться вперед, пока склон не очень крутой. И далее не сбавлять темп. Я так и поступила. Это было не сложно. В первые полчаса я действительно вырвалась далеко вперед. Здесь не нужно было проявлять особого мастерства скалолазания. Деревья были расположены так, что за них можно было удерживаться и устремляться вперед. Здесь невозможно было заплутать, тропинка была четко обозначена. На полпути силы начинали сдавать. Это был самый тяжелый период. Я покрылась вся испариной, руки и ноги дрожали от напряжения и усталости, но цель звала и вела. Я должна была преодолеть, я должна была что-то доказать прежде всего самой себе, я должна была увидеть, что сделав в себе внутреннюю установку, я могу ее исполнить. Не передать, сколько радости и поздравлений ожидали меня в тот день. Даже очень сильные парни пожимали мне руку, улыбались, что-то говорили, со мной фотографировались, мне желали и дальнейших побед... В глазах самой себя я становилась личностью, я также поняла для себя и то, что если я внутри себя имею очень большую уверенность, то у меня непременно получается. И жизнь подтверждала это не раз, но если дело касается преодоления в чем-то себя. Этот опыт мне был и необходим, ибо, делая и думая в большинстве своем правильно, я очень часто по жизни спотыкалась о мнения большинства, которые были сильны своей многочисленностью, но отнюдь не истинностью. Мне надо было понять, что и в количестве одной, правильно распределив или направив свои силы, я могла выиграть и не только в столь незначительной борьбе, как покорение реальной высоты, но и в человеческих отношениях, где быть истинным победителем в многоголосье разных пониманий очень непросто. Мне не хватало уверенности, и Бог давал мне эту опору в себе через такие материальные игры и тем давал мне возможность идти через все рогатки материального вида к той цели, которую мне наметил в итоге Сам. Впереди еще было немало преодолений, более существенных, не укладывающихся в час или два, а в значительные временные отрезки, и силы требовались куда покруче. Но нужен был стерженек в себе и не только тот, который был с рождения, но обновленный, осовремененный, усиленный, более стойкий.
Однако, пионерские лагеря давали и мне и другое видение. Подружилась я с девочкой Ларисой. До сих пор помню, какая история произошла с ней. Получилось так, что, не успев приехать в пионерский лагерь, она заболела. Ее уложили в лазарет, отдельное строение, где она в одиночестве коротала свое время. Щеки ее пылали от температуры, которую никак не удавалось сбить, и к ней приходили навестить только двое, я и еще один мальчик. Он был с ней мягок, приветлив, старался чем-то угостить, говорил, что она ему нравится и что непременно, когда она выпишется, будет с ней дружить. Он стал ее мыслью, ее другом, она о нем говорила часто, радуясь столь неожиданной дружбе, ожидала его и спрашивала меня, когда он придет или что он теперь делает. Со стороны это выглядело трогательно и было похоже на первую и обоюдную любовь. Но день выписки настал. Лариса поправилась и вышла из лазарета. Она надеялась, что он продолжит выделять ее среди других, на дружбу, может быть, любовь. Но, к сожалению, ее выписка не обрадовала его, он легко переключился на другой объект воздыхания и когда она попыталась при мне напомнить ему о его визитах, чувстве и обещании, он покрыл ее таким отборным матом, что вверг ее в сильнейшее потрясение, и это послужило и маленьким опытом для меня. Что из этой чужой боли могла я извлечь? Только то, что не следует доверять чужим чувствам, что чувство любви очень сокрытое, что чувствами можно играть и убеждать, можно приносить боль и страдания. Не велик, может быть, урок, но все потихоньку я собирала в свой багаж, ибо, где же еще его можно пополнять, начиная жить и доверять всему, что реально происходит. Другой опыт в этом пионерском лагере был и того хуже. Я увидела то, что никак не могла себе тогда объяснить и не объяснила бы, если бы не данная сегодняшняя современность и те греховные деяния, которые ныне стали, как на ладони, открытые Богом обзору всех, дабы никто не оставался в этом плане невежественным и знал, что и это имеет место в жизни. А дело в том, что был в нашем пионерском лагере один паренек лет семнадцати. Он был достаточно юн и достаточно красив, худощав и очень подвижен. Будучи сыном директора лагеря, он не числился ни в каком отряде, а существовал сам по себе со своим распорядком дня, мотался по территории лагеря или занимался тем, чем ему хотелось. Но с наступлением вечера он неизменно устремлялся на площадку, где все танцевали, и начиналось непонятное. К девочкам он вообще не подходил, но как бы волочился за пареньком, который числился в одном из отрядов и, что называется, не давал ему прохода. Его поступки были у всех на виду и рассматривались не как непристойность, но шалость. Он игриво бросался на него, валил с ног, наваливался на него, шутя или нет, а тот отбивался, ругался. Смирялся и вообще себя вел, как девушка. Но однажды мне случайно пришлось волею Бога увидеть, как эти два молодых парня в зарослях напротив кухни, в месте, где я облюбовала делать небольшие постирушки, целовались. Это зрелище было столь необычным, а объятия столь естественными, что долго не могла об этом как-то забыть. Спросив у других, что это за отношения, я услышала, что он извращенец и всегда во всех потоках находит себе любовника и занимается с ним любовью. Я могла бы сказать, что и это не все из моих лагерных познаний. Наш физрук жил в сторонке от лагерных строений в маленьком вагончике и время от времени просил, чтобы кто-нибудь из девочек пошел там прибраться. Однажды, он с такой просьбой подошел и ко мне. Однако, Лириса, мне сказала, что этого делать не следует, поскольку он имеет на девочек вид и некоторые с трудом от него отбивались. Конечно, просьба физрука была мною проигнорирована, но и поездки в пионерские лагеря начинали меня мало интересовать, поскольку я уже выходила из этого возраста. Все так или иначе своим путем открывало мне глаза в мир и надо было как-то сориентироваться, но это было непросто, ибо жизнь открывала новые врата познаний, а опыт был еще не столь убедительным, чтобы начинать жить без ошибок. Надо знать, что каждое живое существо, на любом этапе его развития, без особых скидок и поблажек Бог учит непрерывно, всеми возможными средствами открывая ему глаза, буквально с первых шагов, в семье, вне семьи, всеми мнениями, всеми греховными качествами других, заставляя непрерывно видеть, выбирать, размышлять, извлекать свой опыт и вновь, и снова. Никому Бог не позволяет быть чистым невежеством, но вводит в самые греховные отношения, мнения, заставляет сравнивать, предпочитать, отказываться, вступать в те или иные игры, если они неизбежны кармически. Возьми любого человека на любой ступени его жизни, и у него уже есть свой набор знаний, свое окружение, свои попытки выбора, как и ошибки. Я не могла быть никак исключением, а потому видела, слышала, знала, догадывалась, осуждала, принимала, не особо сообщая родителям, не особо и шарахаясь от того, что было на пути, но неизменно в себе сортировала пока на черное и белое и имела ко всему строго свое личное отношение, начиная понимать себя человеком мыслящим, человеком достойным уважения, даже при отсутствии такового и немного желала быть любимой, хотя эту мысль и гнала, ибо зеркало мне говорило о своем. И все же любовь была мне дана, как великое утешение, но испить ее до дна я не смогла, ибо влекущее вперед меня чувство предназначения все сметало на моем пути, не давая такие вопросы решать самостоятельно, но подарив мне лишь миг, который вошел в мое сердце иллюзорно красиво, на уровне трезвого ума поясняя мне невозможность никаких отношений с тем, кто вошел в мою жизнь первым.
В один из теплых весенних дней ко мне пришла Люда и не сразу, но рассказала мне о небольшом разговоре, который произошел накануне. А дело в том, что несколько дней назад я, Люда и Таня, стояли у соседнего подъезда, говоря о своем. В этот момент мимо нас прошел парень в солдатской форме. Я стояла прислонившись к дереву и его появление мне было абсолютно безразлично, поскольку не привыкла мыслить на этот счет как-то для себя обнадеживающе, всегда имея ввиду свою внешность и свои непривлекательные возможности. Хотя справедливости ради надо было бы и сказать, что даже в классе ловила на себе пристальные взгляды ребят, слышала отзывы как о своей фигуре, так и ногах, которые называли ногами московской школьницы. Ребята из азербайджанского сектора буквально подходили ко мне и предлагали дружбу, на Новый Год на карнавале меня пригласил на первый танец самый красивый и известный парень школы Гасан, который неизменно ухаживал всегда за Леночкой, дочерью нашего завуча школы Валентины Ивановны, всегда наряжающей Леночку, как куклу, и которую всегда из кабинета в кабинет Гасан ревниво провожал что называется прилюдно, неся ее портфель и учтиво беседуя. У Леночки были самые шикарные манжеты и воротнички, гафрированные платья и юбки, что было очень модно, безупречные шпильки и непременно белая тонкая шаль, наброшенная на плечи, которая, однако, иногда кочевала и на плечи Валентины Ивановны. У нее была обворожительная улыбка скромнейшей ученицы, и ослепительно ровные, даже ровнее, чем ноги, зубки, которые всякий раз обнажались полностью из-за очень неслабого разреза рта при малейшей ее улыбке. Так вот, ее всеми, даже мамашей признанный бессменный кавалер, претендующий на ее руку и сердце когда-нибудь, пригласил меня на первый новогодний танец, чем приплюсовал мне столько бонусов, что меня стали нещадно забрасывать снежками, как только я приближалась к школе, а Валентина Ивановна все чаще и чаще не сводила с меня пристальных и любопытных глаз. Я нисколько не претендовала на Гасана, ибо, если уж говорить о том, кто мне нравился, то это неизменно Чингиз, которого я вычеркивала из сердца, как могла и мальчик из азербайджанского сектора, но только потому, что он был постоянным победителем многих математических и физических олимпиад, более, чем городского уровня. Все эти мелкие события на свой счет я серьезно не принимала, никак не боролась за свое место под солнцем в этом направлении, но начинала тихонько подкрашивать ресницы и брови, чем вызывала большое недовольство Ирмы Исакавны, тщетно требующей, чтобы я привела маму в школу, что я делать никак не собиралась. Валентина же Ивановна, интересовавшаяся моей персоной меня также не очень интересовала, ибо я к ней теряла уважение, поскольку, хоть она и была прекрасным учителем, интересным человеком, она была неаккуратна, будучи со строгим и непроницаемым лицом, ходила всегда в одном и том же сереньком бессменном костюмчике и непременно хоть чуть-чуть, но порванными или перекошенными капроновыми чулками, и в добавок, будучи родственницей директорши по мужу, пользовалась своим авторитетом и каждый год отправляла свою Леночку или в пионерский лагерь Артек или в Орленок, что было достаточно несправедливо и об этом многие поговаривали с неприязнью. Также она однажды при всем классе оскорбила Ирму Исаковну, что опять же вызвало во мне, как и во многих, худшее к ней отношение ни смотря ни на что. А также однажды при всех влепила своей дочери столь потрясающую пощечину за какое-то неповиновение, что эта семейственная единица надолго обговаривалась в школьных кругах столь громко и не единожды, что касались и моего слуха и понимания. Все эти маленькие не очень значимые события прямо и косвенно имевшие ко мне отношения, все же как-то выстраивали мое понимание относительно себя и других, подводили к мысли, что мои дела не так уж и плохи. И теперь Люда пришла сообщить мне, что после моего ухода Рома, так звали молодого человека, заинтересовался мной и спросил, не встречаюсь ли я с кем-либо. На это Люда ответила, чтобы он и не мечтал, и что я даже не посмотрю в его сторону, и если хочет, она готова поспорить. Это была прекрасная для меня новость. Я ей сказала, что пусть попробует. С этим моя визитерша и ушла. Я, кажется, догадывалась с чьей подачи Ромик на меня посмотрел. Прямо над нами жила очень небогатая армянская семья. Глава семьи был красивый, но уже далеко не молодой мужчина, почти старик, пенсионер Андроник с седыми вьющимися волосами, с доброй приветливой улыбкой. Это был глубоко нравственный и порядочный человек, состоял в добровольной народной дружине, ходил с повязкой на руке, блюдя порядок и дома и вне домашних стен. Жена его была очень худенькая невысокая женщина; она то шила людям одежду и так хоть как-то зарабатывала на жизнь. Ее швейная ножная машинка стучала не переставая и днем и ночью, так что под этот стук я всегда и засыпала. У них была три сына и одна дочь. Мама несколько раз обращалась к ней с тем, чтобы пошить платье или несложный летний костюмчик. На примерку мы с мамой поднимались вместе. Тогда мне было лет одиннадцать, может, двенадцать. Пока мама или примеряла или снимала мерки, я обследовала глазами очень скромную обстановку, еще более скромную, чем у нас и однажды, заметив фотографию, спросила, кто это. Старушка с удовольствием рассказала мне, что это ее младший сын, что он пока служит в армии и скоро вернется. Остальные дети все жили при своих семьях и время от времени приводили к родителям внуков, маленьких и очень красивых и подвижных детей, в которых старики души не чаяли. Этим младшим сыном и был Ромик. Ромик был долговязым, худощавым парнем с очень миловидным лицом, красивыми алыми губами с легким пушком над верхней губой, но длинноватым армянским чистокровным носом. Наш балкон, выходящий во двор, соседствовал с другим балконом квартиры, вход в которую был со следующего подъезда. Аналогично и над нами балкон, где жил Ромик со своими родителями, тоже соседствовал с балконом другой армянской семьи, где жили два брата, Славик и Эдик. Именно Эдик и был видимо тот, кто указал только приехавшему Ромику на меня. Я думаю, что они дружили между собой с детства. Всегда утро начиналось с того, что или Ромик выходил на Балкон и звал Эдика или наоборот. Далее они часами говорили между собой или спускались вниз и куда-то вместе уходили. Эдик был постарше меня на несколько лет. Он как бы приударивал за Людмилой, оказывал ей всякие знаки почтения, меня же, сколько я помнила, прогонял, грубил мне, оскорблял, так что я не подходила к нему и близко, принимая себя за уродину или гадкого утенка в глазах всех дворовых ребят. А потому сторонилась и уединялась все более дома. Но случилось так, что Эдик попал в наш класс, оставшись на второй или третий год. И увидев мое положение, как положение той, которая значительно по многим предметам шла впереди, пользовалась своей репутацией и которая все-таки взрослела и тихонько преображалась. Еще до прихода с армии Ромика, стоя на балконе и тихонько слушая пластинки, я вдруг услышала, что кто-то меня позвал. Это был Эдик. С его балкона, что был этажом выше, но чуть с боку я была хорошо обозрима. Он поинтересовался, что за пластинки я кручу, что у меня есть и спустил мне пластинки современные, которые в этот период были более популярные. Его обращение ко мне, его внимательность и доброжелательность никак не укладывались в моей голове и не состыковались с его отношением ко мне, как бы и недавним. Но, что-то в нем произошло, ибо и в дальнейшем он стал ко мне неузнаваемо почтительным, но держался на некотором расстоянии, которое мог позволить себе друг Ромы. Но Эдик или нет был причастен к нашей встрече с Ромой, это уже не важно. Главное то, что в один из ближайших после последнего разговора с Людой вечеров кто-то легонько, как бы неуверенно к нам постучал. Я открыла дверь. Это был действительно Рома. Вот его слова, один к одному: "Наташа, в кинотеатре идет не плохой фильм. Может, пойдем?". Несомненно, никаких чувств я пока к нему не испытывала, но мной руководило любопытство и желание всем доказать, что у меня есть парень, что я могу нравиться, что я тоже могу претендовать на любовь и уважение. На тот период это было достаточно редкое явление, значимое для многих или даже приоритетное. Это тоже был путь к самоутверждению, хотя почти сразу я поняла для себя абсолютно однозначно, что наука, знания, интеллект для меня много важней, и никто и ни при каких обстоятельствах собою это мое понимание не подменит. Я понимала о себе так, что я легко, если надо, пожертвую или просто отдам любое чувство такого порядка, как любовь, за самоуглубление, за свой духовный мир, за книги, за английский. И все же отношения с этим парнем входили, врезались, ввинчивались в меня основательно, не спросясь, и даже там, где казалось ровное место, где и близко не может быть любви. Но все работало на любовь, на ее рождение, на память, на очень долгую память, которая ничего не хотела бы изменить или привнести, ибо ею всегда руководил очень трезвый ум, но которая сделала эту встречу, пусть не сразу, праздником до конца дней; об этом и теперь и всегда я могла бы сказать любому, только не ему, ибо ему это знать не надо было. В этот день я одела красивое Ленино платье, которое все еще висело в нашем шкафу, туфельки на каблучках, подкрасилась едва, как было позволительно, и вместе с Ромиком вышли из подъезда, что было очень не легко сделать на виду всего двора, ибо с этой минуты в глазах всех мы стали женихом и невестой. Рома был робок, очень сдержан, сосредоточен, понимая всю необычность и для многих этого деяния, почти немногословен, усиленно ища в себе, что можно сказать и что будет кстати, а потому говорил ни о чем, а я начинала понимать какую-то неестественность этого события для меня, ищущей и желающей во всем смысл, саму мысль, нечто возвышенное. Ромик был для меня ни много, ни мало, но когда-то очень средним учеником нашей школы, окончившим ее, отслужившим армию... почти посредственностью, не умеющей связать и двух слов. Я сдерживала себя со всеми своими умными мыслями, ибо и выплескивать их было не на кого, но удовлетворялась хотя бы тем, что я теперь начинаю понимать, что это такое, когда парень рядом, пусть он несет вздор, но от сердца, от ситуации, от пока еще неопределившегося своего положения и наших зарождающихся отношений. Я уже не помню, о чем был фильм, но помню, что он был двухсерийный, и я его уже смотрела с родителями. Но какое это имело значение. Я чувствовала и проникалась тем, что он сидит рядом, что несколько раз едва коснулся моей руки, что что-то говорит мне очень тихо, и я пытаюсь уловить его слова, я готова соглашаться с любым его мнением, даже не вникая. И далее... Как приятно идти с ним рядом по темным улицам, не прижавшись, не держась за руки, просто рядом, ибо это рядом было у нас почти до конца... Время само выводило на разговоры, на встречи. Однако, интеллект требует интеллект своего уровня и выше. Далее, он сникает и начинает приспосабливаться или все же откапывать свое подобие в другом хоть малость, ибо этим питается мысль, находит основание для наслаждения и укоренения чувств. Я этот интеллект искала у Романа постоянно, а иногда махала на него рукой и шла, как идется. И тогда я становилась внутренним поиском чего-то другого. Я интеллект начинала подменять его образом, идя самым примитивным путем всех влюбленных. Я начинала привязываться и привлекаться его внешностью, лицом, цветом рубашки, походкой, легким запахом одеколона, голосом, манерами, все потихоньку, но верно становилось чуть-чуть родным, делая его чуть ближе... Но стоило заговорить... Однажды, когда мы очередной раз шли в кино, я спросила Рому, где он служил. Он сказал, что охранял заключенных. "Скажи, - спросила я, - а что, если бы среди заключенных была я? Как бы ты поступил." Мне показалось, что ни взгляд, ни голос в нем не изменился. Он никак не переложил эту ситуацию на свои чувства, которые все же были произнесены вслух. Но твердо вошел в себя того, кто повелевает, кто с этой стороны охраняет тех, кто с той стороны оступился или преступник. Он легко мыслью представил меня с той стороны и беспристрастно ответил: "Я бы и тебя охранял, как других". Ему было невозможно объяснить, что этот ответ оскорбителен, что так любимым не отвечают, что от него требовалось сказать другое. Никакие наводящие вопросы ему не помогали. Он был неумолим и вершил на уровне ума свое правосудие, не высказывая сожаления, боли, поддержки тому, кто вдруг волею судьбы оказался бы за решеткой. Я повернулась от такого тупого непонимания и четко пошла в обратную сторону. Он меня догнал, стал упрашивать "не портить ему нервы". Таких обрывов было немало, но никогда невозможно было с ним поругаться основательно. О Романе моя мама сказала, что он хороший мальчик. Отец сказал, что встречаться я могу, но серьезно думать - никак. С его стороны Отец Андроник сказал, что лучше меня ему жены не желает, но посоветовал никогда не трогать меня до свадьбы ни в каком смысле, что Роман свято соблюдал, и о чем я узнала только в конце. Мать же Ромика посчитала, что хоть я и не плохая партия, но у них есть очень хорошая родственница, за которую обещают дать и приданное, что было бы весьма кстати, поскольку в квартире по сути одни голые стены. Братья и сестра разделили мнение матери, но речь ни о чем серьезном не шла, а потому Рома действовал все более исходя из мнения отца и проникаясь ко мне все большими и большими чувствами. Однако и бестактность его не имела границ, ибо он мог рассуждать о девушке, которую постоянно прочат ему в жены, говорил о том, что все его родственники восстали против меня, что порвали мою фотографию, которую я подарила Роману. Он хоть и говорил не в ее пользу, говорил, что не любит ее, что будет ей изменять, если его принудят, но при этом очень явно опечалился, когда я сказала, что я бедная невеста, что мне и копейки не дадут в приданное и что я пока все же должна учиться и далее планирую уехать поступать в вуз. Внешне мы встречались, ходили в кино, просиживали теплыми летними вечерами допоздна на скамеечке у подъезда под окнами наших квартир, говорили ни о чем, иногда сидели дома и у нас, когда родители уезжали в Сочи, все достаточно благопристойно, ссорились по незначительным вещам, перестукивались по батарее, что имело свои условности. И так он входил в мое сердце не спрашивая на то разрешения, проявляя ко мне на фоне и в результате всех запретов немалые чувства, которые порою были близки к слезам. С неожиданной смертью отца Рома стал настолько тверд в своих намерениях, что стал предлагать мне выйти за него замуж сразу же после окончания школы и встав в большое противоборство со всеми своими родственниками. Его мать перестала со мной здороваться. А он, поступая очень не по мужски, стал вводить меня во все мнения своих родственников, на что я ему однозначно сказала, что встречаться я с ним буду, но замуж никогда за него не пойду, что он волен выбирать, поскольку мы с ним не можем иметь ничего общего. Я никогда не предпочту ему учебу. На что он ответил: "Хорошо, я буду ждать". Как бы ни казались разговоры между нами окончательными и решение принятым, ни его чувства, ни мои никуда не возможно было деть. Видя с балкона вдали мелькнувшую рубашку Романа, я чувствовала, как сердце не стучит, но колотится в груди. Я не могла оторвать глаз от его образа, я начинала ждать, я считала часы, минуты, секунды, когда, наконец, он постучит в дверь, или, бывало, я начинала с окна провожать глазами все автобусы, идущие со стороны завода после пяти, выходила на балкон и ждала, когда его образ промелькнет под балконом и скроется в подъезде, подбегала к двери, прислушивалась к его шагам, замирала, когда шаги были совсем рядом и потом потихоньку ослабевали, когда он удалялся от дверей к своей площадке. Затем вверху слышался стук, хлопала дверь. И начинался другой отчет. Вот он переоделся, покушал, отдыхает, уже пора спуститься ко мне, ну же... ну когда? И вот наступал долгожданный момент. Стук в дверь. Он на пороге. Слабо улыбается, проходит, садится на диван. Я сначала рядом, потом чуть подальше или на стул. Он говорит: "Я знаю, почему ты рядом не садишься..." . Я смотрю в его лицо. Я говорю, что придется. Я предлагаю ему чай. Он не хочет. А я понимаю, что пока я его ждала, пока я его приход предчувствовала, пока я рисовала все себе и все превозносила в нем, я его не видела так, как теперь. А то, как я его вижу теперь - не он. Он так другой. И к нему ли, тому, кто сидит, были направлены столь привязчивые чувства. И вот уже есть повод ответить резко, есть повод не услышать, есть повод отомстить за то, что не узнаю. Видя мое почти гневное лицо, он начинает собираться, он молчит, он не знает, как исправить ситуацию, он не видит своей вины, он пытается что-то объяснить, он говорит, что он не может пока пригласить меня в кино, поскольку не получил еще зарплату, у него нет совсем денег. Денег у него никогда нет. Даже, когда был Новый год, даже, когда было день моего рожденья... А разве мне нужны деньги или подарки. Постучался бы и сказал: "Поздравляю"... И все. Становится плохо. "Иди", - говорю я и закрываю за ним дверь. "Все. Все закончилось, - говорю я себе, - мне больно - пройдет". А вечером... Я сижу на балконе, почти опечаленная. И вдруг слышу в ночи отчетливый шепот. Это Ромик. Зовет меня, выглядывая из окна кухни. "Ты пока сидела, я тебя рисовал", - шепчет он и спускает мне на ниточке свое произведение. "Разве это я? Здесь слишком красивая". "А я такой тебя вижу, ты еще красивей. Я всегда на тебя смотрю отсюда, когда мы ссоримся и ты грустишь". И я ловлю себя на том, что в его чувствах есть тонкость. Но как редко она пробивается. Почему так нужна сначала обоюдная боль. И родней его уже нет. Я хочу его видеть, и он спускается вниз, чтобы снова сидеть поодаль и ни о чем не говорить... Вот такие картинки в прошлом были так реальны, и они стали дороги, ибо чувству любви не запретить быть ни чьими запретами, никакими внутренними самыми умными доводами. Нас тянуло к друг другу, но так, что каждый плакал в отдельности и никогда на плече друг друга. Чувство от него проникало в меня из сердца в сердце, оставляя в обоих сердцах по узелку, который выдернуть было невозможно. Он говорил мне: "Если бы можно только было, я бы тебя поместил в маленький ларчик и хранил этот ларчик всегда в своем сердце", и что бы то ни было, но носил мою фотографию в кармане пиджака и однажды сказал: "Кроме твоей фотографии у меня здесь и твой волосок. Когда мне плохо, я смотрю на тебя и эту частичку тебя. И мне становится легче". Однако, чувства любви мною умно контролировались и корректировались, всему отводилось время в далекое будущее и, более того, как бы я не относилась к Роману, как бы не продолжалась наша история и потом, во мне всегда жила очень прочная стена, отделяющая нас и в будущем, не дающая нам и шанса на что-то общее. Запрет во мне сдерживал это чувство, не давая ему развиваться, но глуша его, крича во мне, что это не он и не он. И я молча соглашалась с самой собой, ибо ничего не было для меня важнее другого опыта, нежели семейного, и более того, я всегда подозревала, что в семье он тяжел, ибо однажды высказал свое мнение на мои слова, что я для семьи еще не гожусь, поскольку ничего не умею делать: "Не умеешь, научим, не захочешь - заставим". Люди, которые мыслят догмами и избитыми вещами, не прилагая к отношениям даже на уровне слов мягкости, отнюдь не идеальны и многое можно от них ожидать и подспудно. Не так надо было со мной говорить, ибо я все же ожидала ум и добродетель, гибкость и понимание другого, и не проявление мужской власти или семейного деспотизма. Я ее достаточно натерпелась и продолжала терпеть от отца. Также я понимала то, что удел жены недалекого человека, как бы сердце к нему не тянулось, не лучший удел. Такая разумность и помогала мне не утопать в любви, а потому более синтезировать ее в отношении к себе. Но время показало свое - он вошел в меня очень большим чувством и навсегда.
Передо мною также стояла и более важная задача. Желание вырваться из своей семьи окончательно и бесповоротно было намного сильней на тот период любого чувства, ибо деспотизм отца не ослабевал, и Кировабад уже не мог решить те задачи, которые я ставила перед собой. Мне надо было заканчивать школу и подготовиться к поступлению в вуз. Я поступила на подготовительные курсы при факультете вычислительной математики и кибернетики в Горьковский университет и начинала учиться еще более напряженно, отводя совсем немного времени нашим свиданиям, школьным мероприятиям и всему, что могло бы помешать мне выполнять намеченное. Все задания по математике и физике я выполняла на отлично и скоро по окончании курсов (и одновременно школы) я получила приглашение в Горьковский университет на месячные курсы перед экзаменами с последующей сдачей вступительных экзаменов, предназначенных для тех, кто успешно окончил курсы, а также для приезжих из сельских местностей. Мама вместе с Ромиком проводили меня на поезд, следующий в Горький. И так начинался мой новый этап в жизни.
Под монотонное постукивание колес я уезжала с тем, чтобы никогда, никогда не вернуться. Там на перроне оставались два, каждый по-своему любящих меня человека, мама и Роман. Жизнь уводила, разлучала... И что-то внутри болело, буквально пекло, и что-то неизменно звало вперед. Все в прошлом начинало становиться объемистым, значимым до тяжеловесности и обязано было обрываться, отрываться, удаляться, чтобы дать дорогу новому. Я вспоминала все, что оставалось позади, но память цепко держала несколько вещей, особо впечатлительных и долго не сопротивляясь я позволила овладеть собою столь ранним воспоминанием того, что едва стало прошлым... Я вспоминала, как Рома однажды пришел в школу, дождался звонок на перемену и через кого-то вызвал меня в коридор, а я ответила с так понимаемым достоинством, что если желает видеть меня, пусть не постесняется и при всех зайдет в кабинет и подойдет ко мне. Мне хотелось от него ради меня поступка. Но он ушел... Вспоминала, как на литературном школьном вечере я читала отрывок "Как хороши, как свежи были розы..." и вдруг ощутила на себе столь пристальный и внимательный взгляд Гасана, что запнулась и едва не забыла все слова, вспоминала, как на перроне Рома шепнул мне: "Ес кэс ирумэм, я тебя люблю. Я буду тебя ждать. Пиши", - и едва дотронулся рукой до моей щеки. Я вспомнила, когда мы присели на дорогу, а потом встали, готовясь выходить, и Рома уже подхватил мой чемодан, мама вдруг неожиданно отвешала мне такую пощечину, которую уже до конца жизни не забыть. Первая мысль была: "За что?". Но мама засмеялась и сказала: "Чтобы поступила. Такая есть примета". Я точно бы такой приметой никого не стала бы благословлять. И в тот момент мне почему-то подумалось, что мама не хотела, чтобы я больше жила в их доме, она и мыслью не допускала, что я вернусь. А ведь все могло быть. Увы. Но я бы не стала бить, но сказала: "Как получится, так получится, но двери родительского дома для тебя всегда открыты". Так понимала я себе нормальные отношения, и поступок мамы оставил во мне легкую боль и понимание, что никогда, никогда я сюда возвращаться не должна. Вспомнился мне и выпускной бал. Мама постаралась и купила мне белое выпускное платье и туфли, чтобы я была не хуже других. Вечер проводился в банкетном зале Алюминиевого завода. Перед тем, как сесть за столы мы стали играть. Ребята, держась за руки, встали по одну сторону, девочки - по другую. Кто-то с их стороны выкрикнул: "Цепи, цепи кованы, раскуйте нас!". С нашей стороны последовал ответ: "Кем из нас?" И вдруг... Я не поверила своим ушам. Крикнул Чингиз, о чем-то пошептавшись с ребятами: " Тарадановой!". Другие голоса подхватили и уже все требовали, чтобы бежала я. Я была ошарашена. Ноги не гнулись и не слушались. Все, что происходило до сих пор, как бы казалось мне вне меня и не заденет меня. Я останусь невидимой как всегда. Меня подталкивали сзади, и я побежала. Все остальное, что происходило, память как отключила. Я стояла около Мугаддами Чингиза крепко держащего мою руку в своей большой горячей руке и уже больше ничего не слышала и не видела. Для меня уже не существовал его статус, его оценки, его вечно взъерошенный или хулиганский вид. Я чувствовала его мягкость, доброту и какую-то удивительную человечность, от которой мне даже становилось плохо, ибо это было в таком избытке, что невозможно было это проглотить залпом, но вспоминать и вспоминать, как маленькое и непостижимое открытие чужой души, щедро направившей на меня свой свет. Я увидела и больше. Я осознала, что не знаю за что, но я прощена, прощена всем классом, что ко мне благосклонны и почти любят и готовы любить те, кто еще недавно объявлял мне бойкот. Я также увидела и то, что хотела увидеть своим жаждущим все охватить сердцем, что Чингиз ответил мне взаимностью, пусть очень маленькой, но на глазах у всех, ибо он был авторитетен и, казалось, трудно его не полюбить, ибо он умел быть и разумным, и милостивым, и рассудительным и мягким, и безалаберным, не дающим проход многим девчонкам и трудно было разобрать, кому же он отдает предпочтение. Когда-то, а может совсем недавно, он забирал у меня портфель, отбирал тетради и не отдавал, пока не перепишет. Я не гонялась за ним, но требовала вернуть, и Ирма Исаковна, будучи не раз свидетелем такой сцены, как-то спросила его достаточно четко: "Чингиз, ты что? влюбился в Тараданову?!" "Да нет!", - засмущался он и тотчас вернул тетрадь, хотя и не возражал сидеть рядом, как бы нечаянно плечом ударяя в мое плечо и посмеиваясь своим глубоким, почти проницательным не детским взглядом. Он никак не давал повода подумать, что кто-то ему нравится, ибо переключал свои интересы часто и без последствий. Тогда... во время всего выпускного вечера я не села за столы, не ела, не пила. Но почти весь вечер просидела в очень мягком, почти шикарном кожаном кресле и потихоньку уносилась от всего в свою даль, желая ее более, чем что-либо еще, но никак не называя ее своим именем, ибо она была мне, не смотря на всю определенность, все еще не ясна. Я вспоминала, как долго колебалась, куда все же поступать, ибо меня влекло перо и журналистика, что мне казалось тоже моей стихией. Но отец категорически вынес свой вердикт, и не подчиниться ему я не могла, ибо и математика была моей стихией. Отец сказал, что быть журналистом или корреспондентом - это значит надо подлаживаться под мнения других, надо учиться врать, делая это убедительно. Ибо говорить, как есть, никто не даст и не позволит. Я не могла с этим согласиться или не согласиться, ибо мой опыт пока никак не подходил, хотя я всегда видела, что многие не разделяют моего мнения или соглашаются с очень большим опозданием... Чингиз несколько раз подходил ко мне, некоторое время постоял около меня, попытался как-то завязать разговор, но говорить с ним мне было абсолютно не о чем, поскольку даже переполненная чувствами, я не знала, о чем с ним можно говорить, я не пошла с ним танцевать, как не пошла и с другими ребятами, ибо и тогда чувствовала вместе с благодарностью к ним еще и большой разрыв, мешающий говорить даже ни о чем. Мой внутренний потенциал был таков, что я бы оставила в один миг все эти условности, переболела бы все эти откровения чужих душ и осталась бы наедине только с одним человеком - это с самой собой. Ибо все происходившее было и много и мало, но далеко не достаточно, ибо душа превращалась в источник, который сам хотел насытится чем-то новым, чтобы потом безмерно отдавать. Но своим присутствием я словно отметилась, поставила еще одну необходимую галочку в прошлом. Также я начинала понимать, что не умею веселиться. И если на огоньках, где я была редкая гостья, это было почти не заметно, то здесь, когда все пристрастия были позади, когда по сути никто и ничто для меня уже не могло быть сильно значимым, ибо дороги начинали нас разводить, я и теперь, не чем не обремененная в большой степени, не могла позволить себе праздник, ибо во мне он просто не получался. Или это была долгая и упорная отцовская школа, или я пришла в мир таковой и отец был призван Богом довести меня до нужного рубежа в сохранности, так чтобы не увлеклись материей мои чувства, но приняли надлежащую форму. Под мерное постукивание колес я вспоминала, как на огоньках я отказывала ребятам в танце не объясняя много, так, что та же самая Сима, из-за которой, по сути, мне был объявлен бойкот, сделала мне замечание, за мое высокомерие к ребятам, за то, что сначала смеряю всех взглядом и раздумываю пойти или не пойти танцевать. Сима была в какой-то мере права, хотя я делала это не очень осознавая. Я поступала, по сути, так, как поступали некогда со мной. Я игнориравала за плохую одежду, за то, что считался двоешником, за то, что был не на лучшем счету у учителей. Это была не частая месть той, которая сама и за это же была битой. Мне приходилось соглашаться внутри себя, что я избирательна, не справедлива и может быть стала слишком самонадеянной. Но когда и как это во мне разбудилось, стало моим качеством? Я стала платить классу тем же. И это пока был мой стержень. Я нащупывала в себе этот мой недостаток и подумывала, что он мне не нужен, но и без него -как? На чем должно держаться достоинство? Если без него никуда. Если без него - ниже всех. И это больно.
Я уезжала, делая в себе маленькую ревизию, держа в сердце многое, имея впереди надежду и ради нее запрещая себе любить, полностью отдаваться этому чувству, ибо это пока для меня было и невозможно и опасно. Внутренний запрет отодвинул любовь в нереальность и я согласилась, готовая была в который раз жертвовать ею и основанием находила и чужие недостатки и свою цель, стирая памятью, унося в забвение и последние слова Ромы, ибо понимала и то, что, сосредоточься я на этом чувстве чуть более, и жизнь превратится для меня в нескончаемое страдание, ибо влекущая вперед меня сила была очень сильна и никак невозможно было ей ужиться и творить себя в трехкомнатной квартире этажом выше в условиях погрязающего Бытия.
Благословив меня долгой и изматывающей отцовской строгостью, трудным поиском себя среди других и первой любовью, выдав мне малые параметры добра и зла, Бог отправил меня в люди, чтобы увидеть воочию, что сии качества и опыт означают в безбрежном океане человеческих поисков и отношений, давая и далее то, что имело более отношение к душе. Но вел более через обычные земные цели, имеющие устойчивую материальную суть. Проще говоря, получив некоторую внутреннюю базу, устремляясь за одним, я должна была обрести другое, причем то, что бесценно, причем так, чтобы не погрязнуть, но то, что не имеет по своей значимости и применению временных ограничений. Ибо на разговор с Богом я должна была выйти не математиком, ни писателем, ни знающей иностранный язык, а тем, кто хоть как-то понял жизнь, научился отличать добро от зла, кто увидел в человеке душу, кто научился понимать то, что не на ладони, кто отчетливо увидел, Кто за всем стоит и от Кого все исходит. А потому меня надо было еще бить и бить жизнью, а не превозносить удачами и успехами, любовью и уважением, достижением материальных целей и благостными мнениями других, но и не ломать, не потрясать грубо или жестоко, не изничтожать. Воистину, хорошо на этот путь оглянуться в конце и не знать, что он уготавливает тебе в начале. Поэтому, Слава Богу, что я не знала, что меня ожидает.
Так вел меня Бог, и, так идя, я не могла нигде оступиться серьезно, ибо это было мне и не позволительно, ибо и греховную деятельность более, чем в меру Бог мне не давал, ставя перед Собой лишь задачу раздвинуть границы моего ума, и всей предшествующей до начала диалога с Богом жизнью воздвигнуть тот базис духовных и материальных пониманий и опыта, на котором и укрепятся знания совершенные, без которых невозможно писать тот труд, который и есть Святые Писания, ибо человек никогда не сможет передать другим Божественное Слово, если оно не преломится через подготовленный в достаточной степени ум, что Волею Бога исполняет мир материальный.