В субботу вечером старший лейтенант Василий Дмитриев напился. Напился до полной бесчувственности. Напился специально и, можно сказать, если не по приказу, то с прямого благословления своего непосредственного начальства - командира эскадрильи капитана Михайлова.
С капитаном они друзья. Вместе кончали Ейское летное училище, служили в одном полку, летали бок о бок в небе Халкин-Гола, прикрывали наши бомбардировщики в небе Финляндии. Редчайший в армейской практике случай, чтобы в течение шести с лишком лет куда один, туда и другой.
Так вот, капитан Михайлов, едва Дмитриев зарулил свой Як на стоянку, отвел его в сторону и сказал:
--
Я все понимаю, Вася, но приказ есть приказ. Так что... Впрочем, вот тебе мой совет: возьми и напейся. Даю тебе увольнение до завтрашнего вечера. Нет, даже до понедельника. Поезжай во Львов, запрись в гостинице, чтоб никто не видел, и напейся. Вот все, что я могу для тебя сделать.
Вообще-то, пил он редко и помалу. Не тянуло. Да и не до этого было. Дело свое он любил, а оно не оставляло времени ни на что другое. Был счастлив, что выбрал профессию военного летчика, и уже не помнил о том, что в школе собирался стать агрономом. А еще Дмитриев считал себя везучим человеком. В одном ему не повезло - не попал в Испанию. Хотя очень туда с Михайловым стремился. Впрочем, туда все стремились, да не все попали. Зато с япошками повоевал. И не плохо. Приобрел опыт, уверенность в себе. А это кое-что значит, если учесть грядущую войну с фашистами. Так что на судьбу жаловаться ему не пристало.
До Львова старший лейтенант Дмитриев добрался на полковой полуторке, ехавшей в город за продуктами. Сидел в тесной кабине рядом с буфетчицей Клавочкой, чувствуя жар ее молодого тела, невпопад отвечал на ее глупые вопросы, не замечая маслянных глаз и припухлых губ, раскачивающихся в опасной близости от его лица. Он настолько еще был переполнен недавним полетом, что все остальное казалось мелким, не имеющим к нему, Дмитриеву, никакого отношения.
Приеду и напьюсь, - твердил он себе словно заклинание. - И пошло оно все к черту!
Нервы у него, действительно, были на пределе, и сегодня он чуть не сорвался.
У-у гады! У-у сволочи! - ругался Дмитриев про себя, имея в виду не только немцев, сколько тех, кто сидит где-то наверху и отдает глупейшие, по его мнению, приказы. Он ругался, а Клавочка о чем-то болтала, о чем-то веселом, беззаботном, и Дмитриеву странными казались и ее неуместная веселость, и почти преступная беззаботность. Он жалел. Что сел в кабину, а не в кузов: там не так жарко, там он был бы избавлен от этой глупой болтовни.
В гостинице Дмитриев принял душ, в одних трусах сел к столу, налил полный стакан водки, выпил залпом, словно воду, съел банку бычков в томатном соусе и помидор. Потом опорожнил второй стакан и еще две банки бычков, опять заев помидорами. Столько он никогда не выпивал за один присест, поэтому остановился и стал ждать, когда хмель ударит в голову.
Тут ему вспомнилась Клавочка, жар ее молодого тела, и он пожалел, что так сухо расстался с нею, ничего не ответив на ее предложение пойти вечером на танцы или в кино. Тогда он твердо был уверен, что это ему не нужно, что это лишнее, оно помешает ему сделать то главное, что можно сделать только один на один с самим собой.
Ждать пришлось недолго. Тело вскоре сделалось воздушным, невесомым, словно он вошел в штопор, а голова, наоборот, отяжелела. Дмитриев лег на чистую прохладную простыню и закрыл глаза. Ну, вот и все, - сказал он себе. - И пошли вы все к такой-то матери!
Но через минуту ему уже казалось, что он сидит в своем Яке и ловит на перекрестие прицела контур немецкого юнкерса. Еще немного - и он догонит его, и можно будет нажать гашетку. С каким наслаждением он всадит в него очередь из всех своих пулеметов. Главное - успеть настичь немца до того, как тот повернет к границе, потому что есть строжайший приказ: огонь в сторону границы не открывать. Во избежание провокаций.
Какие к черту-дьяволу провокации, если немцы не сегодня-завтра начнут войну! - злился Дмитриев. Ему-то сверху хорошо видно, как они там, за Днестром, не очень-то и скрываясь, скапливают технику, как по дорогам марширует пехота, ползут танки, машины с прицепленными пушками - и все к границе. А на нашей стороне длинные ряды выгоревших на солнце палаток летних военных лагерей, выстроевшиеся, как на парад, танки, орудия, даже не прикрытые ветками и маскировочными сетями. То же самое на аэродромах... Кое-где колхозники косят еще зеленоватый овес, на выгонах пасутся стада коров, в пионерских лагерях разноцветье флагов, детишки маршируют к речке и обратно, играют в футбол. По железным дорогам ползут поезда, иные - через границу в Германию. А в Германии...
Хотя на небе лишь редкие полупрозрачные облака и голубизна разлита от края до края, однако, кажется, что запад подернут темной дымкой, что там собираются тучи и будто сквозь рокот мотора слышен далекий гром надвигающейся грозы. Дмитриев знает, что это всего лишь его фантазии, но ничего поделать с собой не может: кажется - и все тут.
Но сегодня по ту сторону границы было тихо. Затаились, рассыпались по лесам, приникли к земле. Дороги пустынны, разве что одиночная машина пропылит или фура, запряженная битюгами, мелькнет в солнечной ряби просек. Ни дымков походных кухонь, ни костров. Не к добру это, не к добру. Может, сделали все, что надо сделать. Изготовились и теперь ждут приказа...
Нет, видеть это все сверху, даже не залетая на сопредельную сторону, докладывать каждый день об увиденном и не замечать, чтобы кто-то палец о палец ударил для подготовки ответных мер, - поневоле запсихуешь. Тем более. Что вот он, немец, нагло забрался в наше воздушное пространство, и видно, что бомболюки у него открыты, что он фотографирует. Фотографирует, а ты не имеешь права его тронуть.
А немец - не дурак. Он словно на зубок знает все наши приказы, все наши инструкции, и вертится перед тобой, как вошь на гребешке, не давая отрезать себя от границы...
Сталину написать, что ли, обо всех этих безобразиях? А то проспим войну, видит бог, проспим!
Выскочил старший лейтенант Дмитриев на юнкерса неожиданно. Из облаков выскочил. Подстерег стервеца, и оставалось уже совсем немного, а тот в последний момент взял и отвернул - и стрелять уже нельзя. Як - хорошая машина, скоростная, и Дмитриев достал бы немца. Он уже решил, что раз стрелять не разрешается, то он его протаранит. Но, словно угадав его намерения, с земли последовала команда на посадку... Ах гады! Ах сволочи!
Нет, действительно, написать Сталину - уж он им...
Тело кружится вместе с кроватью в хаотическом неуправляемом полете. И теперь уже немец пристраивается сзади, нависая над хвостом истребителя старшего лейтенанта Дмитриева. Дмитриев выворачивает голову назад, пытаясь разгадать маневр немца, но что-то мешает ему повернуть голову как следует. Тогда он сбрасывает газ и проваливается вниз. Над ним медленно проплывают остроносые пули. Они словно ищут, куда бы им шлепнуться, что бы такое продырявить. Дмитриев вжимается в сидение, втягивает голову в плечи, он чувствует, как затылок и спина его холодеют и покрываются мурашками в ожидании удара. Вот-вот пули заметят его и спикируют вниз. На его кабину. Но они плывут и плывут куда-то вперед. Так ведь там, впереди, машина капитана Михайлова! Лешка! - орет Дмитриев. - Берегись! Лешка Михайлов оборачивается, Дмитриев видит его улыбающееся лицо - точь в точь такое, как после первого сбитого им японца. И в тот же миг пули превращают лицо капитана в кровавую маску. Голова Михайлова клонится к плечу, от фонаря его кабины летят во все стороны куски плекса, окрашенные черной кровью. И все это в полнейшей тишине. Словно в немом кино. Потом над Дмитриевым проплывает рызмалеванное брюхо немецкого истребителя. Немец чуть заваливает машину на крыло - и Дмитриев видит теперь уже лицо немца. Тот кричит что-то, широко разевая рот...
И вдруг словно прорвало плотину: ревут двигатели, воют пропеллеры, свистит в ушах воздух, хлопают разрывы зенитных снарядов, самолет трясет, бросает то вверх, то вниз. Вот попал в переплет, - думает старший лейтенант Дмитриев, изо всех сил сопротивляясь охватившему его наваждению. А чей-то голос настойчиво повторяет одно и то же слово: Война! Война!
Старший лейтенант с трудом разлепляет тяжелые веки и видит над собой скуластое лицо с раскосыми глазами, в которых застыло отчаянье и ужас. Кровать ходит ходуном, звенят стекла, хлопают двери, стоит адский грохот. Дмитриев зажмуривает глаза, но звуки не исчезают. Кто-то трясет его за плечо и орет дурным голосом:
И тут до старшего доходит, что перед ним посыльный из полка, что грохот за окнами гостиницы и нервный звон стекла - реальность, что сон его переплелся с явью, что он проспал начало войны, что его товарищи в воздухе, деруться с немцами, а он в постели, в одних трусах...
Дмитриев рванулся, чуть не сшибшись лбами с посыльным красноармейцем, начал шарить одежду. Красноармеец, что-то лопоча, путая русские слова с родными, помогал ему одеваться.
Где-то настойчиво и методично ухали разрывы бомб.
Полусотки, - определил Дмитриев. - Станцию бомбят.
Потом в эти звуки вклинились другие, более слабые: гул самолетов, крики, топот ног в гостинечных коридорах, тряский перестук тележных колес.
Дмитриев выскочил из номера.
В коридорах метались люди, в основном женщины и дети. Одна молодая женщина, с распущенными волосами и широко распахнутыми от ужаса глазами, кинулась к нему, вцепилась в рукав гимнастерки.
--
Товарищ военный! Товарищ военный! Господи! Что же нам делать? Куда идти? Это война или провокация?
--
Война! - крикнул Дмитриев, пытаясь оторвать от себя руки женщины. - Уезжайте отсюда! Уезжайте в Россию! Только не на станцию! Там бомбят. Пешком. На попутках! Уходите!
Он кричал громко, чтобы слышали все, кто был в коридоре, выглядывал из номеров, впервые с каким-то мстительным наслаждением произнося слова, которые слишком долго были запретными:
- Уходите! Все уходите! Быстрее уходите! Война!
Его обступили, к нему тянулись руки, он видел наполненные слезами глаза, перекошенные страхом лица. Это были все жены офицеров, часто вместе с детьми, привыкшие находиться рядом со своими мужьями. Бросить мужей в такую минуту, бежать куда-то - это было не только страшно, но и немыслимо. Он мог бы сказать этим беззащитным женщинам, что войск поблизости нет - таких войск, которые могли бы противостоять немцам, а те, что есть, застигнуты врасплох, гибнут под бомбами, что немцы не сегодня-завтра окажутся здесь, во Львове, что они все стали заложниками чьей-то преступной глупости.
Но он не мог сказать им этого. К тому же, он мог ошибиться: войска подойдут, ударят, опрокинут. Может, уже бьют немцев, может, уже на той, не нашей стороне. Может, это такая тактика: одно выставить напоказ, другое тщательно спрятать. Не все ему сверху видно, не все известно. Да и некогда ему было разговаривать, утешать, давать советы: его ждал самолет, его ждало небо, где наконец-то он посчитается за все. И за вчерашний день тоже.
И тут сзади раздался голос:
--
Я бы не советовала вам, товарищ старший лейтенант, сеять панику. Вы просто паникер. А, может, и трус.
Голос был металлический, хорошо отшлифованный и отпалированный. В коридоре сразу стало тихо. Дмитриев оглянулся на голос.
--
Да-да! Это я вам говорю, товарищ старший лейтенант. Это не война, а провокация. Так указывает товарищ Сталин. Красная армия сейчас накажет провокаторов, чтобы им впредь было неповадно. Не надо никуда ехать, не надо никуда бежать, товарищи женщины! И не надо слушать провокаторов-паникеров. Даже орденоносных.
Перед Дмитриевым стояла женщина одинакового с ним роста, стройная, красивая, с коротко остриженными волосами, он успел только взглянуть в ее кукольно-большие серые глаза, как совсем рядом раздался сильный взрыв, потом еще несколько. С потолка посыпалась штукатурка, зазвенело разбитое стекло, потянуло дымом, закричали женщины, дети. И эта женщина тоже. Она даже присела, закрыв голову руками.
--
Дура! - рявкнул Дмитриев, шагнув к ней, враз избавившись от сомнений и надежд: если были бы где-то спрятаны войска, они бы уже действовали, они бы не позволили так безнаказанно бомбить город... а эта женщина...
Где-то он видел таких женщин... в каких-то конторах, очень одинаковых женщин, очень похожих друг на друга и повадками, и прическами, и платьем. На гражданке - там все чужое, непонятное, там происходило что-то такое, что потом роковым образом отражалось на армии, на нем самом. Он ощутил это в прокаленных солнцем степях Халкин-Гола, потом в заснеженной Финляндии. Оттуда шли бессмысленные приказы, непонятные аресты командиров, дикие партийные судилища и безотчетный страх, что и ты можешь оказаться врагом, что и в тебе могут обнаружить какие-то искревления мыслей и желаний.
--
Вельможная дура! - выкрикнул он в сердцах, не находя таких слов, чтобы можно было коротко и убедительно опровергнуть тупую уверенность этой куклы. Но женщина не слышала его: зажав уши руками, она сидела на полу, беззвучно открывая и закрывая рот. И никто уже не слышал: все бежали к выходу, в ушах звенел непрекращающийся крик - на одной высокой ноте. Дмитриев махнул рукой и тоже побежал к выходу вместе со всеми, но на лестнице люди сбивались в кучу - не протиснуться.
Дмитриев кинулся назад, заскочил в какой-то номер. Второй этаж, можно было бы прыгнуть, но внизу камни, доски, стекла. Не хватало еще покалечить ноги. Зато под окнами соседнего номера навес парадного гостиничного подъезда...
Первое, что Дмитриев увидел, вскочив на ноги, это разорванная на части лошадь, опрокинутая телега, тело бородатого мужика в вылинявшей ситцевой рубахе, лежащее рядом с телегой, намотанные на посиневшую руку вожжи. Среди развороченной мостовой дымятся воронки, на противоположной стороне улицы горит угол дома. Куда-то бегут люди: одни в одну сторону, другие в другую. Дмитриев оглянулся, ища своего посыльного.
Посыльный держал под узцы двух оседланных лошадей. Он помог Дмитриеву забраться в седло, крикнул что-то гортанное, припал к лошадиной гриве и погнал с места в галоп. Дмитриев устремился следом.
Верхом старший лейтенант ездил только в далеком детстве. В ночное. Охлюпкой. Оказалось, что тело хорошо помнит, как себя вести. В седле и в стременах даже удобнее, надежнее как-то. Поэтому приноравливался он не слишком долго. А вот красноармеец-посыльный - сразу видно: лошадь для него - родная стихия.
Ему бы в кавалерию, - подумал Дмитриев, - а не хвосты самолетам заносить. Потом он перестал вообще о чем бы то ни было думать: увиденное ошеломляло, отупляло своей непоправимостью, неотвратимостью.
Над городом группами и в одиночку летали немецкие самолеты. Они пикировали, кидали бомбы, стреляли из пушек и пулеметов. И ни одного нашего истребителя! Ни одного! Где же самолеты его полка? Где самолеты других полков? Чем они заняты? Дмитриев ничего не понимал. И с яростью понукал свою лошадь.
За городом дорога оказалась пустынной. Километра через два они повстречали две армейские повозки, в них лежали раненые. Сидящий на передней старшина-сверхсрочник крикнул что-то Дмитриеву, показывая рукой за спину и в сторону, но Дмитриев не расслышал, и даже не придержал лошадь. Скорее, скорее на аэродром!
Шоссе вырвалось из теснины меж старых могучих тополей, ветви которых переплелись высоко над головой, и перед Дмитриевым открылся простор, наполненный солнечным светом и неподвижными дымами над едва проснувшимся лесом. Там, меж дымами, кружились маленькие самолетики, иногда вспыхивая отраженным солнечным лучом. Там был аэродром, там был полк, там были его товарищи. И он уже представил себе, что там могла произойти, пока он спал в гостиничном номере пьяным сном.
До слуха Дмитриева долетели глухие взрывы, словно кто-то топал тяжелыми сапогами в дощатый пол в пустой комнате. Потом часто-часто застучало, точно озороватый мальчишка пробежит вдоль забора, прижимая к штакетнику палку.
Так вот почему над Львовом нет наших истребителей! Ах, гады! Ах, сволочи!
Слева на шоссе из лесу наползал желтоватый туман. От него тянуло ужасом смерти. Здесь, невдалеке от дороги, стоялда какая-то артиллерийская часть. Каждый раз, проезжая мимо, Дмитриев видел одну и ту же картину: палатки, коновязи с лошадьми, зачехленные пушки, штабеля зеленых ящиков, иногда топающих по плацу красноармейцев. Сейчас все это было разворочено, деревья повалены и расщеплены, палатки сорваны, коновязи разрушены, ящики раскиданы, желтые снаряды и гильзы поблескивают в траве и среди кустов, из-под корневища вывороченного из земли дерева торчит ствол лежащей на боку пушки. Весь этот страшный погром затянут удушливым дымом сгоревшего тола.
Неужели все погибли? - мелькнуло в голове старшего лейтенанта, незаметившего в этом бомболоме ни единой живой души. - Этого не может быть. Хоть кто-то да должен был остаться...
Дмитриев вспомнил, что вчера они взяли в кузов двух молоденьких лейтенантов, направлявшихся во Львов. Лейтенанты слезли недалеко от железнодорожного вокзала. Может, хоть эти двое остались в живых, не попали под бомбы. А еще две фуры с ранеными, встреченные им несколько минут назад. Наверняка здесь есть еще раненые, нуждающиеся в помощи... Но старший лейтенант даже не придержал свою лошадь, наоборот, он все нахлестывал ее и нахлестывал.
Бессильная ярость душила Дмитриева, но видел он перед собой красивую женщину с кукольно-большими глазами. Почему-то именно эта женщина связалась в его сознании с теми, кто оставлял без внимания его рапорта, кто не позволял ему сбивать немецкие самолеты, унижая его солдатскую душу, кто беспечно выставил наши войска на поруганье врагу, по чьей вине везде царило какое-то совершенно непонятное ему, солдату, благодушие и самоуверенность, словно фашистов можно запугать одними заклинаниями, одним видом солдатских палаток, танков, орудий и самолетов.
Ах, ему бы только добраться до своего Яшки, как он называл свой истребитель, только бы поскорее добраться.
Выстрел раздался неожиданно и так близко, что Дмитриев вздрогнул и припал к лошадиной холке. Ему показалось, что и лошадь тоже вздрогнула и прибавила ходу. В следующее мгновение он увидел, как красноармеец-посыльный опрокидывается назад, на круп лошади, безвольно взмахивает руками, а потом летит вниз и, словно тряпичная кукла, несколько раз кувыркается на дороге. Его лошадь, лишившись седока, вдруг бросается в сторону, перепрыгивает через канаву и пропадает из глаз.
Второго выстрела Дмитриев не слышал, зато почувствовал, как рядом с его головой вжикнула пуля.
Почему-то выстрелы не вызвали у него удивления. Наверное, так и должно быть, когда одни долго и тщательно готовятся к войне, а другие благодушествуют. Только бы не убили и не ранили здесь, на земле. Погибнуть в воздухе - совсем другое дело.
И старший лейтенант Дмитриев погоняет и погоняет взмыленную лошадь.
Перед самым поворотом на аэродром Дмитриев увидел вчерашнюю полуторку, опрокинутую в канаву взрывом рядом упавшей бомбы. Из кабины торчали голые женские ноги с потеками запекшейся уже крови, словно ноги эти исцарапала огромная когтистая лапа. Дмитриев еще помнил жар молодого Клавочкиного тела в тесноте кабины полуторки, курносое лицо молодого шофера. Вчера... нет, еще час назад они были живы, спешили на аэродром, не вполне понимая, что случилось, и не зная, что ждет их впереди. Им не нужно было подниматься в воздух, а коробки с печеньем, выброшенные из опрокинутой машины - не патроны, без которых нельзя воевать. И все-таки они спешили - и вот...
С каждым скоком усталой лошади Дмитриев чувствовал, как что-то тяжелое и душное заволакивает его душу, как тыжелеют руки, как пустеет в груди, из которой вышло что-то прошлое, а новое, нужное сегодня, еще не оформилось, не заполнило образовавшуюся пустоту.
На месте КПП дымились черные воронки. Горел склад ГСМ, почти посреди взлетной полосы горел бензовоз. Полковая столовая, она же клуб, казармы летного и технического состава лежали в развалинах. Вокруг валялись одеяла, матрасы, куски солдатских краватей, все усыпано, точно снегом, белыми перьями. Штаб полка - небольшой кирпичный одноэтажный домик с высокой башенкой, над которой неподвижно, понуро даже, висела колбаса, - был цел, но Дмитриев и не подумал идти докладываться о своем возвращении из краткосрочного отпуска, погнал коня прямо на стоянку своей эскадрильи.
Кругом горели застигнутые на земле самолеты. Даже самолеты дежурного звена не успели подняться в воздух и были расстреляны на рулежной дорожке... Нет краю воронки лежал обрубок человека. Лошадь перед этим обрубком остановилась, как вкопанная, и, дрожа всем телом, попятилась, оседая на залние ноги.
Дмитриев спрыгнул на землю. Обрубок вдруг зашевелился, прохрипел синими губами:
--
Братцы, помогите! Умираю, братцы!
Дмитриев растерянно оглянулся: там и сям, что-то делая, копошились люди, там и сям валялись неподвижные тела, часто в одних майках, и никому до них не было дела. Он скрипнул зубами и, опустив поводья, побежал туда, где стоял его самолет.
Его Яшка оказался цел. Возле него крутился чужой механик. Дмитриев прыгнул на крыло.
--
Чего там?
--
Порядок! - обрадовался механик.
--
Тогда давай!
--
Есть давать!
--
От винта!
--
Есть от винта!
Дмитриев взлетал поперек взлетной полосы. Он лишь мельком еще раз глянул на повисшую без движений колбасу над штабом полка: ветра не было. Теперь только не наскочить на воронку от бомбы, только бы взлететь. А там уж как-нибудь...
Со стороны солнца заходила стайка юнкерсов, хищно растопырив стойки шасси. Над ними, высоко в небе, Дмитриев успел разглядеть пару мессеров - истребителей сопровождения. Подобрав шасси, от земли, он пошел в атаку на приближающиеся бомбардировщики. Забылось, ушло куда-то все, что было до этой минуты: обида, злость, нервное напряжение, красивая самоуверенная женщина с коротко остриженными волосами и отшлифованным голосом, чужие смерти, чужое отчаянье. Тот мир остался за невидимой чертой, он был почти нереален. Реальными были вот эти юнкерсы, спокойно, как на учении, идущие бомобить чужой аэродром. По существу, они шли добивать то, что там осталось. Неужели от всего полка в воздухе только он один? Где капитан Михайлов? Где Леха? Где все остальные? Что с ними? Надо бы спросить у механика...
На миг перед его глазами мелькнуло окровавленное лицо друга из пьяного сна там, в гостинице, в Львове. Да была ли гостиница? Был ли пьяный сон, который ничего не изменил, не облегчил душу? У него такое ощущение, что он все еще продолжает вчерашний полет. И не было команды идти на посадку... Нет, теперь никакая команда его не остановит. Вот так же когда-то он шел в атаку на встречных курсах на японские самолеты. Только впереди летел Михайлов, Лешка Михайлов, тогда еще старший лейтенант. И самолеты у них были другие - ишачки. Юркие, но тихоходные машины. А на Яшке он впервые ведет атаку на втречных курсах. Если не считать учебных. Впрочем, все это впрошлом и к сегодняшнему дню не имеет ровным счетом никакого отношения.
Самолеты приближались быстро. По каким-то неуловимым признакам Дмитриев определил, что его заметили: что-то изменилось в характере движения юнкерсов. Он бросил взгляд вверх: мессера пикировали в его сторону. Ну, это им шиш с маслом. Расчет на слабонервных.
Дмитриев выбрал ведущего.
Собственно, а кого еще выбирать? Во все времена, сколько воюет человек, тот, кто идет первым, принимает и первый удар. Так повелось. А он, старший лейтенант Дмитриев, и первый, и последний. Других нету.
Движения у Дмитриева отработаны до полного автоматизма: чуть-чуть педалями, чуть штурвалом. Самолет - это он сам, обшивка самолета - его собственная кожа. И воздушные потоки обтекают не флюзеляж и плоскости, а его тело... Еще штурвал чуть-чуть на себя. Он чувствует, как напряглись рули высоты. Ведущий юнкерс медленно вплывает в перекрестие прицела. Ну! Еще самую малость...
И тут строй юнкерсов разваливается на две стороны, и Дмитриев проваливается в пустоту. Ловко они его. А впрочем, нервишки у немцев оказались не очень-то. У япошек нервишки были покрепче. Или гонору побольше? Черт его знает!
Дмитриев бросает машину вверх, делает мертвую петлю и несколько бочек, чтобы встряхнуться, лучше прочувствовать машину, и уже с высоты снова идет на юнкесы. Только теперь уже с хвоста... А где же мессеры? Дмитриев вертит головой, выворачивает ее так и эдак: истребители сопровождения как в воду канули. Это плохо. Охотник сам может оказаться дичью...
Ага, вот они!
Дмитриев увидел не сами немецкие самолеты, а их тени, стремительно бегущие по земле. Поднял глаза - мессеры! идет в лоб. Прекрасно. Сейчас он угостит их почти тем же приемом, каким его самого только что угостили юнкерсы. Раз, два, три, четыре, пять, - считает Дмитриев и резко сбрасывает газ, - самолет проваливается, словно из-под него выдернули опору, - и мессера проносятся мимо. Он даже успевает заметить, как пульсируют огоньки их пулеметов. Шиш вам с маслом!
Сейчас ему не до мессеров. Главное - юнкерсы.
Дмитриев садится на хвост одному из них, ловит в прицел прозрачную башенку стрелка-радиста, дает короткую очередь. Потом, экономя патроны, подходит почти вплотную и бьет по кабине летчика. И резко отворачивается в сторону. Юнкерсы, кидая бомбы куда попало, бегут врассыпную. Его Юнкерс клюет носом и срывается в штопор. Теперь можно схлеснуться и с мессерами. Но тех нигде не видно. Дмитриев бросает взгляд на прибор, показывающий расход топлива, и удивляется: только что взлетел, а бензина едва-едва на посадку. Теперь понятно, почему нет и мессеров - они лапотнули на свой аэродром.
Дмитриев закладывает крутой вираж и идет на посадку. Над аэродромом чисто. Значит, он свою задачу выполнил - дал своим товарищам передышку. Теперь бы смотаться во Львов и разогнать там всю эту сволочь, чтобы хотя бы женщины смогли спокойно выйти из города. Дмитриев доволен собой и верит, что с ним ничего не случиться. Его уже много раз сегодня могли убить: разбомбить в гостинице, пристрелить по дороге, сбить в воздухе. А он цел. Значит, не отлита еще та пуля, которая ему предназначена. И он почти счастлив. Он даже пробует напевать, хотя со слухом у него никуда.
Навстречу ему с аэродрома выносятся два наших истребителя: Як и И-16. Странная парочка - гусь да гагарочка. Значит, это все, что осталось от его полка? Может, в одном из них Лешка Михайлов?
Дмитриев качнул крыльями, но они не заметили, уходя в сторону Львова.
* * *
Старшего лейтенанта Василия Дмитриева сбили на четвертом вылете. Вернее, на взлете. Он даже не успел убрать шасси. Пара мессеров, почти задевая брюхом верхушки деревьев, выскочила из засады, настигла его и походя расстреляла в упор. Изрешеченный пулями, но еще живой, Дмитриев успел нажать на гашетку, когда перед ним, в застилаемой смертным туманом голубищне, возникли вытянутые крестообразные тела его убийц.
Все-таки три юнкерса он свалить сегодня успел...
Яшка некоторое время еще тянул вверх, продолжая вести огонь из пулеметов, а потом клюнул носом и устремился к земле.
Это был последний истребитель полка, которого больше не существовало.