|
|
||
По содержанию - сильно покоцанная (не по моей воле) редакция монографии. Текст пришлось урезать на треть, а просили и вовсе вдвое, что абсолютно незаконно, но на практике сами понимаете... При этом ссылки требовали, наоборот, удвоить, из-за чего пришлось резать именно мысль, а не доксографию. Ну и, как водится, десять процентов листажа угробились на бесценные по информативности "введение" и "заключение". Последствия для читабельности - плохие. Официальный, однако, текст, потому и выкладываю. Интереса ради можно сравнивать с монографией, дабы уяснить каким образом наша академическая бюрократия борется за научность. Ножницами. |
Санкт-Петербургский Государственный Университет
Аэрокосмического Приборостроения
На правах рукописи
Майков Андрей Владимирович
Наука и вненаучные
когнитивные практики
Специальность 09.00.08 - философия науки и техники
(философские науки)
Диссертация на соискание ученой степени
кандидата философских наук
Научный руководитель -
доктор философских наук
профессор Михайловский В. Н.
Санкт-Петербург, 2005
Оглавление
Глава 1. Плюрализм когнитивных практик в историческом разрезе 10
ј 1.1. Философия против истории.. 10
ј 1.2. Наука против философии.. 13
ј 1.3. Идиографические науки против номотетических. 28
ј 1.4. Внеакадемическое познание против академического.. 33
ј 1.5. Конец науки как стимул к поиску альтернатив. 50
Глава 2. Когнитивные практики внутри и вне номинальных границ науки 61
ј 2.1. Какие существуют когнитивные практики?. 61
ј 2.2. Специфика эксплицистической деятельности..
ј 2.3. Тезавристика: сохранение и воспроизводство знаний.. 106
ј 2.5. Знание "растворённое в культуре".
ј 2.6. Свободные дискурсивые площадки..
Данная диссертационная работа посвящена месту науки в современном интеллектуальном пространстве. Она ставит цель это место ограничить и показать находящееся по другую стоґрону, но не как враждебное науке, а как дополняющее её. Это другое именуется "вненаучными когнитивными практиками", которые также можно назвать практиками "рациональными" в том смысле, что они стремятся к нахождению истины, а не громождению заблуждений. Следовательно, отношения науки с религией, оккультизмом, а также лженаучными практиками наподобие астрологии, уфологии и парапсихологии, в проблематику данной работы не входят.
В соответствии с поставленной целью в диссертационной работе решаются следующие задачи:
Ј Установление критериев дифференциации когнитивных практик,
Ј Анализ внутренней неоднородности понятия "наука" и вычленение внутри него самостоятельных когнитивных практик,
Ј Анализ внеакадемической когнитивной деятельности, "растворённого в культуре" знания,
Ј Оценка перспектив различных когнитивных практик в современной исторической ситуации.
Актуальность исследования определяется рядом обстоятельств, которые не новы, но продолжают нарастать и осложняться, не будучи ни отрефлексированы, ни отреагированы. Границы науки никогда не были установлены строго, но раньше в этом и не было столь острой нужды. Ранняя наука была социологически проницаема. Ею занимались не профессионалы, а любители, специального образования не имевшие. Следовательно, возможность выступать от лица науки была общедоступной. С появлением же обособленного научного сообщества, состоящего из узкодисциплинарных специалистов, это право оказалось монополизировано. В связи с этим назрел вопрос об основаниях такой монополизации. В какой мере монополия специалистов обоснована их профессиональным когнитивным опытом? Как далеко она может простираться? В какой мере не-специалисты могут с ними соперничать и подвергать их высказывания сомнению? Каким образом общество может осуществлять контроль за деятельностью специалистов?
Проблема стоит тем острее, что в отличие от ранней, естествоведческой науки, наука современная стремится проникнуть во все сферы общественной жизни. Она постулирует экономические и культурологические истины, изобретает психологические и социально-политические технологии. Она прямо указывает "правильный" образ жизни индивидуума и тем самым обнаруживает свою идеологичность. В то же время претензии науки на эксклюзивную истину в гуманитарной области гораздо менее убедительны, чем в естествознании. В значительной своей части "гуманитарная", или "общественная", сфера является сферой повседневного опыта. Кроме того, о ней высказываются философы, публицисты, писатели. Специфика "научных" высказываний в гуманитарной области проблематична. Она относится больше к форме и социологической принадлежности дискурса, нежели к его содержанию. Таким образом, экспансия науки в гуманитарное пространство обостряет вопрос о границах науки, равно как вопрос о когнитивных практиках по другую сторону установленной границы. Признаем ли мы гуманитарные вопросы вненаучными или установим границу между "наукой" и "не-наукой" внутри гуманитарной области, в любом случае эту границу придётся обозначить.
Но даже там, где дилетант заведомо уступает специалисту, профанное отношение к знанию является такой же социально-гносеологической данностью, как и профессиональное. Более того, расширение горизонтов науки соответствующим образом расширяет горизонт дилетантства. Давно говорится о дегуманизации современной науки в связи с неизбежным распространением и углублением узкой специализации. Даже лучший специалист в какой-либо предметной области в остальных областях является профаном, т. е. располагает лишь малым и с каждым поколением суживающимся фрагментом картины мира. Этот феномен не просто дробит культурное пространство, позволяя вести речь о "цивилизованном варварстве", но порождает своеобразную культуру дилетантства, каковое становится объединительным цементом культуры в целом. Интеллектуалов прошлого объединяла причастность к науке. Интеллектуальнов современности - причастность к дилетантству. И не только интеллектуал, но всякий человек не может отгородиться от окружающей среды, в т. ч. техногенной, которая пробуждает разносторонний когнитивный интерес, ставит перед субъектом вопросы из любых областей познания, на большинство которых он не способен компетентно ответить и вынужден принимать "авторитетные мнения", часто недостаточно их понимая и тем более не имея возможности их проверить.
Развитие науки имеет и другое следствие - приближение к исчерпанию. Тема эта табуируется по понятным социально-экономическим причинам. Представления о бесконечном росте науки значительно улучшают позицию в переговорах со спонсорами. Тем не менее, закрывать глаза на измельчание проблематики многих дисциплин с каждым десятилетием трудней. Наступило время задуматься над вопросом: чем займутся интеллектуалы в постнаучную эпоху? Очевидно, им предстоит заняться сохранением, (а точнее воспроизводством) накопленных знаний, но это требует основательного пересмотра ценностей и нормативов, и прежде всего отказа от культа новизны.
Наконец, специфика современной российской ситуации, состоящая в фактическом "сворачивании" науки, ставит вопрос о том, куда перенаправляется в кризисной ситуации интеллектуальный потенциал общества. В каком-то смысле это ситуация локального "конца науки", могущая иметь некоторую предсказательную ценность.
Новизна диссертационной работы заключена уже в постановке целей и задач - анализе внутренней неоднородности науки и вычленении из неё самостоятельных когнитивных практик, функционирующих по отличным от науки принципам. В соответствии с этим разработана система понятий, отражающая плюрализм когнитивных практик, показано место, занимаемое каждой из них в культуре, и их взаимоотношения, в т. ч. перспективы каждой из них в современной исторической ситуации. Исследовано раздвоение сознания на интуитивный и рассудочный пласты, определяющее различие между "эмпириоскопическими" и "репрезентоскопическими" когнитивными практиками. Проанализирована роль философии как энциклопедической и номотетической "репрезентоскопии", в свете чего исследована историческая судьба философии. Показано, что кризис философии в начале XX в. был связан с конкуренцией со стороны молодой узкоэкзистенциальной когнитивной практики - психоанализа. Также показана необходимость частичного восстановления энциклопедизма в пределах гуманитарного знания.
С другой стороны предпринята попытка проанализировать спектр "внеакадемических" (т. е. не связанных с "научными" учреждениями) когнитивных практик (не включая в него различного рода лженаучные предприятия) и сравнить их возможности с возможностями практик, объединяемых в понятии "наука". Показана решающая роль референтных групп и "дискурсивных площадок" в конституировании когнитивных практик. Исследован феномен неспецифического выражения дискурсивного содержания в форматах художественной литературы и анекдота. Проанализированы различные способы интеграции дискурса в художественный текст. Наконец, рассмотрена роль Интернет-технологий, и особенно блогов, в становлении внеакадемического дискурса и его демократизации, что имеет неизбежным следствием популяризацию и углубление внеакадемических форм познания мира.
Диссертационная работа имеет в первую очередь мировоззренческое значение. Она показывает несостоятельность сциентистских претензий на эксклюзивное обладание истиной и эксклюзивное право исследовать истину. В своей бытовой и профессиональной деятельности человек когнитивно самодостаточен и является высшей инстанцией истины, не нуждающейся в научном патронаже. Таким образом, отстаивается интеллектуальное достоинство человека, умаление которого со сциентистских позиций является скрытой формой иррационализма и обскурантизма.
Теоретическое значение работы заключается также в том, что в ней впервые всесторонне анализируется внутренняя неоднородность понятия "наука", из которого вычленяются ранее "автономные" когнитивные практики и исследуются особенности функционирования каждой из них. Кроме того, рассматривается место каждой из этих практик в более широком контексте внеакадемического знания.
Практическое значение работы состоит в том, что она закладывает фундамент для совершенствования институциональных систем науки и образования, которые в настоящее время пренебрегают плюрализмом когнитивных практик и вследствие этого проповедуют неспециализированный подход к ним, стремятся подвести под сциентистские стандарты те исследования, которые по природе своей ему чужды. Реформирование институциональных систем в соответствии с реальным составом когнитивных практик способствовало бы более эффективному их функционированию.
Кроме того, материалы работы могут быть использованы при чтении курсов лекций и написании учебных пособий по философии науки, социологии знания и другим смежным дисциплинам.
По результатам диссертационной работы на защиту выносится следующая совокупность тезисов.
1. Содержательные критерии дифференциации когнитивных практик задают релевантный этим практикам предмет (или его свойства). К ним относятся критерий энциклопедичности или специализированности, критерий идиографичности или номотетичности, а также критерий "эмпириоскопичности" или "репрезентноскопичности" и критерий "новизны" или "повторности". "Эмпириоскопичность" подразумевает, в самых общих словах, обращение непосредственно к фактам (в форме наблюдений или экспериментов), а "репрезентоскопичность" - обращение к их репрезентациям в сознании (в форме "кабинетных размышлений"), необходимое в тех случаях, когда затруднительно "эмпириоскопическими" методами выделить в потоке событий атомарные объекты и причинные факторы.
2. Философской когнитивной практике присущи энциклопедизм, номотетизм, "репрезентоскопизм" и новизна. Научная когнитивная практика отличается от неё тем, что предполагает специализированность и "эмпириоскопичность". Однако на практике критерии соблюдаются нестрого. В науку включаются идиографические, "репрезентоскопические" и "тезавристические" (воспроизводимые, а не первооткрываемые) содержания. Вследствие этого понятие "научности" оказывается противоречивым, однако отказаться от критериев нельзя, поскольку в таком случае граница между "научным" и "ненаучным" вообще исчезнет.
3. Социологически можно разделить когнитивные практики по тому признаку, входит ли их предмет в сферу "обыденного" знания ("экогнозия"), или в сферу "профессионального" (профессиогнозия), или не входит ни в ту, ни в другую ("экзогнозия"). В первых двух случаях новизна когнитивного продукта может состоять только в "репрезентоскопическом" анализе ("осмыслении") "эмпириоскопического" опыта, данного в повседневной практике. Во втором случае необходимо сперва получить "эмпирископические" данные, а затем "репрезентоскопически" их "осмыслить". Более частное социологическое деление когнитивных практик определяется "референтными группами", т. е. конкретными сообществами людей, заинтересованных в той или иной познавательной деятельности.
4. "Эксплицистическая" (в частности "философская") когнитивная практика образуется соединением номотетического и "репрезентоскопического" критериев. Важнейшим аспектом "эксплицистической" деятельности является терминотворчество. "Неэксплицированный" поток событий представлен субъекту в интуитивном, т. е. образном и подсознательном, виде. Задача "эксплицистики" состоит в преобразовании этого потока в формализованную, рассудочную форму. Но рассудок оперирует словами, многозначность и недостаточность которых не позволяют выдвигать истинные суждения. Поэтому содержание человеческого рассудка чаще всего ложно, хотя на интуитивном уровне тот же человек имеет верное понимание вещей, и единственным способом это расхождение преодолеть является введение новых, однозначных и релевантных терминов.
5. В силу вышесказанного неправомерно считать науку монополистом в теоретическом познании мира. Будучи "эмпириоскопической" когнитивной практикой, она не может включать в себя "экогнозические" и "профессиогнозические", но только "экзогнозические" вопросы, причём не все, а только часть из них. Скрытая множественность когнитивных практик обнаруживается, во-первых, внутри номинальной "науки", во-вторых, в различных формах обыденного и профессионального познания, например в психологических тренингах, журналистике, литературной деятельности. Поэтому рационализм (как деятельное стремление к знанию) гораздо шире сциентизма, и сведение первого к второму на самом деле антирационалистично, поскольку игнорирует большинство когнитивных практик или загоняет в неподходящий сциентистский формат.
Основные положения и выводы диссертационного исследования отражены в следующих работах автора.
1. Майков А. В. Роль психоанализа в кризисе философии. // Сборник докладов 7‑й аспирантской сессии СПбГУАП. - СПб., 2004 - 0,5 п. л.
2. Майков А. В. Проблема статуса гуманитарного знания. // Сборник докладов 7‑й аспирантской сессии СПбГУАП. - СПБ., 2004 - 0,6 п. л.
3. Майков А. В. Дискурсивная литература // Сборник докладов 8‑й аспирантской сессии СПбГУАП. - СПб., 2005 - 0,5 п. л.
4. Майков А. В. Демократизация дискурса благодаря блогам. // Сборник докладов 8‑й аспирантской сессии СПбГУАП - СПб., 2005 - 0,1 п. л.
5. Майков А. В. Границы науки и плюрализм когнитивных практик. - СПб., 2005 - 10,5 п. л.
ј 1.1. Философия против истории
В наши дни история считается одной из наук. Однако с древности и до сравнительно недавнего времени в языке было закреплено противопоставление "истории" и "философии" как частного и общего знания. Знаменитая "Естественная история" Плиния (24-79) была, как известно, сочинением отнюдь не историческим в современном смысле слова, но охватывала практически все известные в то время области человеческого опыта, которые, однако, рассматривала скорее фактографически, чем аналитически, и этим отличалась от философских трактатов. Более того, уже у Аристотеля (384-322 до н. э.) и Теофраста (ок. 370 - ок. 285 до н. э.), живших несколькими веками раньше и с точки зрения "научной репутации" куда более весомых, мы читаем, сответственно, "Историю животных" и "Историю растений". Таким образом, несмотря на общий синкретизм когнитивных практик, неизбежный на ранних стадиях культурного развития, начатки дифференциации когнитивных практик мы находим уже в античности, и это, древнее, деление представляется нам более фундаментальным, нежели позднейшие дихотомии научного и философского или естественного и гуманитарного.
В том же широком значении понимает историю Фр. Бэкон (1561-1626). Его громоздкая и ныне почти забытая классификация выделяет три фундаментальных рода человеческих знаний: историю, поэзию и философию.[1] Эти роды соответствуют, по убеждению Бэкона, трём фундаментальным способностям человеческого ума, выделенным ранее Х. Уарте (ок. 1530 -1592)[2]: памяти, воображению и рассудку. В бэконовской триаде вызывает возражения статус поэзии, которая скорее не изучает, а производит фантазии, т. е. является способностью творческой, а не познавательной. Но это не отменяет сказанного в отношении истории и философии.
Созвучно Бэкону высказывался Гоббс (1588-1679). Философия (отождествляемая Гоббсом с наукой) "исключает также историю, как естественную так и политическую, хотя для философии обе в высшей степени полезны (более того, необходимы), иб их знание основано на опыте или авторитете, но не рассуждении"[3], тогда как "под наукой (scientia) мы понимаем истины содержащиеся в теоретических рассуждениях, т. е. во всеобщих положениях и выводах из них."[4]
Термин "история" употребляется в широком смысле в названиях многих капитальных трудов Нового времени. Это в частности "История животных" Геснера (1516-1565), "Естественная история птиц" Белона (1517-1564), "Естественная история четвероногих" Джонстона (1603-1675), "История растений" Рея (1627-1705), "История насекомых" Реомюра (1683-1757), "Естественная история" Бюффона (1707-1788), "Естественная история растений" и "Естественная история беспозвоночных животных" Ламарка (1744-1829).
Благодаря Даламберу бэконовская система знаний, в т. ч. противопоставление истории и философии, попадает в 1751 г. в знаменитую Энциклопедию, авторитет и популярность которой в к. XVIII - нач. XIX в. трудно переоценить. (В русском переводе с даламберовской классификацией можно ознакомиться у Троицкого[5]; оригинальная версия выложена в Википедии.[6]) Но в то же время Энциклопедия навязывает новое понимание "истории", поскольку в соответствующей многостраничной статье рассказывается исключительно о хронологизированной гражданской истории, и ни слова - об естественной.[7] Уже Вольтер не смущается назвать свою книгу "Философия истории" (1765), а следом за ним Гердер - "Идеи к философии истории человества (1784-1791).
Противопоставление истории и философии было даже институциализировано в структуре Баварской академии наук, основанной в 1759 г., которая была разделена на соответствующие классы. "К занятиям исторического класса относились собирание исторических источников, политико-географическое описание страны, составление карт, изучение генеалогии баварских аристократических родов, истории наук и искусств в Баварии. В философском классе помимо философии должны были изучаться посредством экспериментов "действия природы", причём в первую очередь проводиться исследования полезные для повседневной жизни: химические анализы местных природных материалов, особенно для нужд сельского хозяйства, ремёсел, горного дела и металлургии; астрономические, геодезические и гидрологические наблюдения и съёмки; медикам надлежало изучать местные болезни людей и скота, вести учёт рождаемости и смертности."[8] Однако уже в 1784 г. к этим двум классам был добавлен третий - филологический, а следующий устав 1807 г. разделил академию на (1) философско-филологический, (2) математико-физический и (3) исторический классы, из которых первый и третий в 1947 г. были объединены в философско-исторический, а второй стал называться классом математики и естествознания. Таким образом, некогда противоположные "история" и "философия" оказались объединены в один класс. Более того, парадоксальное слияние истории и философии является в современных немецких университетах делом обыденным.
Как же произошло смещение понятий? Тут надо признать, что философия претерпела гораздо большую трансформацию, нежели история. История сузилась, а философия поменяла смысл на противоположный. Очевидно, это случилось в тот момент, когда философия выродилась в историю философии, дисциплину действительно идиографическую, хотя сама по себе философия номотетична. Выродилась не от хорошей жизни, а потому что утратила способность к плодотворному теоретизированию, но это нам предстоит обсудить несколько позже.
Следует, однако, отметить, что вырождение истории как единого идиографического знания имело и внутреннюю причину. Как и синкретическая философия, синкретическая история оказалась неуместной в эпоху специализации знаний. Этот аспект можно проследить на примере кафедры естественной истории Московского университета (известной также как "демидовская" кафедра). Она была учреждена в 1755 г., при основании университета, в составе медицинского факультета. Однако в 1791 г. её разделили на три кафедры: ботаники, сельского хозяйства и минералогии. В 1804 г. кафедру возродили (уже в составе физико-математического факультета и только в Московском университете, хотя к тому времени появилось несколько других), но по новому уставу её ведение ограничивалось зоологией, тогда как кафедра ботаники и кафедра минералогии и сельского домоводства существовали отдельно, по уставу же 1835 г. кафедра естественной истории была переменована в кафедру зоологии.[9]
В наше время почти единственный реликт старого словоупотребления - вывески музеев. Выражение "естественная история" сохранилось в названии многих из них, особенно американских", хотя и воспринимается скорее в качестве идиомы.
Начиная с XVII в. философская парадигма познания мира неуклонно вытеснялась научной. Этот процесс имел целый ряд аспектов, а именно:
1. Методический,
2. Структурный,
3. Персональный,
4. Номинальный,
5. Институциональный,
6. Эдукативный.
Методический аспект заключался во внедрении экспериментальных исследований, в противоположность прежним попыткам понять и объяснить устройство мира посредством чистых размышлений.
Структурный аспект выражался в противоположности единой философии и раздробленной на множество отраслей науки. Структурный аспект был неизбежным следствием методического. Эксперименты отнимало гораздо больше времени, сил и средств по сравнению с теоретическими размышлениями. Однако вплоть до сер. XIX в. внутреннее деление естествознания оставалось весьма условным и прозрачным. В доказательство этого можно привести примеры многих выдающихся учёных.
Ламарк (1744-1829) занялся зоологией только в пятидесятилетнем возрасте и только по причине отсутствия свободной кафедры по главной его специальности, ботанике. Кроме того, за свою долгую жизнь он успел написать одиннадцать томов по метеорологии, а также работы в области физики и химии.
Ампер (1775-1836), имя которого ассоциируется в наши дни с известным законом физики, заинтересовался этой дисциплиной только в 1820 г. (т. е. в 45 лет), узнав о сенсационных опытах Эрстеда, и буквально через два месяца после опубликования их результатов обнародовал собственное открытие. К тому времени он уже был избран в члены французской академии наук за заслуги в области математики (1814 г.) В конце жизни к научным интересам Ампера прибавились физика и биология, а также вопросы классификации наук.
Гельмгольц (1821-1894) по образованию был врачом. Однако его научные достижения далеко не исчерпываются нейрофизиологией, но также лежат в области термохимии, электро- и гидродинамики, общей физики, которую он обогатил конкретизацией закона сохранения энергии.
Пастер (1822-1895) по образованию был физиком. Его научная карьера начиналась с изучения поляризации света в кристаллах. Брожением он заинтересовался в той связи, что многие из исследуемых им веществ являлись продуктами этого процесса, который тогда считался химическим. Пастер смог доказать, что на самом деле брожение вызывают микроорганизмы, а также открыть метод борьбы с ними нагреванием до 50-60 градусов Цельсия, названный в честь него пастеризацией. Заодно он опроверг восходящую к глубокой древности теорию самозарождения микроорганизмов из "грязи", "миазмов" и т. п. И уже на заключительном этапе своей деятельности он обратился к изучению инфекционных заболеваний человека и животных, в частности к методам вакцинации против них. Кстати говоря, отсутствие медицинского образования доставило ему немало неприятностей в связи с обвинениями в незаконной врачебной практике.
Персональный аспект заключался в разделении труда между естествоиспытателями и гуманитариями, вследствие специфики своего предмета остававшимися верными традиционной философской парадигмы и гораздо дольше сохранявшими за собой звание "философов". На первых порах совместителей было немало, например Декарт (1596-1650), Паскаль (1623-1662), Лейбниц (1646-1716). В XVIII в. подобное совместительство уже экзотично, хотя на слуху такие фамилии как Ломоносов (1711-1765) и Франклин (1706-1790). В XIX в. столь широкий универсализм становится эквивалентен шарлатанству.
Номинальный аспект выражался в замене терминов "философия", "философ", "философский" на термины "наука", "учёный", "научный". Процесс этот заметно отставал от других аспектов разделения, за исключением эдукативного. Достаточно сказать что слово "scientist" появилось в английском языке только в 1833 г., благодаря Уэвеллу, а до этого исследователи называли себя "natural philosophers" (хотя "science" появилось в обиходе гораздо раньше)[10]. Как справедливо отмечает Хайек, "когда исследователям <...> приходилось касаться более общих аспектов изучаемых проблем, они охотно определяли свой предмет как "философский"[11]. Можно вспомнить в этой связи названия трудов Ньютона (1643-1727) - "Математические начала натуральной философии" (1687), Линнея (1707-1778) - "Философия ботаники" (1751), Ламарка (1744-1829) - "Философия зоологии" (1809), Лапласа (1749-1827) - "Философские исследования вероятности" (1812), Фуркруа (1755-1809) - "Философия химии", Дальтона (1766-1844) - "Новые начала химической философии (1808), Сент-Илера (1772-1844) - "Философия анатомии" (1818) и "Принципы философии зоологии" (1830). Журнал Лондонского королевского общества, издаваемый с 1666 г. и по наши дни носит название "Philosophical Transactions". Дж. Ст. Милль свидетельствует, что в современном ему английском языке "естественная философия" синонимична "физике", хотя и считает последний термин более правильным.[12]
Институциональный аспект выражался в формировании специфических научных сообществ, в которые входили только естествоиспытатели, но не философы. Ведущие национальные академии - английская и французская - долгое время не имели гуманитарных подразделений.
Эдукативный аспект состоял в том, что по мере усложнения и специализации научных исследований занятия наукой стали требовать основательной предварительной подготовки, а именно профессионального образования. Этот аспект обнаружил себя позднее всего, только ближе к концу XIX в. До этого наука была фактически уделом дилетантов, либо не имевших высшего образования, либо получивших его совсем не в той специальности. Галилей учился на врача, но образование так и не закончил. Ньютон получил степень бакалавра изящных искусств. Докторская диссертация Эрстеда была посвящена медицине. Виет, Ферма, Гюйгенс, Лавуазье, Авогадро были адвокатами. Кулон - военным инженером. Гершель - профессиональным музыкантом. Кювье получил "камеральное", т. е. экономическое образование. Дарвин учился на богослова. Гельмгольц, как уже говорилось, был врачом, а Пастер - физиком. Паскаль, Левенгук, Ампер, Лаплас, Дальтон, Фарадей высшего образования не имели.
В XIX в. разница между философским и научным подходами стала очевидной. Претензии философов на универсальное, пандисциплинарное знание обнаружили свою беспочвенность. Философам пришлось искать новое самоопределение, новую идентичность, которые принимали бы во внимание соседство могущественной науки и каким-то образом регламентировали границу с ней. При этом философы совсем не хотели отказаться от универсализма, поскольку такой отказ крайне болезнен психологически. Каждому субъекту присуща амбиция познать мир единолично. Его естественное любопытство не терпит дисциплинарной специализации, к которой обязывает наука. Поэтому многие из них решили объявить философию интегрирующей надстройкой над наукой, а некоторые даже потратили жизнь на воплощение этой идеи.
Так, по мнению О. Конта, философам надлежит "основываясь на знакомстве с общим состоянием положительных наук [т. е. фактически на поверхностном их изучении, в основном посредством принятия на веру мнений специалистов] посвятить себя исключительно точному определению духа этих наук, исследованию их соотношений друг с другом, низведению, если таковое возможно, присущих им принципов к наименьшему числу всеобщих принципов."[13] Польза этого занятия в том, что "Положительная философия "проливает свет" на частнонаучные вопросы" - но как именно Конт нигде не уточняет. Единственный конкретный пример оказывается на поверку опровержением Конта, а именно Берцеллиус, по его утверждению, опроверг химические представления о простоте азота исходя из данных физиологии, что, конечно, неверно. Потратив лучшие годы жизни на гигантский "Курс положительной философии", Конт фактически наполнил его многими ошибочными и уже по тому времени устаревшими воззрениями, о чем свидетельствуют обстоятельные комментарии к русскому изданию первого тома.
Аналогичным образом высказывается Г. Спенсер. "Истины Философии относятся к высшим научным истинам так, как эти последние относятся к низшим научным истинам. Как каждое более обширное научное обобщение охватывает и соединяет более узкие обобщения своего раздела - так обобщения Философии охватывают и соединяют самые обширные обобщения Науки. Это есть конечный продукт того процесса, который начинается простым собиранием сырых наблюдений, продолжается установлением положений имеющих большую общность и более свободных от частностей и кончается всеобщими положениями. Знание в своей низшей форме есть необъединенное знание; Наука есть отчасти объединенное знание; Философия есть вполне объединенное знание."[14]
У Э. Маха, как и у Конта со Спенсером, философ "стремится к возможно полной всеобъемлющей ориентировке во всей совокупности фактов", тогда как естествоиспытатель "занят ориентировкой и обобщением в одной какой-нибудь небольшой области фактов", так что философ опирается на данные науки, принимаемые на веру, и пытается их интегрировать. Подтверждение нужности философии Мах, вслед за Контом, усматривает в необходимости разрабатывать "пограничные области", однако с этим гораздо лучше справятся "пограничные специалисты, а не философы. Также Мах пишет, что "философское мышление дало естествознанию и положительные ценные идеи, как, например, разные идеи сохранения."[15] Но эта идея заимствована, скорее, из обыденного опыта и в примитивном виде присуща даже животным. Что показательно, Мах, уже не претендует на звание философа-универсала и вообще философа и позиционирует себя как естествоиспытателя, интересующегося естественно-научной методологией и психологией познания.[16] Его определение "философии" мало заботится о своей реализуемости.
Однако идея философии как "второго этажа" над наукой уже в то время казалась многим неубедительной. Так, Й. Петцольдт практически отождествляет философию и науку. По его мнению, философия не существует в качестве особой дисциплины, а существует только "философское мышление", которое свойственно наиболее талантливым учёным и заключается в большей широте мышления, способности охватить не только изолированную проблему, но и связи её с другими научными областями, а также в большем эмоциональном вовлечении в исследовательский процесс и, соответственно, большей самоотдаче. Все выдающиеся интеллектуалы являются, согласно Петцольдту, философами: не только Гераклит, Демокрит, Протагор, Декарт, Локк, Лейбниц, Беркли, Юм, Кант, но ничуть не меньше Галилей, Гюйгенс, Ньютон, Блэк, Уатт, Иоганн Мюллер, Кювье, Шлейден, Дарвин, Нэгели, Максвелл, Роберт Майер, Кирхгоф, Сименс.[17]
Позиция Петцольдта симпатична уважением к рациональному статусу философии. Также она ловко сглаживает противоречия между философским универсализмом и дисциплинарностью науки. Она оставляет шанс "наиболее талантливым" (читай: амбициозным). В XIX в. такой шанс действительно был, поскольку специализация отраслей была выражена сравнительно слабо. Но в XX в. узкий подход окончательно восторжествовал. Специализация "по наукам" сменилась специализацией по "разделам наук" и "предметным областям". Тем самым противоположность между научным и философским подходом ещё более обострилась. Кроме того, решение Петцольдта оставляет не совсем удовлетворительно психологически. Называние одной вещи двумя именами с ощутимо различающимися коннотациями оставляет ощущение недостоверности и искусственности.
Более последователен - и поэтому наименее милосерден к философии - Т. Рибо. По его мнению, в древности философия была "всемирной наукой", но, будучи целиком разобрана на частные дисциплины, потеряла позитивный смысл и выродилась в метафизику, т. е. фантазии о том, что лежит по ту сторону реальности.[18]
Были и попытки поделить мироздание между наукой и философией. Такую позицию занял в частности Т. Липпс, по мнению которого "философия и есть гуманитарная наука; или обратно: философская наука или философия как наука - это психология".[19] При этом психология тождественна для Липпса Geisteswissenschaft, т. е. гуманитарной науке в единственном (что крайне существенно), а не множественном числе.[20] К ведению философии-как-психологии относятся в частности логика (учение о познании), этика, эстетика, история, право и религия.
Впрочем, сугубо гуманитарное понимание философии не помешало Липпсу написать книгу "Философия природы". Природа является, с точки зрения Липпса, не только объективной данностью, но и образом, конструктом, который строится в духе по итогам естествонаучной деятельности, и именно эту природу изучает философия природы (она же метафизика), являющаяся тем самым разделом психологии. Философия природы отвечает на вопрос о "сущности и смысле естественнонаучного познания <...> о значении этого познания, о его месте в познавательной сфере человеческого духа <...> о необходимых границах естествонаучного познания"[21], и тем самым является той же гносеологией. Естествовед, по Липпсу, нуждается в психологии для разрешения гносеологических проблем, и поэтому науки о духе первичнее наук о природе.
За исключением этого момента, точка зрения Липпса представляется весьма здравой, поскольку в гуманитарной области имеется гораздо больше оснований для универсализма, чем в естественной. Однако на практике возобладал дифференциальный подход, разделивший гуманитарное знание между множеством наук, вследствие чего предложение Липпса было надолго забыто. Тем отраднее отметить состоявшийся совсем недавно круглый стол при журнале "Вопросы философии" с многозначительным названием "Философия и интеграция социально-гуманитаного знания"[22], на котором ряд авторов (В. Лекторский, В. Кемеров, Н. Смирнова) обосновали значение философии как интегративной гуманитарной дисциплины.
Широкое распространение получил и такой подход, при котором философия хотя и не отрицается, но так или иначе выводится из конкуренции с наукой на рациональном поле. При этом не обязательно философию из этого поля выводить. Можно усмотреть в философии стремление к "личной мудрости", вторичной по отношению к достижениям науки, как это предлагалось в частности М. Троицким.[23]
Близкую к этому позицию занимал Н. Грот. "В основе философии и науки лежит, несомненно, один и тот же класс стремлений человеческих - стремлений человека познать мир. Но познавать мир можно, так сказать, в нескольких измерениях: в ширину и глубину, экстенсивно и интенсивно. Человек по природе своей стремится познать его во все стороны: познать его весь, в его целом, и познать его во всех мелочах и подробностях. <...> Между тем, опыт убеждает его вскоре, что та и другая задача одновременно невыполнимы: чтобы достигнуть точности знаний надо <...> поступиться их полнотой и цельностью, чтобы достигнуть полноты и цельности <...> надо отказаться от точности".[24] Грот, однако, на этом не останавливается и пытается доказать, что мировоззренческий характер философии делает последнюю отраслью искусства. Здесь, однако, возникает проблема. Всякое ли искусство выражает мировоззрение, и всегда ли это мировоззрение стремится быть истинным? Ответ на оба вопроса, очевидно, отрицательный. Хотя философские идеи весьма часто вплетаются в материал искусства, во многих случаях (особенно в "развлекательных" жанрах) этого не происходит. При этом мировоззренческое содержание произведений искусства часто строится на фантазии, а не опыте (что случается, впрочем, ничуть не реже и с теми произведениями, которые преподносятся как собственно философские).
Эти трудности вовлекают Грота в неизбежные противоречия. С одной стороны, он пытается доказать, что основной тенденцией в историческом развитии искусства является нарастание его философичности. "Старое, так называемое чистое, искусство было лишь бессознательным орудием философии, новое реальное искусство, в лучшем значении этого понятия, будет, напротив, сознательным орудием философии".[25] Более того, происходит смещения от не-философских видов искусства к философским, а именно от музыки и скульптуры, через живопись, к литературе. С другой стороны, вопреки своим же словам о том, что философия отличается от науки только стремлением в ширину, а не в глубину, Грот лишает философию объективного содержания. "Общество сейчас же примирится с философией и с философами, как скоро узнает в этих последних братьев поэтов и художников, которые не истину должны ему открывать, а только изображать пред ним внутренний мир человеческого сознания с его высшими потребностями, влечениями и идеалами. То, что должно быть, а не то, что есть - вот предмет философии."[26]
Приближая философию к искусству, Грот в то же время искусственно дистанцирует науку от них обоих. Способность "изумлять" человеческую душу он признаёт только за философскими учениями, но не за научными. Более того, он считает, что только в философии личность автора имеет историческое значения, тогда как наука принципиально имперсональна, что, разумеется, не соответствует фактам. Многие великие учёные остались в памяти человека наряду с философами и деятелями искусства. Нельзя, однако, не согласиться с тем, что искусство является удобнейшей площадкой для выражения философских теорий. "Философы долго питали в себе печальный предрассудок, что философия есть науки или часть науки, и что она должна выражать идеи именно в форме философских трактатов. За то же эти quasi научные трактаты, эти неестественные, сухие изложения философских мировоззрений и были всегда так неудобоваримы - и если многие прекрасные идеи философов скоро затеривались и пропадали для человечества даром, то это происходило именно от ложно оболочки, в которую они облекались."[27]
Другой способ вывести философию из чисто рационального поля (и тем самым разрешить конфликт компетенций с наукой) - отождествить её с идеологией. Категоричней всех эту идею выразил Фр. Ницше. По его мнению, истинные философы являются "повелителями и законодателями", "создателями ценностей", для которых воля к истине равняется воле к власти, тогда как учёные - презренные рабы объективности, люди низкой породы, способные только подчиняться фактам.[28]
То же место отводит философии Дж. Дьюи, хотя его политические взгляды едва ли имеют что-то общее с ницшеанством. По мнению Дьюи, философия возникла из конфликта между традиционными (т. е. изначально - религиозными) ценностями и опытом, как практическим, так и теоретическим, который подвергает эти ценности критике и требует их проверки, обоснования или обновления. Поэтому философия не имеет права закостенеть. Она должна отражать идеологические потребности своей эпохи. При этом Дьюи, в точности как Ницше, современной философией недоволен. Он считает её закостеневшей и, следовательно, нуждающейся в "реконструкции".[29]
С точки зрения конкуренции философии и науки такое решение явно эскапистское, под каким бы высокомерным соусом оно не преподносилось. Связь между философией и идеологией, разумеется, существует, в т. ч. и в форме подмены. Но высокий смысл понятия "философия" всегда виделся в стремлении к истине, и поэтому низведение философии до идеологического инструмента выражает неуважение к тем, кто этого высокого смысла придерживался, да и с языковой точки зрения не оправдано, поскольку идеология имеет собственное название. Кроме того, идеологизация сужает философию до специфического круга "социально значимых" проблем, что несовместимо с ни с универсалистским статусом, ни с фактами философской истории.
Многие авторы колебались между разными точками зрения. Например, Фр. Энгельс в "Антидюринге" выносит приговор философии. "Современный материализм не нуждается больше ни в какой философии, стоящей над прочими науками. Как только перед каждой отдельной наукой становится требование выяснить своё место во всеобщей связи вещей и знаний о вещах, какая-либо особая наука об этой всеоющей связи становится излишней. И тогда из всей прежней философии самостоятельное существование сохраняет ещё учение о мышлении и его законах - формальная логика и диалектика. Всё остальное входит в положительную науку о природе и истории."[30] Но прямо противоположное утверждается в "Диалектике природы", вслед за Контом отводящей философии царственное место. "Естествоиспытатели воображают, что они освобождаются от философии когда игнорируют или бранят её. Но так как они без мышления не могут двинуться ни на шаг, для мышления же необходимы логические категории, а эти категории они некритически заимствуют либо из обыденного общего сознания так называемых образованных людей, над которыми господствуют остатки давно ушедших философских систем, либо из крох прослушанных в обязательном порядке университетских курсов по философии (которые представлят собой не только отрывочные взгляды, но и мешанину из воззрений людей принадлежащих к разным и по большей части самым скверным школам), либо из некритического и несистематического чтения всякого рода философских произведений, то в итоге они всё-таки оказываются в подчинении у философии, но, к сожалению, по большей части у самой скверной, и те, кто больше всех ругают философию являются рабами как раз наихудших вульгаризованных остатков наихудших философских учений. <...> Какую позу ни принимали бы естествоиспытатели, над ними властвует философия. Вопрос лишь в том, желают ли они, чтобы над ними властвовала какая-нибудь скверная модная философия, или же они желают руководствоваться такой формой теоретического мышления, которая основывалась бы на знакомстве с историей мышленией и её достижениями."[31]
По-разному высказывался и Р. Авенариус. С одной стороны, он разделяет линию Конта-Спенсера-Маха. Философия, по его утверждению, стремится к "единственному и высшему единству в области теоретического мышления: общему всему тому что нам дано в опыте", в т. ч. и посредством обобщения частнонаучного материала. Но он не уверен "существует ли такое высшее единство" и отделывается тем, что "решать этот вопрос здесь не место".[32] Более того, он выдвигает другое, несовместимое с первым определение философии как процедуры очищения от метафизических предрассудков и возврата к "естественному"понятию о мире.
Некоторые мыслители принципиально занимали эклектическую позицию, избегая формулировать "собственное мнение", например В. Виндельбанд. По его словам, уже в античности возник конфликт между отождествлением "философии" и "науки" с одной стороны и трактовкой философии как практической мудрости, искусства жить с другой, который позднее лишь усугублялся и дополнялся многочисленными новыми разногласиями. Поскольку практически каждый заметный автор именовавший себя "философом" высказывал свою собственную дефиницию "философии", на основании которой и строил свои тексты, достижение единого определения, которое охватывало бы все названные "философскими" учения, уже давно не представляется возможным. Соответственно, невозможна и строгая демаркация "философии" и "науки". Виндельбанд упоминает разные точки зрения, в частности определение "философии" как простой совокупности частных наук (т. е. "философия" и "наука" полностью отождествлены), а также как "над-науки", которой приписывается задача "сопоставить данные отдельных наук в их общем значении и слить их в одно общее мировоззрение"[33], которое в свою очередь может влиять на специальные науки (позиция Конта, Спенсара и Маха). Приводится и мнение, что "философия в сущности имеет дело с теми же предметами, что и другие науки, но разрабатывает их в другом направлении и в иной форме" (т. е. имеет "другой метод")[34], но с этим Виндельбанд выражает несогласие, поскольку считает методы различных философов слишком далёкими друг от друга. Ещё категоричнее О. Кюльпе, по мнению которого в принципе бесполезно искать единство в многозначном понятии "философии" (а следовательно и в его отношении к науке).[35]
Неудачность предыдущих попыток "пристроить" философию, найти ей достойное место в сциентифицирующейся культуре, побудила философов искать нестандартные пути. Как были вынуждены признать, Р. Карнап, Х. Хан и О. Нейрат в манифесте Венского кружка ("Научное миропонимание - Венский кружок") "не существует никакой философии как основополагающей или универсальной науки наряду или над различными областями опытной науки".[36] Новым занятием философов, с подачи Л. Витгенштейна, было признано прояснение высказываний. "Цель философии - логическое прояснение мыслей", заявил Витгенштейн. "Философская работа состоит, по существу, из разъяснений. <...> Мысли, обычно как бы туманные и расплывчатые философия призвана сделать ясными и отчётливыми".[37] Карнап, Хан и Нейрат расширили понимание этой работы по сравнению с Витгенштейном, для которого она имела только логическую составляющую, тогда как, согласно Карнапу, Хану и Нейрату, метафизические заблуждения имеют также аспект психологический (раскрытый в частности Фрейдом) и социологический (раскрываемый в частности марксовыми представлениями об идеологической настройке). Логический аспект является, по мнению авторов манифеста всего лишь наилучшим образом разработанным (усилиями Витгенштейна и Рассела).[38] Новация эта была, впрочем, забыта, в т ч. и самими новаторами.
Фактически Венский кружок заявил претензию на учреждение новой когнитивной практики. Консервативный термин "философия" не должен вводить нас в заблуждение, тем более, что его адекватность подвергалась сомнению даже изнутри Венского кружка.[39] При всех разночтениях в понимании "философии" мыслители прошлого сходились в том, что занимаются так или иначе познанием мира, будь то в качестве самоцели или ради практических нужд. Некоторые из них, возможно, согласились бы с тем, что практикуют "прояснение высказываний". Чем ещё занимался, например, Сократ? Но они весьма удивились бы такой интерпретации, в которой прояснение высказываний и познание мира - две разные когнитивные практики. Но именно на этом настаивают Витгенштейн и Венский кружок. В философии "не выдвигаются собственные "философские предложения", предложения только проясняются; а именно, предложения эмпирической науки".[40] "Мы видим в философии не систему познаваний, но систему действий; философия - такая деятельность, которая позволяет обнаруживать или определять значений предложений. С помощью философии предложения объясняются, с помощью науки они верифицируются. Наука занимается истинностью предложений, а философия - тем, что они на самом деле означают."[41] "Результат философии - не "философские предложения" , а достигнутая ясность предложений."[42]
Противоположность "эмпирического познания" и "прояснения высказываний" таит за собой более глубокое противопоставление "лабораторно-полевого" и "кабинетного" исследования реальности (исторически оно имеет аналог в противопоставлении "экспериментальной" и "спекулятивной" философии, институционально зафиксированном в уставе 1744 г. Берлинской академии наук).[43] Шлик и компания пытаются спасти не только философию, но умозрение в целом. Они пытаются найти для умозрения собственное поле деятельности и видят таковое в "прояснении высказываний". В донаучную пору, когда мир постигался почти исключительно созерцанием и размышлением, эта задача была лишена смысла. Она стала актуальной лишь вследствие сильнейшей конкуренции со стороны науки.
К сожалению, Венский кружок предложил едва ли не наихудшее решение поставленной задачи. Самой трагической его ошибкой было сведение прояснительной деятельности к логическому анализу. Манифест Венского кружка связывает метафизические заблуждения с несовершенной формой традиционных языков, позволяющей скрыть логический абсурд за грамматически правильными высказываниями. "В обыденном языке одна и та же словесная форма, например существительное, используется как для обозначения вещей ("яблоко"), так и свойств ("твердость"), отношений ("дружба"), процессов ("сон"); вследствие этого возникает соблазн вещественного истолкования функциональных понятий (гипостазирование, субстантивирование)."[44] С нашей же точки зрения, эта проблема не имеет существенного значения. Основные неясности заключены не в грамматике, а в лексике, в многозначительности слов, которую дожно разрешать "разведением" противоречивых коннотаций. Таким образом, Венский кружок изначально направился по ошибочному пути.
Другая грубая ошибка заключалась в принципиально негативном, критическом характере прояснительной деятельности. Борцам с метафизикой надлежало разоблачать бессмысленности, но запрещалось выдвигать на их место собственные, более содержательные, высказывания. На практике такой запрет может привести к одному - консервации порочного словоупотребления.
Кроме того, Венский кружок интересовался в основном физической проблематикой (в силу специализации его активистов), тогда как наиболее остро неясность терминов проявляет себя в гуманитарной области. Это не могло не затруднить адекватный подход к прояснению значений. Перечисленные (и многие другие) ошибки загубили проект новой когнитивной практики на корню.
ј 1.3. Идиографические науки против номотетических
Вопреки расхожему стереотипу, противопоставление естественного и гуманитарного знания вовсе не является заслугой неокантианцев. Уже у античных авторов деление философии на "физику" и "этику (к которым, правда, добавлялся третий отдел - учение о познании - известный под названием "диалектики", "каноники" или "логики") было общим местом. Мы находим его, в частности, у Аристотеля[45] (384-322 до н. э.), Эпикура (341-270 до н. э.),[46] Зенона Китийского (ок. 333-262 до н. э.)[47], расхожесть такого деления отмечает Секст Эмпирик (II-III в. н. э.).[48] Диадическое различение "естественной и нравственной философии" можно обнаружить у Петрарки (1304-1374)[49] Бэкон делит "первую философию" на "естественную философию", "философию человека" и "философию божества", давая при этом понять что относится к последней скептически, что оставляет нам ту же самую диаду.[50] Подразделение философии на "естественную" и "гражданскую", или "моральную" проводится также Гоббсом (который, правда, не отличался последовательностью в многочисленных классификациях знаний).[51] Вслед за Бэконом противопоставляет науку о природу и науку о человеке Даламбер[52], [53]. В классификации Ампера дихотомию первого уровня составляют космологические (т. е. физические) и ноологические (т. е. гуманитарные) науки.[54] Гегель разделяет в своей системе философию природы и философию духа, посвящая им второй и третий "Энциклопедии философских наук" соответственно.[55]
Проблема специфики гуманитарного знания рассматривалась Гельмгольцем. С его точки зрения, "естественные науки большей частью в состоянии свести свои индукции к точно сформулированным всеобщим правилам и законам; гуманитарные науки, напротив, имеют дело преимущественно с высказываниями, основанными на психологической интуиции [Taktgefühl]. Гуманитарные науки должны сперва проверить достоверность источников, сообщающих им о фактах, и если факты твёрдо установлены, тогда начинается более трудная и важная работа по раскрытию мотивов, которыми руководствуются в своих действиях народы и индивиды, зачастую очень запутанных и разнообразных."[56] Справедливое и важное замечание, из которого следуют далеко идущие выводы, Гельмгольцем, к сожалению, не развитые.
Деление знания на номотетическое и идеографическое тоже существовало задолго до неокантианцев, только раньше первое называлось философским, а второе историческим. Более того, аналогичное деление является общим местом у авторов позитивистского толка, с которыми неокантианцы якобы полемизируют. Оно предложено Н. Арно уже в 1828 г., а в качестве примеров конкретных наук названы астрономия, география, минералогия, геология, ботаника, зоология, история человека. Абстрактных наук Арно выделяет меньше, всего четыре: физику, химию, науку о жизни и науку о духе.[57] По-видимому, именно он является автором первой линейной классификации наук (заслуга обычно приписываемая Конту). Аналогичное деление проводят Конт[58], Спенсер[59], Бэн[60], Троицкий[61]. Но самую обстоятельную систематизацию наук по критерию общности предложил Грот, разглядевший целых четыре категории: конкретные, конкретно-абстрактные, абстрактные и абстрактно-конкретные. В отношении наук первого рода Грот благоразумно предложил единообразную систему названий. Например, описательную космологию следует именовать "космографией", описательную зоологию - "зоографией", описательную социологию - "социографией".[62] Но, как и многие другие ценные новшества, его предложение не прижилось.
Тогда что же нового высказали Дильтей, Виндельбанд и Риккерт? Опять же, согласно стереотипу, они противопоставили естественное знание как интересующееся общим, т. е. номотетическое, гуманитарному как интересующемуся частным, индивидуальным, т. е. идиографическому. Однако эта категорическая и по существу нелепая формулировка не встречается ни у кого из них.
Дильтей, во "Введении в науки о духе", довольствуется более скромной задачей. Он выступает с защитой немецкой исторической школы, занимавшейся подробным изучением частных исторических событий, но избегавшей каких-либо обобщений. Дильтея обидел отказ позитивистов признавать за этой школой научный статус. Поэтому он выступил с требованием расширить компетенцию гуманитарной науки в сравнении с естествознанием. В отличие от последнего, гуманитарная наука интересуется не только обобщениями, но также индивидуальными событиями, а также имеет право на оценочные и нормативные высказывания. "Назначение наук о духе - уловить единичное, индивидуальное в историко-социальной действительности, распознать действующие тут закономерности, установить цели и нормы дальнейшего развития."[63]
"Идиографические" и "номотетические" науки Виндельбанда вовсе не отождествляются с гуманитарными и естественными. Напротив, Виндельбанд в "Истории и естествоведении" протестует против такого отождествления. Как гуманитарные, так и естественные науки могут быть как идиографическими, так и номотетическими. "Классическим примером этого может служить наука об органической природе. В качестве систематики она имеет номотетический характер <...> В качестве же истории развития это - идиографическая, историческая дисциплина."[64] В качестве примеров преимущественно идиографических естественных наук Виндельбанд называет физику тела, геологию, астрономию. Он, впрочем, соглашается, что спефицика гуманитарной области в большей степени располагает к идиографии, поскольку историк выполняет задачу подобную задаче художника - во всех подробностях воспроизвести утраченную реальность.
Наконец, Риккерт, в "Естествоведении и культуроведении" гораздо чаще Виндельбанда и даже Дильтея смешивает номотетическое-идиографическое с естественным-гуманитарным, но и он согласен в принципиальном вопросе: "Исторический метод исследования проникает в пределы естественных наук, а естественнонаучный - в пределы наук о культуре."[65]
Таким образом, неокантианцы всего лишь повторили в новых терминах древнее деление знаний на "исторические" и "философские". Первые были переименованы в "идиографические", а вторые - в "номотетические". То же самое несколько ранее проделали позитивисты. Но есть и существенный различительный нюанс. История и философия рассматривались в качестве самостоятельных когнитивных практик, тогда как идиография и номотетика оказались подразделениями единой науки. Именно в этом и состоял замысел Дильтея - ПРИСОЕДИНИТЬ к науке историческое знание, невзирая на логическую нелепость такого присоединения.
В самом деле, лишение науки критерия общности размывает границы науки до бесконечности. Любой ничтожный факт получает право претендовать на научный к себе интерес, притом не какой-нибудь второстепенный, а полноправный, т. е. оказывается уравнен в правах с механикой Ньютона, происхождением видов Дарвина, менделевской генетикой и т. п. Это нелепо допущение, высмеянное в частности Лукасевичем[66], [67], и не имеет ничего общего с употребительным пониманием слова "наука". Более того, самим идиографам интересны далеко не любые факты, но "представляющие ценность", т. е. каким-то закономерным образом отобранные из бесконечного множества предметов и событий. Попросту говоря, мы отбираем факты интересные для себя, близкие, дорогие нам, приятные для нас и т. п. Это вполне достойный критерий, но он неприменим к номотетическим, т. е. собственно научным, исследованиям. Иначе мы вынуждены будем объявить ничтожными все "абстрактные" и "сложные" физические, химическим, биологически, астрономические теории, в которых большинство из нас не способны понять даже постановки задач, не то что их решения, и которые поэтому нам совершенно неинтересны. А следовательно, мы вынуждены признать номотетику, т. е. науку, и идиографию, т. е. историю в старом значении, разнородными когнитивными практиками, функционирующими по разным законам и с точки зрения логики не подлежащими подведению под единый знаменатель.
Таким образом, позитивисты, а вслед за ним неокантианцы, сделали шаг назад в сравнении с Бэконом и Гоббсом. Они запутали суть вещей и утрировали дифференциальный подход когнитивным практикам. Дильтеевская обида не имеет рационального основания. Исторические исследования вполне самоценны вне науки. Навязчивое желание "подвести историю под науку" свидетельствует не о зрелости гуманитарного самосознания, якобы добившегося, наконец, "суверенного" статуса в царстве науки, а о его комплексе неполноценности, стремлении подражать более развитым институциональным формам естествознания и ассмимилироваться с ними.
Впрочем, осторожные сомнения относительного научного статуса идиографических дисциплин изредка оживали. "Скажем, география и, по крайней мере, значительная часть геологии и астрономии интересуются преимущественно конкретными ситуациями либо на Земле, либо во Вселенной; их задача - объяснять уникальные ситуации, выявляя, каким образом они возникают под действием многих сил, подчинённым общим законам, изучением которых заняты теоретические науки. В том специфическом смысле, в каком термин "наука" используется для обозначение некоторого корпуса общих правил, эти дисциплины не являются научными, точнее теоретическими..."[68] Но, как мы видим, эти сомнения заглаживались. Идиография ненаучна, но только в "специфическом" смысле слова, который может быть оставлен без внимания.
ј 1.4. Внеакадемическое познание против академического
Важнейший аспект плюрализма когнитивных практик - признание того, что полноценный когнитивный продукт может производиться не только академическими (т. е. "научными" по названию) институциями, но и помимо них, в рамках "обыденного" или, возможно, профессионального знания.
Обстоятельному обсуждению этот вопрос впервые подвергся в XVIII в., в трактате Т. Рида "Исследование человеческого ума на принципах здравого смысла", направленном против философов, защищающих в спекулятивном угаре предельно нелепые суждения, и особенно против скептицизма Юма и предшествовавшей ему школы (Декарт, Локк, Беркли). "...Здравый смысл не содержит в себе ничего философского и не нуждается в помощи философии. <...> Философия <...> не имеет другого корня, кроме принципов Здравого смысла; она вырастает из них и питается ими. Отлученная от этого корня, она теряет репутацию, ее жизненные силы иссякают, она умирает и разлагается."[69] "Именно гений, а не его нехватка фальсифицирует философию и наполняет ее ложной теорией. Творческое воображение презирает неблагородный труд по подготовке места для фундамента, удаления мусора и переноса материалов."[70] "Я презираю философию и отказываюсь от ее руководства - позвольте моей душе пребывать вместе со здравым смыслом."[71] Правда, Здравый Смысл понимается Ридом своеобразно. Например, он выводит из Здравого Смысла основоположения религии и морали. Но центральная идея - признать самодостаточность и мощный потенциал повседневного знания - заслуживает пристального внимания и высокой оценки. Справедливости ради надо отметить, что отдельные инвективы против философии раздавались задолго до Рида. Позлословить над нелепостью философских мнений было даже хорошим тоном, после чего надлежало эти нелепости продолжить. Например, у Декарта: "здравый смысл разумнее всех книг".[72] У него же: "...нельзя придумать ничего столь невероятного, что не было бы уже высказано кем-то из философов". У Гоббса: "А из людей более всего подвержены абсурдам те, кто занимаются философией."[73] Но только Рид пошёл дальше спорадической самокритики и впервые систематически обосновал преимущество обыденной когнитивной практики перед философской.
Близкую Риду позицию занимает Авенариус. Он, правда, противопоставляет, как и многие другие авторы, "хорошую" философию и "плохую" метафизику, но смысл первой видит в исключительно в том, чтобы вернуться к "чистому", "естественному" понятию о мире, не испорченному метафизическими системами, почему и называет свою философию "эмпириокритической".[74] Но, очевидно, Авенариус ценит здравый смысл не столь высоко, как Рид, поскольку считает его нуждающемся в очищении при помощи философии.
Дж. Бентам и Ч. Пирс развили идеи Рида в том отношении, что показали пределы, в которых "здравый смысл" может соперничать с академическим познанием. Первый из названных мыслителей, к сожалению, доступный автору этих строк только в изложении второго, разделил науки на коэноскопические и идиоскопические. Пирс приводит следующие слова Бентама. "Под коэноскопической онтологией, стало быть, имеется в виду часть науки, выбирающая своим субъектом свойства, каковыми, как считается, обладает в своем обыкновении всякий индивидуум..." В то же время "идиоскопическая онтология, стало быть, составляет ветвь наук и искусств, выбирающая субъектом свойства, каковые считаются в особенности присущи различным классам, некоторые одному, некоторые другому."[75] В силу навязчивой любви к трихотомиям, Пирс добавляет к бентамовской диаде математику, но в остальном полностью соглашается с Бентамом. "Класс II составляет философия, имеющая дело с позитивной истиной, но при этом довольствующаяся наблюдениями, которые большей частью не выходят за пределы человеческого опыта, по большей части - во всякое время его бодрствования. Поэтому Бентам называет его "коэноскопическим". <...> Класс III составляют науки, которые Бентам называет идиоскопическими. Таковы суть специальные науки, в основании каждой из которых положен особого рода тип наблюдения, добываемого силами изучающих данную науку ученых посредством путешествий или другого рода разведки, приспособлений, позволяющих получать более совершенные чувственные данные, будь то инструменты или нечто как-то тренирующее чувственность и дополняющее прилежание самого наблюдателя."[76] Таким образом, в противовес традиционным, дисциплинарным классификациям, оба мыслителя предлагают делить знания по их отношению к обыденному опыту. Доступен ли изучаемый предмет в повседневной практике или требует экскурса в специальные, незнакомые большинству людей, области. Здесь возникает проблема "методологических различий", а точнее фундаментальных расхождений в характере исследовательской деятельности. Применительно к идиоскопическим наукам функция исследователя очевидна. Он обращает свой взор на действительно новые, лежащие вне повседневного опыта и никем прежде не изведанные, факты. Даже если ему не удастся прийти к каким-либо обобщениям и объяснениям, он выполнит известное количество продуктивной работы, которой смогут воспользоваться его последователи. Но когда материалом исследования является обыденная жизнь, которую испытывают, помимо исследователя, тысячи и миллионы других людей, правомерны сомнения в его способности генерировать небанальные истины. Даже если окажется возможным установить, что та или иная идея относительно коэноскопического опыта прежде никем письменно не высказывалась (что само по себе фантастично), невозможно доказать, что она никем не излагалась устно и не предполагалась мысленно. Таким образом, Бентам и Пирс делят всеобщее поле познания на две области, в одной из которых оказывается чрезвычайно актуальной ридовская критика учености и апология обыденного знания. Но они, к сожалению, не эксплицируют последствия этого деления и, по-видимому, не сознают его последствия.
В XX в. проблематика внеакадемического знания была акцентирована знаменитым "анархистом" П. Фейерабендом, выступившим в роли борца с монополизмом науки и защитника альтернативных культурных традиций, под которыми подразумеваются религия, миф, парапсихология и т. п. Фейерабенд выступает против утверждения, что "наука заслуживает особого положения благодаря своим результатам", поскольку: "Этот аргумент справедлив только в том случае, если можно показать, что а) другие формы сознания никогда не создавали ничего, что было бы сравнимо с достижениями науки, и б) результаты науки автономны, т. е. не связаны с действием каких-либо вненаучных сил. Ни одно из этих допущений не выдерживает строгой проверки."[77] Поэтому наука должна быть уравнена в правах с религией и мифом, в т. ч. в отношении государственного финансирования и образовательных стандартов. Наука должна быть отделена от государства, как это произошло с религией, а христианский фундаментализм имеет столько же прав быть преподаваемым, как теория Дарвина.
Кроме того, Фейерабенд критикует парадигмальную зашоренность научных институций вследствие их бюрократизации и отсутствия "демократического контроля", которая имеет следствием неэффективное расходование средств. "Дело не в том, что шайки интеллектуальных паразитов разрабатывают свои убогие проекты на средства налогоплательщиков и навязывают их молодому поколению в качестве "фундаментальных знаний". Дело не в том, что эти шайки захватили целые научно-исследовательские институты и определяют, кто может войти в их круг и пользоваться средствами налогоплательщиков. Что сказал бы несчастный налогоплательщик, если бы узнал, что его деньги расходуются на изготовление шляп, которые никому не идут, на приучение молодежи носить такие шляпы и на разработку идеологии, в которой понятие "быть пригодным для ношения" заменяется понятием "обладать эстетической ценностью"? Сама мысль о такой возможности кажется абсурдной. Однако модные забавы интеллектуалов, например лингвистическая философия или ребячество "новейшей" теории науки, оплачиваются без разговоров."[78] Он справедливо указывает на искусственное преувеличение эзотеричности науки, т. е. степени её недоступности для непосвящённых. "Согласно закону, высказывания специалистов должны подвергаться анализу со стороны защитников и оценке присяжных. В основе этого установления лежит та предпосылка, что специалисты тоже только люди, что они часто совершают ошибки, что источник их знаний не столь недоступен для других, как они стремятся это представить, я что каждый обычный человек в течение нескольких недель способен усвоить знания, необходимые для понимания и критики определенных научных высказываний. Многочисленные судебные разбирательства доказывают верность этой предпосылки. Высокомерного ученого, внушающего почтение своими докторскими дипломами, почетными званиями, президента различных научных организаций, увенчанного славой за свои многолетние исследования в конкретной области, своими "невинными" вопросами приводит в смущение адвокат, обладающий способностью разоблачать эффектный специальный жаргон и выводить на чистую воду преуспевающих умников."[79]
Упомянутые Фейерабендом допущения об эксклюзивных достоинствах науки действительно уязвимы для возражений, а её организационные формы действительно влекут злоупотребления и нелепости. Но также не выдерживают критики попытки заменить науку религией и мифом, которые являются прежде всего художественными феноменами, тогда как когнитивные элементы в них побочны; кроме того, они принадлежат массовой культуре, которая не может быть передовой интеллектуально. В противоположность науке, они иррациональны, и поэтому в последнюю очередь подходят ей на замену. Сомнительна и целесообразность "народного контроля". Если бы присяжные действительно понимали аргументацию экспертов, эксперты были бы вообще не нужны. Но даже если согласиться с этим допущеним, выбор приоритетного направления научных исследований - задача несравнимо более сложная, поскольку в данном случае нет устоявшегося и общепризнанного профессионального канона истины, как подразумевает судебная экспертиза, но есть множество конкурирующих гипотез, сравненительная оценка которых требует глубочайшего знакомства с предметом. Наконец, даже если удалось бы найти вменяемых "присяжных" и организовать "демократический" механизм отбора исследовательских программ, это не обеспечит их подлинного равноправия, поскольку, как показывает политическая практика, невозможно устранить идеологическое влияние на выборщиков. В условиях сложного и туманного выбора победит всегда побеждают авторитет и конформизм. Таким образом, оба избранных Фейерабендом направления плюрализации интеллектуальной культуры являются ложными.
Фейерабенд искусственно преувеличивает монополизм науки в современной эпохе. "Верно также и то, что теперь большинство соперников науки либо исчезли, либо изменились так, что конфликт их с наукой (и, следовательно, возможность получения результатов, отличающихся от результатов науки) больше не возникает: религии "демифологизированы" с откровенной целью приспособить их к веку науки, мифы "интерпретированы" так, чтобы устранить их онтологические следствия."[80] Это суждение происходит из специфического отбора "альтернатив", которые Фейерабенд умышленно ищет только в архаических эпохах, когда не было не только науки, но хоть какой-то "чистой" рациональности, т. е. практика миропознания нигде не существовала в обособленной и последовательной форме. Фейерабенд не замечает ни внутренней гетерогенности когнитивных практик, объединяемых термином "наука", ни когнитивной ценности внешних социальных институций: профессиональных сообществ, литературы, психоанализа. Самоценность последних отрицается, они клеймятся как проявления тотального сциентизма, якобы подмявшего под себя западное общество. Например, Американская медицинская ассоциация рассматривается как научное, а не професиональное, т. е. утилитарное, объединение. С другой стороны, гипертрофируется миф, который якобы являлся всеобщей продуктивной силой донаучной эпохи. "Так не будем же забывать о том, что изобретатели мифов овладели огнём и нашли способ его сохранения. Они приручили животных, вывели новые виды растений, поддерживая чистоту новых видов на таком уровне, который недоступен современной научной агрономии. Они придумали севооборот и создали такое искусство, которое сравнимо с лучшими творениями культуры Запада. Не будучи стеснены узкой специализацией, они обнаружили важнейшие связи между людьми и между человеком и природой и опирались на них в интересах совершенствования своей науки и общественной жизни: наилучшая экологическая философия была в древнекаменном веке. Древние народы переплывали океаны на судах, подчас обладавших лучшими мореходными качествами, чем современные суда таких же размеров, и владели знанием навигации и свойств материалов, которые, хотя и противоречат идеям науки, на поверку оказываются правильными."[81] Почему вышеназванные достижения относятся к заслугам "мифа", а не бытовой сообразительности или профессионального опыта??? Лишь однажды Фейерабенд проговаривается, что реальность гораздо сложнее дихотоимии "наука-миф", что в частности "на протяжении XVI и XVII столетий (более или менее) честная борьба велась между древней западной наукой и философией с одной стороны, и новой научной философией - с другой"[82], т. е. внимание обращается на внутреннии взаимоотношения интеллектуальных традиций, а не на их противоборство с иррационализмом, но это направление мысли никак не развивается. В целом, за рассуждениями Фейерабенда просматривается социальный эпатаж, отголосок революционных марксистских идей. Сциентизм искусственно отождествляется с господствующей социальной системой, к которой Фейерабенд имеет претензии, при этом разговор покидает плоскость эпистемологии, реальный сравнительный анализ различных интеллектуальных парадигм подменяется броской демагогией. В результате идея о плюрализме интеллектуальной культуры оказалась дискредитирована, а эксклюзивный статус науки только укрепился.
Аналогичную антирационалистскую позицию занимает теоретик постмодернизма П. Козловский. "Научный монизм" он считает одним из негативных проявлений эпохи модерна, тогда как постмодерну свойственна, по его мнению, множественность форм знания. Но эту множественность Козловский понимает в том смысле, что "изменения, происходящие в науке, освобождают философским и религиозным теориям всеобщий действительности новое пространство рядом с когнитивной метафизической теорией и в диалоге с ней, а не в антагонистическом противостоянии с науками".[83] При этом теоретическое значение религии и философии распространяется не только на экзистенциальные вопросы, но и на онтологию.
Идея множественности когнитивных культур высказывалась также французскими авторами. Так, заслугой М. Фуко является экспликация плюрализма дискурсов, расшатывающего канонические границы когнитивных практик. "Но, мне кажется, в XIX веке в Европе появились весьма своеобразные типы авторов, которых не спутаешь ни с "великими" литературными авторами, ни с авторами канонических религиозных текстов, ни с основателями наук. Назовем их с некоторой долей произвольности "основателями дискурсивности". Особенность этих авторов состоит в том, что они являются авторами не только своих произведений, своих книг. Они создали нечто большее: возможность и правило образования других текстов. В этом смысле они весьма отличаются, скажем, от автора романа, который, по сути дела, есть всегда лишь автор своего собственного текста. Фрейд же - не просто автор Толкования сновидеиий или трактата Об остроумии; Маркс - не просто автор Манифеста или Капитала - они установили некую бесконечную возможность дискурсов."[84] Интерес Фуко к типологии дискурсов очевидным образом происходит из структурного анализа текстов, попыток выявить их наиболее фундаментальные свойства, не зависящие от конкретного содержания или даже жанровой специфики. Но всякий текст пишется в рамках какой-либо интеллектуальной традиции, так что разнообразие текстов отражает разнообразие когнитивных культур и вручает ключ к их изучению. Величие Фрейда - не в создании специфического формата текста, но в конституировании новой когнитивной практики, сумевшей завоевать повсеместное признание. Это, однако, не относится к Марксу. История социально-утопических трактатов восходит к Платону, т. е. к глубокой древности, а история революционных памфлетов - к заре книгопечатания.
Р. Барт в статье "От науки к литературе" решительно поставил литературную практику вровень с научной (а тем самым внеакадемическое знание вровень с академическим). "Литература обладает всеми вторичными признаками, то есть всеми неопределяющими атрибутами науки. Содержание у неё то же, что и у науки: нет, без сомнения, ни одной научной материи, которой не касалась когда-то мировая литература."[85] "Кроме того, литература, подобно науке, методична: в ней есть программы изыскания, меняющиеся в зависимости от школы и эпохи (так же, впрочем, как и в науке), правила исследования, порой даже претензии на экспериментальность."[86] По мнению Барта, науку отличает от литературы не "не особый метод (в разных науках он разный: что общего между исторической наукой и экспериментальной психологией?), не особые моральные принципы (серьёзность и строгость свойственны не только науке), не особый способ коммуникации (научные знания излагаются в книгах, как и всё прочее) - но исключительно её особый статус, то есть её социальный признак: ведению науки подлежат все те данные, которые общество считает достойными сообщения. Одним словом, наука - это то что преподаётся."[87] Таким образом, Барт, как и Фейерабенд, обращает внимание на институциональную монополизацию "истины". Некоторые тексты объявляются второсортными исключительно на том основании, что написаны вне научной парадигмы, т. е. фактические вне известного круга людей, которые сами же и установили этот сомнительный критерий.
Барт высказывает и другую важную мысль. "Природа человеческого знания непосредственно определяется социальными институтами, которые навязывают нам свои способы чтения и классификации."[88] За всяким текстом должна стоять достаточно мощная социальная сила, иначе он не будет даже написан, а тем более опубликован и прочитан. Эта сила не всегда стимулирует непосредственно. Достаточно косвенного сознания нужности, социальной востребованности и одобряемости интеллектуальной работы. Но общество делится на конкретные группы, каждая из которых имеет свои понятия о надлежащем дискурсе. Одобрение и поддержку можно найти лишь в одной из них (желательно в официально признанной и финансируемой), а для этого нужно подчиниться их правилам. Разумеется, сами эти группы не являются чем-то статичным. Они изменяются, рождаются и гибнут, борятся друг с другом, усиливаются и слабеют - прекрасно вписываясь в "интеллектуальный дарвинизм" Тулмина[89], только не на уровне частных теорий и школ, а на более общем, институциональном. Однако это макросоциальные процессы, влияние на которые отдельных индивидуумов, даже талантливых, минимально, особенно если они подкреплены официальным статустом.
Барт, правда, уточняет, что под словом "наука" разумеет лишь "совокупность социальных и гуманитарных наук". Таким образом, равноправие литературы и науки, конечно, не касается естественного знания.
Р. Рорти делает следующий шаг по сравнению с Бартом. По его мнению, "последние пять столетий западной интеллектуальной жизни можно представить себе как продвижение от религии к философии, а потом - от философии к литературе."[90] При этом философская стадия включает в себя идеалистическую и материалистическую. Первая - уже в прошлом. Вторая до последнего времени господствовала. "Материалистическая метафизика" считает науку ключом к решению экзистенциальных проблем человечества, то есть, в терминах самого Рорти, "искупительной истиной". Апологеты материалистической метафизики убеждены, что "широкая публика должна интересоваться последними достижениями в области генетики, физиологии мозга, психологии детского возраста или квантовой механики"[91], но не могут объяснить, почему эти достижения должны волновать нас. Их риторика всего лишь "наводит метафизический глянец на и без того полезный научный продукт." "Но все блестящие достижения современной науки исчерпали свою философскую значимость, когда стало ясно, что причинно-следственное описание событий в пространстве-времени не требует учёта каких-либо нефизических сил, т. е. когда было показано, что нет никаких привидений." "Поэтому реакция большинства современных интеллектуалов на победные реляции о новых научных открытиях сводится к вялому вопросу "Ну и что?". И это (вопреки Ч. П. Сноу) - не реакция претенциозных и невежественных литераторов, снисходительно поглядывающих на честных и трудолюбивых учёных. Это вполне осмысленный ответ человека, который хочет получать знание о целях, а получает лишь знание о средствах."[92]
Отличительной чертой литературного подхода является плюрализм, допущение разных "искупительных истин" для разных людей. До этого религия и философия навязывали унифицированные экзистенциальные ценности для всего человечества: религия - ссылаясь на догматы, философия - ссылаясь на объективность. "...вопрос "Верите ли Вы в истину?" можно сделать более осмысленным и актуальным, если переформулировать его примерно следующим образом: "Думаете ли Вы, что есть некий один и единый набор верований, который можно рационально доказать всем человеческим существам при оптимальных условиях коммуникациии который, таким образом, станет естественным завершением процессов познания?" Ответить "да" на этот вопрос значит принять философию в качестве наставницы жизни."
"Литература же начала утверждать себя в качестве соперницы философии, когда Сервантес, Шекспир и иже с ними заподозрили, что человеческие существа столь различны между собой (и должны быть столь различны), что бессмысленно делать вид, будто в глубинах их сердец находится одна на всех, единственная истина."[93] Позднее становлению такого подхода способствовали, согласно Рорти, Джонсон "Расселасом" и Вольтер "Кандидом". Литературная культура "ищет искупление в некогнитивных отношениях с другими человеческим существами, в отношениях опосредуемых такими человеческими артефактами как книги и здания, картины и песни."[94] "...чем больше ты прочитал книг, тем больше способов человеческого существования ты узнал <...> Литературный интеллектуал не верит в искупительную истину, но верит в искупительные книги."[95] При этом литературная культура принципиально настаивает на плюрализме жанров, т. е. форм дискурса. Одному нравится читать стихи, другому - роману, третьему - философские, четвёртому - религиозные сочинения. Выбор "искупительной истины" является личным делом каждого, поэтому социальная жизнь граждан должна определяться достигаемым в ходе переговоров компромиссом между множеством индивидуальных искупительных истин, а не заключаться в навязывании какой-либо "искупительной истины" другим людям.
В России ценность внеакадемического знания отстаивает Н. Смирнова, которая справедливо отмечает его идентичность с "личностным" ("неявным") знанием М. Полани. По убеждению Смирновой, "языки науки и культуры - лишь вторичные интерпретации обыденного знания, жизненного опыта, и более того - интерпретации первичных интерпретация жизненного опыта, который включает в себя фрагменты образного мышления, знания "на кончиках пальцах" (неявного знания), спаянного с телесностью, а потому далеко не всегда выразимого в словах."[96] Смирнова осуждает идеологию Просвещения, третировавшую обыденное знание как низшее и тёмное. Наоборот, она видит в нём "непроблематизированную очевидность" и считает, что "систематическое соотнесение со смыслами рождёнными в структурах жизненных миров полагается не только критерием осмысленности наук о человеке, но и решающим условием преодоления общего кризиса европейских наук и европейского человечества вообще".[97] Она отмечает "необыкновенную сложность" обыденного знания, которое есть "воистину ускользающая реальность" для методолога". Философия суть исследовательница обыденного знания, которая "научилась "выговаривать умолчания", вербализовывать само собой разумеющееся".[98]
Теория "личностного" знания Полани[99] действительно играет важнейшую роль в понимании плюрализма когнитивных практик. Полани убедительно доказывает, что значительная часть нашего знания существует в бессознательном виде, подобно умению плавать или ездить на велосипеде. Напротив, содержания сознания недостоверны, поскольку выражаются в словах, значения которых растворены в бесконечном множестве коннотаций, произрастающих как из предзаданной языковой традиции, с её сложностями и противоречиями, так и из личного потока ассоциаций, начиная от периферических телесных ощущений. Последнее обстоятельство лишает слова объективного значения. Слово приобретает значение только в процессе говорения и в связи с говорящим, но даже самому говорящему это значение неведомо, ибо скрыто в бессознательном.
Многозначность терминов Полани категорически считает неисправимой, лишь отчасти поддающейся рефлексии и коррекции. Если же не согласиться с этой категоричностью, перед нами открываются большие и важные задачи, как в области гуманитарного, так и в области естественного знания. Функция гуманитарных дисциплин, она же функция философии, состоит, как верно отмечает Смирнова, в интерпретации обыденного опыта, которая как раз и состоит в осознании его скрытых содержаний с помощью обновления теоретического, т. е. вербального, аппарата. Без этого гуманитарные дисциплины оказываются бессмысленными. Но в аналогичной интерпретации нуждается и опыт научный. Таким образом, в обоих случаях существуют два уровня познания, только в применении к гуманитарному предмету первый уровень оказывается уже пройден в ходе повседневной деятельности, а во втором его только предстоит пройти с помощью экспериментальной деятельности. Второй уровень - это и есть прояснение высказываний, которым предлагали заняться Витгенштейн и Венский кружок. В зачаточном виде ту же идею можно усмотреть у Пирса, который предложил различать "эвретические", или "открывающие", наук (Science of Discovery) и "обозревающие" (Science of Review), наряду с которыми в трихотомию входят науки практические. Однако обозревающие науки понимаются Пирсом весьма примитивно, как систематизация и обобщение. "Под "обозревающей наукой" имеется в виду особый род занятий тех кто ставит себе задачу придания формы результатам открытия, выполнение которой начинается краткими компендиумами и продолжается далее вплоть до попыток формирования философии науки. Такова природа гумбольдтова "Космоса", "Позитивной философии" Конта и "Синтетической философии" Спенсера."[100]
Влиятельна, однако, противоположная точка зрения, рельефно выраженная в статье Г. Левина "Непрофессионалы в профессиональном споре"[101], опубликованной в журнале "Вопросы философии"" в рубрике "философская публицистика", которой, если следовать логике автора статьи, не должно существовать в принципе, поскольку является она рассадником непрофессионализма в профессиональной среде. Интересна статья откровенным (и радикальным) выражением идеологии академического изоляционизма и монополизма, о которой обычно воздерживаются говорить публично, хотя придерживаются в мыслях и приватных высказываниях.
С точки зрения Левина существуют два типа наук, "проницаемые и непроницаемые для непрофессионала" (очевидный аналог коэноскопических и идиоскопических наук Бентама). "Науки первого типа, беззащитные перед вторжением непрофессионалов, исследуют те области человеческой действительности, которые были освоены повседневной человеческой практикой за много веков и даже тысячелетий до возникновения любых наук. Естественно, что науки исследующие эти области действительно унаследовали от предшествующего им обыденного, опытного знания и терминологию, и эмпирические обобщения, и основывающиеся на них практические рекомендации. <...>
Таким образом, непрофессионал владеет дотеоретическим, опытным знанием о предмете таких наук, он может на основе этого знания вполне успешно оперировать с их предметом: выращивать урожай предсказывать погоду, совершать торговые сделки и т. д. Непрофессионалы вполне способны обсуждать возникающие при этом проблемы между собой. Но они не видят препятствий и для того, чтобы обсудить их и со специалистом, игнорируя при этом собственно научный слой их знаний как "схоластику", "мудрствование по пустякам" и т. д. Лев Толстой поражался тому, как человек почтительно молчащий при разговоре физиков или химиков вмешивается в разговор по не менее сложным проблемам литературного творчества.
Науки второго типа осваивают те области действительности, в которые до них не ступала нога человека." Это теория атома, элементарных частиц, генетика, кибернетика и т. д. Чтобы стать участником споров внутри этих наук, нужно преодолеть довольно высокий интеллектуальный и профессиональный барьер."
В частности Левин указывает незавидное место философствующим литераторам (Пушкину, Тургеневу, Достоевскому, тому же Толстому, а также латиноамериканским авторам XX в.). Они-де могут рассуждать на любые темы, но только дилетантски, а истинное знание является привилегией профессионалов, сиречь представителей академического сообщества.
Фактически статья выражает интересы академического истеблишмента, претендующего обладать монополией на истину и стремящегося оградить себя от какого-либо общественного контроля. Пафос статьи отчасти оправдывается уродливым наследием советского прошлого, когда академическое сообщество находилось под неусыпным контролем и деструктивным влиянием идеологического и силового аппаратов государства, т. е. партийных органов и спецслужб. Когда Левин осуждает лысенковщину - нельзя не признать его правоту. Но его предложения сводятся к замене одной не-свободы другой. В то время как раньше академическое сообщество было не-свободно в своих внутренних делах, теперь предлагается ограничить свободу внешней критики его деятельности, правда не прямо, а всего лишь косвенно - априори дискредитируя любые критические притязания.
Ключевым моментом является противопоставление "проницаемых" и "непроницаемых" дисциплин. В отношении вторых разногласий нет. Как отмечает Левин, дилетант вряд ли полезет в непроницаемые области, поскольку не сможет даже сформулировать их задачи, не говоря уже об имитации решения.
А вот с проницаемыми дело сложнее. В этих областях "не-профессионалы" обладают, по признанию самого Левина, удивительными для не-профессионалов свойствами. Они обладают знанием о предмете, могут успешно оперировать этим предметом (более того, каждодневно это делают) и способны даже этот предмет рефлексировать и обсуждать. Однако им запрещается вступать в спор с "профессионалами", поскольку, в отличие от последних, они не могут сказать ничего умного. "Профессионалы", напротив, могут быть не знакомы с предметом и его практическим использованием, зато отлично знать его "теорию". Комичность таких рассуждений, преподносимых как научные и профессиональные, самоочевидна. Но если бы их значение ограничивалось поводом посмеяться - нам не пришлось бы тратить на них место и время. Вопрос более чем серьёзный и затрагивающий каждого из нас. Нас объявляют профанами в том, что мы делаем каждый день - по работе, в быту, в творчестве, в личной жизни. Как бы мы не были успешны в этих делах - мы нуждаемся в мудром руководстве теоретиков из числа авторитетных академических деятелей. Нетрудно догадаться, что такие теоретики могут быть только идеологами, а такая теория - только идеологией. А поскольку, в отличие от сугубо естественной науки прошлого, современная наука претендует охватить собой все аспекты человеческой жизни, нам предлагается тотальный идеологический контроль - ради нашего же блага, поскольку сами по себе мы беспомощны и несамодостаточны. Левин борется вовсе не с тоталитаризмом от лица свободы, а с одной тоталитарно-ориентированной социальной группой от лица другой. Академическое сообщество должно быть освобождено от идеологического контроля, но само должно сохранить идеологическую власть над всеми нами. Доктор психологии должен учить нас жить, доктор техники - учить работать, а доктор философии - учить всех остальных докторов. Те же самые тенденции наблюдаются, кстати сказать, и в искусстве. Его функционеры, освободившиеся от цензуры, объявляют себя высшими и единственными носителями эстетической истины и вкуса.
"Проникновение", о котором пишет Левин, действительно происходит, но не "дилетанты" проникают в науку, а, наоборот, наука проникает в несвойственные ей сферы, в которых причастные к ним люди обладают всем необходимым знанием, в т. ч. номотетическим, без участия теоретиков. Да, эти люди не читали теоретических книг, написанных людьми знающими предмет только теоретически (по другим книгам). Но источником знания является только опыт, а книги - только источником мнений. Познавая многообразие элементов опыта (в той самой практической деятельности) мы тем самым постигаем присущие этому многообразию закономерности. Так устроен наш мозг, когнитивный процесс обобщения неотделим от процесса познания единичного, и поэтому его нельзя изолировать в особую "теоретическую" стадию, доступную только теоретикам, а не практикам. Тем более это касается гуманитарных областей, которым строгие закономерности вообще не свойственны, а следовательно решающим является знание "конкретных", "индивидуальных", т. е. "практических" нюансов, определяющих, почему рассматриваемый случай соответствует статистической тенденции или противоречит ей. Следовательно, "непроницаемые" науки - единственно подлинные науки. "Проницаемость" - свидетельство "не-научности науки", даже если её система высказываний стопроцентно истинна. Более того, когда научные открытия становятся достоянием практики - в силу одного этого они теряют научный статус (не говоря уже о том, что они теряют новизну и научный статус вместе с ней).
ј 1.5. Конец науки как стимул к поиску альтернатив
Особый интерес в контексте плюрализма когнитивных практик представляет нашумевшая книга Дж. Хоргана "Конец науки". Эпоха грандиозного прогресса науки закончилась, утверждает Хорган. "Дальнейшие иследования не дадут великих открытий или революций, а только малую, незначительную отдачу."[102] Причиной этого являются, как ни парадоксально, предшествующие успехи науки. "...учитывая, как далеко уже зашла наука, а также физические, социальные и познавательные границы, сдерживающие дальнейшие исследования, маловероятно, что наука сделает какие-либо значительные дополнения к знаниям, которые она уже породила."[103] Отмечая историческую ограниченность науки, Хорган тем самым ставит вопрос о том, какие практики могут и должны прийти ей на смену.
Идею конца науки нельзя назвать совершенно новой. Сам Хорган ссылается на книгу Г. Стента, одного из пионеров молекулярной биологии, с красноречивым названием "The Coming of the Golden Age: А View of the End of Progress", опубликованную в 1969 г. и заявившую об умирании не только науки, но также техники, искусства и других прогрессивных занятий. В те же годы Д. Прайс зафиксировал на основании статистических данных "затухание" науки и предсказал, что её чёрный день наступит приблизительно через столетие, т. е. в середине XXI в.[104] В 1971 г., в журнале "Science", Стента и Прайса поддержал Б. Гласс, как и Стент, биолог по специальности. "Мы подобны исследователям огромного континента, - объявляет Гласс, - которые проникли к границам почти по всем направлениям и нанесли на карту главные горные массивы и реки. Остаётя ещё бессчётное количество белых пятнышек. которые следует заполнить, но бесконечных горизонтов больше не существует."[105] Созвучные мысли высказали цитируемые Хорганом Р. Фейнман в "Характере физических законов", Линдли в "Конце физики" и Каданофф в "Трудных временах". Даже Н. Решер, позиционирующий себя как оптимиста, соглашается в книге "Научный прогресс" (1978), что хотя "конец науки" никогда не наступит, она будет двигаться медленней и медленней. Симпозиум на тему "Пришёл ли науке конец" состоялся в 1989 г. в Миннесоте. В России идеи Хоргана поддержал химик О. Крылов. Он отметил противоречие между ростом числа публикаций и падением числа открытий, снижение фундаментальности удостоенных нобелевской премии исследований, несоответствие реальности оптимистических прогнозов середины века о перспективах развития науки. Также он распространил представление о конце науки на область химии, Хорганом не затронутую.[106] Следует упомянуть также оценку М. Вербицкого, согласно которой более половины работ в фундаментальных областях физики лишены смысла, хотя и опубликованы в рецензируемых журналах.[107]
Следствием исчерпания научного поля является, согласно Хоргану, переход к "иронической науке". "Ироническая наука напоминает литературную критику в том, что она предлагает точки зрения, мнения, которые являются в лучшем случае интересными и не вызывают дальнейших комментариев. Но она не сосредоточивается на истине".[108] Далее, на протяжении многих глав Хорган показывает, что наиболее видные представители современной науки являются уже не классическими, а "ироническими" учёными (к которым Хорган относит Виттена, Хокинга, Линде, Пригожина и многих других.) Аналогичная науке судьба ожидает, согласно Хоргана, и философию. "Конечно, философия на самом деле никогда не закончится. Она просто будет продолжаться в более откровенном, ироничном, литературном варианте, как уже практиковали Ницше, Витгенштейн, Фейерабенд."[109]
В последнее десятилетие иронизация науки только усугубилась и приняла скандальный характер. В рецензируемых научных журналах стали появляться статьи заведомо бессмысленного содержания. В 1996 г. французский физик Алан Сокаль опубликовал в рецензируемом гуманитарном журнале "Social Text" абсолютно бессмысленную статью под названием "Transgressing the Boundaries: Towards a Transformative Hermeneutics of Quantum Gravity".[110] В 2001-2002 г. два француза русского происхождения, братья Grishka и Igor Bogdanoff, по профессии телевизионные дикторы, опубликовали абсолютно бессмысленные статьи в пяти рецензируемых физических журналах: "Topological field theory of the initial singularity of spacetime" в журнале "Classical and Quantum Gravity" (2001 г.), "Spacetime Metric and the KMS Condition at the Planck Scale" в журнале "Annals of Physics" (2002 г.), "KMS space-time at the Planck scale" в журнале "Nuovo Cimento" (2002 г.), "Topological origin of inertia" в журнале "Czechoslovak Journal of Physics" (2001 г.) и "The KMS state of spacetime at the Planck scale" в журнале "Chinese Journal of Physics" (2002 г.). Болеее того, на основании этих работ Игорь Богданов получил в 2002 г. степень доктора физики.[111] Созданы программы автоматической генерации статей гуманитарного содержания ("postmodernism generator")[112] и статей по компьютерной науке[113]. Один из таких бессмысленных текстов был включен в 2005 г. в программу научной конференции во Флориде.[114] С точки зрения М. Вербицкого, утрата научным сообществом способности отличать "настоящие", "серьёзные" статьи от случайно сгенерированных компьютерной программой или заведомо иронических, и более того, исчезновение верифицируемой разницы между первыми и вторыми, означает конец науки в существующих её формах. Существование такой науки бессмысленно. Единственный способ - отказаться от узкой дисциплинарности, когда наука не просто разделена на сотни узких областей, но каждая из них существует не более 5-10 лет, и при этом "людей, способных ориентироваться в научных работах вне чрезвычайно узкой области, практически нет. И нет никакого способа (не обладая специальными знаниями в данной области) установить, кто именно может дать этому тексту экспертную оценку. А значит, способов оценить качество научной работы тоже не осталось." Необходимо готовить людей, "которые в состоянии внятно ориентироваться в 10-20 процентах научных текстов самое малое".[115] Но существуют ли настолько способные люди - вопрос далеко не очевидный.
В связи с этим напрашиваются два вопроса. Первый - гносеологический и аксиологический статус "иронической науки". Второй - интеллектуальное будущее человечества в постнаучную эпоху.
В связи с первым вопросом уместно напомнить, как понимает "иронию" сам Хорган. Концепция "иронии" заимствована им из литературы, которой он некогда горячо увлекался. "В коллежде я пережил этап, когда считал литературную критику самым захватывающим из всех интеллектуальных занятий. Однако как-то ночью, после большого количества чашек кофе и многих часов, потраченных на изучение очередной интерпретации "Улисса" Джеймса Джойса, я пережил кризис веры <...> одним из постулатов современной критики и современной литературы является следующий: все тексты "ироничны" - у них множество значений и нет ни одного окончательного. "Эдип-царь" Софокла, "Ад" Данте и в некотором роде даже Библия просто "морочат голову" их нельзя понимать буквально. Споры по поводу смысла никогда не могут быть разрешены, так как единственным смыслом текста является сам текст. Конечно, этот постулат относится также и к критике. Ты бесконечно возвращаешься к интерпретациями, ни одна из которых не является последним словом. Но тем не менее все продолжают спорить! С какой целью? Чтобы доказать что ты умнее, проницательнее других?.."[116]
Обращение Хоргана к науке было, по его признанию, попыткой преодолеть бессмысленность литературы и приобщиться к наиболее чистому, строгому знанию. И здесь его поджидало ошеломляющее разочарование. Наука оказалась наполнена той же самой "иронией". Есть, однако, значительная разница между литературой и наукой. Первая призвана доставлять читателю удовольствие, называемое обыкновенно "эстетическим", и если "ироническое" замутнение мыслей служит этой цели, оно не только допустимо, но необходимо. Наука же обязуется доставлять нам истину, и поэтому ирония в ней неуместна. Таким образом, "иронизация" науки превращает последнюю в специфический литературный жанр, имеющий лишь формальное сходство с наукой в аутентичном смысле слова. "Самой важной функцией иронической науки является служение негативной способности человечества", резюмирует Хорган. "Ироническая наука менее схожа с наукой в традиционном смысле слова, чем с литературной критикой - или философией."[117]
Что касается второго вопроса, здесь Стент уверен в деинтеллектуализации человечества. "По мере того как общество будет становиться богаче и беззаботнее, всё меньше молодых людей будут выбирать делающийся всё более трудным путь науки и даже искусства. Многие повернуться к более гедонистическим целям, возможно, даже отказавшись от реального мира в пользу фантазий, возбуждаемых наркотиками и электронными приборами, подающими информацию непосредственно в мозг. Стент приходит к выводу, что прогресс рано или поздно остановится, бросив мир в статическом состоянии, которое он назвал "новой Полинезией". Приход битников и хиппи, предполагает он, сигнализировал начало конца прогресса..."[118] Останутся, правда, единичные "фаустианцы", которые будут фанатически искать альтернативное знание в условиях всеобщей интеллектуальной исчерпанности.
Хорган, однако, возражает против "безмозглого гедонизма". "Конец науки" касается главным образом фундаментальных, и гораздо меньше прикладных исследований. "Осталось множество важных и интересных вещей, которыми можно заняться: поиск новых способов лечения малярии и СПИДа, менее вредных для окружающей среды источников энергии, более точных предсказаний того, как загрязнение окружающей среды повлияет на климат. Но если вы хотите обнаружить нечто столь фундаментальное, как естественный отбор, теория относительности или теория Большого Взрыва, если вы хотите превзойти Дарвина или Эйнштейна, то ваши шансы практически равны нулю."[119] Уточнение это утешительно лишь отчасти, поскольку крушение претензий на "великие открытия" резко снижает мотивацию к научной деятельности, и без того трудной и неблагодарной. Кроме того, научный статус прикладных исследований не бесспорен. Сам факт возникновения "иронической науки" свидетельствует о недостаточности второстепенных исследования для удовлетворения интеллектуальных амбиций. Но и она тоже не спасает положение, поскольку по существу иррациональна и деструктивна, тогда как присущие человеческой природе интеллектуальные потребности нуждаются в позитивных и по возможности значимых результатах. Стало быть, необходимо развить мысль Хоргана и исследовать новые направления интеллектуальной активности в постнаучную эпоху.
В России, несмотря на отдельные голоса в поддержку Хоргана идея конца науки не нашла широкой поддержки, как и более общая идея плюрализма когнитивных практик. Несмотря на заверения о необходимости различать "вненаучное" и "лженаучное", фактически эти понятия отождествляются. Конструктивные проявления вненаучной интеллектуальной активности оставляются без внимания. Зато астрологи, уфологи и прочие шарлатаны обеспечивают выгодный контрастный материал, который позволяет затенить углубляющийся кризис науки. Крестовый поход против лженауки, при всей своей обоснованности и необходимости, отвлекает внимание от упадка собственно научных исследований и служит психологической компенсацией их низкой продуктивности.
Единственными официально признанными когнитивными практиками остаются традиционные наука и философия. При этом философия институционально интегрирована в науку. Она рассматривается как одна из наук и выступает от лица науки. При этом, как показал круглый стол "Философия в современной культуре: новые перспективы" ("Вопросы философии", Љ4 за 2004 г.) наиболее влиятельные представители философского сообщества почти единодушно дефинируют философию как "рефлексию над основаниями культуры". Таким образом, имплицитно предполагается, что рефлексировать над культурой можно только изнутри науки, а фактически - изнутри академических структур. При этом философы претендуют на исключительное право культурной рефлексии - отметая конкурентов не только вне, но и внутри академического сообщества, например выступая против замены философии культурологией. Из высказавшихся на круглом столе только И. Касавин поддержал плюрализм и конкуренцию когнитивных практик, хотя и объявил философию высшей из них.[120] Таким образом, академическое сообщество консервирует привычные институциональные формы, из представителей которых состоит. Отставание этих форм от жизни, их несоответствие меняющимся реалиям интеллектуального опыта оставляется без внимание и замалчивается. Высказываясь на другом круглом столе, "Наука и культура" ("Вопросы философии", Љ10 за 1998 г.) В. Стёпин уверенно заявляет, что наука "сохранит свой приоритетный статус в культуре".[121] Ему же принадлежит показательная метафора. Наука подобна царю Мидасу, она обращает в золото всё, к чему прикасается.[122] Тем самым имплицитно предполагается, что до волшебного прикосновения науки знание представляет из себя менее привлекательную субстанцию. Это и есть идеология огульного сциентизма (из-за которой подвергаются незаслуженной критике сциентизм и даже рационализм в целом) - отрицание каких-либо интеллектуальных ценностей вне научных институций.
Тем не менее, раздаются отдельные голоса против монополизма науки. Е. Мамчур считает, что "наука уже не играет доминирующей роли в современной культурной матрице".[123] По её мнению, "господствующая ныне рациональность нуждается в критическом переосмыслении, усилия философов должны быть связаны с поиском таких её форм, которые не были бы односторонне технологическими и узко сциентистскии. Вот только <...> речь следует вести не столько о науке и научной деятельности, сколько о человеческой деятельности вообще."[124] Однако искомые "новые формы" Мамчур оставляет в секрете.
С. Гусев отмечает что "не только обыденное и философское сознание противостоит профессиональному мышлению учёных, но художественное, религиозное и даже техническое", и всё это определяется как "ненаука".[125] Но когнитивные результаты всех этих видов мышления практически не подвергнуты рефлексии. Также Гусев констатирует непрерывное снижение мировоззренческого значения науки в связи с тем, что способность понять её результаты всё строже ограничивается узким кругом специалистов. Но механизмы заполнения обыденного сознания в условиях нарастающего разрыва с наукой, опять же, ускользают из поля зрения аналитика.
А. Юревич и И. Цапенко[126] признают "функциональный кризис науки" в о общемировом масштабе (в связи с чем предсказывают скорое иссякание финансовой помощи российской науке западными фондами, поскольку те будут вынуждены спасать науку в собственных странах). Однако эти авторы парадоксальным образом предполагают, что кризис науки объясняется издержками слишком быстрого роста. Практика не успевает за теорией, прикладная наука - за фундаментальной. Возникает вопрос: если это так, и если наука действительно имеет ту утилитарную ценность, какую видят в ней авторы, почему бы обществу не "ускорить" прикладную науку вместо "торможения" фундаментальной. Что этого не происходит - доказывает иные, более глубокие причины кризиса, а именно исчерпывание науки в принципе. Кроме того, нельзя согласиться с авторами в высказываемом ими мнении, что наука является единственной хранительницей интеллектуальной культуры. Опровержением этого мнения как раз и послужат дальнейшие страницы данной работы.
Т. Романовская отмечает, что "начиная с 30-х годов нашего века наука находится в постоянном кризисе"[127], что подразумевает отсутствие вектора развития. Она же констатирует расцвет "метафизических спекуляций" внутри науки. "...в методологические спекуляции пускаются не только учёные третьего плана, неудачники от науки, её пасынки (это было всегда), а признанные и знаменитые учёные." В числе таковых Романовская прямо называет Вагнера, Уиллера, Бома, Фейнмана, Паули, Сквайрса, Хогинга - фамилии столь знакомые читателю по более поздней и обстоятельной публикации Хоргана, вызвавшей столь громкий резонанс. Однако, в отличие от Хоргана, Романовская объясняет кризис всего лишь разочарованием в завышенных представлениях о ценности науки, в частности о её культурно-мировоззренческом значении.
Б. Пружинин также соглашается с кризисной оценкой положения дел в науке. По его мнению, кризис заключается в вытеснении фундаментальной науки, т. е. науки в собственном смысле слова, наукой прикладной, которая является "особым типом познавательной практики" и имеет "свои особые социокультурные ориентации и методологические приоритеты".
Современная наука не может продвигаться без многомиллионных затрат на исследовательское оборудование. "Технические параметры современной науки таковы, что функции её экспериментальной основы может выполнять лишь вся современная промышленость".[128] В то же время "промышленности нужна не наука вообще, а определённого рода сведения, обслуживающие её прямые запросы." "Цель традиционной науки - истинное знание о мире, как он есть сам по себе. Цель прикладной - предписание для производства <...> и технологическая эффективность является здесь критерием "истинности" прикладного знания. Прикладное знание всегда приспособлено под конкретную, навязанную извне задачу, и потому оно, как правило, является локальным, релятивным и зачастую фообще фиксируется в формах столь приспособленных к конкретным частным ситуациям, что они исключают непосредственное использование такого знание для дальнейшего приращения знаний о мире."[129]
Постпозитивистская теория науки, утверждающая, что "всякое научное знание о мире является культурно-исторически релятивным", отражает, по мнению Пружинина, реалии прикладной науки, отождествление любого знания со знанием прикладным, откуда и происходят представления о "несоизмеримости знания", "полной теоретической нагруженности опыта" и "принципиальной ситуативной равнозначности любых способов представления действительности".
Самым важным и смелым в этих рассуждениях является указание на разнородность прикладных и фундаментальных исследований, неправомерность их синкретического рассмотрения в качестве единой интеллектуальной практики, что закрывает возможность утаить проблему кризиса науки указаниями на успешное развитие техники. Однако и у Пружинина объяснение кризиса является самым слабым местом. Если бы фундаментальные исследования продолжали приносить значительный экономический эффект, "спонсоры" не скупились бы на их проведение. Сокращение финансовых потоков объясняется не субъективной близорукостью "спонсоров", а объективным положением вещей.
Дальше других, опираясь на социологические наблюдения, идёт Ю. Плюснин."[130] По его мнению, традиционная "цеховая"наука вытесняется "эстрадной", в которй главным приоритетом становится уже не производство, а "презентация", промоутинг знаний. Положительным аспектом этого процесса является демократизация науки. Учёный самостоятельно зарабатывает на жизнь, его благополучие перестаёт зависеть от статуса в научной иерарихии и "хороших отношений" с влиятельными фигурами в своей профессиональной области. Но он становится "шоу-учёным", и этим всё сказано. Внутри научного сообщества происходит "бифуркация" между классическими и эстрадными учёными. Последние опираются на распространяющуюся грантовую систему финансирования науки.
Плюснин, как и Юревич, проницательно отмечает, что кризис науки имеет место не только в России, в связи с известными социально-экономическими трудностями, но и в общемировом масштабе, однако, опять же, упускает из виду главный фактор кризиса. "Эстрадная" наука Плюснина и "ироническая" наука Хоргана - одно и то же. Выдвижение на первый план презентационных функций возможно только благодаря исчерпыванию классических задач науки - производственных. Уже многие научные дисциплины близки к предельному познанию своего материала. Но эстрадность делает науку иронической, поскольку во всяком шоу юмор ценится больше всего.
Глава 2. Когнитивные практики внутри и вне номинальных границ науки
ј 2.1. Какие существуют когнитивные практики?
Понятие "когнитивной практики", или, одним словом, "гносеопрактики", имеет для нас два аспекта: содержательный и социологический. В содержательном аспекте когнитивная практика конституируется набором ограничений, определяющим множество релевантных, подлежащих изучению объектов (или их свойств). Самое очевидное и давно устоявшееся гносеопрактическое деление - дисциплинарное. Попросту говоря, реальность "делится" на различные категории объектов: физические, химические, биологические, социальные и т. п. Но это деление не единственное. Кроме дисциплинарного критерия существует несколько других, а именно:
1. Энциклопедичность vs. специализированность,
2. "Эмпириоскопичность" vs. "репрезентоскопичность",
3. Идиографичность vs. номотетичность,
4. Новизна vs. повторность ("неогнозичность" vs. "тезавристичность")
Смысл первого пункта интуитивно понятен. Энциклопедическая когнитивная практика не принимает разделения труда. Каждый исследователь имеет своим объектом весь мир. Наоборот, специализированная когнитивная практика выделяет каждой группе исследователей более или менее узкую предметную область.
Другие пункты более сложны. Поэтому каждый из них необходимо обсудить отдельно и обстоятельно.
В самых общих словах, эмпириоскопическая практика имеет дело непосредственно с вещами ("предметами", "объектами"). Она подвергает их пассивному наблюдению или активному эксперименту. Напротив, репрезентоскопическая практика имеет дело, как следует из названия, с репрезентациями вещей ("предметов", "объектов") в сознании.
Объекты "внутреннего опыта" (чувства, мысли, сновидения) изначально рождаются в ментальной сфере. Эмпириоскопическое изучение этой сферы в принципе невозможно, поскольку содержания "внутреннего опыта" в подавляющем большинстве не обладают устойчивостью. Поток сознания текуч, он меняется каждое мгновение и при этом состоит из неисчислимого множества элементов, лишь некоторые из которых лежат в фокусе сознания, а бОльшая часть растворяется "на периферии", плавно переходящей в бессознательное. Отсутствие константности не позволяет избирательно "рассматривать" объекты "внутреннего опыта", как мы делаем это с вещами во внешнем мире. Тем более затруднительно подвергать эти объекты экспериментам. Фактически наше знание о внутреннем мире складывается из бессознательного интегрирования потока сознания когнитивным аппаратом мозга, а следовательно имеет репрезентативный характер. В фокус сознания попадают не первичные элементы "внутреннего опыта", а их обобщительные характеристики.
Необходимо различать противопоставление эмпириоскопического и репрезентоскопического с одной стороны и противопоставление эмпирического и спекулятивного ("априорного", "умозрительного") с другой. Как эмпириоскопическое, так и репрезентоскопическое познание являются эмпирическими, поскольку имеют конечным основанием опыт, только в первом случае "непосредственный", т. е. данный здесь-и-сейчас и при этом ясным, вполне очевидным образом, так что не возникает сомнений в его истинном содержании, будь то в силу сложности объекта как такового или в силу "аббераций" когнитивного аппарата, во втором же случае - опыт "опосредованный" его репрезентациями сознании.
Вообще говоря, эмпириоскопические методы предпочтительней, поскольку, во-первых, факты "первичней" репрезентаций, во-вторых, ими удобней манипулировать в познавательных целях. Но в некоторых случаях эмпириоскопический подход невозможен и поэтому приходится использовать репрезентоскопию. Можно выделить пять основных причин поступать таким образом.
1. Невозможность эксперимента по техническим, этическим или иным причинам,
2. "Теоретическая нагруженность" экспериментальных результатов,
3. Психологизм проблемной ситуации,
4. Её многофакторность,
5. "Засорённость" сознания несмотря на успешное завершение эмпириоскопических процедур.
Первый пункт легко проиллюстрировать следующими примерами. Мы не можем пробурить скважину до центра земли. Мы не можем совершить путешествие в другую галактику. Мы не можем воспроизвести события прошлого. Мы не можем изменять в научных интересах политические решения правительств. Мы не можем ставить опасные для здоровья опыты над людьми. Некоторые технические ограничения постепенно преодолевается, и это главный двигатель научного прогресса. Но в отношении других нет надежд на их устранение.
"Теоретическая нагруженность" предполагает следующее. Некоторые объекты не доступны прямому экспериментальному наблюдению. Их нельзя увидеть даже в самый лучший микроскоп или, наоборот, телескоп. Это объекты микрофизики и космологии. Мы можем судить у них только косвенно. Но по мере нагромождения косвенных умозаключений в "строгие рассуждения" легко может закрасться ошибочная гипотеза.
Психологизм свойствен любой гуманитарной проблематике. Любое общественное явление сводится к поступкам отдельных людей, в социальном измерении составляющих "общественные движения" и выражающихся в учреждении "социальных институций". Но главным инструментом психологического исследования служит самопознание. Поступки других людей "понимаются" только по аналогии с собственными. В то же время основной метод самопознания - интроспективный, а следовательно репрезентоскопический.
Многофакторность - также отличительная черта гуманитарных дисциплин. Из всех объектов природы психика устроена сложнее всего, в том смысле, что её функционирование определяется ассоциативными связями между нейронами, и не только в статическом, анатомическом (структура синаптических контактов), но и в динамическом, физиологическом (направление "мозговых волн" электрической активности) аспекте. Морфология этих связей позволяет обусловить поведение объекта (т. е. собственно человека) десятками и сотнями мотивационных факторов.
Человеческая мотивация не просто сложна, она эклектична, противоречива, переменчива и иерархична. Мотивов не только много (сложность), но они действуют одновременно (эклектичность), в т. ч. в конкуренции друг с другом (противоречивость), подвержены изменениям (переменчивость) и подразделяются на конечные (гедонистические) и утилитарные (иерархичность), при этом, в силу инерционности психики, утилитарная мотивация постепенно становится самоценной, т. е., попросту, "раскрутившись" на какое-то занятие, бывает сложно остановить себя, даже если оно потеряло смысл, перестало быть целесообразным, и более того, это занятие начинает ошибочно приниматься за самоценное. Разнообразию мотивации соответствует разнообразие форм поведения, каковое осложняется разнообразием обстоятельств (исторических, этнических, социальных, возрастных), в которых находятся те или иные субъекты. И в свою очередь разнообразию форм поведения, реализующих в различных ситуациях различную мотивацию, соответствует разнообразие социальных институций, в которых дело осложняется тем, что принадлежащие к ним люди имеют разные мотивационные системы, а следовательно понимают смысл этих институций по-своему и пытаются навязать его другим, а также тем, что любые институции инертны, будучи приспособлены к той социально-исторической ситуации, в которой они зародились, они отчасти сохраняют устаревший уклад в новых условиях, а отчасти "реформируются", т. е. приобретают под старой вывеской новое содержание, что усугубляет путаницу.
Присутствие не одного десятка мотивационных факторов лишает смысла эмпириоскопические методы, даже если они практически реализуемы и этически допустимы. Мотивационные факторы невозможно изолировать друг от друга. Можно поместить человека в примитивную экспериментальную ситуацию, в которой его выбор искусственного ограничивается единичными возможностями (нажать на одну из нескольких кнопок, пойти направо или налево и т. п.), но такие экспериментальные ситуации имеют мало общего с реальным поведением в реальной жизни. Если же исследовать реальную жизнь, возникают другие проблемы. Одни и те же поступки, в частности ответы на вопросы тестов, могут быть обусловлены разными комбинациями мотивационных факторов. Поэтому недостаточно, хотя и необходимо, изучать поступки людей. Нужно спрашивать у них о мотивации их поступков, которую люди, как правило, скрывают и искажают, да и сами могут заблуждаться в отношении неё. Но даже если мотивация будет установлена, она не может быть измерена количественно, по крайней мере в чистом виде. Мотивацию задают, скорее, сравнительные отношения "это предпочтительней этого", которые по природе своей сопротивляются квантификации. "А" может быть лучше "Б", "Б" - лучше "В", а "В" лучше "Г". Но нельзя сделать из этого вывод, что "А" лучше "Г" на три единицы. Оно просто "лучше", как и в случае с "Б". Поэтому любая социальная статистика строится на шаткой почве.
Все вышеизложенные обстоятельства демонстрируют нам, что известная степень автономности сознания от внешней реальности, а именно способность способность отключаться от наличествующего в текущий момент экстроспективного опыта в пользу воспоминаний, а другими словами репрезентаций, является неотъемлемым условием теоретического познания мира, да и вообще выживания организма во внешней среде, поскольку репрезентации аккумулируют жизненный опыт. Однако эта автономность служит источником бесчисленных злоупотреблений, вольных или невольных. Фантазия позволяет конструировать квазирепрезентации, не соответствующие своим прообразам, т. е., как модно говорить, "симулякры". Кроме того, недостаточно внимательное размышление над эмпириоскопическими данными может породить непредумышленные заблуждения, которые затем распространяются в качестве непроверенных мнений и при некоторых условиях принимают статус догм. Т. е. проблема возникает не на уровне эмпириоскопического познания, а на уровне его репрезентоскопической интерпретации, трудности которой будут рассмотрены нами несколько позже.
Благодаря Виндельбанду смысл следующих терминов в пространных пояснениях не нуждается. Идиография интересуется частным. Номотетика - общим. В старых же терминах "идиография" синонимична "истории", а "номотетика" - "философии". Однако необходимо озвучить ряд тонкостей.
Во-первых, повторим коротко, почему недопустимо считать идиографию разделом науки. Предметы номотетических исследований отбираются по критерию общности. Идиографические знания этому критерию по определению не соответствуют, и релевантность их для исследователя определяется их культурной "ценностью". Но, в свою очередь, критерий "ценности" неприменим к номотетическим исследованиям, большинство которых культурологически ничтожно. Наконец, мы не можем отменить оба критерия, потому что в таком случае внимание науки должно быть распылено по бесконечному множеству ничтожных фактов. Поэтому единственный выход - признать, что по существу мы имеем дело с двумя разными когнитивными практиками: номотетикой и идиографией (при этом наука является, как мы увидим, только частью номотетики).
Во-вторых, следует предостеречь от расширительного понимания "идиографии". Предмет идиографического исследования должен быть действительно уникален, как исторические события, планеты и звёзды или географические объекты. В противоположность им всем, "описательная биология" является преимущественно номотетической областью, поскольку имеет дело с биологическими видами, и её высказывания относятся, по идее, ко всем объектам того или иного вида, пусть даже самого ничтожного. Другой вопрос, что внутри каждого вида существует вариабельность, и в связи с ней "описательная биология" может включать некоторые идиографические содержания.
В-третьих, нам могут возразить, что общее слагается из частностей. Поэтому идиография является предварительной стадией по отношении к номотетике, а вместе они как раз и образуют единую в отношении общего и частного науку. Ошибочность такого возражения в следующем. Общее не образуется механическим сложением частностей. Для установления закономерности нужно, как правило, не так уж и много частных случаев. Если же, уже зная закономерность, мы продолжаем интересоваться частными случаями, или же интересуемся ими без намерения подвести под какую-либо тенденцию, что среди прочего проявляется в предпочтении случаев плохо подходящих для обобщений, частные случаи, несомненно, интересуют нас сами по себе. На практике не составляет труда различать номотетическую и идиографическую интенции, или, по меньшей мере, преобладание какой-либо из них. Например, основные принципы грамматики универсальны для всех языков, поскольку все языки имеют целью сообщать информацию об одной и той же реальности. Следовательно, для понимания этих принципов достаточно знать родной язык, а изучение чужих мало что может добавить. Мы изучаем чужие языки на 99% из идиографического, а не номотетического интереса. Так же и в других дисциплинах, особенно гуманитарных, но не только в них. Все социальные транзакции, невзирая на их специфику в различных обществах, определяются базовыми человеческими влечениями - голодом, сексуальностью, жаждой власти, стремлением к безопасности, любопытством. Все экономики - от первобытной до постиндустриальной - регулируются одними и теми же базовыми законами - стремлением к богатству и избеганием труда, законами спроса и предложения, эффективностью разделения трудовой деятельности и т. п. Тем не менее, нас интересует, какие конкретные формы принимают общие закономерности в уникальных культурологических ситуациях. Как конкретно реализуются семейные и производственные, сексуальные и властные отношения в современном западном обществе с одной стороны и в примитивных племенах с другой, или, допустим, в разных субкультурах, начиная от голливудской и заканчивая мормонской и меннонитской. Нас интересует почему римские патриции эксплуатировали рабов, а современные капиталисты вольных служащих, хотя те и другие мотивированы одинаковым стремлением к прибыли. Все районы земного шара подчиняются общим климатическим законам, но это не мешает нам с интересом обсуждать, почему, например, дожди в Санкт-Петербурге идут чаще, чем в Таллине. Все города подчинены одной и той же архитектурной функциональности, однако мы интересуемся именно различиями в их архитектуре.
В‑четвёртых, необходимо отметить, что идиографические исследования и тексты существенно различаются между собой, как минимум, в двух аспектах. Первый состоит в том, что они могут быть посвящены единичному объекту, а могут - совокупности объектов того или иного рода. Примеры - буквально под рукой. Например, жизнеописание выдающейся личности и биографический справочник, инструкция к прибору и каталог продукции, путеводитель по стране и географическая энциклопедия.
В другом аспекте идиографический дскурс может ограничиваться констатацией фактов (как в случае исторических хроник), а может анализировать их причины и следствия или проверять реальность тех фактов, свидетельства о которых сомнительны. Возникает, опять же, вопрос: не свидетельствует ли это о связи идиографии и номотетики, которые мы решительно "развели" по разным когнитивным практикам?
Отчасти такая связь имеет место. Но когнитивные практики всё равно разные. Сам факт приложения общего к частному (т. е. дедукции) свидетельствует о том, что нас в данном случае интересует частное, а не общее (которое мы уже имеем к началу исследования). Здесь, кстати, всплывает когнитивная ценность дедукции, которая может показаться собранием тавтологий, поскольку "общее" содержит в себе "частное". Дедукция актуальна как раз в идиографии, имеющей дело с неповторимыми по определению событиями. Если какие-то аспекты этих событий не были запечатлены свидетелями, единственный способ узнать о них - "достроить" их дедуктивно. Однако такого рода достраивание является крайне рискованным занятием, поскольку мотивация человеческих поступков весьма сложна, и малейшая неточность может свести на нет всю логическую цепочку.
Поэтому следует везде, где можно, избегать дедукции. Достоверная реконструкция истории может основываться только на фактическом материале, а не "общих принципах". И трудности, с которыми эта реконструкция сталкивается, связаны главным образом с дефицитом фактуальной информации, пылящейся в труднодоступных архивах и нередко засекреченной. Другими словами, эти трудности носят эмпириоскопический характер.
С другой стороны, полностью избежать дедукции невозможно. Допустим, мы хотим разобраться, почему Сталин "прошляпил" начало Великой Отечественной Войны. Первым делом необходимо выяснить по данным архивных источников, какие разведданные поступали на стол верховному главнокомандующему. Но вторым делом придётся анализировать его психологию: почему он реагировал на приходящую информацию так, а не иначе. Такой анализ является уже репрезентоскопическим.
Ещё проще показать необходимость репрезентоскопической (т. е. дедуктивной) идиографии на примере психоанализа. Каждый из нас эмпириоскопически осведомлён о событиях собственной жизни. Однако их репрезентоскопическая интерпретация зачастую вызывает трудности. Мы плохо понимаем собственные чувства и поступки, не говоря уже о поступках других людей. Таким образом, необходимо разделить идиографию на два раздела: эмпириоскопический и репрезентоскопический. Договоримся называть первый "фактографией", а второй - "фактоанализом". Принципиальная разница между ними состоит в том, что фактография автономна от теоретических построений, тогда как фактоанализ зависит от них чрезвычайно тесно. Ошибки в репрезентоскопической номотетике обесценивают репрезентоскопическую идиографию. Между тем, некоторые идиографические практики относятся пренебрежительно относятся к своей теоретической базе. Это касается прежде всего психоанализа, поскольку большинство практикующих психологов слабо владеет психологическими теориями, хорошо разбираясь только в одной из них или не разбираясь ни в какой; более того, теоретические знания считаются как бы необязательными, ибо решающими признаются практические навыки управления клиентом или группой. Вследствие этого качество интерпретаций, выдвигаемых практическими психологами, оставляет желать много лучшего. Эти интерпретации либо разделяют бытовые предрассудки, либо ангажированы какой-либо односторонней теорией.
Как правило, фактоанализ и есть психоанализ, поскольку репрезентоскопические преобладают в гуманитарной проблематике, сводимой к человеческой мотивации. Психоаналитическими являются, по существу, и исторические исследования в том отношении, в каком они интересуются мотивацией тех или иных исторических деятелей.
Процедуру внутреннего разделения целесообразно провести и в отношении номотетики. Её эмпириоскопический раздел можно назвать "фактономией", расшифровывая этот термин как установление закономерностей путём обращения непосредственно к эмпирическим данным, без посредства репрезентаций. Репрезентоскопический же раздел номотетики удачно именовать "эксплицистикой" (целесообразность этого неологизма станет ясна из соответствующего раздела).
Таким образом мы получаем следующую таблицу ("эксплицистическую" матрицу), выражающую взаимоотношения некоторых когнитивных практик.
|
эмпириоскопия |
репрезентоскопия |
номотетика |
фактономия |
эксплицистика |
идиография |
фактография |
фактоанализ |
Противоположности эмпириоскопии и репрезентоскопии с одной стороны и номотетики и идиографии с другой ортогональны по отношению друг к другу. Они образуют 4 пересечения, в которых находится более частные по отношению к ним гносеопрактики: фактономия, эксплицистика, фактография и фактоанализ. Таким образом, отношения частного-общего носят не линейный, а матричный (а вообще говоря многомерный характер). Фактономия является частным случаем эмпириоскопии и в то же время частным случаем номотетики, однако эмпириоскопия и номотетика ни в коем случае не являются частностями по отношению друг к другу. Аналогично эксплицистика является частным случаем репрезентоскопии и в то же время частным случаем номотетики. Фактография есть частный случай идиографии и вместе с тем частный случай эмпириоскопии. Наконец, фактоанализ есть частный случай идиографической когнитивной практики и в то же время частный случай репрезентоскопической.
Составление "эксплицистической матрицы" есть идеальное решение эксплицистической задачи, которую мы будем обсуждать в дальнейшем. Сейчас же подвергнуть критике расхожее заблуждение, исходя из которого фактономии существовать не может. Это заблуждение формулируется обычно в терминах противопоставления "эмпирического" и "теоретического" знания, в котором второе является надстройкой по отношению к первому. Здесь уже видна двусмысленность, если вспомнить, что ранее "эмпирическое" противопоставлялось "спекулятивному", и в этой двусмысленности обнаруживает себя косвенное отождествление "теоретического и спекулятивного", нелестное по отношению к первому, но в известной мере правдоподобное. Чтобы отвлечься от этой нелестности и в то же время выявить реальный смысл противопоставления, необходимо заменить "эмпирическое" на "эмпириоскопическое", а "теоретическое" на "репрезентоскопическое". Тогда мы имеем примерно следующую картину вещей. Предполагается, что "эмпирик" (он же "эмпириоскопист", т. е. наблюдатель или экспериментатор) приносит "теоретику" (т. е. "репрезентоскописту") "сырые" данные. "Теоретик" же (т. е. "репрезентоскопист") ищет в этих данных закономерность и придумывает для неё объяснение, т. е. собственно "теорию". При этом желательно, чтобы теория не только согласовывалась с уже полученными "эмпирическими" ("эмпириоскопическими") результатами, но и предсказывала итог новых наблюдений и экспериментов.
Это, во-первых, слишком узкое понимание термина "теория", к гуманитарной проблематике практически неприложимое. "Теория" может быть фактоаналитической, т. е. выражать ту или иную интерпретацию исторических событий. Например "норманская" теория утверждает, что древнерусское государство было основано варягами. Очевидно, что это утверждение не является результатом обобщения каких-либо частных случаев, не содержит в себе никакой закономерности и не обладает предсказательной силой. Во-вторых, здесь смешиваются две задачи: обобщение лабораторной статистики, подведение единичных измерений под общую формулу, и объяснение почему формула такая, а не иная. Первая задача самодостаточна, а вторая может вообще не иметь смысла. Закон всемирного тяготения и закон Кулона - фундаментальные законы природы. Объяснить их, по-видимому, нельзя. Более того, теоретик может понадобиться только в одном случае - когда экспериментатор невежествен. Либо он не знает математические формулы, либо данных его собственного эксперимента недостаточно для обобщения, а о результатах, полученных коллегами, он не знает. "Объяснить" явление - совсем другое. Это подразумевает раскрыть его механизм. Допустим, у нас спрашивают: почему старые люди умирают от сердечных приступов? Мы объясняем в самых грубых чертах, что с возрастом стенки сосудов обрастают отложениями (атеросклеротическими бляшками), и в частности это касается коронарных сосудов, т. е. снабжающих сердечную мышцу. Вследствие этого повышается риск закупорки сосуда, вызваннной тромбозом и спазмом. Обескровленный участок сердечной мышцы мертвеет, и если поражение достаточно обширное, сердце больше не справляется с перекачкой крови. Никаких цифр объяснение не потребовало. При этом оно было получено не размышлениями теоретиков, а исследованиями эмпириоскопистов, прежде всего патологоанатомов, которые выяснили, что у скончавшихся от инфаркта людей коронарные сосуды забиты отложениями. Таким образом, эмпириоскопия сама по себе конституирует номотетическое знание, как описательное, так и объяснительное; для этого не нужно специальных людей. Ошибочно видеть в теоретиках "второй этаж" познания. И тем более ошибочно строить третий этаж из философов, якобы обобщающих результаты конкретных наук. Однако это не означает, что теоретики вообще не нужны. Они занимаются решением многочисленных репрезентоскопических проблем, как номотетического (эксплицистика), так и идиографического (фактоанализ) характера.
На протяжении многих веков основной и практически единственной когнитивной задачей считалось обретение нового знания. О сохранении старого думали меньше, за исключением, пожалуй, тех социальных групп, которые активно заинтересованы в поддержании "традиции", например церковников или правящих династий. Расхожие модели научной истории - кумулятивистская и революционистская - солидарным образом игнорируют эту проблематику. С точки зрения революционистов, дело обстоит следующим образом. Ни в какой момент человечество не располагает истинным знанием, но только приближением к нему. "Знание" прошлых эпох опровергается современным "знанием", но и оно будет опровергнуто позднейшими научными открытиями, и так до бесконечности. В такой интерпретации не существует "старого" знания, которое необходимо сохранять. Именно на этой идее покоятся фальсификационизм Поппера-Лакатоса, теория парадигм Куна, а заодно и диалектическая теория познания.
Однако это нелепое допущение: видеть в накопленных человечеством знаниях только ошибки и неточности, отрицать какие-либо положительные моменты, годные для сохранения в качестве доказанных истин. Да, в любой момент теоретические построения полны заблуждений, которые со временем исправляются и отбрасываются. Но объявлять любые когнитивные результаты прошлых эпох ложными, отрицать какую-либо преемственность и постоянство в содержании когнитивных практик - очевидное противоречие здравому смыслу и фактам истории. В действительности шаткость и непрочность теоретических конструкций, их смена из поколения в поколение по законам моды свойственны не науке в подлинном смысле слова, которая, как мы чуть позже обоснуем, фактономична, а репрезентоскопическому, и прежде всего эксплицистическому знанию. В науке же наличие или отсутствие прогресса определяют наблюдения и эксперименты, которые имеют дело с упрямыми фактами и вследствие этого обречены на достоверность, если только не проводятся безграмотно и предвзято. Содержание наблюдений и экспериментов, которое и есть аутентичное содержание науки, формируется, по идее, раз и навсегда, обнаруживая в дальнейшем стойкость к чередованию теоретических веяний.
Кумулятивисты обходят проблему иначе. Они забывают, что люди смертны, и носители знаний в их числе. Фиксация знаний в научной литературе является для них достаточным условием кумуляции. Однако надежда на книгохранилища иллюзорна. Знания существуют в головах, а не в книгах (банальность, но так часто упускаемая из виду). Прочтение текста о каком-либо предмете не может служить исчерпывающей заменой прямому знакомству с этим предметом. Во-первых, как бы авторитетен ни был автор, всегда есть сомнение в истинности тех или иных его утверждений, особенно если они не строго фактуальны, а содержат репрезентоскопические элементы. По существу, мы лишь принимаем нечто на веру, но не совершаем подлинный акт познания. Естественно, устранить сомнения может только обращение к предмету как таковому, т. е. повторение экспериментов, когда-то проделанных автором. Во-вторых, значение многих терминов (вообще или в контексте данной темы) может быть непонятно или понятно неверно без обращения к предмету как таковому. Грубо говоря, пока мы не увидим жирафа воочию или хотя бы на фотографии, мы не будем иметь адекватного представления о значении слова "жираф". В‑третьих, книжные описания экспериментов не могут сравниться по живости и полноте восприятия с экспериментами вживую. Следовательно, они плохо откладываются в памяти, закрепляются там с трудом и непрочно, в ассоциативном разрыве с тематическим контекстом. Они существуют лишь в рассудке, без подкрепления интуицией. В них по определению присутствует только общая тенденция и выпадают все нюансы, могущие оказаться ключевыми при более глубоком и подробном изучении проблемы. Следовательно, они не только бледны сами по себе, но и выпадают из экспликативно-эвристического процесса, как внутри узкой предметной области, так и в более широком масштабе. Как вытекает из этого, эксперименты прошлых эпох необходимо регулярно повторять, а не учить по книгам. В действительности, однако, эксперименты, кроме самых простых, не повторяются почти никогда. Учебный процесс сводится к беглому пересказу научных открытий, который обычно ограничивается конечными выводами и не отражает сложный путь их получения, вследствие чего эти выводы принимают характер подвисшей в воздухе догмы.
Необходимо, следовательно, противопоставить "неогнозические" когнитивные практики, дающие человечеству новое знание, "тезавристическим", сохраняющим (а вернее воспроизводящим) старое. При этом очевидно, что с каждым поколением багаж знания, которое необходимо тезаврировать, значительно утяжеляется.
Мы уже выделили довольно много когнитивных практик, но в их числе пока не присутствуют две традиционные: философия и наука. Пора определить их отношение к тем когнитивным практикам, которые описаны нами ранее. Для этого нужно установить их отношение к каждому из четырёх дифференцирующих критериев. Неизбежно такое установление будет содержать момент произвольности, поскольку, с одной стороны, ни по одному из критериев нет вполне эксплицированного и общепринятого мнения, с другой стороны, имеются "негласные" и "полугласные" представления, которые, однако, далеко неоднозначны. Но лучше определиться с какой-то одной конвенцией, нежели плутать в противоречивых трактовках.
Как мы уже выяснили, недопустимо приписывать науки идиографические функции. Тем более эти функции чужды философии, которая с древности до начала XIX в. противопоставлялась "историческому" (т. е. "идиографическому" в старых терминах) знанию. Вторым объединяющим эти гносеопрактики критерием выступает, пожалуй, неогнозичность. От научного продукта безусловно требуют, чтобы он содержал новизну. С другой стороны, и философом вряд ли признают того, кто только повторяет чужие суждения.
С точки зрения двух других критериев философия и наука противоположны друг другу. Под "философией" всегда было принято понимать "универсальное", "энциклопедическое" знание. Современная наука, напротив, предполагает узкую специализацию. Так, впрочем, было не всегда. Строгое дисциплинарное деление, основанное на специальном образовании, утвердилось только в конце XIX в. Естествоиспытатели эпохи Ньютона были единым сообществом. Даже в середине XIX в., когда уже устойчиво различались наука-вообще и частные науки, широкий спектр научных интересов, например, одновременно физических и физиологических, был обычным делом, что подтверждают в частности примеры Гельмгольца (1821-1894), Пастера (1822-1895), Маха (1838-1916). Глубина специализации может быть различной. В XIX в. наука подразделялась всего на несколько отраслей. Столетие спустя одних только дисциплин "первого порядка" стало в несколько раз больше, и каждая из них была поделена на мелкие отрасли. Вообще говоря, не очевидно, что синкретическая наука XVII-XVIII в., она же "естествознание" и "натурфилософия", олигодисциплинарная наука рубежа XIX-XX вв. и современная узкоспециализированная наука вправе называться одним и тем же именем. Это можно принять, а можно и нет. Мы это примем, и будем исходить из того, что "наука" является специализированной когнитивной практикой, не уточняя глубину специализации. Раннее естествознание мы расцениваем как переходный этап между философией и наукой, хотя переходность наблюдалась не во всех отношениях. Социологически философия была в одной части привязана к университетам, а в другой представляла собой "вольную" когнитивную практику. Наука же институционализировалась в академиях.
Кроме того, наука эмпириоскопична (т. е., с учётом её номотетичности, фактономична), тогда как философия репрезентоскопична (т. е., с учётом её номотетичности, эксплицистична). Эксплицистический (иначе говоря, репрезентоскопический) характер философии вполне очевиден. При слове "философ" мы представляем себе "кабинетного", сугубо теоретического мыслителя. Напротив, учёный мыслится, скорее, в лаборатории или, может быть, в экспедиции. Однако с наукой дело обстоит более замысловато. Наука противопоставила философскому репрезентоскопизму (иначе говоря, эксплицизму) эмпириоскопизм (иначе говоря, фактономизм), но в принципе одно не отменяет другое. Совершенно точно наука не требует репрезентоскопизма (эксплицизма), но допускает ли она его? Иначе говоря, не будет ли более правильным отождествить науку, более широко, с номотетикой, а не, более узко, с фактономией?
Вопрос коварный. С одной стороны, противопоставление "экспериментаторов" и "теоретиков", казалось бы, однозначно демонстрирует принятие репрезентоскопического (эксплицистического) подхода. С другой стороны, разбор функций теоретика выявляет их надуманность. На практике теоретизирование допускается, но только в связи с эмпириоскопией, задаваемой догматическими представлениями об их соотношении. Теория "выводится" из эксперимента, а точнее надстраивается над ним, что поощряет некорректные экстраполяции или недоказанные объяснения, не вытекающие из эксперимента, а всего лишь согласующиеся с ним. Такое сомнительное теоретизирование встречает одобрение, тогда как более адекватные его формы заклеймены в качестве "ненаучных" и табуированы. Им угрожают не только обвинения в спекулятивности, но и более коварные нападки, ставящие им в вину отсутствие новизны. Теория гораздо уязвимее к таким обвинениям, нежели эксперимент. Легко найти "похожую" теорию и сказать, что между ними нет разницы. Наоборот, экспериментатор всегда имеет дело с "новым" опытным материалом, даже если принцип эксперимента тот же самый. Более того, обвинения в адрес теоретика часто имеют реальное основание. В каком-то смысле эксплицистический продукт действительно не нов, и эту важную тонкость нам предстоит проанализировать.
Как уже отмечалось выше, существует конфликтность между энциклопедичностью и эмпириоскопичностью. Постановка экспериментов требует несравнимо больше труда, времени, финансов, нежели кабинетное размышление. Поэтому исторический переход от репрезентоскопического к эмпириоскопическому знанию явился одновременно переходом от энциклопедичности к специализированности. При этом сильной стороной философа является энциклопедизм. Поэтому с его точки зрения первичен энциклопедический характер философии, а её репрезентоскопичность вторична. Наоборот, учёный гордится своим эмпириоскопизмом, каковой считает первичным в определении науки, тогда как её специализированность как бы побочна.
С социологической точки зрения когнитивные практики могут быть разделены по двум критериям: "гносеосферному" и "референтному". "Гносеосферное" деление когнитивных практик соответствует "гносеосферному" делению реальности, смысл которого состоит в следующем.
Издавна люди различали "внешний" и "внутренний" миры, познаваемые посредством "экстероцепции" и "интероцепции" (или, в терминах Локка, "ощущения" и "рефлексии") соотвественно. Первый доступен восприятию всех субъектов, а второй, состоящий из ощущений от внутренних органов, мыслей, фантазий, сновидений, индивидуален для каждого. Таким образом, разница между ними гносеологическая; онтологически же субстратом обоих является материя. К этим двум мирам Поппер, как известно, добавил третий - мир знаковых систем, который являет собой нечто промежуточное, пограничное, смешанное. Знаки существуют во "внешнем" мире, но вызывают закономерные ассоциации во "внутреннем", и тем самым служат унификации "внутренних" миров разных субъектов.
Однако не обязательно расчленять реальность исходя из категоричной анатомической противоположности внешней и внутренней рецептивных систем. Данное членение построено на индивидуальной гносеологии, тогда как можно подойти к этой дисциплине социологически. Мы вправе выделить некие области реальности по их причастности к жизненной практике тех или иных социальных групп, т. е. по тому сталкиваются или не сталкиваются с этими областями в своей деятельности представители рассматриваемых сообществ. Этот, социально-гносеологический критерий, конечно, не будет столь непроницаем и строг, но в нашем контексте он имеет немаловажное значение.
Прежде всего, мы должны отметить общую для всех нас реальность, с которой мы имеем дело независимо от принадлежности к какой-либо социальной среде. Это реальность физических и культурных процессов, с которыми мы регулярно сталкиваемся в обыденной жизни, не прилагая к этому познанию никаких специальных усилий. Мы знаем, что ходим по земле и дышим воздухом, что выше нас находится небо, по которому визуально перемещается солнце. Мы знаем о смене дня и ночи, зимы и лета; о различии живых и неживых предметов, животных и растений, разумных и неразумных существ. Мы знаем, что такое семья, государство, общество, труд и отдых, чувства, мысли, слова. Что люди рождаются, взрослеют, стареют и умирают, оставляя после себя потомков.
Эту общеизвестную область реальности мы будем называть "экосферой". Она далеко не сводится к короткому перечню тем, но включает в себя неисчислимое множество обстоятельств, нюансов, вещей и событий, которые постигаются нами в меру нашего соприкосновения с ними. Багаж экосферных знаний составляет (наряду с умениями) так называемый "жизненный опыт", неточно противопоставляемый "научному опыту". Эксоферу можно разделить, в свою очередь, на "гомосферу" и "гетероферу". Гомосфера - общечеловеческое экосферное знание. Напротив, гетероферные знания суть знания отдельных социальных групп, этносов, субкультур, не связанное, однако, с профессиональной деятельностью. Самый наглядный пример таких знаний - языковые. Все мы владеем родным языком и не знаем подавляющего большинства иностранных. Также различия могут быть обусловлены религией, политикой, бытовыми условия и традициями. Очевидно, например, что живущие в джунглях дикари имеют совсем другую экосферу, нежели цивилизованный человек.
Далее мы выделяем "профессиосферу", т. е. область профессиональных знаний, которая (подобно гетеросфере) складывается из множества частных областей компетенции отраслевых специалистов (некоторые из которых могут, впрочем, пересекаться). "Техническое", "медицинское", "агрономическое", "юридическое" знание принадлежат именно к этой категории. Неотъемлемый признак профессиосферного знания - его утилитарность, практическая востребованность, встроенность в хозяйственный процесс.
Наконец, реальность остающаяся за пределами экосферы и профессиоферы, т. е. не известная ни обывателю, ни кому-либо из профессионалов, называется нами "экзосферой". Она интересна только тем людям, которые занимаются "чистым познанием", т. е. принадлежат, если пользоваться устоявшейся терминологией, к "академическому", "научному" сообществу.
Отношения между гносеосферами не являются постоянными. По мере освоения природы огромные области реальности переходят из экзосферы в профессиосферу и даже экосферу. С другой стороны, гуманитарная реальность ушедших поколений переходит из экосферы в экзосферу. Например, древние языки являются с точки зрения современника экзосферной реальностью, хотя с точки зрения их носителей они входили в самый центр экосферы. Аналогичные тенденции имеют место и в отношении профессионального знания. Например, современные люди больше не кормят себя охотой, а тем более охотой с помощью лука или копья.
Экосфера, профессиосфера и экзосфера во многом соответствуют гуманитарному, техническому и естественному знанию. Однако это соответствие далеко не полное. Экосфера включает себя значительный багаж знаний о природе и технике. Профессиосфера включает в себя гуманитарные (например, юридические) и естественные (например, медицинские знания). В экзосферу входят "устаревшие" гуманитарные и технические знания.
В соответствии с тремя гносеосферами можно выделить три гносеопрактики, имеющие дело с каждой из них. Договоримся называть эти практики "экогнозией", "профессиогнозией" и "экзогнозией" соответственно. С точки зрения исследователя наиболее благодатной является экзогнозия, поскольку здесь он имеет дело с непознанной целиной, гарантирующей ему приоритет и независимость от внеакадемческой критики. Напротив, экогнозическая проблематика знакома любому члену общества, который, как правило, не строит собственных теорий, но вполне способен понять чужие и подвергнуть их критике с позиций своего жизненного опыта. У профессионального исследователя нет никаких разумных оснований закрывать обывателю доступ к своим теориям или игнорировать его мнение о них. В аналогичном отношении к профессиогнозии находятся соответствующие профессиональные сообщества.
Но вопрос стоит даже более остро. Может ли вообще исследователь добавить что-то новое к обыденному и профессиональному опыту? Анализ экогнозических исследований зачастую выявляет неудобное обстоятельство, которое можно назвать проблемой "антрополога и чукчей".
Допустим, некий этнограф приходит в чукотское стойбище, дабы описать нравы и обычаи местных жителей. Пару лет он обитает среди аборигенов, и за это время становится знатоком их национальной культуры. Потом он возвращается в столицу, где доводит свои открытия до широкой научной общественности. Он публикует статьи в журналах, выпускает монографию, читает лекции и выступает на конференциях. Научная общественность принимает его открытия с восторгом и интересом. Его увешивают регалиями, приглашают на работу в престижный университет, дают государственную премию. Так, вполне заслуженно, наш антрополог становится корифеем, однако чукча воспринял бы происходящее с большим недоумением. С его точки зрения все "открытия" антрополога являются трюизмами, известными в чукотском племени даже детям, к тому же, большей частью мелочными, не достойными внимания. Чукча, вероятно, сделает вывод о глубоком невежестве белых людей, которые не знают самых элементарных вещей и почитают мудрецом недоучку. И по-своему он будет прав.
В самом деле, работа "социологов", "этнологов", "антропологов", "культурологов" сводится большей частью к изучению тех или иных субобществ. Но эти субобщества сами себя прекрасно знают; "открытия" исследователя являются, в их представлении, банальными эпифеноменами повседневной рефлексии. Открытиями они оказываются лишь при том допущении, что знание становится знанием лишь попадая в собственность академических институций, а до той поры его как бы не существует. Но фактически знание чукчи ничем не хуже знания академика. Социолог совершает лишь акт коммуникации между социальными группами, одной из которых выступает академическое сообщество, а другим - "объект исследования". Или же, под другим углом, его деятельность можно истрактовать как тезавристическую. Грубо говоря, когда чукчи ассимилируются и перейдут к европейскому образу жизни, их традиционные нравы и обычаи останутся запечатлёнными в статьях и монографиях по этнологии. Но как уже говорилось, тезавристическая деятельность менее престижна по сравнению с неогнозической. Поэтому представители перечисленных специальностей вряд ли удовлетворятся таким решением.
Тем не менее, новизна может быть достигнута не только в экзогнозических областях, но также в экогнозических и профессиогнозических. Эта новизна обусловливается различием между эмпириоскопическим и репрезентоскопическим знанием. Эмпириоскопический этап познания первичен. Без его прохождения не могут сложиться никакие репрезентации кроме фантастических. Другое дело, когда этот этап уже пройден, нужно не возвращаться к нему снова и снова, а приступать к анализу производных от опыта ментальных содержаний. Соответственно, удельный вес эмпириоскопических и репрезентоскопических задач в различных предметных областях определяется не только возможностью эмпириоскопического подхода, который, вообще говоря, предпочтителен, т. е. факторами перечисленными нами ранее, но и текущим состоянием дел в них, т. е. тем, насколько эмпириоскопические задачи уже решены. В некоторых областях эта "решённость" по природе своей значительна, а в других невелика.
Именно это обстоятельство определяет различия между экогнозией и профессиогнозией с одной стороны и экзогнозией с другой. Первые отталкиваются от обыденного и профессионального опыта соответственно, в рамках которого большинство эмпириоскопических задач разрешено и остаются, таким образом, только задачи репрезентоскопические. Эмпириоскопия - прерогатива экзогнозии, поэтому только экзосферные исследование вправе называться "научными". Обратное, однако, неверно. Эмпириоскопически изученный фрагмент экзосферы может стать объектом репрезентоскопии. Смещение проблематики из эмпириоскопии в репрезентоскопию происходит по мере накопления эмпириоскопических данных. С другой стороны, быстрое техническое освоение предметной области означает перенос в профессиосферу или даже экосферу. В таком случае его экзосферная бытность оказывается сопряжена с эмпириоскопией, а профессиосферная (и экосферная) - с репрезентоскопией.
Гуманитарное знание, как уже было отмечено, является преимущественно экогнозическим. Экосфера есть то, что непосредственно наполняет сознание человека; это, естественно, в первую очередь он сам и его собратья по обществу, а также инструменты и продукты его и их деятельности. Следовательно, гуманитарные отрасли, в противоположность естествоведческим, являются по преимуществу репрезентоскопическими, а не научными; следовательно, они функционируют иначе и оцениваться должны по другим параметрам. Искусственная сциентификация, каковая усиливалась на протяжении XX в., с одной стороны, искажает смысл гуманитарных изысканий, с другой, размывает критерии научности. Принадлежность гуманитариев и естествоведов к одному интеллектуальному сообществу (а именно к научному) лишь номинальна.
То же самое можно сказать о техническом знании. Изложение на бумаге общеизвестных в кругу специалистов сведений нельзя назвать в полном смысле производством нового знания; это лишь репрезентоскопия, а не наука. В этом "технари" подобны гуманитариям, а не "естественникам". Технические "науки" столь же иллюзорны, сколь гуманитарные. Более правильно вести речь о технической и гуманитарной репрезентоскопии, которые, правда, разнятся в одном важном отношении. Миссия "технарей" обычно проще. Они, как правило, свободны от необходимости распутывать сложные ассоциативные связи.
Типовая репрезентоскопическая ситуация конституируется двумя обстоятельствами. Во-первых, сложностью причинных связей. Во-вторых, хорошим знакомством с предметом. Наоборот, эмпириоскопическая ситуация - простотой причинных связей и плохим знакомством. В то же время существует корреляция. Гуманитарные объекты являются наиболее сложными и в то же время лучше всего знакомыми, а естествоведческие простыми, но "стартовые знания" о них минимальны. В силу обеих этих причин в гуманитарных областях преобладает репрезентоскопический подход, а в естествоведческих - эмпириоскопический. Корреляция, впрочем, нестрогая. Во многих разделах биологии сложность устройства и функционирования изучаемых объектов сочетается с ограниченностью наших знаний о них. С другой стороны, математические объекты просты и хорошо известны одновременно.
Сказанное о гуманитарном знании большей частью верно и в отношении философии. Многие постулировали "субъективный", "мировоззренческий" характер этой когнитивной практики, что как раз выражает другими (менее точными) словами представление об экосфере и нашем познавательном отношении к ней. Естественно, в экосфере преобладают гуманитарные аспекты, поэтому философия всегда, даже в древности, тяготела к гуманитарности. Однако философия, как правило, не ограничивалась гуманитарным, даже если делала на нем акцент, но, напротив, подчеркивала свой универсальный характер, за пределами экосферы оборачивавшийся, впрочем, конфузами.
О гносеосферах можно сказать, что они задают "максимальную" референтную группу, т. е. максимально возможный круг людей, которым могут быть понятны и интересны результаты тех или иных интеллектуальных исканий. Всякий гносеопрактик имеет острую потребность в референтной группе, которая обеспечивает ему, как минимум, одобрение, понимание и сочувствие, а как максимум - экономическое вознаграждение. Любой человек, который тратит значительную часть жизни на то или иное дело, имеет потребность в обоих видах поощрения или, как минимум, в надежде на них. В противном случае его усилия критически демотивируются.
Однако реальная референтная группа всегда гораздо меньше максимальной. Во-первых, не всякий потенциальный референт реально желает быть таковым. Все люди страдают от дефицита времени, но даже не будь его - количество публикуемых текстов в тысячи раз превышает возможности любого референта. Ещё в 60-х годах XX в. на одного узкого специалиста приходилось более 100 печатных листов текста в день.[131] Если бы химик пытался читать все научные статьи по интересующей его проблематике, уделяя этому занятию 40 часов в неделю и тратя на каждую статью 15 минут, то при фантастическом условии свободного владения 30 языками, он успевал бы прочитывать только 5% материалов.[132] За прошедшие 40 лет картина только усугубилась. Поэтому существует огромная конкуренция между текстами, понуждающая авторов, если они желают быть хоть кем-то прочитаны, принимать во внимание обстоятельства конкурентной борьбы и позиционироваться исходя из неё. Во-первых, авторы вынуждены принимать во внимание предпочтения читателей, как содержательные, так и формальные. Во-вторых - предпочтения посредников между ними и читателями в лице издателей, редакторов и т. п. Но внутри этих сообществ могут иметь распространение противоположные воззрения, и тогда приходится делать выбор ними. По существу, автор вынужден принимать во внимание спектр референтных групп в своей стране и эпохе и иметь ориентиром какую-либо одну из них.
Можно разделить когнитивные практики на экзотерические и эзотерические. Первые имеют референтной группой всех образованных людей. Вторые - узкий круг лиц, как правило "специалистов" в какой-то области. Современная наука не просто специализирована, она, будучи рассматриваема как социологическая данность, ещё и эзотерична. В экзогнозических областях иначе и быть не может, соответствующие исследования понятны только специалистам. Но применительно к экогнозической проблематике налицо искусственно отгораживание от обывателя. Позиция философии гораздо более демократична. Некоторые философы обращаются к широким массам. Другие - к узкому кругу коллег. Наконец, публицист принципиально обращается к широкой общественности.
Референтная группа, как правило, устанавливает дискурсивный формат гносеопрактики. Так, результаты научных исследований должны излагаться в виде статей, соответствующих ряду формальных требований. Статьи должны быть написаны сухим, безличностным и безэмоциальным языком (как правило, английским). Они должны строго соответствовать теме и не содержать посторонних экскурсов. Собственные результаты автора должны предваряться ссылками на исследования предшественников. Такого рода ограничения являются одним из способов эзотеризации когнитивной практики. В частности изоляция академического сообщества от экзотерической общественности проявляется не только в недопущении последней к авторству и даже читательству (поскольку соответствующая литература принципиально труднодоступна), но, что не менее существенно, в установлении таких формальных требований к научному дискурсу, которые выступают искусственным барьером для внеакадемического автора. Но ещё более важно то, что формат дискурса может влиять на формат самой когнитивной практики. Например, обязанность цитировать предшественников может подменить собственно исследовательскую работу доксографической.
Недовольство референтной группой или задаваемым ею форматом может отпугнуть потенциальных адептов гносеопрактики или даже спровоцировать ренегатство. Допустим, человека интересуют общественные проблемы. Он может стать социологом, а может публицистом. При этом он противник сухой стилистики и в то же время человек тщеславный. Его не устраивает известность в узких научных кругах, он хочет "народной славы". И поэтому он предпочитает публицистическое поприще научному. По той же причине другой человек может предпочесть академической психологии психоаналитическую практику или даже заняться сочинительством психологических романов. Третий может предпочесть карьере физика карьеру инженера.
Различие референтных групп может конституировать несколько когнитивных практик вокруг одного и того же предмета. С другой стороны, единая с социологической точки зрения когнитивная практика в аспекте содержательных критериев может представлять собой эклектичный конгломерат. Более того, наложение содержательного и социологического плана может породить терминологическую путаницу.
Именно такая путаница имеет место вокруг термина "наука". В социологическом понимании "наука" конституируется институциональной системой. Принадлежность к "науке" определяется работой в учреждениях, именуемых "научными", наличием "учёной степени", т. е. признанием заслуг познающего академическим истеблишментом, но в первую очередь тем, что его референтной группой является академическое сообщество, представляемое тем или иным отраслевым подразделением.
С другой стороны, есть содержательные критерии научности. Само собой, учёный должен стремиться к знанию, а не к заблуждению, к истине, а не ко лжи, вольной или невольной. Кроме того, от любой научной работы безусловно требуют новизны. Самая очевидная нестыковка связана с критерием номотетичности. Без него предмет науки будет размыт океаном ничтожных фактов, поэтому это критерией неотъемлем. Но в то же время социологически к науке относят идиографическую историю.
Критерий специализированности не столь строг сам по себе, а в некоторых аспектах даже вреден, но он сурово подкрепляется социологически. Референтная группа обязывает исследователя к узкой специализации.
ј 2.2. Специфика эксплицистической деятельности
Основная тяжесть эксплицистической деятельности ложится на борьбу с "эксплицистической засорённостью". Последняя порождается, как нетрудно убедиться, терминологическими злоупотреблениями.
Задумаемся, например, над простым вопросом: что такое "число"? В Большом Энциклопедическом Словаре (2002 г.) написано: "Число - одно из основных понятий математики; зародилось оно в глубокой древности и постепенно расширялось и обобщалось." Далее следует памятное по школьным учебникам перечисление: числа бывают натуральными, отрицательными, дробными, иррациональными, комплексными. Но перечисление и определение - разные процедуры. Определение предполагает выделение общего признака или признаков, конституирующего или конституирующих специфику тех или иных объектов, тогда как перечисление суть составление списка объектов, удовлетворяющих этим признакам. Когда признаки не выделены, перечисление теряет строгий смысл и становится в лучшем случае вспомогательным дидактическим средством, а в худшем случае - профанацией.
"Число" - наглядный пример эксплицистического засорения. По своему начальному смыслу "число" - синоним "количества". Таковым оно и является в любом не-математическом контексте, например, когда мы говорим о "большом числе участников демонстрации". Засорение происходит только в профессиональном математическом узусе. Количества могут быть натуральными или дробными, но бессмысленно говорить об "отрицательных", а тем более о "комплексных", или даже об "иррациональных" количествах. Количество - то, что может быть измерено в натуральных или дробных единицах. "Иррациональное число" не может быть измерено. Оно представляет собой символическое выражение того или иного бесконечного ряда. Таким образом, математики вносят в термин "число" двусмысленность. Они называют "числами" не только количества, как в обыденном узусе, но и ряды. И это не единственнная двусмысленность. "Отрицательное число" состоит из двух элементов: "количества" и "знака" - которые, кстати, явным образом разделяются в письменном обозначении. "Знак" превращает число в "отношение". Должен ли сотовый оператор оказать мне предоплаченные в размере пяти долларов услуги связи или я должен заплатить сотовому оператору пять долларов за услуги, оказанные в кредит? Находится ли некоторая точка левее или правее, выше или ниже по оси координат относительно произвольно выбранного пункта. Но количество и отношение - не одно и то же. Нет оснований объединять их в одну категорию "число", тем более беря не все отношения, а только одну из их разновидностей. Кстати, знак "минус" может вводить в заблуждение. Температура, строго говоря, не бывает отрицательной, поскольку это количество кинетической энергии в молекулах вещества. Существует абсолютная шкала температуры - шкала Кельвина, по отношению к которой шкала Цельсия сдвинута на 273 единицы с целью удобства, которое состоит в том, что температура на поверхности Земли лежит, как правило, в пределах 0 Ђ 50ºС, и измерять такую температуру в абсолютных единицах не совсем удобно. Наконец, комплексные числа вообще являются фикциями, которым не соответствует ничего в реальности.
Таким образом, введение "отрицательных", "иррациональных" и "комплексных" чисел - достижение сомнительное. Тем самым понятие "число", само по себе азбучно простое, искусственно превратилось в путанное и многозначное. Важно отметить, что эта путаница никак не сказывается на нашем умении производить вычисления. Однако она вносит хаос в наше сознание.
Двусмысленность "чисел" - далеко не самая проблематичная. В этой ситуации можно легко решить проблему "возвращением к истокам", к "наивному" пониманию "числа" как количества. Но в большинстве случаев, особенно в гуманитарной области, возвращаться не к чему. Терминологическая путаница существует изначально, засоряя в одинаковой степени как обыденный, так и профессиональный узус. Она может корениться в многовековой традиции, а может лежать на совести конкретных теоретиков, недостаточно разъясняющих значение неологизмов или делающих это противоречиво, или же определяющих одни и те же слова вопреки другим теоретикам.
Например, слово "социализм" имеет два основных значения. Во-первых, "социализмом" именуют административно-командную экономическую систему, в которой средства производства сосредоточены в руках государства. Во-вторых, "социализмом" именуют "справедливый" общественный строй, при котором все нуждающиеся обеспечены необходимым минимумом продуктов питания, одежды, лекарств; старики получают пенсии, инвалиды - пособия; образование и медицинская помощь бесплатны; трудящимся гарантированы выходные дни, ежегодный оплачиваемый отпуск, страховые выплаты в случае болезни и т. д.
Многие мыслители и политики связывали "справедливый" общественный строй с национализацией экономики, а "несправедливый" - с экономикой частной. Но эта связь - надуманная. Социальные гарантии могут быть обеспечены и в частной экономике, благодаря вмешательству государства, которое собирает налоги и тратит их на социальные нужды. С другой стороны, государственная экономика может пренебрегать социальными гарантиями и, тратить, например, все средства на содержание армии.
Из таких двусмысленностей легко делать софистические выводы в чьих-то политико-экономических интересах. Не нужно платить пенсии, рассуждает миллиардер, потому что это социализм, а социализм это государственная экономика, которая, во-первых, неэффективна, во-вторых, сопряжена с тоталитаризмом. Нужно устроить революцию, рассуждает будущий диктатор, чтобы национализировать экономику, потому что национализированная экономика - это социализм, а социализм - это социальные гарантии. Таким образом, софистические выводы, основанные на двусмысленностях, можно повернуть в любом желаемом направлении.
Проблема в том, что оба значения "социализма" примерно равноправны, одинаково распространены в обиходе, словарях, теоретических работах и породили вокруг себя равновеликие терминологические гнёзда. Любое упоминание "социализма" в тексте понуждает нас догадываться, какой именно "социализм" имеется в виду, и нет гарантий того, что контекст позволит это установить, как и того, что понимание "социализма" данным автором окажется однозначным.
Но и это не самый сложный случай. Во-первых, разных пониманий одного термина не обязательно два. Их может быть сколь угодно много. В случае "философии" можно насчитать больше десятка разных пониманий, не считая эклектических. Тем сложнее авторам уберегать себя от двусмысленностей, и тем сложнее читателям угадывать авторское понимание из контекста. Во-вторых, двусмысленность необязательно лежит на поверхности. Обнаружение подводных камней может требовать немалой опытности и проницательности и, соответственно, наталкиваться на сопротивление менее опытных и проницательных, хотя, возможно, более авторитетных оппонентов. И при этом аналитика легко заклеймить за "не-научный" подход на том основании, что он манкирует эмпириоскопией.
Вторая претензия к эксплицисту - что он "не говорит ничего нового". С одной стороны, математик "знает", что числа бывают натуральными, отрицательными и иррациональными. С другой, стороны, он знает, уже без кавычек, что в математическом обиходе "числами" называют количества, а также некоторые отношения и ряды, в обыденном же употреблении - только количества. Такое положение вещей неудовлетворительно в двух отношениях. Во-первых, налицо двусмысленность слова "число", расхождение его значений в обыденном и в профессиональном узусе. Во-вторых, именно профессионалы дефинируют число незаконным энумеративным способом, объединяя при это под одной вывеской разнородные вещи. С таким же логическим основанием можно объединить в понятии "число" продукты питания, валенки и товарно-денежные отношения. Это объединение нельзя признать ни ложным, ни логически бессмысленным, хотя оно бессмысленно практически. Но поскольку продукты питания, валенки и товарно-денежные отношения не имеют между собой ничего общего, кроме того, что существуют в реальном мире, любые общие суждения о них, кроме нескольких банальностей, которые можно сказать о любых вещах, будут ложны, в чём и состоит практическая бессмысленность энумеративного конструирования понятий. Но этот момент понятен немногим. Математик имеет несколько эристических контраргументов. Во-первых, математик может сказать, что "он - профессионал" и "ему виднее", а с нами, дилетантами, ему разговаривать не о чем. Во-вторых, он может сказать, что каждый имеет право определять термины на свой лад. В‑третьих, он может сказать, что коль скоро энумеративная дефиниция не содержит ни лжи, ни бессмысленности, к ней не может быть претензий. В‑четвёртых, математик может объявить, что без нас и лучше нас знает, чем является каждая из категорий "чисел", а следовательно нам нечего добавить к его знанию, и при этом оскорбиться тем, что его заподозрили в невежестве.
Очевидно, первый аргумент не является содержательным и представляет собой попытку узурпировать право на истину. Второй и третий аргумент спекулируют на пробелах в гносеологической грамотности. Но вот последний скрывает под собой нечто важное. Сознание математика разделено на два пласта. Первый, вербальный, подчинён энумеративной дефиниции. Второй, предметный, содержит понимание того, чем, собственно, является каждая из разновидностей "числа". Анализ второго пласта обличает порочность первого, но мало кто занимается таким анализом. Именно латентность конфликта между вербальным и предметным сознанием позволяет ему тлеть сколь угодно долго. В то же время любая критика первого пласта эристически дезавуируется предъявлением второго.
Более того, в типичном случае дело не ограничивается порочной энумерацией. Мы часто пользуемся числами, но редко выдвигаем теоретические суждения о них. Напротив, гуманитарные понятия не имеют сами по себе утилитарного приложения, зато легко и часто становятся предметом размышлений и обсуждений. Мы можем, не погрешая против истины, энумеративно заявить: "социалистическими" называются, во-первых, социально справедливые общественные системы, во-вторых, общественные системы с государственной экономикой. Однако на практике уточнения "во-первых" и "во-вторых" не откладываются в сознании. Вместо этого имеют место две ассоциативные связи: "социализм - это справедливая общественная система" и "социализм - это общественная система с государственной экономикой". Тем самым имплицитно подразумевается, что справедливыми являются общественные системы с государственной экономикой, что, разумеется, ложно. Логическая ошибка в том, что энумеративные отношения не являются транзитивными. Но во-первых, как мы только что указали, эти отношения фиксируются в сознании в той форме, которая никак не указывает на их энумеративность, а наоборот, соответствует форме не-энумеративных высказываний, во-вторых, любые ассоциативные связи транзитивны в силу устройства нашей психики, и как раз поэтому специфическая энумеративная форма высказываний не может прижиться в сознании. Двусмысленное слово всегда конституирует заблуждение, независимо от нашей воли и во многих случаях вопреки ей. Чем чаще двусмысленное слово попадает в фокус сознания, тем глубже мы пропитываемся софизмом. Но такие слова постоянно витают вокруг нас. Мы читаем их в книгах, слышим в телепередачах, разговорах, наконец, мы сами думаем этими словами.
Отличие "умных" людей - в навыке "отлавливания" некорректных транзитивностей. Это предполагает постоянную самоцензуру мыслей, их соотнесение с реальной картиной вещей. Самоцензура не может быть тотальной, поэтому при всём желании можно выявить лишь малую долю латентных лексических софизмов, но даже это поднимает человека на качественно иной интеллектуальный уровень. Он понимает, что его сознание преисполнено двусмысленностями и софизмами. Именно поэтому он относится к своим мыслям с осторожностью и скепсисом. Наоборот, "глупый" человек легко доверяется софизмам. Он охотно принимает, что справедливая общественная система предполагает государственную экономику. Это становится его убеждением, а в самых тяжких случаях, к счастью редких, он пытается воплотить его в жизнь. Беда "глупого" человека - в отрыве слов от фактов, в наивном предположении, что первые соответствуют вторым. "Глупый" человек мыслит одними словами, тогда как "умный" - ещё и фактами. Но важно понимать, что и "глупому" человеку факты известны, он в курсе, что могут существовать и фактически существуют "справедливые" общества с "несправедливые" с государственный. Но он не обращает на эти факты внимания, они складированы мёртвым грузом на задворках его сознания.
Таким образом, мы вынуждены признать сложное устройство когнитивной функции. Традиционная гносеология не допускает середины между "знанием" и "не-знанием. Знание либо есть, либо его нет. Мы же видим, что знание может существовать на одном уровне сознания и отсутствовать на другом. Эмпириоскопическая деятельность доставляет нам "картину вещей". Но она должна быть подкреплена адекватным словесным выражением этой картины. В противном случае мы будем заблуждаться на уровне вербального сознания (которое для большинства людей является основным), несмотря на то, что в сознании предметно-образном "картина вещей" представлена вполне удовлетворительно.
Но тем самым обнаруживает двусмысленность и острую проблематичность, казалось бы, элементарно простой критерий новизны. Признавать ли новым только то, что впервые попало в сознание, или также и то, что впервые расширило предметно-образное знание до вербального? В каком-то смысле познание первого рода, т. е. эмпириоскопическое, является количественным приростом, а познание второго рода, т. е. репрезентоскопическое, качественным улучшением знаний. Поскольку над этим вопросом не задумывались, то и ответ на него не дали. Но если следовать не букве, а духу научного кодекса, приходится констатировать презрение к эксплицистическим занятиям под предлогом их "внеэмпиричности". Эти тонкие соображения понуждают нас пойти по строгому пути и внести в определение "науки" критерий эмпириоскопичности..
Вербальное сознание мы далее будем называть "рассудочным", а предметно-образное - "интуитивным". Это мотивировано существование субстантивных грамматических форм: "рассудок" и "интуиция" - а также, естественно, тем, что обе пары терминов имеют примерно одинаковый смысл. Основной коннотацией слова "рассудочность" является строгость. Это подразумевает, что рассудок принимает во внимание некоторый строго установленный набор данных и обрабатывает их согласно некоторым строго установленным процедурам, например математическим вычислениям или логической дедукции. Каждый мыслительный шаг может быть отслежен, зафиксирован и проверен (поскольку осуществляется в фокусе сознания). Интуиция, наоборот, имеет дело с множественным и трудноформализуемым потоком сознания. И чем меньше строгой привязки к предзаданным "категориям" - тем больше шансов уловить важные нюансы. Это означает предпочтительность интуитивных методов в применении к любому многофакторному явлению, в котором число детерминирующих обстоятельств превышает "ёмкость" рассудочного мышления, составляющую, как известно из психологии, 6-7 единиц, т. е. прежде всего к большинству гуманитарных вопросов. Конечной целью, является, однако преобразование интуитивного материала в рассудочный, т. е. потоку сознания должны быть принять адекватные понятийные формы.
Эксплицистическую деятельность не назовёшь благодарной. Как мы выяснили, эксплицист поставлен академическим сообществом вне закона. Его если и терпят, то не одобряют. Но и практических выгод эксплицистика принести не может, поскольку наше поведение детерминируется в основном интуицией, а не рассудком. Это целиком совпадает с точкой зрения психоанализа (в широком смысле слова), представители которого, несмотря на множественные частные разногласия, единодушны в том, что наши поступки мотивированы не сознательными, а подсознательными факторами, т. е. психоанализ говорит в других терминах то же самое, что и мы.
Критики часто обвиняют психоанализ в "неверифицируемости", т. е., попросту, бездоказательности. Это обвинение может быть справедливо по отношению к частным положениям тех или иных психоаналитических теорий, но не к основному по психоанализа, провозглашающему решающую роль подсознательной мотивации. В самом деле, латентную мотивацию по определению нельзя показать напрямую. Но возможно показать несоответствие сознательных убеждений фактическим поступкам. В этом состоит важнейшая часть психоаналитической процедуры, которая является одной из разновидностей репрезентоскопического метода и, пожалуй, самой популярной из них. Это несоответствие заставляет признать реальность латентной мотивации. Существование подсознательного доказывается также гипнозом и различными экспериментальными методиками, например "25‑м кадром". Но самый прямой путь постижения латентной мотивации - интроспекция. Более внимательное вглядывание внутрь себя, а также отказ от предрассудков себя позволяют обнаружить многие ранее скрытые мотивационные факторы, будь то по подсказке психоаналитика или без таковой.
Наш гносеологический анализ вносит немаловажную лепту в обоснование психоанализа. Как мы увидели, содержание рассудка изобилует двусмысленностями и вытекающими из них нелепостями. Человек, который начал бы жить в соответствии с ними, немедленно попал бы в сумасшедший дом. Однако подавляющее большинство людей совершает рациональные, целесообразные поступки, именно потому, что руководствуется интуицией, а не рассудком.
Но из этого следует, что перенос знания в рассудок ничего не добавляет в бихевиоральном аспекте, и более того, в случае несоответствия содержания рассудка содержанию интуиции, которое является делом вполне обычным, решающее слово принадлежит последней. В то время как наука по определению открывает человечеству новые вещи и новые свойства вещей, могущие найти техническое применение, эксплицистика всего лишь удовлетворяет интеллектуальное самолюбие.
Большинство людей, даже если обладает интуитивным знанием, отнюдь не спешит его эксплицировать, поскольку интеллектуальных амбиций не имеет, а практической выгоды это занятие не приносит. Эксплицистика привлекает интеллектуалов, а остальным представляется пустым, утомительным занятием.
Но в то же время люди не могут не рефлексировать свою жизнь. Это естественный психический процесс, от которого невозможно устраниться. Поэтому большинство из них следует по легчайшему пути. Они некритически принимают самые простые, а также самые лестные для себя объяснения, которые, к тому же, предпочитают черпать из "авторитетных" источников, а не находить самостоятельно, притом "авторитеты" подбираются, опять же, по принципу простоты и удобства, и при этом понимаются превратно, в меру ограниченности читающего. Диссонанс между интуицией и рассудком является социальной нормой. Лишь исключительные люди способны ему противостоять.
Единственная область применения эксплицистики - "общественное мнение". Идеологи - главные мусорщики эксплицистического поля. Они умышленно вносят путаницу в умы людей с целью софистически укоренить ложные, но выгодные кому-то мнения. "Промывка мозгов" не обязательно имеет внешнего заказчика в лице государства или бизнес-структур. Истеблишмент в любой профессиональной области или субкультуре навязывает низкостатусным членам выгодные для себя, а не для них убеждения.
Спрашивается, какой в этом смысл, если убеждения не являются решающим мотивационным фактором? Смысл в том, что политическая борьба требует обосновывать свою точку зрения перед оппонентами. Даже тоталитарная власть, проводя те или иные непопулярные меры, заинтересована обосновывать их квазирациональной необходимостью, дабы сохранять популярность и не возбуждать народный гнев. Обсуждение носит формальный характер, победит в любом случае точка зрения силы. Но сам факт обсуждения, хотя бы и формального, позволяет впоследствии легитимизировать принятые решения, сделать вид, будто победившая сторона одержала верх благодаря слову, а не финансовой, бюрократической или военной мощи.
Дополнительная сложность состоит в том, что эксплицистами не рождаются, а становятся. Всякий эксплицист должен сперва преодолеть собственные предрассудки, навязанные в детском возрасте родителями, школой, традицией, политической средой. В детском возрасте почти невозможно сопротивляться идеологическому давлению, поскольку способность суждения не развита, а опыт мал. По мере взросления подросток, юноша, молодой человек сталкивается с многочисленными несоответствиями между заученными догмами и реальной картиной вещей. Подавляющее большинство мирится с этим. Ничтожное меньшинство начинает с этим бороться. Но когда эксплицист осуществит перестройку своего рассудка - он неизбежно столкнётся с социальным неприятием, непониманием и отторжением, как в бытовой, так и в профессиональной среде, а также с идеологическим прессингом, который хотя и ослаб за последние два столетия, но наивно думать, что совсем исчез.
Важнейшая проблема эксплицистики, как мы уже выяснили, терминологическая. Рассудок оперирует терминами, тогда как интуиция - "непосредственным восприятием". Принципиальный недостаток интуиции - в том что без словесного закрепления знание не обладает устойчивостью. Оно "всплывает" в нужных обстоятельствах, но не задерживается в сознании, легко теряется. Как выразился по этому поводу Дж. Ст. Милль, "мысли сами по себе ускользают из поля непосредственного умственного созерцания; имена же удерживают их при нас."[133] Более подробно невозможность удерживать в сознании абстракции без помощи слов показывается В. Вундтом.[134] Антагонизм интуиции и рассудка в макросоциальном масштабе имеет следствием неустранимую порочность языка, выражающего не подлинную картину вещей, а концепты массового сознания и идеологемы. "Неизлечимость" языка определяется его коммуникативной функцией. Любой эксплицист и, вообще, любой человек, конечно, имеет право на введение неологизмов, т. е. на словотворчество. Но никто не обладает единоличной властью делать неологизмы употребительными. Выжить могут лишь те из них, которые принимаются социумом, но позиция "социума" определяется позицией его большинства, заведомо чуждого новациям эксплициста, не понимающего и не желающего их понимать.
Вышесказанное не означает призыв смириться и сидеть сложа руки. В противоположность обывателю, интеллектуал имеет внутреннюю потребность в экспликации, а следовательно - в модернизации языка. Даже если его неологизмы не встретят понимания, эксплицист имеет внутренню потребность в них, чтобы иметь возможность адекватно мыслить. К сожалению, даже в интеллектуальной среде необходимость радикального лексического обновления понимают не все. Большинство приспосабливает под свои экспликации существующие слова. Но этот выход неудовлетворителен, поскольку слова невозможно освободить от бремени устоявшихся значений, как бы смутны и противоречивы они не были. Эти традиционные значения будут отягощать даже собственное сознание эксплициста, а остальные, скорее всего, не заметят новшество, не обратят внимание на смысловую разницу. Но даже если оно получит общественный резонанс, путаница значений только усугубится. Старые значения никуда не денутся, к ним только прибавится ещё одно. Поэтому нужны новые лексические единицы, с ясно и недвусмысленно установленным значением, не испорченные противоречивыми традициями узуса. Изобретение таких лексем - дело очень тонкое. Они должны органично вписываться в язык, создавать иллюзию, будто они были в языке всегда, просто их забывали употреблять, а также легко образовывать производные словоформы.
Правда, исключить из языка существующие слова тоже невозможно. Унификация их значений - неизбежный предмет борьбы между эксплицистами. Но эта унификация невозможна без неологизмов, которые должны восполнять утрачиваемые коннотации. Кроме того, перегруженные значениями термины плохо подходят на роль базовых теоретических понятий. Поскольку унифицированное определение должно максимально отражать традиционный узус, а иначе оно выжить не сможет, оно должно вобрать в себя максимум непротиворечивых атрибутов, из-за чего оно оказывается скорее частным, чем фундаментальным. Следовательно, базисом подлинной эксплицистики служат именно неологизмы, а не традиционные термины.
Вообще говоря, любой эксплицист действует в условиях лексического дефицита. Как отмечал уже Локк, "ни в одном языке нет достаточного числа слов для обозначения всего многообразия идей составляющих предмет разговоров и рассуждений людей".[135] Поэтому любое обогащение лексики должно приветствоваться и поощряться. Даже если неологизмы создаются для неподобающих нужд, если они ложатся в основание нелепых теорий, если их цель не в развенчивании, а в усугублении заблуждений, в дальнейшем они могут быть пересмотрены, снабжены конструктивными дефинициями, а кроме того они могут закрепить ту или иную схему словообразования, так что последующие конструктивные термины, созданные по аналогии с ними, будут восприняты более естественно. По той же причине опасна монополизация когнитивных практик в пределах единственного языка, будь то английский или любой другой (хотя этим, конечно, радикально облегчается коммуникация между исследователями). Моменты "непереводимости" с одного языка на другой являются мощнейшим резервом эксплицистики, а кроме того - незаменимым инструментом в исследовании понятийного генезиса. С другой стороны, бессмысленна, конечно, замена "хороших" терминов "плохими", как может получиться из тенденции к минимализации языка, сокращению его лексических средств, как части общей тенденции к простоте рассудочных конструкций.
Таким образом, мы можем сформулировать оптимальную методику борьбы за соответствие языка реальности, и следовательно, рассудка - интуиции, благодаря которой эта борьба будет не совсем бессмысленной, но даже в этом случае новации имеют мало шансов войти в обиход. Соответственно, эксплицист-терминотворец едва ли может надеяться на лавровый венок, славу и почести. Только внутреннее тяготение к истине служит верным мотивом к его занятию, а социальные стимулы, наоборот, отвращают от него.
В принципе можно придумывать слова не складывая их в тексты. То есть чисто абстрактно можно помыслить эксплицистику без текстуализации. По идее, к моменту текстуализации эксплицистическая работа должна быть уже завершена, поскольку адекватный реальности текст не может быть написан без адекватных реальности слов, в противном случае мы будем иметь дело с лжеэксплицистикой. То есть в эксплицистике, как и в науке, можно логически разделить производство интеллектуального продукта и выражение его результатов на бумаге.
Однако мы уже отмечали, что всякий интеллектуальный продукт стремится к экстернализации, поскольку исследователь нуждается в социальном одобрении своего труда. Эксплицист в этом смысле ничем не отличается учёного. И более того, в случае эксплицистики связь с текстуализацией гораздо теснее. Их сближает уже то, что обе они носят лингвистический характер, но есть и более веские причины.
Первая из них состоит в том, что слова умирают без употребления, в том числе для неологиста, и только употребление слов, хотя бы самим неологистом, может выявить их жизнеспособность или мертворождённость, удачность или неудачность, однозначность или двусмысленность. Текстуализация оказывает на эксплицистику обратное влияние, она подвергает эксплицистический продукт проверке и побуждает вносить в него изменения и дополнения.
Во-вторых, в применении к эксплицистическому продукту трудности текстуализации усугубляются. В научных текстах значительное место занимают описания экспериментальных процедур, которые наиболее близки к идеалу "протокольного языка", т. е. содержат меньше всего двусмысленностей. Наоборот, в эксплицистике разбор и преодоление двусмысленностей составляет основную проблему. В сознании эксплициста неологизм соответствует репрезентации (образу) предмета. Но этот образ интросубъективен и не подлежит экстернализации. Поэтом эксплицист должен найти лексические средства для дефинирования неологизмов. Но эти средства сами по себе многозначны. Поэтому разъяснение одного только неологизма может занять десяток страниц.
Кроме того, язык научных текстов более формализован, дальше отстоит от живого естественного языка. Поэтому к нему предъявляется гораздо меньше эвграфических требований. Наоборот, в эксплицистическом тексте резко выражен конфликт между строгой дескриптивностью и "хорошим стилем", "эвграфией". "Стилистически безупречный", "эвграфичный" текст должен избегать лексических и синтаксических повторов, хотя, по сути задачи, мы приписываем узкий круг предикатов узкому кругу субъектов. Отсюда - стремление всякого языка к избыточности, парадоксальным образом уживающееся с его недостаточностью. Полная ясность и однозначность на уровне рассудка отнюдь не гарантирует таковую на уровне текста. Напротив, мы выполняем задачу многовариантного преобразования, т. е., грубо говоря, одной и той же мысли соответствует множество синтаксических конструкций, выбор которых определяется сложными эвграфическими условиями их "гармоничного сочетания". На этом этапе принципиально важно удержаться в пространстве синонимии и не перейти к паронимическим конструкциям, т. е. избежать семантических искажений. Здесь нужны огромная аккуратность, а также отличное владение предметом и языком. Перед читателем же стоит обратная задача преобразовать полиморфный текст в единообразную мысль. Эта задача гораздо проще, как всякое преобразование от многого к единому проще преобразования от единого к многому, но и в этом случае критично соблюсти синонимические границы, как в лексическом, так и в синтаксическом отношениях.
Систематизировать научные тексты также на порядок проще. Структура типичного научного текста однозначно задаётся экспериментальной процедурой. Типичный научный текст более концентрирован на какой-то одной проблеме, поскольку связан с каким-то одним экспериментом. Эксплицисту же приходится анализировать сложную систему ассоциативных связей и коннотаций, ему гораздо сложнее прочертить границу между релевантным и иррелевантным. Эта система многомерна, тогда как текст линеен. Тем самым эксплицистический текст всегда оказывается хуже мысли, а его автор обременяется проблемой "группирования проекций", т. е. выбора порядка, в котором описываются разные стороны предмета. Любой выбор имеет недостатки, хотя бы в меру неравноценности различных позиций перечня. Начало и окончание субъективно значимей середины. Кроме того, ассоциативные связи между различными аспектами предмета искажаются их случайными соседством или удалённостью.
Более того, практический смысл эксплицистических новаций, прежде всего языковых, может быть обоснован только в широком контексте, в приложении неологизмов к самым разным аспектам проблемной области, в каждом из которых они неожиданно для читателя обнаруживают свою необходимость и становится удивительным как же раньше обходились без них. Таким образом, несправедливо упрекать эксплицистов в "лирическом многословии". Многословие вытекает из природы их деятельности (хотя, конечно, все слова должны быть по делу). В эксплицистике более уместны крупные жанры, которые сопряжены с рядом технических проблем. С одной стороны, эксплицист должен расмотреть предмет всесторонним образом. С другой стороны, в реальных знаниях реальных людей всегда есть какие-то пробелы, которые приходится "обходить", отвлекая от них внимание, или подвергать себя потенциальным обвинениям или, в худшем варианте, что-то додумывать, выходить за рамки своей компетентности. В этой же связи усугубляется проблема новизны. "Всестороннее" описание всегда содержит банальности. Принципы полноты описания и новизны конфликтуют между собой. Далее, социальные ожидания от текста, особенно многолистажного, предполагают наличие лейтмотива, некой "стержневой идеи", пронизывающей весь текст и выступающей по отношению к нему чем-то вроде ярлыка, классифицирующей и позиционирующей этот текст в ряду множества других. В научном тексте лейтмотив конституируется экспериментальной процедурой. Эксплицист же не только обходится без готового лейтмотива, причём в тексте гораздо большего формата, его понуждают изобретать лейтмотив "из ничего", вводить его там, где ничто не соответсвует ему в реальности, т. е. расставлять искусственные акценты и подчинять изложение произвольному плану. Наконец, создание обстоятельных текстов, какими должны быть в идеале тексты эксплицистические, их затянуто во времени, по ходу которого, особенно в случае большой занятости автора, над ним постоянно нависает угроза "потерять мысль", пересмотреть взгляды, лексические конвенции, систематические принципы. Проблема большого формата актуальна не только для эксплицистов. Не менее остро с ней сталкиваются авторы учебников, на которых, кстати, косвенно возлагается эксплицистическая обязанность переводить статьи и монографии с научного языка на понятный. Но авторы учебников свободны от некоторых других обременений. От них не требуют новизны (хотя, с другой стороны, её запрещение тоже ограничивает свободу текста). Их не привязывают к эмпириоскопии, а скорее наоборот, к вторичным источником. Их не заставляют писать в "научном" формате.
О сложностях систематизации прекрасно написал Л. Шестов. "Материал давно готов - осталась только чуть ли не внешняя скомпоновка. Но то, что я принимал за внешнюю обработку, оказалось гораздо более существенным чем мне казалось <...> в конце концов "идее" и "последовательности" приносилось в жертву то, что больше всего должно оберегать в литературном творчестве - свободная мысль. Иногда незаметное, пустячное на вид обстоятельство, например место отведённое той или другой мысли, или случайное соседство уже придавали ей нежелательный оттенок <...> А все "потому что", заключительные "итак", даже простые "и" и невинные союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в "стройную" цепь размышлений. - Боже, какими беспощадными тиранами оказались они! <...> самое обременительное и тягостное в книге - общая идея. Её нужно всячески вытравлять..."[136]
Мы же выяснили что львиная часть этих и других сложностей составляет специфическую проблему эксплицистики. Именно в эксплицистике типична ситуация, когда сложнее всего - словесно оформить мысль, когда основные силы тратятся на решение лингвистических проблем. В связи с этим эксплицистика обнаруживает удивительное сходство с литературой, хотя цели их, по идее, совсем разные. Эксплицист, как и учёный, стремится выразить истину, а литератор - предъявить читателю виртуальную реальность в том виде, в каком она доставит наибольшее удовольствие. Непонимание характера этого сходства открывает дорогу мистификациям эксплицистики, которую освобождают от необходимости соответствовать истине под предлогом её общности с литературой. Но в другую крайность впадает научный канон, в котором отрицание всего литературоподобного прописано едва ли не первым пунктом. Формат научной статьи приспособлен для изложения экспериментальных процедур, но совершенно не подходит для эксплицистических нужд. Не только эксплицистическая деятельность классифицируется как не-научная, но даже в большей степени эксплицистический текст признаётся не-научным текстом. В то же время эксплицист больше, чем кто-либо другой, нуждается в тексте. В противоположность эмпиристической, экспериментальная процедура может считаться законченой только после написания текста. Это понуждает эксплициста к поискам внеакадемического дискурсивного формата, а следовательно - внеакадемической референтной группы.
Различение эмпириоскопии и репрезентоскопии выводит на поверхность скандальные мировоззренческие выводы, которые подрывают просветительскую веру в конечное торжество миропознания, в достижимость окончательных, прочных и ясных представлений об устройстве Вселенной. По Хоргану, современная наука достигла пределов познания в большинстве фундаментальных вопросов и тем самым исчерпала себя. Вследствие этого она стала "иронической", т. е. утратила конструктивный познавательный характер и уподобилась искусству в вольном обращении с реальностью. Это очень близко к истине, но не совсем точно.
В действительности познание мира останавливается в шаге от последних пределов, а именно там, где заканчивается наука и начинается эксплицистика. Эта дистанция не имеет ничего общего с традициозными агностическими идеями - идеей трансцендентной реальности по ту сторону феноменального мира в онтологическом (т. е. объективном) аспекте и идеей принципиальной неверифицируемости познаний в аспекте гносеологическом (т. е. субъективном). Знаменитая "ничейная земля" Рассела, отданная им на откуп философии, виделась ему принципиально непроходимой, допускающей только вопросы, но не ответы. Он, правда, избегает окончательных выводов, но высказывается в том смысле, что "как бы ни была мала надежда получить ответы на подобные вопросы" заниматься ими можно и нужно, только не ради познаний, а ради сомнений.[137] Ещё пессимистичнее Спенсер, по мнению которого уже первые метры "непройденной" земли являются вотчиной религии.[138] Вопреки таким представлениям, неприступность "последних рубежей" науки имеет, как ни обидно, технические, а не фундаментальные причины, что обнаруживается эксплицистическим анализом естествознания. Как отмечалось выше, его успехи были обусловлены прогрессом экспериментальных методов, планомерно превращавших смутные, ускользающие факты в очевидные, легко доступные наблюдению. Таким образом удавалось устранять эксплицистические сложности, обходиться преимущественно рассудком при минимальном обращении к интуиции. Но по достижению предельных микро- и макромасштабов, которые уже не поддаются экспериментальному воздействию, мы принуждены обходиться едва уловимой интуитивной очевидностью, переводимой в устойчивую рассудочную форму только эксплицистическими методами. Между тем, прискорбное состояние гуманитарной эксплицистики, несмотря на повседневное соприкосновение с её объектами, не оставляет надежд на успех интуиции в "последних вопросах" физики и космологии: не только экзосферных, но при этом зависящих от дорогостоящих экспериментов и сложных вычислений.
В конечной стадии естествознания, отчасти уже наступившей, а отчасти приближающейся, эмпириоскопическая база становится вполне достаточной для построения исчерпывающей теории мироустройства (а точнее, множества соприкасающихся теорий, описывающих те или иные аспекты мироздания). Однако преобразование фактуальных данных в теоретические построения не будет осуществляться должным образом. Даже если время от времени талантливые одиночки будут выдвигать и отстаивать верные теории (что само по себе - надежда, но не уверенность), их предложения будут отвергаться истеблишментом. И в лучшие времена продвижение передовых идей было занятием неблагодарным. Но в силу объективного прогресса науки, связанного с совершенствованием экспериментальных методов, истина, хотя и с запозданием, торжествовала над ложью, по крайней мере в принципиальных вопросах. В ситуации же "конца науки", т. е. трансформации науки в эксплицистику, эксперимент уже не может прояснить истину. Социологические процессы в академическом сообществе будут развиваться в регрессивном направлении. С целью имитации продуктивной интеллектуальной деятельности в условиях исчерпания экспериментального и теоретического поля будут выдвигаться квазинаучные фикции, заведомо сомнительные гипотезы, лжетеории, дополнительно затемняющие эксплицистическое пространство и сменяющие друг друга по законам моды. Явная бесплодность данных занятий побудит правительственные органы к постепенному сокращению финансирования академических учреждений. Но вряд ли оно будет прекращено совсем, потому что непройденность "последних рубежей" законсервирует в массовом сознании чувство неудовлетворённости, а стало быть и желание исправить положение дел. Тем не менее, престиж и выгодность занятий миропознанием будут планомерно дискредитироваться. Коллапсирующее академическое сообщество, подобно всякой социальной структуре в состоянии регресса, усилит ксенофобию в отношении нонконформистских взглядов (не оттого что обскурантистские элементы станут сильнее сами по себе, а оттого что ослабнет оппозиционный приток "свежей крови"). Между тем, прохождение "последних рубежей" миропознания (задача, сложность которой тяжело недооценить) едва ли возможно в рамках чистого любительства, особенно в постиндустриальном обществе, ориентированном одновременно на труд и гедонизм, что с одной стороны подразумевает отрицание класса рантье, могущих тратить жизнь на независимые интеллектуальные изыскания, а с другой искушает либерализацией и верификацией удовольствий, гораздо более доступных, ярких и надёжных, нежели космология и физика микрочастиц. Таким образом, талантливых нонконформистов, потенциально способных прорвать застойную ситуацию, ожидает неблагоприятная конъюнктура.
В связи с книгой Хоргана хочет полезно заметить также следующее. Его теория "иронической науки" сохраняет истинность вне зависимости от признания или отрицания эксплицистического тупика, т. е. от допущения, что познание мира достигает "последних пределов" или останавливается "в шаге" от них. Исчерпание поля познания (неважно, является ли оно полным на самом деле или только представляется таковым) в любом случае стремится компенсироваться на ниве искусства. Но характер иронии в двух случаях разнится. При достижении экспликативной ясности не составляет труда отличить иронические высказывания от истинностных. При отсутствии - юмористическое легко принимается за серьёзное и приобретает тем самым статус заблуждения.
ј 2.3. Тезавристика: сохранение и воспроизводство знаний
В современном обществе отсутствует институциональная система, которая бы специально посвящала себя тезавристической деятельности. Тем не менее, тезавристическая проблема латентна, несмотря на лавинообразное разрастание тезавристического багажа. Объяснить это можно только тем, что тезавристическая миссия перекладывается на другие, неспецифические институциональные системы.
В первую очередь тезавристические функции возлагаются на систему образования. Но образование и тезавристика - далеко не одно и то же. В отличие от тезавристики, образование привязано к субъекту, а не объекту. Это слово подразумевает усвоение индивидами знаний, собственными усилиями или с помощью учителей. Если наполнить умы всех людей максимально большим, но одним и тем же комплектом знаний, задача образования будет выполнена блестяще, а вот задача тезавристики - хуже некуда. Образование специалиста предполагает равномерную подготовку по всем аспектам его специальности. От тезавриста же требуется досконально знать те или иные частности.
Кроме того, в система образования ориентирована прагматически. Она отбирает знания скорее по прикладной, нежели по теоретической, ценности, и если в какой-то предметной области последней не имеется, эта область с большой вероятность будет предана забвению.
Наконец, система образования страдает рядом изъянов, препятствующих выполнению не только тезавристической, но и собственной функции. Речь прежде всего о злоупотреблении книжно-лекционным методом, в ущерб наглядному, экспериментальному, что усугубляется догматизмом в подаче материала, ознакомлением только с результатом открытий, но не с их процессом. Также вузы грешат раздутостью учебных планов, из за чего каждый из курсов осваивается поверхностно и формально. Наконец, в большинстве случаев учебные программы претендуют на прикладной уклон, который, однако, прямо противоречит книжно-лекционному методу, и усугубляет недостатки последнего мелкотемьем
В принципе от большинства студентов и не требуется становиться тезавристами. Зато преподаватели вузов являются самыми подходящими кандидатами на эту роль. Тем не менее, существующая система высшего образования препятствует выполнению ими тезавристических функций. Карьера преподавателя складывается в наши дни из получения "учёных степеней" и "учёных званий". Первые даются за научную работу. Вторые - за собственно преподавательскую. При этом тезавристическая деятельность не премируется никак. Более того, не существует институциональной площадки для тезавристических публикаций. Установленные рамки понуждают публиковать либо научные работы (статьи, монографии), либо учебно-методические. При этом молчаливо предполагается, что вторые выполняют также тезавристическую функцию. Но это не так. С тезавристическими обязанностями они справляются из рук вон плохо, поскольку содержат в основном "азы", небходимые и достаточные для студентов.
Неспособность системы образования справляться с тезавристическими задачами закономерно приводит к перекладыванию их на плечи науки (а точнее всех неогнозических практик, объединяемых под этим названием). Наука (т. е. неогнозия) негласно объявлена тезавристом Љ2. Здесь, однако, возникает противоречие, поскольку науку повсеместно признают неогнозической практикой. Важность и неотъемлемость от науки критерия новизны общепризнаны, в т. ч. в нормативных документах, регламентирующих оценку тех или иных текстов как научных или не-научных. В обход этого противоречия придумываются софистические лазейки.
Во-первых, забывают о том, что новое скоро становится старым. Любой дискурс когда-либо признанный научным считается научным навсегда. К науке относят не только актуальные, в данный момент решаемые проблемы, но также всю совокупность уже решённых, весь объём интеллектуальных достижений прошлых эпох. Не существует легитимной практики переноса познаний из науки в какую-либо другую институциональную систему. То есть допускается, конечно, что научные открытия могут (и даже обязаны) находить прикладное применение. Но оно считается несамодостаточным, способным осуществляться только под внешним научным руководством.
Во-вторых, распространяют красивую идеологию, согласно которой в наше время невозможно заниматься наукой (т. е. неогнозией) без предварительной подготовки, в ходе которой будущий учёный знакомится с достижениями предшественников, исследовавших тот же самый предмет, и тем самым автоматически становится тезавристом по отношению к ним.
Против этого идиллического представления есть ряд возражений, общих и частных. Самое веское - наибольший прогресс науки составляет исследование новых предметных областей, в которых предшественников нет по определению. Напротив, застревание в уже пройденной проблематике, с точки зрения науки, есть признак стагнации.
Далее, применительно к "тезавристике-в-науке" (а вернее к "тезавристике-в-неогнозии) приобретают двойную тяжесть трудности, о которых уже было сказано применительно к "тезавристике-в-образовании". Знакомство с научной (т. е. неогнозической) деятельностью предшественников осуществляется бегло, по книгам и в пределах конечных выводов. Тезаврист-в-науке (т. е. тезаврист-в-неогнозии) должен обработать гораздо больший объём информации. Не то, что признано самым главным, самым истинным, самым прикладным, а, по идее, всю историю исследуемого вопроса, потому что, в отличие от студента, он не может удовольствоваться предзаданной расстановкой приоритетов - "это важно, а это не важно", "этот прав, а этот не прав", "этот велик, а этот ничтожен" - но должен выработать такую систему приоритетов для себя сам. Принимая во внимания, длину и ширину современной научной (т. е. неогнозической) истории, это слишком грандиозная задача для одного человека, при решении которой неизбежно приносятся в жертву либо качество, либо количество, и в обоих случаях - собственно научная (т. е. неогнозическая) работа.
Есть и трудности технического свойства. Во-первых, обучение студентов осуществляется групповым методом. Это позволяет разделить себестоимость тезавристического эксперимента на всех обучающихся. В науке же (и вообще в неогнозии) каждый движется по своему пути. Соответственно, все расходы ложатся на него лично. Во-вторых, студенту предлагается готовая учебная программа, где перечисленно, что ему надо знать и где это можно найти. Наоборот, тезаврист-в-науке (т. е. тезаврист-в-неогнозии), по идее, должен лично перелопатить всю массу научных (т. е. неогнозических) журналов и другой литературы по своей дисциплине, когда либо выходившей в свет. Эта задача, разумеется, невыполнима на практике. Поэтому отбор "релевантного" материала всегда оказывается произволен.
Прикладное применение научных исследований облегчает тезавристическую нагрузку, возлагаемую на образовательные и научные инстиутции. Тезавристические функции встраиваются в хозяйственную деятельность, что избавляет от необходимости специально их организовывать и оплачивать. Однако не из всякого знания можно извлечь практическую пользу. Как уже говорилось, эксплицистика не добавляет в практическом отношении ничего нового по сравнению с интуитивным знанием, поскольку поступки детерминируются главным образом подсознательной, а не рассудочной сферой. Идиографические знания, как правило, имеют только "духовную" ценность и бесполезны в улучшении благосостояния их обладателя. Судьба научных знаний сравнительно благоприятна, но тоже не всех. Трудно представить, например, какую выгоду мы можем извлечь из космологии или из изучения глубоководных рыб. Какие-то химические вещества оказываются полезны в производстве красок, удобрений, лекарств, а к другим интерес теряется за ненадобностью. Знание анатомии и физиологии человека необходимо для лечения болезней, но аналогичные сведения о пингвинах, имея тот же порядок общности, в лучшем случае любопытны.
Кроме того, в научном эксперименте фундаментальные свойства объекта по возможности изолируются от всего побочного, что служит известной гарантией простоты. Наоборот, в техническом отношении важны прикладные проекции фундаментальных свойств, что не только смещает акценты от общего к частному, но и осложняет понимание множеством второстепенных связей, за которыми легко "не увидеть леса".
Наконец, механизм технических устройств часто скрыт под кожухом. Оператор имеет дело с "показаниями приборов" и "рычагами управления", т. е. в каком-то смысле с "чёрным ящиком", с некоторым набором входов и выходов. Даже если теоретически он знает принцип действия, скрытый в "чёрном ящике", это, строго говоря, не знание, а вера, хотя и подкрепляемая убедительными практическими доказательствами.
В силу этих причин практическая деятельность далеко не всегда является удовлетворительным тезавристом, равно как тезавристика-в-образовании и тезавристика-в-науке (т. е. в неогнозии), и следовательно мы нуждаемся в специализированной институциональной системе тезавристики.
Исследуем теперь специфику основных разновидностей тезавристики, соответствующих основным разновидностям неогнозического знания. Последних у нас четыре: фактография, фактоанализ, эксплицистика и наука. Стало быть, и тезавристика делится на фактографическую, фактоаналитическую, эксплицистическую и научную.
Первый случай - фактография. Здесь очевидно стремительное разрастание тезавруса. Каждое поколение человечества поставляет для гуманитарных гносеопрактиков новый фактографический материал. Более того, с каждым поколением человечество становится многочисленней, и хотя в наши дни этот процесс замедлился, население нашей планеты продолжает расти. При этом всеобщее усложнение и диверсификация человеческой жизни стремительно увеличивают количество социально значимого фактографического материала. Древние общества, в которых подавляющее большинство населения занималось неспециализированным трудом, сперва в охоте и собирательстве, а потом в сельском хозяйстве, отличались вследствие этого фактографическим однообразием. Коллективный портрет такого общества совпадает с индивидуальным портретом любого из его членов (кроме, конечно, единичных эксклюзивных ролей, таких как вождь или шаман). Напротив, современному обществу свойственна тончайшая специализация функций, которая продолжает углубляться и концептуально трансформироваться. Эта специализация предопределяет внутрисоциальные различия в образе жизни и менталитете, подверженные столь же скорым изменениям. Все эти нюансы должны быть отображены в фактографическом слепке поколения, а задачей тезавристов является сохранение всех таких слепков. Кроме того, современные люди живут гораздо дольше, чем в прошлом. Человечество добилось не только сокращения ранней смертности (в основном от инфекционных заболеваний), но и продлило среднюю продолжительность старости, в которой человек располагает максимумом свободного времени для самовыражения. Те же последствия имеют сокращение рабочего дня и автоматизация труда в домашнем хозяйстве. У современных людей гораздо больше возможностей проявить индивидуальность, что значительно прибавляет работы фактографам. Наконец, современные информационные технологии позволяют сохранять для потомков гораздо больше событий. Древнейшим шагом на этом пути было изобретение письменности. В отношении дописьменных культур мы не имеем никаких сведений кроме скудных археологических, если только эти культуры не становились объектами внимания более цивилизованных соседей. Следующее революционное изобретение - печатный станок. Книги стали существовать не в единичных, а во многих экземплярах, что спасает нас от безвозвратных их утерь. Третья революция наступила в XIX в, когда были изобретены средства фото-, аудио- и видеозаписи. Последнюю, четвёртую революцию совершил Интернет. В его пространстве любая информация становится доступной из любой точки земного шара, если только доступ к ней искусственно не ограничивается паролями и шифрами (обычно с целью взимания платы за доступ), при этом стоимость размещения информации и доступа к ней пренебрежимо мала. Помимо очевидного удобства доступа к информационным ресурсам - прямо с рабочего места, без необходимости приезжать в библиотеки, архивы и т. п. - мы приобрели абсолютную демократизацию информационного пространства. Публикация и дистрибуция информации больше не зависит от книгоиздателей, медийных компаний и прочих посредников. Для нахождения нужной информации достаточно сделать соответствующий запрос в поисковой системе. То есть снимаются всякие барьеры для перехода информации из приватного качества в публичное. Для фактографа это означает очередное прибавление работы. Та информация, которая раньше оставалась латентной и обычно безвозвратно терялась после кончины заинтересованных лиц, теперь интенсивно размещается в блогах, на персональных сайтах и тематических порталах. Более того, возможность моментальной, бесплатной и общедоступной публикации является мощным стимулом для экстернализации своих мыслей и наблюдений, равно как для мультимедийного запечатления событий своей жизни, т. е. способствует не только опубличиванию приватной информации, но и увеличению производства информации в целом. Естественно, помимо этих скачков, информационное пространство расширялось эволюционно, вследствие распространения всеобщей грамотности и общего повышения культурного уровня с одной стороны и удешевления инструментов и материалов для сохранения и копирования данных с другой.
В силу всех вышеперечисленных обстоятельств положение фактографических тезавристов незавидное. Они, понятное дело, не могут и не должны запоминать всё. Но кто даст критерий отделения мух от котлет, сиюминутного и ничтожного от достойного "войти в вечность", особенно если дело касается самовыражения и вкуса? Есть, правда, и другие моменты, которые, наоборот, облегчают идиографическую нагрузку. Чем полнее люди протоколируют свою жизнь - тем меньше приходится ломать голову над лакунами. Чем совершенней средства коммуникации - тем проще фактографам находить нужную информацию. Наконец, процессы глобализации планомерно сокращают культуральные различия между регионами земного шара (что, однако, с лихвой компенсируется интросоциальной дифференциацией культуры). Но все эти "послабительные" моменты имеют гораздо меньший вес, нежели "отягчающие".
Разрастание происходит и в естествоведческих разделах идиографии, например "описательной астрономиии", объём которой многократно расширился благодаря совершенствованию телескопов. Даже, казалось бы, принципиально ограниченные географические знания углубляются за счёт вникания в подробности, ранее казавшиеся малозначительными. Но оба этих случая не столь существенны в сравнении с гуманитарной фактографией с одной стороны и естествоведческой номотетикой низкой степени общности с другой (описательная биология, химия).
На пересечении гуманитарного и естественного пространства возникает "третья реальность" техники, всё глубже проникающая в экосферу и занимающая львиную часть профессиосферы. Техника функционирует по законам естествознания, но производится и управляется людьми и во благо людей (хотя не всегда во благо их большинства). Экономическая предпочтительность массового производства накладывает строгие ограничения на модельный ряд эквифункциональных устройств. Однако освоенные современной техникой функции чрезвычайно разнообразны, и их число продолжает интенсивно расти. Кроме того, полная унификация эквифункциональных устройств противопоказана из экономических соображений, а именно из необходимости поддержания конкуренции. В самое последнее время разнообразие устройств стало вытесняться разнообразием программ, обеспечивающих их функционирование, как это происходит в первую очередь с компьютерной техникой. Но это не облегчает суть дела, а совсем наоборот, поскольку программное обеспечение открывает гораздо больший потенциал сложности, нежели аппаратная часть. Наконец, как сами устройства, так и программы для них, становятся с каждым годом сложнее и сложнее. Сложность миниатюризируется. На крошечном участке устройства умещаются миллионы рабочих элементов. Производство устройств выстраивается в длинную цепочку. Конечные устройства собираются из более простых, те из третьих, и так несколько раз, так что совокупное число составных частей устройства измеряется сотнями и тысячами. При этом используемые в производстве материалы также не являются природными, а изготовляются в сложных производственных циклах. То же самое верно в отношении программного обеспечения. Ассемблер и языки высокого уровня, операционные системы и прикладные программы составляют разные этажи программного мира, внутри которых также обнаруживается иерархия процедур, программных модулей и т. п. Таким образом, стремительное приумножение фактографического материала в технике является очевидной данностью.
Правда, техника доставляет меньше всего проблем тезавристам. Техника по определению утилитарна. Пока техника востребована обществом, всегда будут специалисты по ней, поскольку в их существовании есть прямая экономическая целесообразность. Если же техника устаревает, она теряет для человечества всякий смысл.
Если же фактографический материал не востребован практикой, если он ценен исключительно как память или в каком-то ином личном отношении, как это имеет место в большинстве гуманитарных случаев, или если его ценность только перспективна - для каких-то пока возможных в будущем, но пока не представимых прикладных или научных нужд - как может случиться в естествознании, интеллектуальные сил тезавристов может хватить лишь на самую незначительную часть такого материала.
Смягчает проблему только одно. Факты проще всего восстановить по их бумажному описанию, а тем более с помощью мультимедийных средств, которые абсолютно бессильны в отношении номотетического материала. Факты можно собирать в справочниках, к которым обращаться по мере надобности. И только самые важные из них достойны перманентного тезавристического внимания. Но справочники должен кто-то составлять. Кто-то должен систематизировать разрозненную фактографическую информацию или хотя бы ссылки на неё. Информационный взрыв понуждает перенаправить тезавристическую деятельность в фактографии с "живого" воспроизведения фактуальных знаний на составление и пополнение справочников, баз данных, библиографических каталогов (разумеется, онлайновых - так как бумажные очевидным образом изживают себя). При этом по мере дальнейшего переполнения информационного пространства физический перенос информации из первоисточников в справочники будет вытесняться собиранием гиперссылок. В традиционных терминах это означает вытеснение содержательных справочников библиографическими, а профессию составителя справочников (которая, впрочем, и без того эфемерна) профессией библиографа. Благодаря этому тезавристы будут избавлены от необходимости внимательно читать текст, достаточно будет бегло просмотреть его на предмет соответствия теме. Но это случится при любом раскладе, поскольку нарастание информационного потока выше критического предела лишает тезавристов возможности не только поддерживать информацию в памяти, но и однократно знакомиться с ней. В квалификации тезавриста решающим становится не знание самих фактов, а знание способов их узнать. Впрочем, с точки зрения пользователя нет разницы - путешествовать по гиперссылкам внутри одного сайта (справочника) или между разными (каталогом и каталогизируемыми текстами). А в интересах полноты и достоверности (неискажённости) информации библиографическая система является единственно правильной, так как не позволяет тезавристу каким-либо образом искажать текст (остаётся, правда, возможность недобросовестного подбора ссылок, утаения части из них).
Фактоаналитика доставляет тезавристам сравнительно мало хлопот, потому что занимает небольшое место в интеллектуальной жизни. Интерпретации фактов не обладают той ценностью, которую имеют сами факты. Интерпретации обнаружившие свою ложность, как правило, не жалко отбросить. Кроме того, в исторических исследованиях неполнота и труднодоступность эмпириоскопических данных практически всегда составляет гораздо большую проблему, нежели недостаточная репрезентоскопическая проницательность.
Противоположным образом обстоит дело в отношении эксплицистики, что и неудивительно. Здесь репрезентоскопия выступает не в подсобном качестве, а сама составляет тезавристическую проблематику, вызывающую к себе неизменно высокий интерес. Как уже говорилось, в естествознании эксплицистика охватывает наиболее фундаментальные, "философские" вопросы. В гуманитарных же областях эксплицистика формулирует "общие принципы" человеческого бытия, провоцирующие практическое любопытство.
В то же время в отношении эксплицистического материала тезавристическая миссия особенно затруднена, безотносительно даже тяжести тезавристической нагрузки, которая, естественно, тоже возрастает по мере формулирования новых эксплицистических теорий. Полноценная эксплицистическая тезавристика означает абсолютное понимание идей тезаврируемого автора, которое невозможно по двум причинам. Во-первых, основания теоретических идей лежат в области интуиции. Невозможно полностью понять идеи без понимания их интуитивных оснований. Но понимание этих оснований подразумевает совпадение интуиций тезавриста с интуициями тезаврируемого по всей совокупности теоретических воззрений последнего. Такое совпадение относится к области фантастики. В тех аспектах, где совпадения интуиций нет, тезаврист в лучшем случае способен понять смысл идей, но не их основание. Во-вторых, даже эта задача чрезвычайно трудна. Мысли тезаврируемого автора приходится восстанавливать по тексту, т. е., другими словами, заниматься герменевтикой. И по целому ряду принципиальных причин такое восстановление не может быть исчерпывающим.
Во-первых, проблематично установить "аутентичное" содержание той или иной теории. На практике каждая из них имеет ряд версий, не только принадлежащих разным лицам, но и выражающих изменение взглядов одного и того же автора в разные периоды жизни.
Во-вторых, проблематично отделить "ядро" теории от второстепенных, потенциально допускающих элиминацию утверждений, а связи с этим - "важные" для публики аспекты теории от малоинтересных.
В‑третьих, эксплицистические споры принципиально происходят на шаткой лексической почве. Восстановление мысли автора по тексту является крайне сложной задачей, поскольку большинство используемых терминов имеет множество значений, и при этом лишь в редких случаях авторы утверждают себя ясными дефинициями. Более того, вполне вероятно, что многие термины автор сознательно или бессознательно использовал в различных местах в разных значениях, вследствие чего терминологическое прояснение одной части текста не помогает терминологическому прояснению другой, а наоборот, осложняет его. При этом полезно разобраться: позволяет ли переформулирование текста в однозначных терминах привести его в адекватный истине вид, или же смешение значений приводит автора к ложным выводам (скрытым софизмам). Особенно трудна герменевтика текстов на чужих языках. Перевод, как правило, искажает лексические тонкости, вследствие чего далеко не является адекватным выражением мысли автора. Герменевт должен не только иметь на руках оригинальный текст и знать соответствующий язык, но владеть этим языком в совершенстве, чтобы уметь различать весь спектр коннотаций. То есть герменевт должен быть полиглотом, но при этом тщательное изучение языков вступает в конфликт с необходимостью изучать сам предмет, о котором пишут разноязычные авторы. Почти такие же трудности представляет чтение старых текстов, даже на родном языке, поскольку за многие десятелетия и даже века значения слов успевают претерпеть впечатляющие метаморфозы.
В‑четвёртых, многозначность языка составляет главную, но не единственную герменевтическую трудность. Не только язык текста отклоняется от "языка мысли", но и логика текста отклоняется от логики размышления. Связь между различными утверждениями теории далеко не всегда очевидна. Являются ли те или иные положения взаимозависимыми или формулируются безотносительно друг друга, и если ответ на первый вопрос положителен, какова именно логическая цепочка - такого сорта неясности, как правило, умышленно оставляются без ответа, поскольку в противном случае текст становится чрезвычайно уязвимым для критики.
В‑пятых, для исчерпывающего понимания текстов, как правило, недостаточно их самих. Любая система утверждений покоится на аксиоматических с точки зрения этой системы предпосылках, которые, однако, принимаются не произвольно, а из представлений автора об "очевидности". Эти представления далеко не всегда совпадают с представлениями других людей, особенно если они живут в разных эпохах, разных странах и принадлежат к разным социальным группам. В глазах читателя "очевидности" нередко выглядят "странностями", для объяснения которых приходится обращаться к биографии автора, его характеру с одной стороны и "социокультурному контексту" с другой, т. е. к свойственным той или иной эпохе и той или иной социальной группе стереотипам мышления, по отношению к которым автор занимает конформистскую или фрондирующую позицию.
К герменевтическим трудностям эксплицистической тезавристики добавляются трудности социальные. Сама природа эксплицистических проблем способствует укоренению заблуждений и ущемлению истины. Эксплицистическая правота по природе своей труднодоказуема. В то же время ошибочные суждения складываются легко и при поверхностном взгляде кажутся убедительными. Эксплицистическая истина имеет меньше всего шансов закрепиться официально. Наоборот, эта счастливая участь выпадает, как правило, заблуждениям. Выдающиеся умы, которые всегда в меньшинстве, не имеют средств убедить большинство, поскольку таковые средства, хотя и относятся к интерсубъективной реальности, лежат внутри сознания доказывающего и не могут быть экстернализованы. В то же время именно большинство устанавливает "официальную", "научную", "общепризнанную" истину, поскольку при невозможности устранить разногласия совместным обсуждением решение не может быть вынесено рациональным образом, но только с позиции силы, т. е. в лучшем случае "демократическим" большинством, а в худшем - чьим-то волевым решением (которое, скорее всего, выражает мнение большинства, поскольку полномочия принимать волевые решения делегируется тем же самым большинством).
Однако во многих случаях ни одна точка зрения не может собрать вокруг себя большинство голосов. Это типично для психологии, социологии и других гуманитарных дисциплин, каковые являются основным полем эксплицистических споров. Многочисленные группировки ("школы") защищают свои теоретические системы. Каждая из них солидаризуется в каких-то вопросах с одними конкурентами, в других - с другими, в третьих - с третьими. Некоторые со временем набирают популярность, другие теряют её. Какие-то школы могут исчезнуть совсем, но их место занимают новые.
Отсутствие единодушия ставит тезавриста в крайне затруднительное положение. Перед ним стоит выбор: занять точку зрения какой-либо из сторон (как вариант - свою собственную) или стать эклектиком. В первом случае ему не избежать ярлыка ангажированности, даже если воззрения его школы абсолютно истинны, а оппоненты повсеместно пребывают в жестоком заблуждении (что, впрочем, является фантастической ситуацией). Такому тезавристу предложат занять узкую нишу, его объявят внутренним тезавристом своей школы, но никак не тезавристом проблемной области в целом.
"Настоящим" тезавристом будет считаться только эклектик, который будет добросовестно цитировать различные точки зрения. Это уже не тезаврист в подлинном смысле слова, т. е. не тезаврист знаний, а тезаврист мнений. Логично, правда, предположить, что в куче заблуждений будет сохранено также зерно истины. Можно даже понадеяться, что когда-нибудь наши потомки смогут вынести относительно этого зерна окончательный вердикт. Но сам тезаврист не в состоянии отделить истину от лжи.
Таких тезавристы известны издавна, и называют их обычно доксографами. Попробуем разобраться, насколько способны доксографы справиться со своей задачей, которая сама по себе является серьёзным отступлением от тезавристического идеала. Доксографы избавляют себя от необходимости отличать истинные мнения от ложных, но зато обременяются необходимостью запоминать множество мнений вместо единственной истины. Естественно, имея дело со множеством теорий, каждую из них доксограф может изучить только поверхностно, в общих чертах. И даже при таком подходе сомнительно, чтобы его сил хватило на всех. Скорее всего, он ограничится только самыми "значимыми", т. е. самыми авторитетными или самыми популярными теориями.
Но даже в отношении нескольких избранных теорий провести герменевтическую процедуру затруднительно. На практике полноценный разбор одной только теории запросто может занять всю жизнь доксографа (и при этом далеко не приблизиться к завершению). Поэтому в большинстве случаев доксографы пренебрегают герменевтикой. Теории просто цитируются, при этом смысл цитируемых постулатов лишь кажется очевидным, а на самом деле покрыт мраком тайны. Более того, если один и тот же термин фигурирует во многих теориях, как правило, принимается ("для простоты"), что в каждой из них он имеет ровно то же значение, что и во всех остальных, хотя в действительности дело обстоит противоположным образом, и эта заведомо ложная предпосылка служит основанием для вульгарного сопоставления теорий.
Таким образом, мы вынуждены признать, что в подавляющем большинстве случаев доксограф не разбирается толком ни в одной из теорий, о которых пишет. То есть тезавристическая задача не выполняется даже в ослабленой постановке (сохранение мнений), не говоря уже про полноценную (сохранение знаний).
Все эти пессимистические соображения подтверждают наш тезис о том, что в случае эксплицистики величина тезавруса имеет второстепенное значение по сравнению со сложностью. Достаточно нескольких теорий, чтобы обеспечить тезавристу головную боль на всю жизнь. Но при этом эксплицистика не стоит на месте. Появляются новые и новые теории, которые на первых порах, как правило, приближают нас к истине, а затем начинают удалять, поскольку истинные экспликации уже выдвинуты, и дальнейшая новизна достигается умышленным искажением картины вещей.
Номотетизм, казалось бы, должен ограждать сциентотезавриста от той лавины фактов, которая имеет место в идиографии. Закономерностей по определению во много раз меньше, чем частных их проявлений, хотя и гораздо больше, чем представлялось в прошлом, поскольку в эпоху экспоненциального роста науки человечеству открылись многие новые пласты реальности. В то же время эмпириоскопизм предохраняет от бесчисленных туманностей и двусмысленностей, до неузнаваемости искажающих действительность, толкование которых многократно сложнее, чем собственно познание вещей.
Однако дело обстоит не так просто. В качественном отношении важны, конечно, те аспекты номотетики, которые имеют наибольшую общность. Однако в количественном плане преобладают как раз противоположные содержания, имеющие минимальную общность. Это, во-первых, знания о всевозможных химических веществах, во-вторых, знания о всевозможных биологических видах. Значительная часть этих знаний имеет минимальную практическую ценность. Вряд ли, например, какой-нибудь отрасли экономики будут интересны знания о миллионах разновидностей насекомых.
Во-вторых, сциентотезавристика имеет свою специфическую сложность, которая уже обсуждалась нами ранее. Эксперименты, да и наблюдения, не принято повторять, кроме самых простых учебных демонстраций, потому что это слишком дорого. Поэтому объектом сциентотезавристики выступают, как правило, "результаты экспериментов", т. е. лабораторные отчёты, преобразованные сперва в научные статьи, затем в монографии и наконец в учебники. Но это фактически подменяет знание верой, а кроме того снижает "качество осознания" до неудовлетворительного уровня, поскольку лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, прочитанное в книге не может сравниться глубиной понимания с наблюдавшимся воочию. Это проблема снимается, хотя и с некоторыми оговорками, если предмет переходит из экзосферы в профессиосферу. Профессиональная деятельность специалистов в соответствующей области служит лучшей гарантией сохранности и воспроизводства научных результатов, поскольку техники, подобно учёным, имеют дело с "живым" объектом, существующим в реальности, а не в книге. Но в противном случае однажды вспаханная целина зарастает. В отсутствие специальных тезавристических институций даже "результатам экспериментов" не гарантирована сохранность в "коллективном сознании" человечества (хотя они потенциально доступны из библиотечных хранилищ), что же касается полноценной тезавристики знания, а не веры, пусть даже достоверной и научной, об этом приходится только мечтать, и прежде всего по экономическим причинам. Таким образом, и в отношении науки тезавристическая миссия оказывается трудновыполнимой, особенно с учётом того обстоятельства, что даже в номотетике максимальной общности малость тезавруса нередко является иллюзией, поскольку "знать закон природы" подразумевает знать (вживую, а не из книг) все те экспериментальные данные, которые доказывают справедливость этого закона, а это на несколько порядков сложнее, нежели заучить лаконичную формулу. И всё же надо подчеркнуть разницу между фактономией большой и малой степени общности. В первом случае тезавристическая миссия гораздо более выполнима, если только не связана с дорогостоящими экспериментами.
Объективно говоря, современное положение дел характеризуется небывалым обострением тезавристической проблемы, особенно в контексте институционального совмещения тезавристики и науки. Экспоненциальная кривая роста науки (а точнее всей совокупности неогнозических практик), которой так гордится двадцатый век, оставляет под собой такой же экспоненциально растущий интеграл накопленных знаний, нуждающихся в воспроизводстве. Пока экспоненциальный рост продолжался - тезавристическая проблема решалась по принципу пирамиды. Научное (т. е. неогнозическое) сообщество становилось от поколения к поколению многочисленней, что позволяло распределять тезавристическую нагрузку сравнительно небольшими порциями между многими участниками. Но все пирамиды рано или поздно рассыпаются. Как только рост науки (т. е. неогнозии) стабилизируется (а тем более замедляется или останавливается вовсе), что выражается в численной стабилизации или даже сокращении научного (т. е. неогнозического) сообщества, тезавристический груз становится непомерным, особенно если принять во внимание размеры современного тезавруса. Именно это произошло в конце двадцатого столетия. Даже если бы наука (т. е. неогнозия) продолжала иметь перед собой необъятные горизонты - дальнейший экспоненциальный рост научного (т. е. неогнозического) сообщества в условиях замедления демографического роста, очевидно, невозможен. В скором времени всем землянам пришлось бы заняться наукой и забросить остальные сферы деятельности.
Почему же кризис до сих пор не проявил себя со всей остротой? Латентность тезавристической проблемы указывает на фактическое вытеснение науки (т. е. неогнозии) тезавристикой. Возросшая тезавристическая нагрузка выдерживается благодаря облегчению научной (т. е. неогнозической). Номинальные учёные (т. е. неогнозисты) фактически занимаются воспроизводством старых знаний, а не открытием новых.
Относительная безболезненность этой подмены объясняется исчерпанием материала науки в современный исторический период, приближением науки к "последним границам" познания, о котором мы уже говорили ранее. Высвобождаемые ресурсы негласно направляются в тезавристику.
Однако этот процесс далеко не безоблачен. Во-первых, исчерпание материала, как мы уже выяснили, не распространяется на идиографию. Наоборот, вал идиографического знания нарастает ускоряющимися темпами. Поэтому идиографы страдают от тезавристического бремени больше всего. Парадоксальная ситуация, когда эксперты в какой-то области культуры разбираются в истории этой области лучше, чем в настоящем, вполне обычна, и не только вследствие консерватизма образовательных программ или предубеждения к современникам, но и в силу того, что разобраться в лаконичном, "камерном", компактном прошлом бывает легче, нежели в огромном многообразии сегодняшней культурной жизни.
Во-вторых, даже если темпы прироста нового знания снижаются, тезавристическая нагрузка (при стабильной численности академического сообщества) продолжает возрастать, хотя и не столь стремительно, поскольку общее количество знаний по-прежнему увеличивается. Момент прекращения экспоненциального роста познаний с одной стороны и академического сообщества с другой является критическим. Последнее "экспоненциальное" поколение успело значительно нарастить тезаврус, однако число тезавристов осталось на прежнем уровне, то есть налицо резкое увеличение тезавристической нагрузки
В‑третьих, несоответствие номинальных (неогнозических) и фактических (тезавристических) функций является благодатной почвой для недоразумений и злоупотреблений. Интеллектуальные ресурсы систематически отвлекаются на иррелевантные и бесполезные задачи. От неогнозиста требуют освещать историю вопроса, а от тезавриста - выдумывать новизну. Критерии оценки интеллектуальной работы становятся противоречивы, следовательно сами оценки - произвольны. Неогнозическую беспомощность текста можно закамуфлировать тезавристическим многословием, даже если текст претендует выполнить именно неогнозическую функцию. С другой стороны, самый добросовестный неогнозический труд может быть дискредитирован обвинениями в "отсебятине" и тезавристической некомпетентности.
Сочетание двух процессов - разрастания тезавруса и исчерпания науки - радикально смещает приоритеты интеллектуальной деятельности. Ранее производство превалировало над воспроизводством. Теперь, наоборот, воспроизводственная функция вытесняет производственную. Это порождает ряд проблем, которые к настоящему моменты не только не решены, но даже не осмыслены.
Главную проблему мы уже отметили - отсутствие институциональной системы, выполняющей тезавристические функции, и как следствие - возложение тезавристической нагрузки на неспецифические институции, решающие совсем другие задачи и отвлекаемые от этих задач.
Другие моменты так или иначе связаны с психологией восприятия тезавристической ситуации. Субъективно она означает очередное разочарование познающего индивидуума. Он претерпел уже много огорчений. Естественная универсальная любознательность раз за разом ограничивалась сужением дисциплинарных рамок в связи с разрастанием каждой из дисциплин. Он узнавал что фундаментальные задачи решены до него, а на его долю остались второстепенные вопросы. Он был обманут в своих надеждах на финансовую и организационную независимость, ибо экспериментальная техника с каждым десятилетием становилась сложнее и дороже. Он напрасно лелеял мечты о народной славе, ибо круг людей способных оценить его достижения сузился до считанных десятков, а то и единиц, несмотря на то, что общее количество "профессиональных интеллектуалов" выросло на несколько порядков. Теперь же него отнимают славу первооткрывателя. Это веский повод для депрессии, особенно в переходный период, пока новое положение вещей не стало привычным.
В этой связи особенно важно понять самоценность тезавристики. Как однажды вспаханное поле зарастает без дальнейшей обработки, так и однажды усвоенное человечеством знание теряется без планомерного воспроизводства. И если в прикладных областях это воспроизводство может происходить само собой, гуманитарные знания, составляющие возвышенное понятие "культура" нуждаются в специальных тезавристических усилиях.
Тезавристическая ситуация уже известна общественности как ситуация "постмодернистская", с той лишь разницей, что постмодернистское "сказано всё" следует заменить на тезавристическое "всё познано". Это, конечно, не абсолютная истина, в разных сферах дело обстоит очень по-разному, и тем самым тезавристическая, она же постмодернистская, ситуация наступила далеко не в полной мере, но тем не менее, кое-где она уже плотно ощутима, настойчиво требуя осмысления и отреагирования. В этой ситуации постмодернизм предлагает иронизировать и цитировать, что интересно и плодотворно по отношению к художественной литературе, но применительно к вопросам познания имеет следствием нигилистическое отношение к истине, каковое мы и видим в описанной Хорганом "иронической науке", а также в постмодернистской, и не только постмодернистской "иронической философии". По определению ирония уместна в отношении лжи, которая тонко высмеивается, но высмеивать истину бессмысленно. Смеяться над истиной может только варвар. Более того, ирония - эксплицистический метод, коль скоро она разоблачает замаскированную ложь. Как только вся ложь будет раскрыта, ирония потеряет смысл. Это, разумеется, утопия. Люди никогда не перестанут врать. Но ложь будет повторяться, понуждая к тому же самому иронизаторов, вследствие чего ироническая истина так же приестся, как и обычная. Расцвет иронии обусловлен как раз тем, что эксплицистика ещё далека от постмодернистской ситуации (и в то же время уже свободна от идеологического прессинга). Не исчерпанию серьёзностей, а исчерпанию тоталитаризма обязаны мы этим расцветом.
Не менее опасна идеология цитирования. В гносеологическом аспекте она прямо предполагает подмену познания верой, самостоятельного изучения предметных областей - заимствованием чужих мнений (а фактически - выгодных кому-то идеологем). В художественном аспекте этот момент более закамуфлирован. В позитивном смысле цитирование выражает обычно скрытую полемику. Цитированное подвергается сомнению, переосмыслению, критике, или, по меньшей мере, выражает солидарность против общих оппонентов. Но есть и негативный смысл, когда художественность отождествляется со знанием цитат, т. е. самостоятельное и релевантное художественным задачам творчество подменяется реферированием классиков, список которых определяет, опять же, идеологема.
Эти негативные аспекты постмодернизма побуждают противопоставить ему другую концепцию - концепцию тезавризма. Постмодернистская ирония либо не имеет отношения к постмодернистской ситуации и, более того, несовместима с ней, либо деструктивна, как в отношении когнитивных, так и в отношении художественных ценностей. Поэтому ирония, которая сама по себе, в качестве мощного эксплицистического и экзистенциально-терапевтического инструмента, заслуживает высокой положительной оценки, не может служить выходом из ситуации культурного пресыщения. Ещё меньше на эту роль подходит культ цитаты. Тезавризм отказывается от безнадёжных попыток обмануть тезавристическую ситуацию, искусственно изобрести новизну там, где она объективно исчерпана. Он сознаёт свою вторичность, но не считает её постыдной. Наоборот, он гордится своей миссией - миссией воспроизводства культуры. Но он настаивает на полноценном, а не внешнем её воспроизведении. Он не довольствуется изучением и реферированием культурных продуктов прошлых эпох. Он создаёт такие продукты сам, и не по аналогии с классикой, а из внутреннего побуждения, рискуя, между прочим, отклониться от тезавристической миссии и сделать нечто новое.
Судьбу философии можно назвать трагической. Универсализм (энциклопедизм) этой когнитивной практики, занимавшей некогда практически монопольное положение, выражал надежду каждого из нас единолично постичь устройство мира, т. е. сформировать в собственном сознании такую его репрезентацию, которая отражала бы все наиболее важные его законы. Как стало ясно в наши дни, эти надежды утопичны и основаны на глубокой недооценке сложности и разнообразия природы, особенно биологической. Другой иллюзией оказалась эксплицистическая вольность. Философ мог быть независим экономически, организационно и институционально, поскольку не нуждался в дорогостоящем инструментарии и обслуживающих его лаборантах. Наконец, он был свободен от хлопот, связанных с претворением экспериментов в жизнь.
Ситуация радикально изменилась в Новое время. У философии появился сильный конкурент - наука. Экспериментальный метод науки радикально расширил горизонты познания, вывел искателей знаний из экосферы в экзосферу. Стремительное расширение когнитивного поля вынудило разделить исследовательский труд по отраслевому принципу, и с каждой эпохой специализация только углублялась.
Различные аспекты вытеснения философии наукой уже обсуждались нами в начале книги. Но все они относились к области естествознания, в которой перевес эмпириоскопических методов над репрезентоскопическими не может вызвать сомнений и возражений. С гуманитарным знанием дело обстоит гораздо сложнее. Его отраслевая дифференциация не может быть в достаточной мере объяснена расширением предметной области, поскольку такого расширения никогда не было, ни в в к. XIX - нач. XX в., когда произошло институциональное оформление "гуманитарных наук", ни в какой-либо другой исторический промежуток. Более того, мы выяснили, что достаточным эмпириоскопическим базисом гуманитарной номотетики является в большинстве случаев повседневный опыт, по определению наличествующий у всякого субъекта познания, а следовательно специализация, единственная польза которой в разделении слишком большого предмета на несколько малых лишена смысла и приносит только вред искусственным заужением дисциплинарных рамок во-первых, и изолированием друг от друга внутригуманитарных причинных связей во-вторых.
Как же случилась необоснованная дифференциация гуманитарных дисциплин. Рассмотрим подробнее историю отношений философии и науки, в которой можно выделить 4 этапа:
1. Философский,
2. Синкретический,
3. Коэкзистентный,
4. Научный.
Первый и последний этап характеризуются подавляющим преобладанием соответствующих парадигм (оценки того, насколько это преобладание обосновано, лежат в другой плоскости). Синкретический этап охватывает XVII-XVIII вв. На протяжении этого периода философский и научный подход были слабо дифференцированы. Это выражалось, во-первых, в том, что естествоиспытатели часто величали себя "философами", а свои трактаты - "философскими", во-вторых, в том, что естествознании того времени обычным делом был универсализм, в‑третьих, в том, что многие выдающиеся умы с одинаковым успехом выступали в обеих ипостасях. Границы коэкзистентного этапа примерно совпадают с XIX в. В эту эпоху мы наблюдаем параллельное существование философии и науки, причём первая специализируется в основном на гуманитарном, а вторая - на естествоведческом поприще. Строго говоря, это была уже не совсем философия, а "философия-наполовину", поскольку универсалистская амбиция была ограничена экосферным антропоцентрированным знанием, а в каком-то смысле даже гораздо меньше, чем наполовину, поскольку экзосфера гораздо меньше экосферы, но, с другой стороны, субъективно значение их примерно одинаково. XIX в. дал нам удивительную плеяду гуманитарно ориентированных мыслителей, таких как Шопенгауэр, Кьеркегор, Ницше, Маркс, Бентам, Милль. От лица науки человечеству не было предложено ничего подобного. И вообще говоря, именно такое положение вещей является нормальным. Тем не менее, гуманитарная философия уступила место "гуманитарным наукам". Спрашивается: почему.
Частично парадокс можно объяснить подражанием. Революционные успехи естествознания, имевшие огромные последствия в технике и в идеологии, были предметом зависти гуманитариев, не имевших ни пространства, ни инструментов для подобного рывка. Унизительное положение гуманитарных отраслей в XIX в. не имело аналогов ни в прежние эпохи, ни впоследствии. Вины самих гуманитариев в этом было, так как они работали добросовестно, а их отход на второй план был всего лишь результатом сравнения, навязанного объективными, но преходящими обстоятельствами, которые, тем не менее, спровоцировали своего рода комплекс неполноценности.
Простейшим средством добавления солидности было копирование диверсифицированной структуры естествознания. Пределы его объективно шире, и гуманитарии попытались компенсировать эту широту номинальным дроблением своего предмета. Кроме того, отстутствие термина аналогичного "естествознанию" способствовало размножению специальных наименований частных гуманитарных дисциплин, ясных границ между которыми до сих пор не проведено.
Разумеется, гуманитарные знания не могли и не должны были существовать в общей куче. Вопрос не в этом. Мы различаем в физике механику, акустику, оптику, науку об электричестве, науку о тепле, физику частиц и т. д., но при этом настаиваем на существовании "физики в целом", физики как чего-то единого. Напротив, отрицание единой гуманитарной дисциплины укоренилось благодаря соответствующей пустоте в языке. Существуют только отдельно взятые экономика, лингвистика, психология, социология, культурология и т. п., которые уподобляются не акустике или оптике, но физике, химии, биологии, т. е. номенклатурным единицам более общего порядка. В официальном ваковском классификаторе наук эта деформация юридически закреплена.
Но есть ли какая-то разница между двумя номенклатурными схемами? Есть, и значительная, поскольку тем самым задаются концептуальные рамки допустимого. Претендующая на всеобщность гуманитарная теория априори дискредитируется, представляется таким же шарлатанством, как попытки интегрировать разнородные отрасли естествознания средствами метафизики. Слабость к этим нелепым попыткам всегда служила главным обвинением против философов. Но универсалы-гуманитарии, хотя и являются их наследниками, находятся в другой ситуации, в которой не заслуживают данных упрёков. Целостность гуманитарного знания является не мифом, но реальностью. Наоборот, его искусственное разбиение замутняет положение вещей. Гуманитарные теории обрекаются на неполноценность, на частичное, а не всестороннее освещение своего предмета. Экономисты, психологи, социологи обсуждают одни и те же феномены человеческой жизни с непересекающихся позиций. Разногласия между ними диктуются самой парадигмой исследования. Они существуют как бы в разных пространствах, где не слышат, не видят и не помогают друг другу.
Правда, для многих чрезмерная дифференциация безразлична или даже удобна. Неприятности она доставляет теоретикам, а для исследователей собирающих фактографический материал, например антропологов, наезжающих в дикие племена, или психологов, коллекционирующих клинические описания, только облегчает самоидентификацию. Тем не менее, столь грубое и плохо мотивированное покушение на универсалистскую амбицию философов-гуманитариев, по идее, должно было вызвать с их стороны решительный отпор. Почему этого не случилось - вот вопрос действительно интересный.
Проливает свет на эту загадку сравнение способов бытия философии и науки. Первая предпочитает универсальность ценой глубины, а вторая - глубину ценой универсальности. Но это имеет важные социологические следствия. Философия склонна апеллировать к широкому читателю, т. е. быть экзотеричной, а наука - к узкому кругу экспертов, т. е. к эзотеричности. Никто не способен единолично объять бесчисленные проблемы частных наук, да и вряд ли кому-то это интересно. Поэтому академическое сообщество по природе своей тяготеет к дроблению, к замыканию мелких исследовательских групп в узких предметных полях. Напротив, универсализм философа конгениален универсализму интеллектуального обывателя, который стремится к целостному познанию своей жизненной среды, а не к углублению в подробности малозначительных вещей и событий.
Но эта конгениальность сталкивает нас с проблемой референтной группы. Композиторы исчезнут вместе с меломанами. Художники - вместе с любителями живописи. Литераторы - вместе с читателями. Никто не будет вкладывать огромный труд в создание интеллектуального продукта, если знает что это продукт не будет востребован даже при самом счастливом стечении обстоятельств, т. е. если продукты данного рода в принципе не пользуются спросом. Таким образом, причиной кризиса философии является потеря общественного интереса к философскому жанру, по крайней мере в традиционных его формах. Почему же произошла эта стремительная утрата на рубеже XIX-XX вв.?
Большую роль сыграло в этом появление психоанализа - молодого и сильного конкурента философии. Он смог переманить внимание экзотерического читателя, потому что лучше удовлетворял его экзистенциальные потребности.
Традиционно философия пыталась сочетать онто- и антропоцентризм. Это сочетание не было частным проявлением универсализма, но выражало двойной акцент на космологию с одной стороны и экзистенциальное учение с другой. Второй акцент был, строго говоря, противоположен универсализму, несовместим с ним. Однако между ними была тесная связь, установленная ещё античными авторами. Учение об устройстве мира предшествует учению о человеке и его благополучии, является предпосылкой и фундаментом такого учения, потому что условия счастливой жизни диктуются окружающей средой, познаваемой в концептуальных рамках "натурфилософии", "космологии", "физики".
По этой причине даже самый антропоцентрированный античный мыслитель не мог избежать натурфилософской проблематики. Однако подходящих средств для физических исследований у него не было. Поэтому объективные данные подменялись гипотезами и фантазиями, имевшими догматический статус, ибо малейшее сомнение в натурфилософском фундаменте лишало смысла главную, экзистенциальную часть учения. Аналогично вели себя средневековые теологи, с той лишь разницей что плюрализм догматов сменился монополией христианской онтологии.
Эмансипация и прогресс естествознания внесли ясность в онтологические основания экзистенциальной теории. Бог был изгнан из универсума. Его место заняло безличное и фатальное Всемирное Тяготение. Позднее, уже в XIX в., из микрокосмоса человека была изгнана Душа, нематериальная и бессмертная. Функции Души были переданы Нервной Системе, вполне телесной, а стало быть тленной.
Таким образом потерял смысл концептуальный подход, соединяющий онтологию и экзистенциальную теорию. От учителя жизни, а именно эту миссию по-прежнему видел в философе релевантный ему массовый читатель, уже не ждали рассуждений об устройстве Вселенной, даже самых интересных и правильных. Нужны были конкретные советы по улучшению жизни, управлению чувствами и поступками, достижению целей, преодолению "комплексов" и т. п.
Правда, некоторые попытки перестроиться философами предпринимались. У самого порога парадигмальной революции вошло в моду словосочетание "философия жизни", которое выражало смутное осознание изменившихся реалий и задач. Но скинуть онтологическое бремя философы так и не смогли.
Бросается в глаза отсутствие преемственности между философией и психоанализом. Последний возник в среде медиков, конкретно - неврологов и психиатров, т. е. в среде практиков, а не теоретиков, и притом естествоведов, а не гуманитариев. Тем самым его основатели были максимально дистанцированы от академической гуманитарной традиции, вещавшей в основном с философских кафедр. Они находились на самом дне культурного андерграунда и, вероятно, не могли предугадать грядущую мировую славу.
Философия, между тем, активно претендовала стать основательницей психологии (более того, психологию классифицировали в это время как один из разделов философии). В этом направлении трудились Гербарт, Шопенгауэр, Спенсер, Бэн, Фехнер, Бенеке, Вундт, Кюльпе, Липпс, Джеймс, Грот и многие другие. Но все их усилия оказались на обочине прогресса. Ключевой момент в объяснении этого парадокса - специфическое понимание психологии, которая сводилось к учению об ассоцииации идей в духе Юма и Дж. Ст. Милля. Оно оставляло в стороне самое интересное - чувства и поступки. Последние вверялись другой дисциплине - этике, безропотно тянувшей воз предрассудков, идеологических запретов и онтологических псевдооснований.
Либерализация экзистенциальной мысли рано или поздно наступила бы и без вмешательства психоанализа, как результат постепенного эволюционирования академической гуманитарной традиции. В таком случае история философских экспедиций в психологию оказалась бы не столь бесславной, а расщепление гуманитарного предмета не столь катастрофическим. Но изменившиеся экономические, политические и культурные условия потребовали немедленного обновления экзистенциальных теорий.
Передовой характер психоанализа по отношению к академической гуманитарной традиции, представленной тогда философией, связан тем, что последняя предпочитала рассуждать о жизни из глубины кабинетов. Напротив, психоаналитики каждодневно сталкивались с клинической эмпирией. Вольно или невольно они вживались в своих пациентов, проникались их чувствами, заботами, радостями и страданиями. Они интроецировали опыт многих индивидов, что делало их знание жизни более полным. Это богатство опыта было первым преимуществом Фрейда и его последователей. Второе преимущество заключалось в том, что опыт их пациентов выражал не просто жизнь, но наиболее болезненные, интимные и конфликтные её проявления. Это был опыт тех людей, которые больше других страдали от проявлений репрессивной морали, насаждаемой идеологической ортодоксией. Далее, долг врача обязывал Фрейда нарушить табу на обсуждение причин невроза. При этом психоанализ, в отличие от кабинетного философского умозрения, не питал иллюзий насчёт автономности "духовной" жизни, восходящих к дуализму картезианства, христианской догматике и первобытному анимизму. Тесная связь между "материей" и "духом" представала наблюдениям психоаналитика в предельно конкретных проявлениях. "Депрессия", "меланхолия", "неврастения" оказались следствиями сексуальной депривации. С другой стороны, нарушение психического равновесия влекло соматоподобные и даже чисто соматические расстройства. В этом состояло третье преимущество психоаналитического подхода. И, наконец, статус врача обязывал психоаналитика прилагать реальные усилия к излечению невротика, т. е. к устранению патологии. Это практическое требование побуждало стремиться к теоретической истине и поставить заслон репрессивным экзистенциальным учениям. Таким образом, четвёртым преимуществом психоаналитика была большая интеллектуальная дисциплинированность, обусловленная конкретикой и актуальным этическим содержанием решаемых задач.
Маргинальный жизненный материал психоаналитической практики оказался гораздо более ценным эвристически, нежели заурядный экзистенциальный опыт кабинетного теоретика. Как часто бывает в биологии, функции были поняты из дисфункций. Более того, обнаружилась неприятная шаткость границ между душевным здоровьем и неврозом. В современном обществе "душевное здоровье" подразумевает вовсе не счастливую, радостную, благополучную жизнь, но, скорее, отсутствие "грубых дефектов". Стрессы, волнения, тревоги, фрустрации, от которых не избавлен никто, в любой момент грозят трансформироваться в клинические нарушения. Тем не менее, патогенные социальные условия и деструктивные личностные установки раз за разом одобряются репрессивными экзистенциальными теориями, особенно религиозными.
Психоанализ не имел бы всеобщего социального резонанса, если бы оставался в пределах клинической области. Его успех вытекает из того, что клинические методы оказались применимы и были применены к "психопатологии обыденной жизни". Психотерапия расширилась до практической психологии, имеющей дело не с больными, а со здоровыми. К сожалению, эта экспансия произошла не во всех отношениях корректно. Зачастую клинические понятия слепо переносились на обыденную жизнь, что заложило фундамент новой репрессивности. Оказалось очень легко представить всех людей нервнопсихическими больными, подлежащими насильственному лечению, т. е. психологизированное общество уподобилось всеобщей клинике.
Несмотря на эти издержки, психоанализ проявил колоссальный теоретический и практический потенциал. В его лоне зародилось множество конкурирующих экзистенциальных теорий. Их авторы, такие как Юнг, Адлер, Фромм, Хорни, Салливан, Бёрн и многие другие, приобрели мировую известность. Благодаря конкретному, обстоятельному и свободному от постороннего материала изложению экзистенциальной проблематики они легко перехватили у философов почётный статус "учителей жизни", а с ним и экзотерического читателя.
С чисто интеллектуальной точки зрения вытеснение философии психоанализом - событие со знаком "минус", поскольку тем самым произошло сужение кругозора, давшее благодатную почву для разговоров о "цивилизованном варварстве". С другой стороны, снижение интереса к онтологии способствовало тому, что люди лучше разобрались в собственной жизни.
Однако довольно скоро психоаналитический подход сам оказался в кризисе. Он растерял теоретическую продуктивность и трансформировался в массовую психологическую культуру, часто вульгарную и идеологически ангажированную. Позднейшие добавления в психоанализ имели в основном инструментальный, технический характер, т. е. посвящались методам психокоррекции, управлению психологическими группами и т. п. Написанная для специалистов-психологов, эта литература не представляет ни фундаментально-теоретического, ни популярного интереса. С другой стороны, на рынке воцарились популярные психологические издания, уровень которых не выдерживает никакой критики. Очевидно, что внутренне развитие психоанализа невозможно без привлечения более широкого философского контекста. Абстрагированность от социальных реалий, сосредоточение на внутреннем мире субъекта в контексте психоневрологической лечебницы - один из самых ощутимых изъянов во всех версиях психоаналитической традиции. Соответственно, социализация психоанализа, к которой он так настойчиво призывает своих пациентов, но избегает сам, является главным интеллектуальным резервом.
Претензии философии на энциклопедизм в настоящее время нелепы, поскольку она не может конкурировать со специализированной наукой на самом обширном экзогнозическом поле. Это означает, что философия в исконном смысле мертва.
С другой стороны, внедрение специализации в экогнозию, особенно номотетическую, является столь же бессмысленным. В пределах экогнозии должен быть реабилитирован универсалистский подход. Более того, в некотором смысле необходимо расширение формата по отношению к философскому. Экогнозический дискурс должен включать в себя не только общие, эксплицистические, но также идиографические аспекты. Далее, важнейшей задачей является конструирование референтной группы экогнозического дискурса и площадок, где он мог бы себя обнародовать. В настоящее время не существует книжного жанра, который отражал бы круг интересов экогнозиста. Поэтому приходится использовать неспецифические средства выражения, и прежде всего художественную литературу. В отличие от строгих дискурсов, многие художественные произведения, в т. ч. интеллектуальные, находят десятки тысяч читателей. В эпоху, когда всё "сказано" беллетризация дискурсивных содержаний вдвойне привлекательна, т. к. позволяет "подновить интерес" к пройденным темам. Но не всякая теория может быть беллетризована. Поэтому приходится цепляться за любую возможность самовыражения: академические издания, дневники, мемуары, пресса, Интернет, вплоть до разговоров на кухне и в кабинете психоаналитика. Впрочем, в последнее время ситуация значительно улучшилась благодаря блогам, которые нам предстоит обсудить несколько позже.
ј 2.5. Знание "растворённое в культуре"
Институции чистого познания находятся в наше время в кризисе. Он имеет глобальный общемировой и специфический российский аспекты. Первый связан с обсуждавшимися нами феноменами исчерпания и дегуманизации науки. Второй имеет общеизвестную экономическую природу. Экономический шок постиг общество со сложившейся сциентистской традицией, в котором наука была если не самым выгодной, то, по меньшей мере, престижной профессией, занимавшей целое сословие людей. Финансирование науки было не везде щедрым, но всегда регулярным. Пропаганда научных ценностей являлась одной из приорететных задач государственной идеологии. Тем более жестоким ударом стали реформы девяностых годов, в результате которых финансирование науки фактически прекратилось.
При всей чудовищности сложившейся ситуации она в некотором отношении является поучительной. Беспрецендентный и безусловно варварский эксперимент по "закрытию науки" в сциентистском обществе представляет известный социологический интерес. Что происходит с людьми воспитанными на сциентизме в условиях шоковой десциентизации? Куда направляется естественная когнитивная интенция, усугбленная рационалистическим воспитанием. Маргинальная ситуация в российской науке в гипертрофированном виде выражает некоторые общемировые тенденции, в связи с чем заслуживает теоретического внимания.
Не получая финансирования когнитивная интенция едва ли может существовать в чистом виде. Она растворяется в быту или встраивается в другие виды деятельности, имеющие либо гедонистическую, либо утилитарную ценность. Рассмотрим же знание не существующее в чистом виде, но интегрированное в разнообразные формы культуры.
В традиционных терминах экогнозию именуют "обыденным знанием". Однако в это выражение вкладывают, как правило, негативный смысл. Предполагается, что "обыденное знание" - примитивное, неполноценное, пестрящее ошибками. Это предположение уже критиковалось нами в гносеологическом и идеологическом аспектах. Осталось добавить к этой критике тот момент, что уничижительная оценка "обыденного знания" строится на избирательном отборе негативных его коннотаций.
"Обыденное знание" часто смешивают с "обыденным мышлением", под которым понимают содержания рассудка. Эти содержания действительно исполнены заблуждений, но не только у "дилетантов", а равным образом у "профессионалов". Они представляют собой не знание, а скорее искажающую надстройку над ним. Истинное знание лежит в интуитивной, подсознательной сфере. Его источником является "жизненный опыт", который есть у всех и складывается из каждодневных ситуаций, понуждающих нас анализировать обстоятельства и принимать решения. Эти ситуации быстро забываются, но оставляют след где-то в глубинах когнитивного аппарата. Богатство жизненного опыта зависит от возраста, но само по себе не гарантирует принятие правильных решений, поскольку ситуации, в которых эти решения надо принимать, с возрастом тоже меняются. Кроме того, человеческая память не совершенна. Поэтому старики не всегда обнаруживают интеллектуальное превосходство над молодыми.
Экогнозия может существовать как в латентных, так и в явных формах. С этой точки зрения можно выделить три разновидности экогнозии. На низшей степени обыденное познание растворено в повседневной жизни. Обогащение когнитивного опыта является побочным результатом практической деятельности и затрагивает исключительно интуитивную сферу, тогда как в рассудочной продолжают всевластвовать заблуждения. "Обыденным знанием" называет обычно эту, латентную форму, да и её смешивают с предрассудками.
Большинство действительно ограничивается этой низшей разновидностью экогнозии. Но из "общей массы" выделяется небольшая прослойка людей, которых можно назвать "латентными интеллектуалами". Эти люди уделяют гораздо больше времени рефлексии, отличаются критическим отношением к "общепринятым" мнениям и склонностью разбираться в спорных вопросах самостоятельно. Они частично осуществляют эксплицистическую процедуру, но не доводят её до завершения. Они вырабатывают ироническое отношение к существующей системе понятий, но не пытаются ввести на их место новые, поскольку это требует значительных затрат труда и времени, в частности на текстуальное оформления мыслей. Нельзя сказать, что они представляют собой "кадровый резерв философии", который можно рекрутировать в случае надобности. Как правило, они не имеют амбициями стать философами, публицистами, учителями жизни, поскольку предпочитают более простую, более гармоничную и более практическую жизнь. Это альтернативный способ бытия интеллектуалов, предопределяемый, видимо, соответствующими психотипологическими качествами, который дискурсивно выражает себя только окказионально и в устной форме, например в "кухонных" разговорах "за жизнь". Можно сказать, что когнитивная потребность развита у таких людей в средней степени. Интеллектуальная составляющая занимает заметное, но не главенствующее место в их жизни.
Но будучи сравнительно свободны от интеллектуальных амбиций, не связывая с ними самооценку и не претендуя на "успешность" в этой области, "латентные" интеллектуалы не имеют насущной потребности в референтной группе. Поэтому они не образуют особых сообществ и даже не обнаруживают склонности концентрироваться в профессиональных или субкультурных объединениях интеллектуального толка. Таким образом, эта категория людей "растворена" в обществе, их сложно "вычислить" по кругу общения.
Наконец, третью категорию образуют "явные экогнозисты". Этих людей называют уже "философами". Они посвящают эксплицистике значительную часть жизни, выдвигают собственные теории и пишут о них книги. Вступление в публичное пространство предъявляет к ним более высокие требования. От высказываемых ими мыслей ожидают оригинальности и "интересности", что накладывает на них дополнительный груз ответственности.
Таким образом, недопустимо рассматривать обыденное знание как нечто монолитное. Наоборот, оно включает в себя три разных пласта. Ошибочно судить по какому-то из них о другом или, тем более, об экогнозии в целом. Легко, с одной стороны, дискредитировать "мудрость" и "здравый смысл" связав их с людьми далеко не мудрыми и не здравомыслящими. Но есть и обратный риск переоценки обыденного знания, распространения положительных качеств интеллектуалов на "серую массу".
Многие профессии можно назвать "парциальными гносеопрактиками". Как и в обыденной сфере, профессиональное познание является побочным результатом практической деятельности. Это относится к так называемым "интеллектуальным профессиям", понятие которых расплывчато. Оно чаще всего ассоциируется с техническими специалистами, а именно с теми из них, которые работают со сложными техническими устройствами. Но есть большая разница между эксплуатацией устройств и их проектированием, которая совершенно скрадывается в общем наименовании "инженер". Проектирование является гораздо более творческим, интеллектуальным занятием, в т. ч. и проектирование простых устройств. Проектировщик стоит гораздо выше эксплутационного специалиста. В свою очередь элитой проектировщиков являются изобретатели, которые разрабатывают не отдельные устройства, а "принципы" их функционирования. Но проектировщики всегда в меньшинстве, и возможность трудоустройства в таком качестве зависит от наличия развитой промышленности. В то же время в странах с депрессивной наукой в таком же состоянии находится обычно и промышленность, особенно высокотехнологичная. В таких странах судьба технического специалиста сводится обычно к эксплуатации импортной техники.
Развитие компьютерной техники существенно изменило функции проектировщика. Мало создать само устройство ("аппаратное обеспечение", "хардвейр"), нужно разработать процедуры управления им ("программное обеспечение", "софтвейр"). Специфика этой работы породила новый термин "программист", обычно не относимый под понятие "инженер", хотя по существу это разновидность инженерии. С другой стороны, сложность компьютерных устройств и программного обеспечения обусловила разделения "юзеров" ("пользователей") и "админов" ("сетевых администраторов", "системных администраторов". Первые обладают только простыми навыками эксплуатации компьютеров (работа с предустановленными программами), а вторые умеют решать любые эксплуатационные задачи (сборка компьютеров, установка и удаление программ, диагностирование и устранение неполадок, организация сетей).
Многие виды современной техники, и прежде всего компьютерной, меняются стремительными темпами. Знания устаревают буквально за несколько лет, а в некоторых аспектах даже быстрее, например ассортимент компьютерного "железа" (процессоров, материнских, звуковых и видеоплат, устройств хранения информации) меняется каждые полгода-год. Это понуждает к постоянному переучиванию, усвоению больших объёмов новой информации, что и позволяет отнести компьютерных специалистов к разряду наиболее интеллектуальных профессий.
С другой стороны, технические знания недостаточно удовлетворяют интеллектуальные потребности человека. Во-первых, это чаще всего идиографические знания. Основную информационную нагрузку создают не "принципы", которые более-менее одинаковы, а особенности конкретных устройств. Во-вторых, эти знания чрезвычайно преходящи. Разбираться в устаревшем оборудовании не имеет практически никакой ценности. В‑третьих, это дегуманизированные знания, их направленность противоположна антропоцентрированному "естественному любопытству".
Похожие претензии можно привести ко многим "гуманитарным" профессиям. Как мы выяснили ранее, номотетическое гуманитарное знание носит эксплицистический характер и в связи с этим не может иметь практической ценности. Таким образом, в утилитарной части гуманитарное знание ещё более идиографично, чем естественное. Что, например, должен знать юрист? Он должен знать законы, и не законы вообще, а законы конкретной страны, и не всякие, а действующие. При этом законы, а особенно подзаконные акты, постоянно обновляются. Юридические знания лучше вписываются в вектор "естественного любопытства", но юридическое отношение к истине не только допускает, но требует пренебрежения ею. Адвокат должен защищать клиента независимо от его виновности, что предполагают сознательную ложь. И даже если правота на стороне клиента, ложь всё равно бывает необходима с целью убедить в этой правоте суд. Более того, адвокат вынужден апеллировать к законам, даже если считает их несправедливыми. Таким образом, профессия юриста плохо совместима с интеллектуальной щепетильностью. Юрист должен относиться к истине с циничным пренебрежением.
Компетентность экономических специалистов (в большинстве обычных бухгалтеров) тоже состоит преимущественно в знании законодательства, которое идиографично и переменчиво. Кроме того, в их работе больше всего рутины и меньше всего творческого элемента.
Идиографическими являются и знания переводчика. Они наиболее устойчивы, поскольку язык - структура консервативная, меняющаяся медленно. Кроме того, они выгодно отличаются тем, что в процессе перевода может актуализироваться эксплицистическая проблематика, поскольку сопоставление языков во многих случаях выявляет двусмысленности каждого из них. Однако переводчик, как правило, не имеет полномочий завершить эксплицистическую процедуру, т. е. развести двусмысленность по разным терминам. Он должен переводить иностранный текст на СУЩЕСТВУЮЩИЙ язык, а не придумывать свой, за исключением случаев, когда иноязычный термин не имеет аналога. С другой стороны, филологические знания имеют два веских минуса. Во-первых, нам интересны прежде всего вещи, а не их названия в чужих языках. Во-вторых, освоение иностранных языков в значительной мере завязано на коммуникацию, а коммуникативная установка в значительной мере антагонистична когнитивной.
Интеллектуальной профессией можно назвать и журналистскую, коль скоро работа журналиста состоит в поиске и распространении информации. Однако новости по определению идиографичны и представляют лишь узкозлободневный, а также, как правило, узколокальный интерес. Сбор информации часто носит механический характер, а отношение к ней пассивное. Главной обязанностью журналиста является донесение информации, а не её комментирование. Кроме того, журналист радикально экзотеричен. Он должен ориентироваться на вкусы и интеллектуальные способности читателя. Наконец, он зависим от издательской политики.
Решать интеллектуальные задачи приходится и в бизнесе. Успешный бизнес должен строиться на знании рыночной среды: что выгодно продавать и где. Но это знание в высшей степени идиографическое и преходящее. Рыночная обстановка меняется весьма быстро. Уходят одни игроки и появляются новые. Устаревшие продукты вытесняются более современными. По мере этого и вследствие выхода на рынок новых конкурентов цены постепенно снижаются. Всё это нужно учитывать при принятии бизнес-решений. Но всё же более важны умение и настойчивость в проведении этих решений в жизнь, поэтому гносеопрактическую составляющую бизнеса следует признать второстепенной.
По совокупности сказанного мы можем выделить три критерия "интеллектуальной профессии". Во-первых, она предполагает принятие решений на основе анализа информации, во-вторых, требует специальных знаний и, в‑третьих, имеет дело с большим информационным потоком. В разных профессиях каждый из этих критериев выражен в разной степени, а в некоторых может даже выпадать. Не следует путать интеллектуальный труд с квалифицированным, поскольку не-интеллектуальные профессии тоже могут требовать квалификации. Наличием таковой отличается, например, токарь от грузчика. Но квалификация токаря, в отличие, допустим, от квалификации программиста, заключается главным образом не в знаниях, а в умениях.
Итак, о большинстве интеллектуальных профессий можно сказать следующее. Они обеспечивают частичную реализацию когнитивных потребностей. Для других профессий человек с такими потребностями просто неприспособлен. Но эта реализация недостаточна. Сфера профессиональных знаний имеет мало пересечений со сферой "естественного любопытства", являются, как правило, идиографическими и представляют преходящий интерес. Поэтому насытиться ими так же сложно, как низкокалорийной едой, которая ещё и скудна, ибо когнитивный компонент большинства профессий является далеко не единственным.
Простой способ умерить фрустрируемые интеллектуальные потребности - подменить изучение мира изучением себя. Предметом познания философа является универсум. Амбиции психопрактика скромнее. Его интересует только "душевная жизнь". Психопрактик интровертен даже по отношению к философу, который, в свою очередь, интровертен по отношению к учёному. Учёный интересуется внешним миром, философ тоже, но, будучи эксплицистом, он имеет дело преимущественно с репрезентациями мира в сознании. Психопрактик же интересуется не миром, а собой. С другой стороны, его интровертность не следует преувеличивать. Во-первых, самопознание не обязательно интроспективно. Свои поступки мы наблюдаем в значительной мере экстероцепцией. Во-вторых, человек неотделим от среды, он существует не сам по себе, а в постоянном взаимодействии с нею. "Психика", "душа", "личность" является, по существу, набором реакций на те или иные внешние раздражения (не всегда очевидных и немедленных, как в случае павловских рефлексов, но часто имеющих латентный и отложенный характер). Таким образом, самопознание заключается в расширении способов взаимодействия со средой, а не в отрешении от неё, что, однако, не отменяет репрезентоскопических задач по осмыслению (анализу) этого взаимодействия. Как и всякое познание, самопознание может происходить эмпириоскопически и репрезентоскопически, и каждый, в зависимости от возможностей и личный предпочтений предпочитает тот или иной метод, но никто не может обходиться только одним из них. Общение с психологом, по идее, является репрезентоскопическим (а точнее фактоаналитическим) диалогом, хотя на практике обычно преобладают более примитивные способы взаимодействия. С другой стороны, психологические тренинги являются преимущественно эмпириоскопическими мероприятиями. Эти противоположные тенденции наблюдаются не только при взаимодействиями с психологами и психологической субкультурой, но и в обычной повседневной жизни. Одни люди предпочитают размышлять о своей жизни, анализировать её, тогда как другие - наполнять её событиями. Таким образом, противоположность экстраверсии/интроверсии проявляется в двух отношениях: предметном и методическом. В предметном отношении экстравертная установка на миропознание противоположна интровертной установке на самопознание. В методическом экстравертная установка на эмпириоскопию противоположна интровертной установке на репрезентоскопию. Наука экстравертна как в предметном, так и в методическом отношении. Философия экстравертна в предметном, но интровертна в методическом. Психотренинг интровертен в предметном, но в методическом экстравертен. Психоанализ интровертен в обоих отношениях.
В‑третьих, самопознание неотделимо от познания других людей. Окружающая индивида среда - это прежде всего общество. И коль скоро самопознание осуществляется через взаимодействие с внешней средой, главным его методом является общение. Более того, опыт любого человека интересен нам в качестве дополнения к собственному опыту. Мы можем прожить только одну жизнь, в которой испытать на себе ограниченное количество событий. Другие люди проживают альтернативные жизни, альтернативные события, о которых могут поведать нам, лично или посредством текста. Эти события могут быть интересны нам из "абстрактного" любопытства, а могут служить основанием практического выбора. Чужая жизнь есть собственная жизнь прожитая при других обстоятельствах. Поэтому опыт познания себя и опыт познания другого человека тождественны. Познание себя есть познание других. Познание других есть познание себя. (И таким образом нарциссическая эротика неотличима от коммуникативной.)
Восточная культура имеет многовековую традицию эмпириоскопической психопрактики (медитация, йога). В культуре западной психопрактики прижились только в XX в., в форме психоанализа (в широком смысле слова, включая всем постфрейдистские "ереси").
Вопреки сложивщимся догмам, психоанализ необязательно является терапевтическим инструментом, и как раз в этом качестве его эффективность наиболее сомнительна, вследствие чего его постепенно вытеснили другие методики. Но психоанализ удовлетворяет важнейшую часть нашей когнитивной потребности - потребность в самопознании (которая является, к тому же, потребностью эротической), и поэтому представляет ценность безотносительно утилитарного выхлопа. Это объясняет, между прочим, парадоксальную привязанность многих клиентов к психологам несмотря на отсутствие терапевтического прогресса. Психоаналитическое взаимодействие является когнитивной практикой и с точки зрения психолога, поскольку ему необходимо сначала "понять" клиента и его жизненную ситуацию, прежде чем давать какие-либо советы или оказывать иную психологическую помощь.
Эрудиция - последнее прибежище фрустрированного интеллектуала. Первая ступень его падения - исход из экзосферы в экосферу, из естественного знания - в гуманитарное, из фактономии - в эксплицистику. Вторая ступень - мутация философа в эрудита, производителя знаний - в потребителя, номотетика - в идиографа, неогнозиста - в тезавриста.
Эрудит по определению вторичен. В эрудической культуре истина определяется не согласием с фактами, а согласием с "научной точкой зрения", которую эрудит, будучи дилетантом, подвергать сомнению неправомочен. Кроме того, интересы эрудиты определяются конформистскими соображениями. В обществе бытуют представления о том, какими знаниями должен обладать "интеллигентный", "образованный", "культурный" человек. Именно этими знаниями стремится запастись эрудит, потому что именно они подтверждают его статус в глазах других эрудитов. Таким образом, эрудит попадает в рабство традиции. Он должен читать "правильные" книги и журналы, интересоваться "правильными" темами и персоналиями. Уклонение от мейнстрима понижает его статус. Таким образом, эрудиты консервируют и унифицируют культуру.
От эрудита не требуется ни глубины знаний, ни системности в интеллектуальных занятиях. Типичное его чтение: учебники, энциклопедии, научно-популярные издания, как правило, по простым вопросам, допускающим изучение урывками в часы досуга или по выходным.
Качество знаний эрудита не играет роли. Важно только их количество. Поэтому эрудическая культура часто приобретает спортивный характер. Она концентрируется вокруг интеллектуальных шоу ("Что? где? когда?", "Брейн-ринг", "Своя игра", "Как стать миллионером"). Но и в одночестве эрудит склонен соревноваться сам с собой. Например, он тестирует эрудицию с помощью кроссвордов. Каждый такой тест доказывает эрудиту востребованность его ума, на самом деле фрустрированную. Но доказательство получается неубедительным. Эрудита тревожит сомнение, не тратит ли он жизнь на бессмысленную суету, на скучные, чужие, малозначительные и никому, включая его самого, не интересные вещи. Поэтому он превращает свою деятельность в игру, которая по определению не нуждается в экзистенциальном оправдании.
В какой-то мере эрудиты спасают кризисную культуру. Но они не способны продвигать культурное развитие. Самобытное теоретическое мышление вступает в конфликт с культом эрудиции. Эрудит крайне экстравертен. Он растворяется в вещах. Теоретик же вбирает вещи в себя, где подвергает всестороннему рассмотрению, т. е. он, наоборот, интроверт.
ј 2.6. Свободные дискурсивные площадки
Рассмотрим подробнее демократичные дискурсивные площадки, предоставляющие возможность высказывания любому желающему, независимо от его академического статуса. Старейшей площадкой такого рода является художественная литература. Кроме того, аналогичные функции выполняет фольклорный жанр анекдота. Наконец, принципиально новые возможности внеакадемческого дискурса открывает Интернет, и особенно блоговые сервисы.
Произведения литературы часто характеризуют как "философские". Это не всегда подразумевает положительное отношение к ним, к тому же представления о "философскости" у всех свои, но принципиально реальность таких произведений сомнений не вызывает. "Философские" произведения выражают те или иные идеи, т. е. вкладывают в художественный контекст тот или иной дискурс.
Что примечательно, "философская литература" гораздо живее самой "философии", а объясняется это очень просто. Под "философствованием" в контексте литературы понимаются практически любые рассуждения, тогда как "профессиональная философия" так или иначе ограничивает свою область до узкодисциплинарных пределов. Поэтому вернее будет говорить о "дискурсивной" литературе.
Понятие "литературы", а точнее "художественной литературы", само по себе не менее расплывчато. Наивная позиция усматривает "художественности" в вымышленности событий. Это мнение безошибочно верно в отношении "жанровых" романов, доминирующих в масс-культуре. Однако стихи почти всегда автобиографичны. Они рассказывают о реально пережитых чувствах. Пушкинское "я вас любил" подразумевает, как известно, самые конкретные события, происходившее вовсе не с лирическим героем, образ которого в принципе не может быть вписан в скромные рамки стихотворения, а с самим поэтом. Автобиографические романы - тоже не редкость. Поэтому необходимо дифференцировать автобиографическую художественную литературу от не-художественных автобиографических произведений.
Отсюда возникает искушение отождествить художественную литературу с "мастерством слова", эвграфией. Поэт или автобиографический романист не просто повествует о своих переживаниях, но делает это "изящными" языковыми средствами. Однако "хороший стиль" потребен не только в художественных, а в любых текстах, за исключением разве что канцелярских документов. Мемуары могут быть написаны самым блестящим языком, но оставаться при этом всего лишь мемуарами. Кроме того, произведения популярных жанров красотою слога как раз не отличаются, поскольку сочиняются стахановскими темпами. Что же тогда объединяет эти разновидности литературы?
Ответ заключается в следующем. Смысл мемуаров - в их документальности. Жизнеописание последовательно протоколирует события, не с идеальной, разумеется, полнотой и всегда с элементом предвзятости, вольной и невольной, но в безусловном подчинении главной цели - составить достоверную "картину жизни".
Напротив, автобиографический художественный текст, даже эпопейного формата, всегда избирателен в подаче материала. Материал должен волновать, задевать, вызывать сочувствие (или антипатию), и когда это случается, читатель говорит "мне нравится эта книга". А поскольку в жизни каждого из нас преобладают монотонные трудовые будни, в противоположность этому, содержание художественных произведений конструируется из ярких, эмоционально и событийно насыщенных фрагментов.
Разумеется, волновать может не только художественный текст, но также проповедь, философский трактат, заметка в журнале или научная статья. Специфика художественного текста состоит в том, что он конституирует виртуальную реальность, по отношению к которой читатель является созерцателем, вуайеристом, но в то же время строителем, поскольку реконструкция слов в образы предметов, лиц и событий происходит в сознании читателя, и в этом вуайеристском, но вместе с тем демиургическом отношении заключается гедонистический смысл литературы. Имеют ли виртуальные конструкты литературы прообразы в реальной жизни или являются вымыслом - значения не имеет, поэтому между литературой вымысла и нон-фикшеном нет никакой противоположности. Важно лишь одно - чтобы эти конструкты отвечали гедонистическим чаяниям, чтобы в них воплощались фрустрированные потребности, вожделения, мечты читателя. Более того, двойственность тяготения к нон-фикшену с одной стороны и вымыслу с другой заложена в природе наших желаний. С одной стороны, мы имеем "простые" потребности в "простых" удовольствиях, например сексе, и в их отношении никакая фантастика не может сравниться с обыденностью, с метким воспроизведением насыщенных эмоциональным содержанием подробностей. С другой стороны, во многих отношениях реальность не может нас удовлетворить. Мы не можем жить вечно, не можем путешествовать в прошлое или будущее, не можем летать и многое другого не можем в принципе. Но даже если реальность к нам нейтральна, даже если она благосклонна к нам, она досаждает нам однообразием и скукой, а потому любое инобытие (т. е. вымысел) для нас притягательно, и плюс к этому, ощущение себя как деструктора реальности и творца зазеркалья потакает нашей амбиции властвовать над миром.
Интенция дискурса (в т. ч. мемуарного) - сообщить информацию о предмете. Интенция художественного текста - доставить удовольствие с помощью этого предмета. В первом случае сообщаемая информация необязательно истинна; целью пишущего вполне может быть введение читателя в заблуждение. Но и в этом случае, может быть даже, особенно в этом случае, текст позиционируется как информирующий, сообщающий, освещающий "объективное" положение вещей.
Строгая дискурсивность, неточно ассоциируемая с "научностью", имеет в основе три фактора, каждый из которых препятствует дискурсу иметь гедонистическое наполнение. Во-первых, далеко не все вещи имеют для нас эмоциональную ценность. Большинство объектов науки нам безразлично, то же самое можно сказать и о технических знаниях. О существовании многих вещей, исследуемых наукой, мы даже не подозреваем. Во-вторых, во многих научных дискурсах задействован тяжеловесный математический аппарат, или же другие причины осложняют понимание даже для специалиста. В‑третьих, такие дискурсы номотетичны, они затрагивают общие свойства какого-либо рода вещей и тем самым лишают их яркости, живости, наглядности.
Однако эти факторы присутствуют далеко не всегда. Освещаемый дискурсом объект вполне может быть эмоционально привлекательным, доступным пониманию и идиографическим. В таком случае дискурс всегда будет иметь гедонистический привкус, а следовательно художественный смысл. Банальный пример, впечатления от сексологической монографии могут быть сравнимы с впечатлениями от порнографического романа. Конечно, во втором случае впечатления интенсивней, познавательная же ценность, наоборот, сомнительна, а то и отрицательна, что и позволяет нам расценить сексологическую монографию как дискурс, а порнографический роман - как художественный текст, но в этом случае различия ощутимо размываются.
Особенно глубоко смешение дискурсивности и художественности в исторических исследованиях. Они по определению идиографичны, т. е. имеют дело с конкретными объектами, образ которых воссоздают. И что не менее существенно, отбор этих объектов осуществляется по определению аксиологически, т. е. историка интересуют "важные", "значимые", "интересные" события. Авторы исторических романов преследуют те же цели. Конечно, их отношение к фактам гораздо более вольное. Они додумывают историю на свой вкус, легко принимают спорные гипотезы, дополняют реальные события вымышленными сюжетными линиями. Историк же обязан быть документален и, более того, доказательно документален, что отягощает текст ссылками на источники и рассуждениями об их достоверности, а также о правдоподобности тех или иных гипотез. Поэтому художественные реконструкции истории - более яркие, но это не всегда преимущество, так как при прочих равных достоверное превыше вымышленного.
Дискурс может вплетаться в художественную канву различными способами. Как минимум, любой художественный текст является имплицитно литературоведческим дискурсом, поскольку пишется исходя из каких-то принципов, установок, правил, и коль скоро автор решается представить написанное на суд общественности в качестве художественного произведения, он заявляет о том, что эти принципы, установки, правила обеспечивают надлежащие исполнение художественной миссии.
Всякая лирика является дискурсом о чувствах. Лирику не только разрешается, но даже предписывается писать нон-фикшен. Хотя в теории лирическому герою допустимо отличаться от автора, на практике это, как правило, дискредитирующее обстоятельство. Впрочем, сама возможность такого несоответствия в некотором отношении удобна и полезна, поскольку слишком интимные, откровенные моменты переживаний могут быть приписаны лирическому герою.
Более того, лирика - единственная полноценная площадка для дискурса о чувствах. Их претендует исследовать психология, но с двумя важными ограничениями. В сложившейся традиции психологического дискурса описываются и анализируются, во-первых, чужие, во-вторых, патологические чувства. Психолог пишет не о личных переживаниях, а о том, что ему поведал клиент. Клиент же приходит к психологу по причине недовольства своим эмоциональным состоянием. Оба эти обстоятельства не способствуют объективности. Психолог пропускает слова клиента через призму личных установок, убеждений, интерпретаций, а также через традицию той или иной психологической школы. Кроме того, психолог односторонне повествует о нарушениях, девиациях, болезнях и оставляет без внимания норму, благополучие, здоровье. Это приводит к профессиональной деформации сознания. Патологическими вскоре становятся любые чувства, а норма - фикцией из платоновского идеального мира. Любое проявление душевной жизни ассоциируется с тем или иным диагнозом: "неврозом", "психопатией", "акцентуацией". Софистическим оправданием этих манипуляций служат разговоры об "объективности" и "профессионализме". Сообщать о собственных переживаниях - это считается "субъективным", а потому "ненаучным" подходом. О чужих и с чужих слов - это уже "объективно". Рассказывать о самом себе - дилетантство. Делать выводы о малознакомых людях - профессионализм. Вот почему лирическая литература жизненно необходима именно в качестве дискурса. Это единственный шанс "пациента", которым является каждый из нас, рассказать свою правду.
Лирические формы - как правило, малые формы. В романе обычно много действующих лиц, и интерсубъективные события превалируют над личными переживаниями. Поэтому романный дискурс является в большей степени культурологическим. Даже если герои от начала и до конца выдуманы, они представляют свою страну, эпоху, социальную, этническую, религиозную, культурную среду. И это может быть самым интересным, если, конечно, автор пишет о том, что знает, если он лично причастен к тем социокультурным пластам, из которых вышли его персонажи. В этом глубокое преимущество педантичного реализма, даже в ущерб яркости и динамичности сюжета.
В некоторых случаях дискурс встраивается в роман в чистом виде. То есть рассказчик забывает на время о сюжете и начинает рассуждать на отвлечённые темы. Хрестоматийный пример - "Война и Мир" Толстого, где классик теоретизирует о событиях 1812 г. Во внушительном, за сотню страниц, формате романа такие отступления сравнительно неприметны, это даже один из способов нагнать листаж, хотя и не добавляющий, понятное дело, сюжетной динамики. Более тонкий метод - вложить теории в уста персонажа, и лучше не сплошным текстом, а лаконичными, притянутыми к контексту фрагментами. Здесь открываются широкие просторы для пиар-акций. Не сдерживаемый канонами строгого дискурса, литератор может позволить себе высмеивать и пародировать идеи, с которыми несогласен, а также их носителей. Наоборот, собственные или близкие к ним убеждения он может преподнисти в сочувственном и возвышенно-романтическом контексте, изобразить своих единомышленников людьми положительными, остроумными, интересными.
Но в принципе механическая интеграция дискурса в художественный текст является не лучшим ходом. Писатель располагает более мощным методом, который и составляет главную суть дискурсивной литературы. Идею не обязательно высказывать в явном виде. Идея может быть выражена на примере, и если пример достаточно ярок, такая форма подачи информации даже более эффективна. Здесь-то и оказываются востребованы возможности литературы. Писатель может сконструировать самую выразительную и убедительную иллюстрацию, подтверждающую истинность и значимость того или иного теоретического утверждения. В реальных частных случаях всегда присутствует элемент размытости, противоречивости, недосказанности. Писатель же умышленно оперирует "идеальными", часто гротескными, типами и ставит их в "идеальные", часто фантастические, ситуации, в которых релевантные дискурсу обстоятельства проявляют себя в предельной полноте.
Одно из преимуществ литературы перед строгими дискурсами - возможность провести в виртуальном пространстве романа социальный эксперимент, по каким-то причинам, техническим, экономическим или этическим, неосущестимый в реальной жизни. Каноны научного исследования тоже допускают моделирование как один из методов, но модель должна быть строгой, т. е. из некоторого количества предпосылок должно быть выведено в согласии с некоторым набором правил некоторое множество следствий. Но применительно к человеческой мотивации подобная строгость немыслима. Попытки формализовать мотивацию набором алгоритмов низведут человека до примитивного робота, на живых людей совершенно не похожего. К тому же, всегда можно оспорить исходные постулаты и этим дискредитировать всю модель. С точки зрения строгого дискурса, правдоподобие модели не служит доказательством истинности постулатов, которая должна быть установлена заранее, вне рамок виртуального эксперимента. А поскольку модель заведомо примитивна и неправдоподобна, опровергнуть постулаты не составит труда. Преимущество литератора, как ни парадоксально, в отсутствии строгости. Все алгоритмы уже есть у него в голове, в его собственной системе мотивации, которую он никогда не сможет разложить по полочкам, но всегда сможет действовать исходя из неё. Автору достаточно вообразить себя на месте героя, и герой будет вести себя как живой человек. Единственное ограничение - если автор не знает, что бы он стал делать в описанной им же ситуации, ответить на этот вопрос не сможет и его герой. Можно выбрать стратегию наугад, но она с высокой вероятностью окажется надуманной и неправдоподобной, каковое обстоятельство будет увидено читателями, и автору они не поверят. Наоборот, реалистичность героев и их поступков в глазах читателей, т. е. соответствие их собственным мотивационным системам, приложенным к моделируемым событиям, послужит доказательством правильности эксперимента.
Какие выводы мы можем сделать? Во-первых, художественность неразрывна сопряжена с дискурсивностью. Формы этого сопряжения разнообразны. Практически любой художественный текст является в то же время с дискурсом. Во-вторых, не все жанры дискурсивны в одинаковой мере. В‑третьих, решающим преимуществом художественного дискурса является выразительная сила. Писатель может не быть пионером в высказывании каких-то идей, но он может впервые озвучить их с неотразимой доходчивостью, и не только для специалистов, а на самую широкую аудиторию.
Бытовой рационализм, "здравый смысл", "народная мудрость" находит выражение в анекдоте. Анекдот - последняя форма фольклора. Давно ушли в прошлое мифы (в исконном смысле слова), народные сказки и песни. Это умершие жанры. Их образцы сохранились в книгах, некоторые из которых, например сборники сказок, пользуются даже популярностью. Но эти жанры больше не воспроизводят себя. Нужда в них отпала. Сказки пишут писатели. Музыку сочиняют композиторы. "Народная память" сохраняется не в мифах, а в архивах и трудах историков. Объяснительная, "философская" функция мифа перешла к учёным. Развлекательная - опять же, к литераторам. Анекдот - единственное исключение из этой тенденции. Он по-прежнему актуален, и более того, его кристаллизация произошла, по-видимому, в относительно недавнем прошлом.
Генезис анекдотов не столь важен. Рождаются ли они из спонтанной шутки, которая поначалу транслируется по знакомым и лишь позже попадает в какой-нибудь юмористический сборник или на сайт, или же анекдоты сочиняют специально, или же их "вынимают" из литературных произведений, это вопрос достойный внимания, но не в нашем контексте. Как бы то ни было, авторы анекдотов нам не известны. Анекдот по определению не имеет такого атрибута, как автор. Сочинитель анекдота заведомо отказывается от копирайта.
Анекдот по определению смешон, другими словами, он всегда содержит в себе "юмор". И рассказывают его по определению в развлекательных целях, чтобы развлечь, позабавить собеседника, доставить ему удовольствие. Таким образом, анекдот является художественным произведением. Но, подобно художественной литературе, анекдоты часто имеют и "философскую", дискурсивную ценность.
Дискурсивные анекдоты смешны в той мере, в какой пародия отражает гротескно концентрированную действительность, и в героях анекдотов узнаются реальные люди в реальных ситуациях. Например, в этнических анекдотах - реальные представители тех или иных национальностей. В бытовых - реальных мужья и жёны, тёщи и зятья. В профессиональных - реальные военные, психиатры, программисты. Если анекдот окажется лжив - он не будет смешон. В этом отношении анекдоты подобны шаржам в изобразительном искусстве, поскольку в обоих случаях художественность заключается в гиперболизации характерных черт.
В то же время производимый анекдотами эффект далеко не исчерпывается шаржированием. Анекдоты затрагивают, как правило, замалчиваемые, табуированные, идеологически ангажированные темы, как то этнические социокультурные особенности, изнанка семейных отношений, политика, профессиональная этика. Гипербола в анекдоте компенсирует преуменьшение, отрицание или искажение "неудобных" фактов официальным дискурсом (массмедийным, академическим, религиозным, метафизическим, педагогическим). Любой дискурсивный анекдот, не обязательно политический, является выражением диссидентства, антиидеологии, контркультуры. Анекдоты как бы дополняют картину мира второй половинкой, без которой нет и быть не может истины, а есть её подтасовка. Соответственно, чтение и слушание анекдотов - вторая половина образования, неофициальная, никем не признаваемая и не подкрепляемая никакими дипломами, но именно она, а не школа, и не вуз, обучает молодого человека "жизни", сообщает ему правду о его будущем, да и зрелому человеку может открыть глаза на многие важные вещи. Рассказчик дискурсивных анекдотов выступает в роли ментора, учителя, гуру. Составитель сборника анекдотов подобен автору учебника. Держатель сайта анекдотов - архивариусу, хранителю базы знаний о "жизни". Если же анекдоты рассказывают друг другу равноискушённые люди, они не только развлекают друг друга, но и обмениваются жизненным опытом.
До последнего времени формат анекдота был практически единственным, в котором бытовая мудрость могла текстуально себя зафиксировать. Но в анекдоты можно вложить лишь ничтожную её часть. По этой причине побочный продукт повседневной жизнедеятельности и имманентной ей рефлексии в виде спонтанных наблюдений, обобщений, гипотез, теорий в лучшем случае влачил интросубъективное существование где-то на периферии сознания, а в худшем терялся вовсе, как всякое неэкстернализованное знание.
Это прискорбное положение вещей, которое было таким, и даже хуже, на протяжении всей истории человечества, сдвинулось с места в самое недавнее время, буквально в первые годы нового тысячелетия. Технической базой произошедших изменений стали современные информационные технологии, а именно Интернет, но не сам по себе, а благодаря специфическому его приложению к нуждам "народного дискурса", которое было реализовано далеко не сразу, а поначалу никто даже не прогнозировал его появление и не задумывался о нём. Этим специфическим приложением является "блоговый" сервис, позволяющий любому желающему вести в Интернете так называемый "дневник" или "журнал". Каждый пользователь дневникового портала получает в распоряжение что-то вроде виртуальной тетради, в которую записывает любые тексты, помещает любые рисунки и вставляет любые гиперссылки на другие Интернет-ресурсы, в т. ч. свои собственные. Любой пользователь Интернета может прочитать сделанные записи ("посты", "постинги") и прокомментировать их, если только автор не установил ограничение на доступ. В свою очередь автор или любой другой читатель может ответить на сделанные комментарии, возразить на них или, может быть, что-то уточнить и дополнить, таким образом, вокруг записи может развернуться дискуссия, подобная форумной. При этом автору предоставляется возможность конструировать собственный дизайн ("стиль") дневника, выражая тем самым свою индивидуальность, и с этой же целью использовать "юзерпики" (они же "аватары"). Юзерпиком может быть фотография автора, его портрет или любое другое изображение, которое автор пожелал ассоциировать со своей персоной. Юзерпиками (которых может быть несколько) сопровождаются также комментарии автора к чужим дневникам. Тем самым автор становится узнаваем для общественности, а кроме того облегчается визуальный поиск его реплик среди других комментариев.
Блоггер свободен от многочисленных забот, обременяющих владельцев персональных сайтов. Ему не нужно заказывать и оплачивать IP-адрес, доменное имя, DNS-поддержку и хостинг, а главное "строить" свой сайт, т. е. заниматься веб-программированием.
Кроме того, блоггинг разрешил следующие важные задачи. Во-первых, появилось универсальное пространство дискурса, не ограниченное ни форматом, ни социологией интересов его обитателей. Формат блога абсолютно свободный, и при этом на дневниковых сайтах пересекаются тысячи людей с самыми разными интересами. Интернет-дневники не обязательно являются, и даже как правило не являются, дневниками в классическом смысле слова, т. е. тетрадками для записи происходящих с автором событий и переживаний. Такие дневники тоже есть, и в немалом количестве, но котируются они не слишком высоко. О "серьёзных" авторах нельзя, что они переносят свои дневники из тетрадок в онлайн. Классических, оффлайновых дневников у них могло никогда не быть.
Во-вторых, блоггинг идеальным образом реализовал интерактивность. Популярный автор немедленно получает комментарии на интересные посты.
В‑третьих, блоггинг связал авторов и читателей. Эта связь имеет два аспекта. Первый аспект - в том, что авторы и читатели более не разведены по разным сайтам (с минимальными шансами найти друг друга), а находятся в едином пространстве и тесном общении. Более того, авторы и читатели - одни и те же люди. Каждый автор не только пишет сам, но и читает других, и заинтересован в том, чтобы найти новые интересные журналы, поэтому начинающие авторы могут рассчитывать на известное внимание к своим текстам. Если, допустим, среднестатистический автор имеет френд-ленту из 50 дневников, то он может надеяться, что и его будут читать 50 пользователей. Гарантий, правда, нет. Наиболее популярные авторы имеют тысячи поклонников. Другие довольствуются единичными френдами. Однако собрать минимальное читательское сообщество по плечу каждому.
Второй аспект - в прикреплении авторов и читателей друг к другу механизмом френдования. Свежие записи всех избранных в друзья авторов составляют френд-ленту. Даже если кто-то из зафрендованных коллег долго ничего не писал, его возвращение тут же будет отмечено появлением во френд-ленте. Если же автора в ленте нет, значит он не выкладывал в свой журнал ничего нового.
Это только первичные преимущества живых журналов по сравнению со старыми формами самовыражения в Интернете, из которых вытекают ещё более важные следствия.
Во-первых, абсолютный демократизм блоггинга вывел из тени огромный пласт культуры - то, как живут, думают и пишут многие тысячи простых людей, не являющихся ни в коем смысле ни литераторами, ни учёными, ни публицистами. Каждый становится документалистом собственной жизни - массив информации непосильный для профессиональных историков. Более того, блоггинг стимулирует людей размышлять и высказывать свои суждения, поскольку даёт им читателя, а также и тем, что раскрепощает дискурс. Блог не обязан быть правильным, последовательным, систематичным. Автор может выкладывать свои мысли любыми порциями, обрывать их в произвольном месте, продолжать в случае появления дополнений или очередного свободного вечера, а также чередовать одни темы с другими. Ему дозволительно использовать любые лексические средства, выражать эмоциональное отношение, пренебрегать строгими доказательства и ссылками. Благодаря всему этому экстернализуются идеи, которые в прошлом наверняка остались бы невысказанными. Имманентные повседневному бытию рационалистические интенции наконец обрели полноценную форму выражения.
Во-вторых, была преодолена замкнутость на узкие референтные группы. С одной стороны, дневниковые сайты позволяет найти единомышленников по всему земному шару, что выручает при их отсутствии в точке проживания автора. С другой стороны, несмотря на естественное группирование людей с одинаковыми интересами, они не образуют замкнутый круг. Каждый дневниковый сайт - единое пользовательское сообщество. К любому автору приходят "читатели со стороны", не входящие в "группу по интересам". Кроме того, эти группы пересекаются между собой. Разносторонний автор притягивает к себе несколько таких групп.
Первый и по сей день наиболее популярный блоговый портал - www.livejournal.com. Он был создан 19‑летним американским программистом Бредом Фицпатриком в апреле 1999 г. с целью ведения собственного дневника. Затем сервисом начали пользоваться его друзья, а через некоторое время наплыв пользователей принял лавинообразный характер. В 2001 г. началось массовое заселение сайта русскоязычными пользователями. По состоянию на декабрь 2005 г. количество пользователей сайта перевалило уже за 9 миллионов. Кроме того, к настоящему времени появился уже не один десяток аналогичных сервисом, как за рубежом, так и в России.
Особо стоит отметить, что, блоггинг стирает грань между жизнью и текстом, не только в аспекте экспансии дискурса в повседневность, но и в аспекте экспансии письма в коммуникацию. ВременнАя дистанция между написанием текста и его публикацией сводится к нулю. Автору не нужно обивать пороги редакций, ждать положительных отзывов рецензентов и включения своего произведения в такой то месяц такого-то года издательского плана (а тем более годами доказывать свою состоятельность в качестве автора). Его текст не надо верстать, печатать, везти в книжный магазин, в котором он будет куплен, а затем прочитан, читателем через несколько месяцев, если не лет. Не нужно ждать и индексации поисковыми системами, поскольку текст попадает во френд-ленты заинтересованных читателей немедленно. Более того, не нужно ждать, когда текст будет написан целиком. Готовый фрагмент поступает читателю немедленно. Текст не просто может быть откомментирован, он предъявляется читателю в качестве коммуникативного акта, на который автор рассчитывает получить ответную реплику. Кроме того, блоговый автор предельно личностен. По определению он выкладывает в сеть не просто свой текст, а свою жизнь, это подразумевается "форматом" дневника. Даже самый отвлечённый постинг воспринимается в контексте личности автора, как один из штрихов к его портрету. Этим блоггер противоположен форумному диспутанту, который нигде не показывает себя в цельном виде и является чем-то вроде эха, которое не существует само по себе, но только в откликах на чьи-то крики. Безличность форумщика часто усугубляется анонимностью или маскировкой под разными никами. В его отношении действительно можно говорить о смерти автора. Наоборот, блоггер - концентрированный автор. Он - не абстрактная строчка в заголовке книги, а живой субъект, наделённый внешним обликом (юзерпиком), временнОй протяжённостью, внутренним содержанием (текст дневника находится как бы внутри автора, тогда как по отношению к книге автор - что-то вроде бирки), интерактивностью (автор вступает в диалог с читателями), эмоциональностью (любой контент - выражает чувства автора, а кроме того автор эмоционально реагирует на реплики читателей, обижается на критические замечания и, наоборот, радуется похвале, спорит с оппонентам и страдает в случае недостаточного внимания к себе). Осязаемость и интерактивность автора, вкупе с теми же свойствами читателя и отсутствием кастового барьера между ними, придают их отношениям сублимированный эротизм. Процесс письма-чтения является вместе с тем процессом флирта, и это служит дополнительным стимулом к письму (и чтению). Вследствие этого блоги - не просто глас народа, дискурсивная площадка для тех, кто не имеет других площадок, но привлекательный инструмент самовыражения для всякого дискурсанта.
Подведём основные итоги диссертационного исследования. В его основу была положена дифференциация когнитивных практик по содержательным и социологическим критериям. Содержательных критериев было выделено четыре: (1) энциклопедичность или специализированность, (2) идиографичность или номотетичность, (3) "эмпириоскопичность" или "репрезентоскопичность", (4) новизна или повторность.
При этом "эмпириоскопическими" когнитивными практиками были названы такие, которые имеет дело непосредственно с фактами (посредством пассивных наблюдений или активных экспериментов), тогда как "репрезентоскопические" обращаются к фактам косвенно, имея дело с репрезентациями последних в сознании. Эмпириоскопический подход в принципе более эффективен, но не всегда употребим. Ему могут препятствовать следующие обстоятельства: (1) необходимость сопоставления и репрезентоскопической интеграции эмпириоскопических данных, полученных в разных наблюдениях и экспериментах, (2) "психологизм" проблемной области, (3) невозможность эксперимента по техническим, экономическим, этическим или иным причинам, (4) "теоретическая нагруженность" экспериментальных результатов, (5) многофакторность проблемной ситуации, (6) "засорённость" сознания при отсутствии неразрешённых эмпириоскопических вопросов.
Сочетание критерия идиографичности-номотетичности с критерием эмпириоскопичности-репрезентоскопичности образует четыре разные когнитивные практики, которые можно расположить в следующей таблице:
|
эмпириоскопия |
репрезентоскопия |
номотетика |
"фактономия" (наука) |
"эксплицистика" |
идиография |
"фактография" |
"фактоанализ" |
В терминах этой таблицы философия является энциклопедической эксплицистикой, а наука - специализированной фактономией. Другими словами, философия энциклопедична, номотетична и репрезентоскопична, тогда как наука специализирована, номотетична и эмпириоскопична. При этом обе они являются "неогнозическими" практиками, т. е. стремятся к обретению нового знания. Но в то же время необходимо сохранять и воспроизводить знания предыдущих поколений. Такую деятельность можно назвать "тезавристической" практикой.
Наряду с содержательными критериями дифференциации когнитивных практик имеют место социологические. Реальность может быть разделена на три области ("гносеосферы"), первая из которых ("экосфера") являет себя в обыденном опыте, вторая ("профессиосфера") - в опыте профессиональной деятельности, а третья ("экзосфера") - исключительно в академических исследованиях. Когнитивные практики могут быть разделены по отношению к этим областям, в самом общем виде - на "экогнозию", "профессиогнозию" и "экзогнозию". Гуманитарные знания относятся в основном к первой, технические - в основном ко второй, естественные - в основном к третьей. Важность гносеосферного критерия состоит в том, что он накладывает существенное ограничение на компетенцию науки. В экогнозии и профессиогнозии эмпириоскопический этап познания, т. е. накопление опытных данных, уже пройден. Проблема может заключаться только в их "осмыслении", т. е. в репрезентоскопических процедурах. Но наука является по определению эмпириоскопической практикой и поэтому не имеет релевантного предмета ни в экосферной, ни в профессиосферной области.
На практике социологическая дифференциация когнитивных практик принимает более частные формы. Когнитивную практику определяет та или иная "референтная группа", т. е. круг людей читающих и оценивающих тексты, в которых эта практика себя выражает. Например, социальная философия, социология и публицистика могут интересоваться одним и тем же предметом, но образовывать разные референтные группы, а следовательно и разные когнитивные практики. Референтные группы могут накладывать значительные ограничения на формат текста (дискурса), а следовательно и на содержательную его сторону. Несогласие автора с референтной группой выталкивает его из когнитивной практики, т. к. без внешнего подкрепления познавательная деятельность демотивируется.
Наибольшие сложности сопряжены с эксплицистической когнитивной практикой. Главная её проблема - терминологическая. Многозначность какого-либо термина делает ложным большинство содержательных высказываний с его употреблением, поскольку то, что верно в отношении одних значений, оказывается ложно применительно к другим. При этом многозначность выявляется в подавляющем большинстве слов как обыденного, так и научного языка. А следовательно, сознание любого человека наполнено заблуждениями. В то же время эти заблуждения существуют только на вербальном, рассудочном уровне. На уровне образном, интуитивном те же самые люди имеют адекватные представления о вещах.
Основная задача эксплицистики заключается, таким образом, в том, чтобы привести содержания рассудка в соответствие содержаниям интуиции, которые сами по себе неустойчивы, неформализуемы и невыразимы интерсубъективно. Для этого необходимо реформировать язык, заменять многозначные термины однозначными. Но язык является объективной данностью. Эксплицист может лишь вносить предложения по реформе языка, а приживутся ли они в узусе - зависит от сложной совокупности факторов. При этом невозможно заменить все "плохие слова" разом. Реформа языка может иметь только постепенный, медленный характер.
Акцент на терминотворчестве придаёт деятельности эксплициста креативный характер. Изобрести удачный неологизм, как правило, сложнее, нежели уяснить его необходимость из сравнительного анализа рассудочных и интуитивных содержаний. Кроме того, неологизм должен быть "обкатан" самим автором с целью изучения его "удобности", благозвучности, совместимости с различными контекстами, возможности образовывать производные грамматические формы и, наконец, необходимости его введения. А следовательно, терминотворчество неотделимо от текстописания. Письменное выражение мыслей является неотъемлемой частью собственно мышления. Но формат текста предзадан требованиями референтной группы, что существенным образом сковывает действия эксплициста, который и без того работает в самом сложном жанре дискурса. Очевидно, например, что формат научной статьи, с его упором на эмпириоскопические данные и обильное цитирование, для эксплистического дискурса не годен.
Работа эксплициста сопряжена со многими сложностями. Она носит заведиво критический характер по отношению к "общепринятым" представлениям, а потому всегда встречает сопротивление. Но прежде этого "эксплицист" должен преодолеть инерцию собственного сознания, искоренить неадекватные шаблоны мышления заложенные в период детства и юношества, когда критическое мышление ещё недостаточно развито. В эксплицистике принципиально не работают процедуры доказательств, как логических, так и эмпирических. Апелляция к интуиции субъективна и непроверяема. Эксплициста легко упрекнуть в "отсутствии новизны" (поскольку эксплицированное содержание рассудка присутствует в интуиции до эксплицистической процедуры). А поскольку решающую роль в детерминации поведения играют, как известно из психоанализа, подсознательные факторы, эксплицистика имеет только абстрактно-теоретическую, но не практическую ценность.
Понятие эксплицистики необходимо для правильного понимания описанной Хорганом ситуации "конца науки". Хорган интерпретирует эту ситацию таким образом, что многие научные дисциплины достигли своих границ, исчерпали свой материал. Поэтому усиливается тенденция подменять реальные исследования ироническими. Но в свете вышеизложенного эта трактовка не совсем точна. На самом деле познание мира не достигает границ, но останавливается в шаге от них - на той дистанции, где исчерпываются эмпириоскопические, научные методы и должны быть применены методы репрезентоскопические, а именно эксплицистические. Но вместо этого происходит противоположное - то, что Хорган называет "иронической наукой" - спекулирующей как раз на граничных неясностях миропознания и не только не проливающей на них свет, но умышленно способствующей их затемнению.
Необходимость "тезавристической" практики обусловлена тем, что носители знаний умирают, а следовательно эти знания должны заново осваиваться новыми поколениями. Тезавристические функции частично делят между собой система образования, наука и практика. Но для всех них эта функция побочна. Система профессионального образования имеет целью дать азы знаний в выбранной специальной области. Это предопределяет обзорность и утилитарность. Студентов догматически знакомят с выводами из исследований, а не самими исследованиями, иначе объём материала станет неподъёмным, но даже при такой подаче приходится произвольно отбирать небольшой процент "самых важных" тематик и авторов. Задачей тезавристики является, напротив, сохранение всего объёма знаний. Кроме того, профессиональное образование сосредоточивает внимание не на фундаментальных, а на практически приложимых знаниях, что, опять же, не совпадает с миссией тезавристики. Аналогичные недостатки присущи профессиональным практикам, к которым профессиональное образование, собственно, и готовит. Как следствие, основная нагрузка ложится на науку, и нагрузка эта с каждым поколением увеличивается. Пока популяция учёных росла стремительными темпами, тезавристическая нагрузка на каждого была сравнительно невелика (потому что в каждом предыдущем поколении учёных было гораздо меньше). Но стабилизация (а то и сокращение) численности научного сообщества ставит проблему с небывалой остротой, которая не проявляется лишь по одной причиной. В связи с параллельным исчерпанием научного материала происходит латентное вытеснение науки тезавристикой. Этот стихийный процесс нуждается, однако, в институциональном оформлении. Необходимо институционально развести неогнозическую и тезавристическую функцию, чтобы люди фактически занимающиеся тезавристикой перестали заниматься имитацией новизны. Необходимо также пропагандировать ценность тезавристики, которая является единственной конструктивной альтернативой "постмодернистскому", "ироническому" дискурсу.
Судьба трёх неогнозических практик неоднородна. Кризис науки в гораздо меньшей степени затронул эксплицистику. Задача конструирования адекватной системы понятий чрезвычайно далека от разрешения. Она в принципе не может быть разрешена стахановскими темпами, потому что введение терминологии в язык - дело долгое, растягивающееся иногда не на одно поколение. Поэтому конца эксплицистики ожидать в ближайшем будущем не приходится. Что же касается идиографического материал, его лавина только нарастает по мере усложнения культуры и увеличения числа вовлечённых в культурный процесс людей. Воспроизводить в сознании ныне живущих все культурные артефакты прошлого очевидным образом невозможно. Вместо этого приходится сохранять их в объективированном виде и каталогизировать, чтобы они могли быть легко найдены желающими.
Научная и эксплицистическая тезавристика сталкиваются не столько с количественными сколько с качественными сложностями. Научная тезавристика финансоёмка, поскольку требует не только и не столько чтения книг, написанных предшественниками, но повторения их экспериментов. Эксплицистическая тезавристика, имеющая дело с гуманитарными и иными теориями, наиболее затруднена. Она вообще не может быть осуществлена в полной мере, потому что это подразумевает абсолютное совпадение интуиций тезавриста с интуициями тезаврируемого. В тех моментах, где такого совпадения нет, тезаврист может в лучшем случае понять смысл тезаврируемых идей, но не их основания. Однако и эта задача сопряжена с многочисленными герменевтическими трудностями, не позволяющими восстановить тезаврируемые идеи с достаточной полнотой. Дело осложняется также тем, что выбор достойных теорий для тезаврирования определяется субъективными интуициями, которые прогрессивное меньшинство не в состоянии передать комфорному большинству, и поэтому одерживает верх, как правило, не лучшая точка зрения.
Различные когнитивные практики могут находиться в конкурентных отношениях и вытесняться одна другой. Так, в прошлом энциклопедическая и репрезентоскопическая философия была потеснена специализированной и эмпириоскопической наукой. Однако эту замену нельзя признать безоговорочно прогрессивной. В области естествознания научный подход действительно предпочтителен. Но область гуманитарного знания по природе своей эксплицистична. Кроме того, отдельные стороны человеческого бытия не могут быть объяснены в отрыве друг от друга. Поэтому необходимо восстановление в эксплицистической части единого гуманитарного дискурса, при том что в отношении идиографического гуманитарного знания дисциплинарное деление оправдано. В историческом же аспекте кризис философии, имеющей место с нач. XX в., обусловлен среди прочего тем, что она не выдержала конкуренции на экзистенциальном поле с психоанализом - молодой специализированной когнитивной практикой. Но в свою очередь психоанализ оказался к к. XX в. в кризисном состоянии по той причине, что рассматривает человеческое бытие слишком узко и однобоко.
Плюрализм когнитивных практик имеет и другую ипостась. Познавательный процесс не обязательно связан с академическими институциями и не обязательно изолирован от других аспектов человеческого бытия. Вся наша сознательная жизнь представляет собой восприятие и осмысление потока событий, являемых нам в наших ощущениях. Даже если мы не делаем из них выводов на уровне рассудка, эти выводы сами по себе "откладываются" на уровне интуиции. Поэтому в каждом человеке скрыт кладезь гуманитарного знания, о котором он может даже не подозревать, имея на рассудочном уровне примитивные, конформистские и ложные убеждения по тем же вопросам. В этом отношении проходит водораздел между интеллектуалами (явными и скрытыми) и социальным большинством. Интеллектуалы внимают своей интуиции и поэтому критически относятся к расхожим рассудочным убеждениям. При этом их ум может никак не проявляться текстуально. Принадлежность к какой-либо "интеллектуальной" профессии тоже не обязательна. Но именно эти люди осуществляют подспудно осуществляют ту же работу, что и "признанные" гуманитарные мыслители. Если же смотреть на интуицию, то даже самые талантливые эксплицисты могут лишь приближаться рассудком к тем содержаниям, которые присутствуют в подсознании простого человека с улицы.
В таком же соотношении находятся профессиональные знания практических специалистов в тех или иных областях по отношению к теоретикам. Последние, как правило, занимаются рассудочными формализациями интуитивных содержаний.
Осубую внеакадемическую когнитивную практику образуют занятия самопознанием. В противоположность познанию внешнего мира, эта практика непритязательна в отношении потребных ресурсов, т. к. объект её всегда наличен. Социологически эта практика конституируется многочисленными психологическим центрами, равно как частнопрактикующими психологами, и их постоянной клиентурой. Она может осуществляться как в эмпиоскопической (тренинг), так и в репрезентоскопической (психоаналитический диалог) форме. Вторая восходит к классическому психоанализу Фрейда. Истоки первой можно обнаружить ещё в духовных практиках Востока. Как правило, психологические практики претендуют на утилитарную ценность ("психотерапия" для невротиков и "личностный рост" для остальных). Однако ценность эта часто сомнительна, особенно в отношении эксплицистических практик. Реальная мотивация состоит скорее в приятности, чем в полезности, и эта приятность во многом связана с удовлетворением когнитивных потребностей
Ещё один способ интеллектуального бытия - культура эрудиции, которая является в каком-то смысле последним прибежищем фрустрированного интеллектуала. Эрудиция сравнительно необременительна, поскольку не требует ни номотетичности, ни новизны, и более того, обязывает к идиографичности и повторности. Тем самым она лучше приспособлена для эпизодического практикования в редкие часы досуга. Эрудит принципиально некритичен, поскольку оценивается по ответам на вопросы с заранее известными ответами. Своемнение эрудита означает неправильный ответ на вопрос и падение репутации. Неудивительно в этом свете, что эрудитивная культура принимает формы спортивного состязания и шоу, каковые мы наблюдаем на примерах разнообразных телевикторин.
Основная проблема внеакадемических когнитивных практик - отсутствие собственных дискурсивных площадок, обеспечивающих возможность самовыражения. В связи с этим они вынуждены использовать чужую территорию, например территорию художественной литературы. В этом случае дискурс, по существу, встраивается в художественный текст. Это возможно благодаря тому, что задачи художественной литературы и дискурса в принципе не противоречат друг другу. Художественный текст призван доставлять удовольствие путём создания образов реальности. Дискурс с помощью тех же образов формирует картину мира. Одни и те же образы могут (хотя и не всегда) выполнять обе эти функции. В ряде случаев художественная литература является даже идеальной площадкой для дискурса. Например, описание лирических переживаний табуировано в "объективном" формате академической психологии, а кроме того психологически небезопасно вне художественного контекста, в котором может быть списано на литературный вымысел. Кроме того, прямое высказывание о событиях, участниками которых были другие люди, может быть неэтичным и незаконным. Художественный формат позволяет воспроизвести "аналогичную" ситуацию без нарушения этих запретов. Наконец, художественные приёмы (гиперболизация, метафоризация и и т. п.) позволяют выразить те же идеи с гораздо большей доходчивостью, нежели строгий дискурс.
Народным аналогом художественной литературы является жанр анекдота. Многие (хотя и не все анекдоты) высказывают ту или иную "философскую" мысль. Ирония анекдота имеет не только развлекательный характер. Она выражает протест интуиции против законсервированных в языке догматов рассудка.
Только в самое последее время появилась возможность чистого внеакадемического дискурса. Эту возможность обеспечивают блоговые сервисы, из которых наибольшую популярность в России имеет www.livejournal.com. Они обеспечивают публикацию текстов в Интернете в режиме онлайнового дневника, предоставляя готовый пользовательский интерфейс с возможностью комментирования записей. Помимо снятия заботы о веб-программировании блоги обеспечивают читательскую аудиторию. В отличие от личных страниц, посещаемость которых обычно близка к нулевой, а тем более никто не ходит туда регулярно, пользователи блогов подписываются на дневники друг друга и читают их в общей френд-ленте, т. е. знакомятся со всеми обновлениями дневников. Благодаря этому люди с общими интересами получают не только свободную форму самовыражения, но могут образовать референтную группу независимо от того, что проживают в разных городах и странах. При этом читательская аудитория не замыкается в узком кругу. Всякий блоггер имеет "сторонних" читателей, что способствует популяризации его идей. Культурное значение блоггинга состоит в том, что он стимулирует людей к самовыражению через конструирование дискурсов и тем самым выводит на интерсубъективную поверхность те слои мышления, которые ранее были скрыты в индивидуальных сознаниях.
1. Авенариус Р. Философия как мышление о мире согласно принципу наименьшей силы (Пролегомены к критике чистого опыта). - СПб., 1912.
2. Авенариус Р. Человеческое понятие о мире. - М., 1909.
3. Аристотель. Топика. // СС в 4 т., т. 2. - М., 1978.
4. Барт Р. От науки к литературе. // Избранные работы. - М., 1994.
5. Бэкон Фр. Великое восстановление наук. // СС в 2 т. - М., 1977-1978. - Т. 1.
6. Вебер М. Наука как призвание и профессия. // Избранные произведения. - М., 1990.
7. Вербицкий М. Братья Богдановы. - http://imperium.lenin.ru/~verbit/LJ/tiphareth/2002/11/164997.html
8. Вербицкий М. An Automatic CS Paper Generator. - http://imperium.lenin.ru/~verbit/LJ/tiphareth/2005/4/578152.html
9. Виндельбанд В. История и естествоведение. - М., 1901.
10. Виндельбанд В. История философии. - Киев, 1997.
11. Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. // Философские работы. - М., 1994.
12. Вундт В. Введение в психологию. - М., 1912.
13. Гадамер Г. Актуальность прекрасного. - М., 1999.
14. Гадамер Г. Истина и метод: основы философской герменевтики. - М., 1988.
15. Гегель Г. Энциклопедия философских наук. - М., 1975-1977.
16. Гоббс Т. Левиафан. // СС в 2 т. - М., 1989-1991. - Т. 2.
17. Гоббс Т. Основы философии. // СС в 2 т. - М., 1989-1991. - Т. 1.
18. Грот Н. - Классификация наук. - СПб., 1884.
19. Грот Н. Отношение философии к науке и искусству. - Киев, 1883.
20. Грот Н. Философия как ветвь искусства. - СПб., 1880.
21. Декарт Р. Рассуждение о методе. // СС в 2 т. - М., 1989-1994. - Т. 1.
22. Дильтей В. Введение в науки о духе. // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX-XX вв. - М., 1987.
23. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. - М., 1979.
24. Дьюи Дж. Реконструкция в философии. - М., 2001.
25. Каннабих Ю. История психиатрии. - М., 1994.
26. Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Научное миропонимание - Венский кружок. - http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html .
27. Козловски П. Культура постмодерна. - М., 1997.
28. Конт О. Курс положительной философии. Т. 1. - СПб., 1900.
29. Копелевич Ю. Х. Возникновение научных академий. - Л., 1974
30. Копелевич Ю. Х., Ожегова Е. П. Научные академии стран Западной Европы и Северной Америки. - Л., 1989.
31. Крылов О. В. Будет ли конец науки? // Российский химический журнал. - М., 1999. - Љ6.
32. Кун Т. Структура научных революций.
33. Кюльпе О. Введение в философию. - СПб., 1901.
34. Лакатос И. Фальсификация и методология научно-исследовательских программ. - М., 1995.
35. Левин Г. Д. Непрофессионалы в профессиональном споре. // Вопросы философии. - М., 1996. - Љ1.
36. Лиотар Ж.-Фр. Состояние постмодерна. - СПб., 1998.
37. Липпс Т. Психология, наука и жизнь. - М., 1901.
38. Липпс Т. Философия природы. - М., 1914.
39. Локк Дж. Опыт о человеческом разумении. // СС в 3 т. - М., 1985-1988.
40. Лукасевич Я. О науке. - http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/onauce.html .
41. Лукасевич Я. О творчестве в науке. - http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/tvor_nau.html .
42. Маслоу А. Новые рубежи человеческой природы. - М., 1999.
43. Мах Э. Познание и заблуждение. - М., 1909.
44. Милль Дж. Ст. - Огюст Конт и позитивизм. - М., 1897.
45. Милль Дж. Ст. Система логики силлогистической и индуктивной. - М., 1900.
46. Ницше. Фр. По ту сторону добра и зла. // СС. в 2 т. - Т. 1.
47. Ойзерман Т. Философия как единство научного и вненаучного познания. - http://www.philosophy.ru/iphras/library/ruspaper/OISERM1.htm
48. Петрарка Фр. Слово читанное знаменитым поэтом Франциском Петраркой Флорентийским в Риме на Капитолии во время его венчания лавровым венцом. // Эстетические фрагменты. - М., 1982.
49. Петров Ф. А. Формирование системы университетского образования в России. - М., 2003.
50. Петцольдт Й. Проблема мира с позитивистской точки зрения. - СПб., 1909.
51. Пирс Ч. Принципы философии. - СПб, 2001.
52. Плюснин Ю. М. Институциональный кризис науки и новые ориентиры профессионального учёного. // Философия науки. - Новосибирск, 2003. - Љ2 (17).
53. Полани М. Личностное знание. На пути к посткритической философии. - М., 1985.
54. Поппер К. Логика и рост научного знания. - М., 1983.
55. Поппер К. Предположения и опровержения. - М., 1994.
56. Порус Вл. Наука масскульта. // Первое сентября. - М., 1999. - Љ74.
57. Прайс Д. Малая наука, большая наука. // Наука о науке. - М., 1966.
58. Пружинин Б. И. Ratio Serviens. // Вопросы философии. - М., 2004. - Љ12.
59. Рассел Б. Проблемы философии. - Новосибирск, 2001.
60. Рачков. П. А. Науковедение: проблемы, структура, элементы. - М., 1974.
61. Рибо Т. История английской психологии. - М., 1991.
62. Рид Т. Исследование человеческого ума на принципах здравого смысла. -СПб, 2000.
63. Риккерт Г. Естествоведение и культуроведение. - СПб, 1903.
64. Рорти Р. От религии через философию к литературе: путь западных интеллектуалов // Вопросы философии. - М., 2003. - Љ3.
65. Секст Эмпирик. Против учёных. // СС в 2 т. - М., 1976.
66. Спенсер Г. Опыты научные, политические и философские. - Минск, 1998.
67. Спенсер Г. Синтетическая философия. - Киев, 1997.
68. Спивак В. И. Теория индукции Уильяма Уэвелла // Я (А. Слинин) и Мы: к 70-летию профессора Ярослава Анатольевича Слинина. - СПб., 2002. - http://anthropology.ru/ru/texts/spivak/slinin.html
69. Стёпин В. С. Наука и лженаука // Науковедение. - М., 2000 - Љ1.
70. Троицкий М. - Логика геометрии и наук о духе. - М., 1888.
71. Тулмин Ст. Человеческое понимание. - М., 1984.
72. Уарте Х. - Исследование способности к наукам. - М., 1960.
73. Фейерабенд П. Наука в свободном обществе. // Избранные труды по методологии науки. - М., 1986.
74. Фейерабенд П. Против методологического принуждения // Избранные труды по методологии науки. - М., 1986.
75. Фейнман Р. Характер физических законов. - М., 1987.
76. Франк Ф. Философия науки. - М., 1960.
77. Фуко М. Археология знания. - Киев, 1996.
78. Фуко М. - Что такое автор? // Фуко М. Воля к истине. - М., 1996.
79. Хайек Фр. Контрреволюция науки: этюды о злоупотреблении разумом. - http://www.libertarium.ru/libertarium/contrrev
80. Хорган Дж. Конец науки. - СПб., 2001.
81. Черткова Е. Научный разум и гуманистические ценности. // Философия науки. - М., 1999 - Љ5.
82. Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. - М., 2004.
83. Шлейермахер Фр. Герменевтика. - СПб., 2004.
84. Шлик М. Поворот в философии // Аналитическая философия. - М., 1993.
85. Энгельс Фр. Антидюринг. // Маркс К., Энгельс Фр. Избранные сочинения в 9 т. - Т. 5. - М., 1986.
86. Энгельс Фр. Диалектика природы. // Маркс К., Энгельс Фр. Избранные сочинения в 9 т. - Т. 5. - М., 1986.
87. Юревич А. В., Цапенко И. П. Наука и бизнес. // Науковедение. - М., 2000. - Љ4.
88. Юревич А. В., Цапенко И. П. Функциональный кризис науки. // Вопросы философии. - М., 1998. - Љ1.
89. История в Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера. - Л., 1978.
90. Наука и культура. Материалы круглого стола. // Вопросы философии. - М., 1998. - Љ10.
91. Основы научной информации. - М., 1965.
92. Псевдонаучное знание в современной культуре. Материалы круглого стола. // Вопросы философии. - М., 2001. - Љ6
93. Философия в современной культуре: новые перспективы. Материалы круглого стола. // Вопросы философии. - М., 2004. - Љ4.
94. Философия и интеграция современного социально-гуманитарного знания. Материалы круглого стола // Вопросы философии - М., 2004. - Љ7.
95. Фрагменты ранних стоиков. - М., 1998.
96. Ampere A.-M. Essai sur la philocophie des sciences. - Paris, 1834.
97. Baez J. The Bogdanoff Affair. - http://math.ucr.edu/home/baez/bogdanov.html
98. Gibson G. The Logic of Social Enquiry. - London, 1960.
99. Habermas J. Zur Logik der Sozialwissenschaften. - Tübingen, 1967.
100. Helmholz H. Über das Verhältnis der Naturwissenschaften zur Gesamtheit der Wissenshaften // Philosophische Vorträge und Aufsätze. - Berlin, 1971. - Ss. 93-94.
101. Kadanoff L. Hard Times. // Physics Today. - Oct., 1992.
102. Lindley D. The End of Physics. - N. Y., 1993.
103. Maslow A. The Psychology of Science. - N. Y., 1966.
104. Merton R. The Sociology of Science. - N. Y., 1973.
105. Nagel E. The Structure of Science. - London, 1961.
106. Polanyi M. Science, Faith and Society. - London, 1946.
107. Rescher N. Scientific Progress. - Oxford, U. K., 1978.
108. Rescher N. The Limits of Science. - Berkely, 1984.
109. Selve R., ed. The End of Science? Attack and Defense. - Lanham, 1992.
110. Sokal A. Transgressing the Boundaries: Towards a Transformative Hermeneutics of Quantum Gravity // Social Text. - Durham, NC, 1996. - Љ46/47 - http://www.physics.nyu.edu/faculty/sokal/transgress_v2/transgress_v2_singlefile.htm
111. Stent G. The Coming of the Golden Age. - N. Y., 1969.
112. Stent G. The Paradoxes of the Progress. - San Francisko, 1978.
113. Topich E. Logik der Sozialwissenschaften. - Köln, 1965.
114. Winch P. The Idea of a Social Science. - London, 1958.
115. Prank fools US science conference. - http://news.bbc.co.uk/1/hi/world/americas/4449651.stm
[1] Бэкон Фр. Великое восстановление наук. // СС в 2 т. - М., 1977-1978. - Т. 1 - С. 148.
[2] Уарте Х. Исследование способности к наукам. - М., 1960.
[3] Гоббс Т. Основы философии. // СС в 2 т. - М., 1989-1991. - Т. 1 - С. 80.
[4] Там же, с. 235.
[5] Троицкий М. Логика геометри и наук о духе. - М., 1988. - С. 16-17.
[7] История в Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера. - Л., 1978.
[8] Копелевич Ю. Х., Ожегова Е. П. Научные академии стран Западной Европы и Северной Америки. - Л., 1989. - С. 223.
[9] Петров Ф. А. Формирование системы университетского образования в России. - М., 2003.
[10] Спивак В. И. Теория индукции Уильяма Уэвелла // Я (А. Слинин) и Мы: к 70-летию профессора Ярослава Анатольевича Слинина. - СПб., 2002. - http://anthropology.ru/ru/texts/spivak/slinin.html
[11] Хайек Фр. Контрреволюция науки: этюды о злоупотреблении разумом. - http://www.libertarium.ru/libertarium/contrrev
[12] Милль Дж. Ст. - Огюст Конт и позитивизм. - М., 1897 - С. 41.
[13] Конт О. Курс положительной философии. Т. 1. - СПб., 1900 - С. 2.
[14] Спенсер Г. Синтетическая философия. - Киев, 1997 - С. 28.
[15] Мах Э. Познание и заблуждение. - М., 1909 - С. 11.
[16] Там же, с. 3
[17] Петцольдт Й. Проблема мира с позитивистской точки зрения. - СПб., 1909.
[18] Рибо Т. История английской психологии. - М., 1881. - С. 3-18.
[19] Липпс Т. Психология, наука и жизнь. - М., 1901. - С. 30.
[20] Там же, с. 1.
[21] Липпс Т. Философия природы. - М., 1914 - С. 6.
[22] Философия и интеграция современного социально-гуманитарного знания (материалы круглого стола) // Вопросы философии - М., 2004 - Љ7 - С. 8.
[23] Троицкий М. Логика геометрии и наук о духе. - М., 1888. - С. 46.
[24] Грот Н. Отношение философии к науке и искусству. - Киев, 1883. - С. 6-7.
[25] Там же, с. 15-16.
[26] Грот Н. Философия как ветвь искусства. - СПб., 1880. - С. 2.
[27] Грот Н. Отношение философии к науке и искусству. - Киев, 1883. - С. 14.
[28] Ницше. Фр. По ту сторону добра и зла. // СС. в 2 т. - Т. 1, с. 334-335.
[29] Дьюи Дж. Реконструкция в философии. - М., 2001.
[30] Энгельс Фр. Антидюринг. // Маркс К., Энгельс Фр. Избранные сочинения в 9 т. - Т. 5. - М., 1986 - С. 20.
[31] Энгельс Фр. Диалектика природы. // Маркс К., Энгельс Фр. Избранные сочинения в 9 т. - Т. 5. - М., 1986 - С. 538-539.
[32] Авенариус Р. Философия как мышление о мире согласно принципу наименьшей силы (Пролегомены к критике чистого опыта). - СПб., 1912 - С. 28-29.
[33] Виндельбанд В. История философии. - Киев, 1997. - С. 14.
[34] Там же.
[35] Кюльпе О. Введение в философию. - СПб., 1901. - С. 321.
[36] Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Научное миропонимание - Венский кружок. - http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html
[37] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. // Философские работы. - М., 1994. - Т. 1, с. 24.
[38] Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Научное миропонимание - Венский кружок. - http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html
[39] Там же
[40] Там же
[41] Шлик М. Поворот в философии // Аналитическая философия. - М., 1993 - С. 31.
[42] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. // Философские работы. - М., 1994. - Т. 1, с. 24.
[43] Копелевич Ю. Х. Возникновение научных академий. - Л., 1974. - С. 164.
[44] Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Научное миропонимание - Венский кружок. - http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html
[45] Аристотель. Топика. // СС в 4 т., т. 2. - М., 1978. - С. 363.
[46] Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. - М., 1979. - С. 405.
[47] Фрагменты ранних стоиков. - М., 1998. - С. 20.
[48] Секст Эмпирик. Против учёных. // СС в 2 т. - М., 1976. - Т. 1, с. 63.
[49] Петрарка Фр. Слово читанное знаменитым поэтом Франциском Петраркой Флорентийским в Риме на Капитолии во время его венчания лавровым венцом. // Эстетические фрагменты. - М., 1982 - С. 38
[50] Бэкон Фр. Великое восстановление наук. // СС в 2 т. - М., 1977-1978. - Т. 1 - С. 199.
[51] Гоббс Т. Левиафан. // СС в 2 т. - М., 1989-1991. - Т.2. - С. 62.
[52] Троицкий М. Логика геометри и наук о духе. - М., 1988. - С. 16-17.
[54] Троицкий М. Логика геометри и наук о духе. - М., 1988. - С. 32-33.
[55] Гегель Г. Энциклопедия философских наук. - М., 1975-1977.
[56] Helmholz H. Über das Verhältnis der Naturwissenschaften zur Gesamtheit der Wissenshaften // Philosophische Vorträge und Aufsätze. - Berlin, 1971. - Ss. 93-94.
[57] Троицкий М. Логика геометрии и наук о духе. - М., 1988. - С. 18.
[58] Милль Дж. Ст. - Огюст Конт и позитивизм. - М., 1897 - С. 36-37.
[59] Спенсер Г. Опыты научные, политические и философские. - Минск, 1998.
[60] Троицкий М. Логика геометрии и наук о духе. - М., 1988. - С. 27.
[61] Троицкий М. Логика геометрии и наук о духе. - М., 1988. - С. 4.
[62] Грот Н. Классификация наук. - СПб., 1884.
[63] Дильтей В. Введение в науки о духе. // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX-XX вв. - М., 1987 - С. 128.
[64] Виндельбанд В. История и естествоведение. - М., 1901 - С. 12.
[65] Риккерт Г. Естествоведение и культуроведение. - СПб, 1903.
[66] Лукасевич Я. О науке. - http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/onauce.html
[67] Лукасевич Я. О творчестве в науке - http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/tvor_nau.html
[68] Хайек Фр. Контрреволюция науки: этюды о злоупотреблении разумом. - http://www.libertarium.ru/libertarium/contrrev
[69] Рид Т. Исследование человеческого ума на принципах здравого смысла. - СПб, 2000 - С. 205.
[70] Там же, с. 97
[71] Там же, с. 100
[72] Декарт Р. Рассуждение о методе. // СС в 2 т. - М., 1989-1994. - Т. 1. - С. 257.
[73] Гоббс Т. Левиафан. // СС в 2 т. - М., 1989-1991. - Т.2. - С. 78.
[74] Авенариус Р. Человеческое понятие о мире. - М., 1909.
[75] Пирс Ч. Принципы философии. - СПб., 2001. - Т. 1, с. 187.
[76] Там же
[77] Фейерабенд П. Наука в свободном обществе. // Избранные труды по методологии науки. - М., 1986 - С. 511.
[78] Фейерабенд П. Против методологического принуждения // Избранные труды по методологии науки. - М., 1986 - С. 132.
[79] Там же, с. 135.
[80] Фейерабенд П. Наука в свободном обществе. // Избранные труды по методологии науки. - М., 1986 - С. 512.
[81] Там же, с. 515.
[82] Там же, с. 513.
[83] Козловски П. Культура постмодерна. - М., 1997. - С. 48.
[84] Фуко М. Что такое автор? - http://philosophy.ru/library/foucault/aut.html
[85] Барт Р. От науки к литературе. // Избранные работы - М., 1994. - С. 375.
[86] Там же, с. 376.
[87] Там же, с. 375.
[88] Там же.
[89] Тулмин Ст. Человеческое понимание. - М., 1984.
[90] Рорти Р. От религии через философию к литературе: путь западных интеллектуалов // Вопросы философии. - М., 2003 - Љ3
[91] Там же, с. 38.
[92] Там же, с. 39.
[93] Там же, с. 34.
[94] Там же.
[95] Там же, с. 35.
[96] Философия и интеграция современного социально-гуманитарного знания (материалы круглого стола) // Вопросы философии - М., 2004 - Љ7 - С. 8.
[97] Там же, с. 20.
[98] Там же.
[99]Полани М. Личностное знание. На пути к посткритической философии. - М., 1985.
[100] Пирс Ч. Принципы философии. - СПб., 2001. - Т. 1, с. 187.
[101] Левин Г. Непрофессионалы в профессиональном споре. // Вопросы философии. - М., 1996. - Љ1
[102] Хорган Дж. Конец науки. - СПб., 2001. - С. 13.
[103] Там же, с. 30.
[104] Прайс Д. Малая наука, большая наука. // Наука о науке. - М., 1966. - С. 300.
[105] Хорган Дж. Конец науки. - СПб., 2001. - С. 42.
[106] Крылов О. В. Будет ли конец науки? // Российский химический журнал. - М., 1999 - Љ6
[107] Вербицкий М. Братья Богдановы. - http://imperium.lenin.ru/~verbit/LJ/tiphareth/2002/11/164997.html
[108] Хорган Дж. Конец науки. - СПб., 2001. - С. 15.
[109] Там же, с. 97
[110] Sokal A. Transgressing the Boundaries: Towards a Transformative Hermeneutics of Quantum Gravity // Social Text. - Durham, NC, 1996. - Љ46/47 - http://www.physics.nyu.edu/faculty/sokal/transgress_v2/transgress_v2_singlefile.html
[111] Baez J. The Bogdanoff Affair. - http://math.ucr.edu/home/baez/bogdanov.html
[114] Prank fools US science conference. - http://news.bbc.co.uk/1/hi/world/americas/4449651.stm
[115] Вербицкий М. An Automatic CS Paper Generator. - http://imperium.lenin.ru/~verbit/LJ/tiphareth/2005/4/578152.html
[116] Хорган Дж. Конец науки. - СПб., 2001. - C. 9.
[117] Там же, с. 52.
[118] Там же, с. 22.
[119] Там же, с. 436.
[120] Философия в современной культуре: новые перспективы. Материалы круглого стола // Вопросы философии. - М., 2004 - Љ4 - С. 31-32.
[121] Наука и культура. Материалы круглого стола // Вопросы философии - М., 1998 - Љ4 - С. 6.
[122] Стёпин В. Наука и лженаука. // Науковедение - М., 2000 - Љ1 - С. 6.
[123] Наука и культура. Материалы круглого стола. // Вопросы философии - М., 1998 - Љ4 - С. 20.
[124] Там же, с. 28.
[125] Псевдонаучное знание в современной культуре. Материалы круглого стола // Вопросы философии. - М., 2001. - Љ6 - С. 28.
[126] Юревич А. В., Цапенко И. П. Функциональный кризис науки. // Вопросы философии. - М., 1998. - Љ1
[127] Наука и культура. Материалы круглого стола // Вопросы философии - М., 1998 - Љ4 - С. 32.
[128] Пружинин Б. Ratio serviens. // Вопросы философии. - М., 2004. - Љ12.
[129] Там же, с. 37.
[130] Плюснин Ю. Институциональный кризис науки и новые ценностные ориентиры профессионального учёного // Философи науки. - Новосибирск., 2003 - Љ2 (17).
[131] Рачков. П. А. Науковедение: проблемы, структура, элементы. - М., 1974. - С. 5.
[132] Несмеянов А. П. Предисловие к книге "Основы научной информации.". - М., 1965. - С. 8.
[133] Милль Дж. Ст. Система логики силлогистической и индуктивной. - М., 1900. - С. 534.
[134] Вундт В. Введение в психологию. - М., 1912.
[135] Локк Дж. Опыт о человеческом разумении. // СС в 3 т. - М., 1985-1988. - Т. 2, с. 89.
[136] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. - М., 2004. - С. 4.
[137] Рассел Б. Проблемы философии. - Новосибирск, 2001. - С. 103.
[138] Спенсер Г. Синтетическая философия. - Киев, 1997. - Сс. 16-23.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"