Злобин Володя : другие произведения.

Лимонов

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками

  

Володя Злобин

Лимонов

Отзывы на смерть Эдуарда Лимонова поделились на неизменное «к Лимонову можно относиться по-разному, но...» и «ушла эпоха». Высказались, причём положительно, почти все – словно почувствовали, что раз неожиданно умер тот, кому пророчили пережить вообще всех, – то что-то в мире пошло не так.

За кончиной Лимонова проглянул изначальный сбой, неправильная на всё установка, когда случается то, чего случиться не до́лжно. Это обескураживает, и не потому ли слова его противников были так теплы и почти не звучало злорадства? Лимонов обнулил свою кажущуюся бессменность, поэтому смерть его старательно пересобрали, попытавшись вновь слепить что-то объединяющее, на что можно опереться недругам и друзьям. Отсюда обязательное «относиться можно по-разному, но...» и чеканное, энбэпэшное «ушла эпоха». Трудно припомнить другую писательскую смерть, которая бы так объединяла. В кончине своей Лимонов достиг того, чего ему так не хватало при жизни – чёткого строя, гула голосов, равнения на самого себя.

Сам Лимонов говорил об умерших едко, без жалости, как может сказать хорошо поживший старик. Горюет тот, кто в смерти других видит собственную смерть. Лимонов же в смерти подводил итог сделанному и не сделанному. Был чуть ревнивым бухгалтером, подбивающим чужой баланс. Когда-то Лимонов попытался заклеймить бухгалтером Бродского, а под конец жизни завёл собственные гроссбухи с мертвецами (пять, между прочим, томов). Объём их наработан почти на жанр, на какие-то бахвалистые некрологи.

В 2015 году, когда умер Юрий Мамлеев, Лимонов написал чуть ли не самый характерный свой некролог. Для начала Лимонов представил писателя трусоватым провидцем, толковавшим советской коммуналке о метафизике: «...промычав, и пробекав, и промекав, он лёг в гроб и отбыл». Затем Лимонов плавно переключается на себя, упоминая, что на похороны пришёл с «охраной и подражателями», собравшихся презрительно зовёт «интеллигентами» и радуется подробностям, которые знал о Мамлееве и его жене. Заканчивает Лимонов примирительно, «все там будем», но прежде подводит итог:


В России статус превыше всего. Сколько людей придёт на день рождения и кто. Есть ли свадебный генерал на свадьбе. Сколько людей на крестинах и кто крёстные. И в финале: сколько людей придёт на похороны. В России любят хоронить. И произносить хвалебные речи. И преувеличенно рыдать на публику. И преувеличенно расхваливать покойного, называя его «великим»...


Отзыв на смерть Мамлеева полностью характеризует отношение Лимонова к большим мертвецам. Там все составные его бахвалистых некрологов:

1. Некое тайное интимное знание об усопшем, которое позволяет похлопать его плечу, назвать уменьшительно-ласкательно и в целом соотнести.

2. На основе соотнесения просыпается ворчание, иногда брюзжание с достаточно колким осмеиванием усопшего. Насмешка переходит к обесцениванию усопшего.

3. Когда объект обесценен, появившуюся пустоту заполняет сам Лимонов, неизменно в конце некролога рассказывающий о себе.

Лучше всех это было обыграно в чьём-то безвестном комментарии:


Некролог в стиле Лимонова: я встретился с N, я встретился с N, ну да, там был «Андрюша». Он мне был неинтересен. Я его жалею. Я, я, я. А он? Он не воспользовался.


Поэтому было бы справедливым написать подобный некролог о самом Лимонове, и такой некролог как раз написан не был. Но если Лимонов писал подобное без предисловий, то, говоря о нём, без введения не обойтись.

Так, в первой «Книге Мёртвых» есть главка «Маленький Сальвадор», где Лимонов описывает верхоглядное знакомство с Сальвадором Дали. Оно тоже характерно:


Великим художником он, разумеется, не был. Он был эксцентриком, пошляком, вкус часто изменял ему (чего стоит хотя бы его трактат о дыре и дерьме!). Он был – ну, таким, что ли, Жириновским в искусстве. У меня, однако, появилось к нему тёплое чувство в последние годы, потому что его обожала юная Лена, и наши страсти где-то молниями ударяли рядом с ним.


Опять любимая Лимоновым последовательность. Категорическое суждение («великим художником, разумеется, не был») – контртезис (был эксцентриком, пошляком) – выуженная и осмеянная деталь («трактат о дыре и дерьме!») – новое определение (Жириновский в искусстве) – снисхождение (появилось ведь к нему тёплое чувство) – перевод на себя (про юную Лену и страсти, для которых Дали просто фон). По такой схеме Лимонов пишет обо всех, кого считает ниже своего уровня. Например, о Набокове («Увы, Набоков все-таки второстепенный писатель»), или о Пушкине («Пушкин – поэт для календарей»), или о Венедикте Ерофееве («Он желал поскорее, пробормотав свои монологи над вонючими тарелками, скурив свои гнусные сигаретки, скорее уничтожиться»), или кратко («бессвязная Цветаева, небольшой Пастернак»), или совсем уж коротко о Вознесенском, Евтушенко, Ахмадулиной («буферное поколение»). При этом есть некая категория «священных монстров», с которыми Лимонов (по собственному рассуждению) стоит на равных и о которых ему писать интересно. К остальным же он более чем пристрастен:


Мои требования к искусству очень высоки, мой жизненный цинизм остр, как опасная бритва. Плюс я патологически честен. В результате мои воспоминания о моих мёртвых могут только разозлить их родственников, обожателей и друзей.


Удивительно, но в Лимонове не проглядывает гордыня. Это реже, чем на миллион, – возвеличивать себя, говорить о себе, где можно и где нельзя, врать о себе, завидовать, рисоваться, но не пасть жертвой гордыни. Так мог жить человек устремлённый за себя и вне себя, который оценивает себя крайне высоко, но понимает, что рост его – ещё не весь мир, а любое общее понятие важнее любой индивидуальности. Это встречается куда реже, чем святость и подвижничество. Такая за себя гордость, что истончаешься –паром в небо летишь и вниз – дождём. Оттого себя ценишь, что хочешь насытить историю, массы, страну.

Причина неожиданна и даже парадоксальна. Эдуард Лимонов достаточно рано осознал, что литература себя изжила. Не она, но мир утратил своё величие, расковавшись и разбрёдшись на малые группы, не объединённые прежними авторитетами, иерархиями и законами. Наступила чересполосица, постоянная перетасовка, в которой Лимонов участвовал в Харькове, Москве, Нью-Йорке, Париже... Отсюда невозможность что-то точно отобразить – культура абсолютно разнонаправленна, в ней возможно только удаляться от центра, а само это движение нужно лишь группе, откуда оно берёт начало: панкам – панковое, эстетам – эстетское. Заявка на описание мира не только смешна, но и невозможна – можно писать лишь про себя, да и то «про себя» в преломлении какого-либо множества. Ещё будучи харьковской шпаной, Лимонов распознал жестокое обаяние стаи. Он всю жизнь искал эту стаю, а когда не нашёл – создал свою. Правильное группирование – вот что занимало писателя:


Всё возможно только один раз, компании образуются и распадаются в несколько лет, максимальный срок существования группы – семь лет. Ситуации меняются, человеческие существа группируются иначе, и опять идёт отсчёт срока. А сзади неумолимый косарь равнодушно выкашивает всех: СМЕРТЬ.


Поэтому, когда Лимонов пишет о себе, а о себе он пишет всегда, это парадоксальным образом не гордыня, а предельная честность, интуитивно понятая социология. Нечестно – полагать, что разбираешься в чём-то, помимо себя, а разбираться в себе лишь самоуверенно, не более того. Отсюда неприятие Лимоновым как наблюдения, так и самопознания, ибо методы эти принципиально несообщающи. Высказываться возможно не столько о себе, сколько о своих действиях, поступках, когда ты перекликаешься с большими событиями, а их участники – с тобой, и на этом перекрёстке возникает некая взаимная оптика (иногда даже в снайперском прицеле), которая только и может о чём-то по-настоящему сообщить. Наглядный пример:


3 октября у Останкина я отполз под огнём пулемётов отряда «Витязь» (Чтоб их всех в Чечне, сук, перебили! Тех, кто нас убивал.) и залёг у гранитной облицовки клумбы. Спустя какое-то время меня нашёл там мой юный товарищ Тарас, он был потрясён тем, что я писал, писал! в жёлтом, с ладонь величиной французском блокноте, писал, записывал время 19:31 и про трассирующие пулемётные очереди над головой. Вот когда и где надо писать! Вот он, инстинкт писателя. А не в поместье раздувать в трагедию факт, что пролетела ворона или сын не допил молоко...


Лимонов обожал коллекционироваться, и в ответ его перечисляли, хронируя книги, войны и женщин. Он увяз в своей биографии вполне в духе ХХ века, но увяз не в лагере и не в войне, а во всём понемножку и нигде до конца, обляпался чем-то жутким и красочным, что позволяло клоунадить Лимонова блёстками и серпантином. Недоброжелатели будут вспоминать Лимонова с долей пренебрежения, как того, кто на собраниях кричал «Да, смерть!», а когда у него обнаружили рак – как и все, потопал в больницу. Вряд ли здесь есть противоречие. Лимонов не был принципиален, скорее он был верен себе. Попрекать его несоответствием – упираться в него же, а человек, тем более писатель, существо изменчивое. Это публика неизменна – ищет любой срам, чтобы осадить и пролаять.

Главный лимоновский срам случился на пересечении 8-й авеню и 42-й улицы чужого Манхэттена. Родовое проклятие Лимонова, от которого он, при всём равнодушии, всё же пытался избавиться, то вкладывая в уста Трумена Капоте мысль, что первая книга преследует писателя, то в той же «Книге мёртвых» вворачивая единственную прямую и ненужную пошлость про то, как у «вождя» в поезде сосёт девочка, пытаясь создать этакую гетеросексуальную зеркалочку. Случка на литературном авеню не прошла незамеченной. Получилось очень уж живуче и многозначно. Настолько, что никто не вспоминает таких же гомосексуальных откровений из «Дневника неудачника». При желании, когда Лимонов оказался в тюрьме, ему могли устроить там полный ад – например, стравить данный «факт» другим сидельцам, что определило бы незавидную участь Лимонова. Есть в этом и определённая справедливость – ты можешь написать множество книг, создать радикальную партию, видеть гаубицы и фронты, но при случае всё разобьётся о простой половой вопрос, заданный с воловьим упрямством. Это и повод для злорадства: можно представить, что ад для Лимонова – это бесконечная пресс-конференция, где у него в разных выражениях спрашивают, сосал ли он у негра. Опять же – «факт» позора одновременно факт критики – то, что многие держат в уме столь грязные подробности, больше говорит о помнящих, нежели о Лимонове. И в то же время «Эдичка» – это про то, как снова не замечено предельное одиночество, как пропущена страшная эмигрантская невротичность, как не нужны никому устремления сильного молодого тела... Отсюда эта брошенность под мост. Вся брошенность.

До «Эдички» в русской литературе никто не говорил о себе изнутри, из мяса, из мочеточника, у которого нет подруги – сперма сбрасывается в пустоту, не порождая ничего, кроме отчаяния. «Эдичка» впервые физиологически застонал, рассказав о тоске ниже пояса, да к тому же перевёл неудовлетворённость в гнев, обещая разрушить и отомстить. Здорово, очень хорошо, но для мировой литературы – опоздание, там такое уже было, о чём Лимонову сразу же сообщил начитанный Бродский. Это объективно так, и Лимонова это сильно задело. Действительно, обидно. Что ещё хуже, чем отсосать у негра? Сделать это вторым.

Лимонов не зря так часто вспоминал Луи-Фердинанда Селина и Генри Миллера. С Селином он тягаться не мог (но очень хотел): на стороне желчного француза была настоящая война и настоящая (под расстрел) тюрьма, а ещё революция в письме, объюродившая и опростившая стиль. Селин кривился, Селин хмурился, и из его морщин, из складок его – целое словесное дерево, скрюченное, неприятное, растущее куда хочет множеством веточек: народным арго, синтаксисом, цинизмом, чёрным сутуленьким скрежетом. От этого корня – много кто, в том числе Генри Миллер, куда более похожий на Эдуарда Лимонова, о чём тот сам честно и признаётся. Если Селин часами просиживал над своими многоточиями и тем самым говорил из формы (пусть и авангардной), то значение Миллера как ученика Селина в том, что тот отшелушил писательское «я» от сковывающей его условности – модернистской ли, литературной, какой ещё. За Миллера говорил не профессиональный навык, а то, что его когда-то приобрело, – скрытое человеческое «я», вывернутое модным в ту пору психоанализом и астрологией. Если в романах Миллера и есть что-то порнографическое, то только обнажённое «я» и ничего сверх того.

Эдуард Лимонов повторил то же самое, но уже в русской литературе и с некоторыми отличиями, которые, увы, не могут скрасить отнюдь не некоторого опоздания. Так, писатели сходятся в оценках плоти и жизненности вообще. Но принятие жизни Миллером безусловно, в витальности своей он космологичен, плоть человека – источник прорыва, поэтому презрение общественной морали органично, необходимо даже: радость освобождения сведена женскими бёдрами. Лимонов любит жизнь инструментально, в её радостном перечислении и без какого-то итогового слития – там, за седьмым небом, только национал-большевистская Вальгалла. У Миллера жизнь – кипящий поток, баня пакибытия, раскалённая настолько, что разваривает плоть, а у Лимонова жизнь – это биография, лесенка ко вполне обыденной славе, величию, вечности. Вот почему к Миллеру ничего предъявить нельзя – это как вычерпнуть воду, влитую в реку, а у Лимонова, при желании, можно высмеять каждый шаг.

Может быть, поэтому Лимонов так и не закрепился в культуре, повседневности, языке. Трудно представить себе конструкцию: «Знаешь, это как у Лимонова». Но что «как у Лимонова»? Как у Пушкина – понятно, как у Достоевского – понятно, равно как у Зощенко или Пелевина, а у Лимонова что? За словом «лимоновщина» стоят желчные плевки во всех умерших да какие-то скабрёзные подробности о том, кто плевался. Отсюда же нехитрый мысленный эксперимент. Можно ли представить литературу второй половины ХХ века без романа Оруэлла, экзистенциалистов, Берроуза, Солженицына, французов, кого-то ещё? Как-то с трудом, это въелось. А без Лимонова всё представляется очень легко, будто его и не было. Не потому, что Эдуард Вениаминович не обладал талантом, напротив, он очень талантлив, а потому, что он всё время приходил к финишу вторым, третьим, восьмым, двенадцатым. И в литературе, и в биографии. Когда начал соперничать с россиянами – стал приходить первым, но Лимонов не тот, кто удовлетворился бы победой на районных соревнованиях.

«Это я – Эдичка» (1979) – как раз такая районная победа, тогда как Генри Миллер установил рекорд на той же дистанции аж на сорок лет раньше («Тропик рака», 1934). При этом в тени самого известного романа Лимонова находится прекрасная трилогия: «Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «У нас была великая эпоха». Среди них выделяется «Подросток Савенко», роман, рассказывающий о послевоенной харьковской шпане. Эта книга безусловно лучше «Жизни мальчиков» Пьера Паоло Пазолини, сходству с которой Лимонов правильно удивлялся. По откровенности местами превосходит даже Жана Жене. «Подросток Савенко» превосходит и самого Лимонова, которому много приходилось придумывать и додумывать, но только в харьковском цикле он явлен почти без прикрас, а если и с ними – то ничего, можно и так.

Это история о начитанном подростке, влившемся в бандитскую среду широколиственного Харькова. Лимонову удалось создать типаж в чём-то даже на уровне «тургеневской девушки», нахально снабдив его своей просторечной фамилией. Как об этом пели «Соломенные еноты»: «Я казался себе подростком Савенко, заспиртованным казался котом». Неприятная в своей открытости книга, когда подросток, уже выучивший стихи Блока, наблюдает за грязным уличным изнасилованием. Как бы и не натурализм уже, а попросту увиденное и услышанное – главарь шпаны Тузик с немецким штыком за поясом, потаскуха Мушка, друг Кадик, липы у трамвайных остановок, Салтовка и Тюринка... За вымыслом уверен – вот такой был рабочий посёлок и такие в нём были короли. Ведь не выдуман же подвиг на Конном рынке, где худенький Эди-бэби на спор выпил литр водки. И про ограбление не выдумано, про опасную бритву... Порой повествование чуть выспренно, Лимонов всё ещё брал европейскую публику на абордаж, и про кое-какие детали догадываешься – ага, вот это у него на продажу. Убери лишнее, и по тексту разольётся лёгкая пьяность, которая унесёт в послевоенный Харьков, сюда в провинцию унесёт, в рабочие посёлки, где изнывают редкие уже подростки Савенко.

Это невероятно близко читающим благополучным юнцам, которых манит сорваться из дома, насытить бегом тёмную подворотню, ударить кого-нибудь заточенной железкой – один шаг от тьмы уголовной, просто от тьмы. Щекочущее что-то, желающее огласить... Вот что схвачено в романе. Потому он хорош.

Подросток Савенко – это содержание воспитанного человека, который сознательно стремится к раздраю, уголовщине, не столько к бунту, а к липкому, горячему, вкусному, кипящему (в целом, к лишнему), то есть к выпивке, ножу, женщинам. Это особый промежуточный тип, ничему до конца не принадлежащий, а рождённый на переломе и идущий своей стороной. Когда-то НБП наполнили такие вот подростки Савенко, возмужавшие на обломках империи. Если бы Лимонов писал мало, его «Савенко» обязательно бы заметили. А так внимание растратилось на другие направления, где Лимонов всё время приходил третьим, пятым, седьмым. Ну и опять не повезло со временем: «Мальчики» Пазолини – это год 1955-й, а «Подросток Савенко» – только 1983-й. Притом что роман Лимонова сильнее, тридцатилетнее отставание он отыграть не смог. Напротив, «Подросток Савенко» стал подспорьем в обильной психологизации Лимонова: обиженный мальчишка, детскость, неизжитая подростковость, желание прославиться, запустив камнем...

Психологизация да перечисление – вот типичное о Лимонове вспоминание, которое (и в этом трюк) больше говорит о вспоминающем, нежели о самом писателе. А ведь можно сказать проще. Да и точнее.

Лимонов попросту неудачник.

При этом нужно разделять тип аутсайдера и неудачника.

Аутсайдер – тот, кто оказался в стороне от любого соревнования, некто даже не включённый в оценку, человек снаружи. Неудачник – тот, кто в соревновании поучаствовал, даже подавал надежды, но не смог прийти первым. Неудачник – тот, кто попытался и не преуспел, герой, запомнившийся подходом, может быть даже кратким успехом, такой Макмёрфи, который хотя бы попытался. Аутсайдер – плох даже в своём названии, никчёмное заимствование, не способное победить из-за отсутствия таланта. Неудачник же не преуспел из-за стечения обстоятельств, истинных гениев, того, в чём нельзя обвинить проигравшего, – ведь он хотел, мог и пытался.

Так вот, Лимонов – именно такой неудачник. В хорошем смысле слова.

Налицо его литературная неудача. Состоявшись в русском письме, Лимонов хотел быть частью письма всемирного, но там его «Эдичку» легко обходит Генри Миллер, а типаж «Подростка Савенко» обогнали «Мальчики» Пазолини. В загашнике остаются бахвалистые лимоновские некрологи, после прочтения которых не покидает восхищённо-жалостливое ощущение: «Слишком многих он знал». Но это интересно русским, которых хлебом не корми – дай почувствовать себя эмигрантами, но какое дело той же Франции до того, близко ли знал Лимонов Жан-Жака Повера? Чистая ведь окраинная некрология: заслали в большой мир эмиссара, чтобы он потом нам всё о нём рассказал. Лимонов удовлетворял болезненную русскую жажду прикосновения, дал сопричастность большой европейской культуре, и, чего уж там, было лестно знать, что этот простой старик знал чуть ли не всю подпольную тусовку Парижа. Совершенные по стилю эссе, чем старше – тем желчнее, бьющие мертвецов, выуживающие их мёртвые подробности – прекрасное этнографическое и психологическое чтиво, настоящий Клондайк для журналиста, пишущего обзорную статью на имя из прошлого... Но это всё несоизмеримо с теми амбициями, которые питал Лимонов. Они осуществлены не были. Даже в миллионном романе Эммануэля Каррера (чудовищная ориенталистская чепуха из пересказов книг Лимонова) писатель был показан с некоторой насмешкой, скорее чудаком, чем героем. Эта неряшливая биография вернула Лимонову европейскую славу, но она же подвела к неожиданному и неудобному вопросу.

А что в биографии Эдуарда Лимонова, собственно, такого?

Если перечислять через запятую – богема, войны, революция, партия, тюрьма, – то выглядит очень внушительно. Если начать разбирать (а можно просто «понимать»), то... нет. Не то.

С богемой всё наиболее ясно: Лимонов много где прослонялся и много кого знал. Ускользнули от него немногие, вроде Жана Жене.

Далее – войны. О них Лимонов упоминал постоянно, но ни в одной войне он по-настоящему не участвовал. Он видел смерть, попадал под обстрелы, с какой-то целью носил автомат, был на местах, наезжал и уезжал, но не стал солдатом, как множество других русских и нерусских писателей, а остался фланёром, военным журналистом, другом Аркана и Караджича, авантюристом, охотником за биографией, не вживающимся в войну, а «прошедшим» её по касательной. При этом Лимонов почти не врёт. Он просто молчит о том, чего не было. Он даже скромен, этот Лимонов на войне:


У меня немного фотографий с фронта, потому что стеснялся залезать в кадр с полевыми командирами. Считал, что не заслуживаю такого.


Есть и другое свидетельство: лето 1992 года, высоты над Сараевом, дающий интервью Радаван Караджич и восторженно присевший рядом с пулемётом Zastava M84 Лимонов, которому объясняют, как правильно из него стрелять, и который неумело, дрожа от восторга, выпускает в сторону Сараева длинные очереди. Это стоило Лимонову карьеры европейского писателя, которому положено бунтовать во вполне допустимых пределах. Примечательно, что ещё до этой съёмки Лимонов распинался о своих невероятных приключениях и боях в предместьях Сараева (в Еврейски Гроби), что никак не соотносится с его более чем ученическим обращением с пулемётом. Это слепок всего «Лимонова на войне»: попалить с нескольких километров по городу, сфотографироваться с командованием, пройти по простреливаемой дамбе, услышать мину, кого-то схоронить... Честно было бы назвать это военной журналистикой, экстримом, приключением, но не войной:


Балканские мужские обычаи я знаю: теперь, когда я воевал на вуковарском, боснийском фронтах, в Книнской Крайне, когда я посетил Черногорию.


Лимонову нужен был свой Кавказ, чтобы быть как Лермонтов («Балканы – это мой Кавказ»), но при всём уважении к тому, что Лимонов действительно видел, – это нельзя назвать ни «войной», ни «фронтами». Главная его воинская эпопея – два с небольшим месяца в Книнской Краине (Республика Сербская Краина) 1993 года. Сам Лимонов об этих событиях особо не распространялся. Известно, что не попал в знаменитый отряд Аркана, державший перевалы, поначалу – не пустили на блокпосте в Бенковаце, потом – в снегу завязла машина. Так Лимонов оказался в рядах военной полиции, за что не очень достоверно оправдывался. Подобное с ним случалось довольно часто. Как пример – оставление Белого дома после неудачного разговора с Руцким, из-за чего Лимонов не смог поучаствовать в его обороне. Или эпизод весны 1992-го, когда Лимонов хотел посетить Сараево, дабы повторить маршрут Гаврила Принципа, но из-за случайных слухов, что в городе «скушно», никуда не поехал, о чём вскоре сокрушается – 6 апреля вдруг полыхнул символ всей Балканской войны...

Лимонов прибыл в Книнскую Краину в феврале 1993 года, аккурат после масштабной хорватской операции «Масленица». Фронт встал, его худо-бедно разграничивали силы ООН, велись взаимные обстрелы. Лимонова оберегал полковник Шкорич, следивший, чтобы писатель не натворил лишнего. В общем-то, распространённый типаж кадрового военного, который не знает, что ему делать с военным туристом. Так Лимонов два месяца ходил из казармы на дежурство, посещал окопы, постреливал, брал интервью. Потом уехал в Москву.

Истории эти описаны в сборнике «СМРТ». Именно военные подробности в нём почти отсутствуют, а если появляются, Лимонов путает «проволоку» от «русской мухи» (РПГ-18) с «проволокой» от ПТУР. Честность художника всё же торжествует – самые сильные истории Лимонова не боевые (в них он как раз не участвовал, описана только одна атака), а им сопутствующие – жуткий опрос беженцев в отеле «Славия», убитая белая лошадь, истории сербских солдаток... Непонятно, чего тут стесняться – у писателя нет обязанности воевать, но Лимонов старательно изображал ветерана, участника, как он говорил, «пяти войн»:


Потому слухи о военных доблестях Хэмингвэя сильно преувеличены. (Тут, признаюсь, меня подталкивает к разоблачению и моя личная воинская ревность. Я, как-никак, побывал на пяти войнах плюс на месте конфликта в Таджикистане).


В действительности Лимонов нигде не воевал. Он только видел, как воевали. Пусть не обвинят эти слова в ревности или зависти – это лишь нежелание уравнивать биографию с автоматом и тех, кто тихо умирал за свой дом.

Все вопросы могла бы снять последняя, Донбасская война. На Лимонова ещё в 1996 году украинской Генпрокуратурой было заведено дело за призывы к расчленению Украины. Сам харьковчанин, в детстве поскитавшийся с семьёй по Донбассу, Лимонов мог вернуться домой только на танке, и самое удивительное, что этот случай ему действительно представился. Дар, которым, пожалуй, не был наделён ни один современный Лимонову писатель – выдумывать всяческие безумства, а потом видеть, как они воплощаются в жизнь. Кто в начале нулевых мог подумать, что действительно будут танки и Донецк с Луганском? Глядишь, так и идея Лимонова о кочующем на поезде правительстве России осуществится.

Лимонов вполне мог поехать на Донбасс, навоевать первые месяцы на славную книгу, не воевать даже, а просто побыть рядом, разумеется, со всеми вскорости разругаться, стать неудобным и оказаться выкинутым обратно в Россию, где можно было сесть и обо всём написать. Сказать про Донецк и Луганск, как про Болотную площадь: вот если бы меня послушали, всё бы вышло иначе.

Но он снова явился с опозданием, только в декабре 2014. Это несколько разочаровало. Всё-таки смысл вождизма в том, что, когда ты бежишь в атаку, твой вождь бежит рядом с тобой.

Что до деятельности Лимонова в «революции», то это слишком громкое слово для погрома, который устроили левопатриотическим силам в 1993 году. Далее – акционизм, стареющие вожди, подвиги одиночек да бестолковая суета Виктора Анпилова, жизнь которого, кстати, полнее и чётче жизни Лимонова. Если через Лимонова девяностые преломились на европейский манер – со строительством эстетско-радикальной партии, книгами и приключениями, то Анпилов преломил в себе девяностые вполне по-русски: растопырив руки, он бегал, как курица, всё ловил кого-то, создал когорту бессмертных – экзальтированных анпиловских бабушек, обещал оскопить Михаила Прохорова... Анпилов не делал себе биографию, а юродствовал на пределе. Вполне возможно, что это нераспознанный рабоче-крестьянский святой. Очень необычная фигура. Общая, трагическая и смешная.

Об Анпилове у Лимонова есть невероятно точный некролог. Проговаривая собственную травму, писатель спрашивает у лидера «Трудовой России», почему тот однажды не повёл людей с Манежной на штурм Кремля. Раздосадованный Анпилов парирует, почему людей не повёл сам Лимонов, и тот отвечает:


За мной бы не пошли, Виктор Иванович. Ну кто я был тогда, писатель-эмигрант, принявший сторону народа. Вроде свой, а там чёрт его знает. За мной бы не пошли. За вами бы точно пошли.


Весьма симптоматично здесь слово «тогда», будто бы «сейчас» за Лимоновым тоже кто-то пошёл. Всё, как 10 декабря 2011 года, когда Лимонов не смог удержать толпу и она ушла на Болотную, о чём он тысячу раз сокрушался. Увы, сокрушаться здесь можно только о следующем: как человек, считающий себя революционером и посвятивший жизнь борьбе, не смог взять и повести толпу туда, куда ему нужно, то есть не сумел сделать что-то для революционера характерное, как для электрика – поменять розетку, а для водопроводчика – починить кран?

От этой неудачи Лимонов скис, целое десятилетие поднывая о том, что кто-то не послушался и кто-то не пошёл. Похоже вели себя в эмиграции некоторые эсеровские лидеры, ещё одни неудачники русской истории.

У Лимонова тоже была своя партия. НБП – самое яркое, что случалось с российской политикой. НБП занималась ею с эстетической позиции, и та была намного сильней позиции политической – нацболы пробовались на выборах, но депутатские успехи их были незначительными (в Коврове, например), тогда как запомнилась НБП резкими эстетическими высказываниями. Красно-коричневый спектр девяностых не исчерпывался одной только НБП, но в памяти осталась лишь она, и это, конечно, самый значительный биографический успех Лимонова. О нём много уже написали, в том числе на Западе (беспомощная книжка «Чёрный ветер, белый снег» Чарльза Кловера). Её блестяще разгромил нацбол, историк Андрей Карагодин:


Или вот вам история, как на самом деле не сложился альянс Анпилова с Баркашовым: Лимонов с Дугиным выдали мне деньги на такси и велели привезти вождя коммунистов от ДК МГУ, где вечер проводить запретили, в другой ДК на Октябрьское поле. Все бы ничего, только Анпилов явился со свитой из пяти экзальтированных бабок и гармониста и без них ехать отказался – а на два такси денег выдано не было. Узнав, что не приедет Анпилов, не пришёл и Баркашов, который ждал со своими чернорубашечниками в «жигулях» за углом ДК. Вот и всё, и никакой тебе конспирологии – но не Кловеру же, с его постным лицом открывателя прописных истин, я буду рассказывать этот весёлый шукшинский апокриф?


Передаёт дух времени, не правда ли?

О раннем НБП не получается говорить со стороны. Это привилегия тех, кто через НБП прошёл. Можно лишь заметить, что, при всём игровом вождестве, НБП оставалась самой эгалитарной площадкой для высказывания из возможных. Туда мог прийти подросток Савенко любых убеждений. Он мог стать Сухорадой, мог – доктором исторических наук, тоже писателем, тоже мертвецом, и в том было значение НБП как притяжательного местоимения: партия собрала воедино тех, кто без неё бы попросту застрелился, спился, да «умер при невыясненных обстоятельствах». Получился костлявый подростковый кулак. Очень похожий на кулак самого Лимонова.

Чаемой революции не произошло. Она оказалась бедным спектаклем без сколько бы то значимой герильи, без действительно решающегося парламентского бодания, даже без настоящего, бразильских размахов, карнавала – невнятная, пустая толкотня, омрачённая настоящими страданиями настоящих людей. Лимонова часто обвиняли в беспринципном использовании молодёжи, но таковы уж подростки Савенко – они всегда жаждут лишнего. С Лимоновым или без Лимонова, конец у них примерно известен. Да и смерть в понимании НБП не есть что-то плохое. Пусть всё окончится ещё одной неудачей, но смысл ведь не в том, чтобы победить, а в том, чтобы попытаться.

Далее известные события на Алтае и тюрьма. В общей сложности Лимонов отсидел два с небольшим года, последние два месяца – в образцово-показательной колонии под Энгельсом («...мы ведь были образцово-показательным отрядом образцово-показательной красной колонии, лучшей в Российской Федерации»). Этот срок позволил Лимонову сравнить себя с графом де Садом, Жаном Жене, Франсуа Вийоном и вообще всеми великими сидельцами. От тюремных сравнений неприятно так же, как от «военных», – Лимонов оказался для тюрьмы попутчиком, он был обречён вскорости выйти, тогда как де Сад или Жене сидели чуть ли не большую часть жизни. Однажды у Лимонова попросили прокомментировать вывод Варлама Шаламова о том, что тюремный опыт исключительно негативен. Лимонов ответил: «Я с ним совершенно не согласен. На самом деле тюрьма возвышает» – и далее рассказал про аскезу. Хорошо говорить про аскезу, став на два года привилегированным узником, к которому приковано внимание страны, писателей и властей. Шаламов в безвестности отсидел на Колыме шестнадцать лет, «доходил» от голода и холода, видел, как тут же, в бараке, воры играют на чью-то жизнь. Разный опыт, разные выводы. Нельзя сравнивать просто из уважения, чтобы сохранились какие-то базовые отличия: сложное и простое, тяжёлое и лёгкое, поверхностное и глубокое.

Биография Лимонова вообще такая – коснуться всего понемногу, чтобы сравнивать себя сразу со всеми. Нигде он не дошёл до конца, и, видимо, даже не хотел идти, иначе бы оказался весной 2014 года там, где всегда мечтал. «Героическая» биография Лимонова могла шокировать игривую французскую богему или образованных московских журналистов, но Лимонов ни в чём не превосходил тех священных монстров, с которыми себя сравнивал, и уж тем более не превосходил рядовых нацболов, которые гибли, калечились, воевали.

Это никак не опровергает искренность Лимонова. Просто есть люди, которые всю жизнь хотят искренне кого-то играть. В роли этой, больше французской, соответствующей их разбитным интеллектуалам, Лимонов оставался человеком западным по движению и стилю, но сумевшим развернуть свой отыгрыш к России. Редкий поворот для русских, которые чаще наоборот, от родного очажка – к Чаадаеву... При этом, начиная с «Дисциплинарного санатория» (1993), Лимонов дрейфовал в сторону политического мыслителя. Иногда его так и предлагают оценивать, хотя тот же «Дисциплинарный санаторий» лишь бесхитростный пересказ дисциплинарной концепции Мишеля Фуко, разбавленный Ги Дебором с его принципиальным ситуационистским разделением на «soft» и «hard» систем угнетения. В качестве политического мыслителя Лимонов не предлагает вообще ничего, хорошим языком пересказывая прочитанных им французских классиков, да мёртвый неудачливый пантеон, собранный Михаилом Агурским в работе «Идеология национал-большевизма» (1980). Политическое именно Лимонова – радикальные утопические призывы, но чего такие призывы стоят, когда сотрясают лишь воздух?

Таким образом, биография Лимонова – это набор экстравагантных зарисовок в духе парижских шестидесятых, к которым Лимонов опоздал и которые он хотел повторить (не зря Лимонов так часто вспоминал соратника Че Гевары философа Режи Дебре). Это системный для ХХ века переход от жизни к биографии, т. е. к набору запечатлённых событий, которыми можно поторговать. В русской литературе авантюрная линия была прервана ещё в 20-х, и вызреть плутовской роман (в случае Лимонова – плутовские эссе) мог только за границей. Что, собственно, и произошло. Вернувшись в Россию, Лимонов явил обыденный для Запада, но неизвестный в России тип писателя с экстремальной биографией (последним до него был Виктор Шкловский), чем многих и поразил. Вот и всё. Здесь, строго говоря, ничего конечного произойти и не могло. Не предполагает сам жанр.

Биография Лимонова свидетельствует о значительной просадке уровня: Лимонов для многих был чем-то запретным («Я с ним не согласен, но...»), тогда как Лимонов сам не дотягивает до чего-то запретного, а эпигоны Лимонова – просто нелепы. Это лестница, где трудно определить ступеньку Лимонова (но она явно не в начале и не в конце); она просто фиксирует то, что есть писатели выше и писатели ниже, хотя, как и всякая лестница, должна была бы предложить взобраться по ней.

Звучит нахально, но достаточно последовательно спросить:

Была ли у Лимонова за плечами великая война, как у Эрнста Юнгера? Нет, не было. Было ли у Лимонова великое революционное прошлое, как у Че Гевары? Нет, не было. Были ли у Лимонова великое террористическое делание и партия такая же опасная, как у Бориса Савинкова? Нет, не было. Был ли у Лимонова тот уровень эпатажа, как у Габриэля Д'Аннунцио? Нет, не был. Была ли у Лимонова великая книга, заложившая жанр и от которой – целая ветвь словесности, как от Луи-Фердинанда Селина? Нет, не было. Был ли в жизни Лимонова великий бескомпромиссный жест, как у Юкио Мисимы? Нет, не был. Совершал ли Лимонов такие же преступления, как Жак Месрин, и сидел столько же, сколько Жан Жене? Нет, ничего такого. Был ли Лимонов политическим мыслителем в духе Сореля, Бакунина, Маркса? Конечно нет. Отметился ли Лимонов в таких же жутких метафизических построениях, как граф Лотреамон? Снова нет. Тогда почему Лимонов постоянно сравнивал себя с Юнгером, Че Геварой, Савинковым, Д'Аннунцио, Мисимой, Селином и Лотреамоном? Да, в общем-то, нипочему. Это люди другого уровня, до которого Лимонов ничем – ни текстом, ни жизнью – не дотягивал, этакий учащийся средней школы, который полагает, что он наравне с выпускниками, тогда как Лимонов просто курил в тех же местах, что и его священные монстры.

Но именно эта разница придаёт Эдуарду Лимонову ценность.

Он наш дорогой неудачник. Как неудачник Лимонов интересен, как неудачник он должен быть прославлен, и как неудачник – приводим в пример. Это не кокетливое неудачество Ли Освальда и Равальяка, не Че Гевара и Ги Дебор, каждый из которых действительно совершил что-то предельное и потом проиграл, а неудачество того, кто к финишу пришёл четвёртым, даже не покачнув пьедестала. Собственно, как неудачник Лимонов и начинал:


Только я жутко и клятвенно пообещал себе, если даже примут, навсегда остаться тайным неудачником, втайне соблюдать наши обычаи и обряды, разделять наши восторги и страхи.


Вот же простор для конспирологии: вдруг Эдуард Лимонов сознательно не написал великой книги и сознательно не решился на великий поступок, ибо хотел быть тайным неудачником? Отсюда – смерть в больнице, которую он всегда проклинал, отсюда – не поехал на танке на Украину, отсюда – провал в политике. Всё отсюда, и разница между заявленным и сделанным – тоже. Вдруг Лимонов сознательно строил биографию не героя, но неудачника? О, это был бы по-настоящему агиографический сюжет, что-то из истории византийских юродивых – тайных святых, в порочности которых уверено общество.

Но нет. Всё проще. И оттого – грустней.

К концу жизни Лимонов всё больше напоминал человека, который не совершал свой вояж. Он словно всегда жил в России, избавился от троцкистской внешности, и его, наверное, больше не узнавали на улице. Хотелось даже, чтобы Лимонов вообще перестал трепыхаться, стеснительно принял старость, и тогда – жизнь в безымянной хрущёвке, вечерний поход в магазин с авоськой и драка с каким-нибудь жлобом у прилавка – то, что потом бы попало в СМИ, где написали бы про безрадостный жизненный итог, а растерянный писатель, участник войн, комкал бы порванную авоську перед камерами журналистов и смотрел бы во что-то, чего уже нет. Тем более Лимонов сам ходил за продуктами в магазин и сверялся по списку с покупками. Оставалось только забыться, опроститься и понимать, что если луч солнца утреннего на стене, то – богач.

Немножко совсем не хватило. Чуточку.

Ведь в лучших своих произведениях Лимонов как раз и предстоит простым человеком, знающим радость труда. Нужно было забыть эти смешные французские обзывалки («Ты буржуа!» – «Нет, ты буржуа!»), тем более давно уже нет никаких буржуа, и двигаться к русскому осмыслению мира, к упрямой работе рук. Лимонов сам выложил крыльцо для штаба НБП, шил брюки, плавил металл – вот где бескомпромиссность. Лучшие некрологи его – о Витьке Проуторове да о Кадике, а Капоте и Бродских знали другие, лучше знали.

Да и крупных творцов Лимонов глушил так же, как простой человек какого-нибудь Малевича («Мой сын лучше нарисует!»). Обывательские на самом деле суждения, мнение вздорного соседа по лестничной клетке. Писатель был настолько скандален, что его можно было обозвать цитрусом – и этого бы хватило. Была у Лимонова и собственная лавочка в ЖЖ, с которой он окатывал мимо проходящих, а когда закончились воспоминания, Лимонов обратился к первым попавшимся сетевым справкам, и в поздних его сборниках отчётливо виден пересказ, хотя, вероятно, это не было видно самому Лимонову, который освоил компьютер также бесхитростно, как и многие старики.

У Лимонова был шарм незнакомого с Интернетом. Этим он был похож на людей много повидавших, которые рассказывают то, о чём нельзя прочесть. Малочисленные устные люди, знающие о саде Тюильри и сомюрских кадетах. Лимонов даже общепринятых транскрипций не признаёт, у него свои святцы: не Хэмингуэй, а Хэмингвэй, не Мисима, а Мишима. Большой ведь талант – оставаться самоуверенным в хохотном ХХI веке.

Это не портило его публицистику, где барон Эвола, уже прикованный к инвалидному креслу, вдруг «расхаживал по квартире, обедал у них на глазах». Читать Лимонова и требовать от прочитанного точности – по меньшей мере странно. Это даже не пропаганда, а особое отношение к тексту. Лимонов скряжит слова, и не потому, что таков стиль, а просто пророки, которым он себя полагал, не разбрасываются словами, а собирают их в заповеди. Так уж точно не может писать никто из современников – просто потому, что никто, вроде бы, не мнит себя мессией. А Лимонов мнил. И писал соответствующе. Поэтому, когда пишешь о нём, не получается назвать текст как-то иначе. Только «Лимонов». И всё тут.

Это показательно. Из Лимонова нет трансцендентного выхода, он концентрирует на себе. Поэтому полностью он может понравиться только тем, кто не умеет или не хочет довольствоваться собой; это тем нравится, кто готов стать частью чужой мечты. Священные монстры, о которых писал Лимонов, работали на трансценденцию – давали возможность исхода. Лимонов, напротив, был аккумулятором, поглотителем. О чём бы Лимонов не говорил, он обращал это в себя, став ещё одним Мидасом. Писатель заявил, конечно, об «анатомии героя» и «философии подвига», но это тот случай, когда нужно было явить личный пример, а его как раз не последовало. Лимонов мог выйти из западни изобретением собственной метафизики, что он, кстати, и пытался проделать. Получилось плохо. Куда радикальней выглядел бы отказ от роли, уход за кулисы. Вместо этого Лимонов начал придумать оправдания, договорившись до того, что он-то, Лимонов, на свой подвиг – Алтай – явился, и не его вина в том, что он там не умер или не сел на двадцать лет. Выглядело такое объяснение натянуто. От него было грустно, как от вида чего-то несбывшегося. Лимонова подвело то, чем он хотел прославиться: ему не хватило смелости пойти до конца и не хватило смирения это признать. Но именно это позволяет ценить Лимонова как прекрасного неудачника, пополнившего ряды тех, кто «хотя бы попытался».

Прощай, Эдичка, ещё один наш неудачник. Ты попытался многое совершить, и многое у тебя не вышло. Но это ничего. Там, после всего, только и разговоров о том, кто как пытался и почему не получилось.

Прочее же значения не имеет.
[Наверх]

  

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"