Литов Михаил Юрьевич
Старость как раскрепощение

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Типография Новый формат: Издать свою книгу
 Ваша оценка:

  Михаил Литов
  
  СТАРОСТЬ КАК РАСКРЕПОЩЕНИЕ
  
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  
  Нынешним утром проснулся с мыслью, что должен сослаться на литературу и объяснить, почему во сне ко мне вернулся интерес к творчеству Анри Барбюса. Отчего бы и не сослаться, для меня в этом нет никакого затруднения, зато куда сложнее и, соответственно, любопытнее с затребованным объяснением, уже хотя бы потому, что упомянутого интереса у меня, насколько я помню, никогда не было. Но сны, известно, обладают своей логикой, и если в них предъявляются некие требования, пусть даже абсурдные, жди настойчивости, привяжутся страшно, они дьявольски цепкие, сны-то, и умеют пленять, а задумаешь выпутаться, так и осадят. По крайней мере, так оно в старости, о чем мой опыт убедительно свидетельствует. В молодости сны полегче, тогда они, в основном, ярки, звонкие даже какие-то и не обременительные, словно сами по себе беззаботные, пролетают как птицы и исчезают, не замышляя никаких пыток и издевательств. А на склоне лет или бессонница одолевает, или навязываются мрачные сновидения, придавливают, лишают - сущие грабители! - вещей как материального, так и умственно-душевного порядка, все гонят и гонят в неизвестность, поближе к гибели.
  И уже вроде бы проснулся, а какой-нибудь приснившийся Барбюс все еще тут как тут, напирает, запускает в тебя токи, разные струйки и даже как будто сюжетные линии, тысячью энергичных змеек извивается в тебе. Считается, что у молодежи, а точнее - у каждого поколения подростков, должна быть своя обладающая твердым поучительным значением книга. Мне кажется, скорее всего по недоразумению и в силу моей все разрастающейся несостоятельности, что когда так говорят: поколение подростков, - это некая экранизация знаменитого романа Достоевского, нашпигованная бездарными создателями и исполнителями, которые снуют, как оглашенные, толкаются и заламывают руки, а скрывшись за кадром, особенно громко требуют к себе внимания. Думаю, подобного рода ассоциации лезут в мою голову потому, что я слишком долго трудился в специализирующемся на выпуске дешевой литературы издательстве. Правда, выглядел я при этом значительно, видный был господин; я и сейчас, когда интерес к собственной персоне существенно поугас, знаю, что бросаюсь в глаза. Говорю это, опираясь не на опыт знакомств, подтверждающих мой вывод, а исключительно на подсказки своей неистребимой наблюдательности. Но это не тема, которую следует подхватывать и развивать; собственно, и Барбюс не тема для меня, но я, все еще пребывая в неком тумане сна, вынужден говорить о нем.
  Некогда, во времена, которые я не то что ясно, а, к сожалению, слишком ясно, помню, поучительное значение той или иной книги было как бы категорическим императивом, своего рода законом, другое дело, что не все этот закон исполняли. Или мог он исполняться халатно, для виду, в расчете на поощрения, знаки отличия и прочий вздор, прикрывавший иллюзией некой красоты убожество тогдашней жизни. Нынче же, поколебленный хитростями и наказами сновидения, я, словно узник какого-то вселенского бреда, размышляю, не сгодится ли в указанном смысле теперешним подросткам роман Барбюса, имеющий в своем названии что-то пламенеющее и повествующий, надо полагать, о вечной борьбе за светлое будущее. Я старый, но не ветхий, практически ни во что не верю, а теоретически мне так же скучно, как и в те времена, которые я хотел бы считать вычеркнутыми из моей памяти, хотя нынешнюю жизнь я все-таки нахожу сравнительно яркой и по-своему даже бурной. О, это уже далеко не то болото, где прошла моя молодость. Я не болен и даже убежден, что для своего возраста поразительно здоров, и вполне еще, как мне представляется, я крепенький старичок, однако по утрам в последнее время все чаще замечаю дефицит бодрости, что приводит к вопросу: а не пора ли к праотцам? В результате я предпочитаю, проснувшись, валяться в постели, а не бежать в кухню пить кофе и выкуривать трубку. Но хватит о себе, скучно! Добавлю только, что для возрожденного сном и этим же сном наделенного вампирскими наклонностями Барбюса я благодатный материал, он вволю насыщается моей энергией, то есть тем, что от нее осталось, и все громче требует, чтобы я вспомнил его роман.
  Не припоминаю, однако, читал ли я вообще хотя бы один роман этого прославленного автора, а относительно подростков, менее всего озабоченных теперь стремлением тянуться к высоким идеалам, склонен думать, что они из его сочинений вовсе ничего не прочтут. Все это нисколько не говорит, что Барбюс будто бы плохой писатель, а еще меньше о том, что мне, мол, совсем не обязательно тормошить память, пытаясь восстановить в ней название романа Барбюса; я бы сказал, что не грех восстановить хотя бы до некоторой степени и содержание. Положим, это нужно не столько мне, сколько сну, от которого я практически еще не отделался, однако не будем забывать, что сон этот все же мой. А во-вторых, я уже чувствую, что работа, которую он мне подсунул, мне не только не тягостна, но, скорее, некоторым образом даже интересна, тем более что другой у меня, давнего пенсионера, нет.
  Позавтракав, выпив кофе и выкурив трубочку, я и приступил работе. На самом деле предстояло затеять и развить более или менее бурную деятельность. В глубине души довольный, я сильно, выразительно вздохнул, выбрасывая в воздух некую абстрактную формулу старческого недовольства. Для пополнения сведений о Барбюсе следовало воспользоваться компьютером, а мой уже месяц находился в мастерской, обещавшей ремонт бытовой и вообще всякой, какую только можно себе представить, домашней техники, откуда мне на каждый звонок старческий противный голос отвечал, что надо набраться терпения и подождать, торопиться, дескать, нечего. Вставшая предо мной в полный рост проблема Барбюса быстро привела мое терпение к истощению, и я отправился в мастерскую потребовать скорейшего выполнения моего заказа или, может быть, возмещения убытков. В мастерской, а она располагалась на первом этаже обычного жилого дома и представляла собой унылого вида и довольно темную комнату с разбросанными там и сям обломками техники, я увидел склонившегося над столом старика, примерно сказать, моего ровесника. Не знаю почему, но как и в тот день, когда я сдал этому старику свой компьютер, у меня мелькнула странная и какая-то, можно сказать, неприятная мысль, что он дурачок.
  - У вас мой компьютер, уже месяц...
  Я знаю, нередко встречаются люди, заметно отставшие от меня в развитии, дополнял я прежние откровения новыми соображениями, не менее дикими и неуместными, в то же время дружелюбно улыбаясь старику, своему ровеснику. Неожиданно мне пришлось остановить начатую речь. Я осекся, пораженный тем, что мастер, вдруг вскочив на ноги, стал стремительно приближаться ко мне, делая угрожающие жесты. Ни слова не сказав, он ткнул меня в грудь кулачком. Удар вышел никакой, он ведь был хрупкий, слабенький старикашка. Я возмущенно охнул, скрипнул зубами и принялся заламывать его руку за спину, что, следует признать, не прошло успешно, поскольку противник вертелся, как угорь, да и я был тоже фактически хрупок, как, видимо, и полагается человеку на исходе жизни. В какой-то момент мы, не прекращая яростной борьбы, стали пищать, как крысы, а затем упали на пол, и тут уж не приходится отрицать, что дурачком вышел и я, ибо не отскочил своевременно, не убежал от безумца, а возился с ним в пыли и бился, как припадочный.
  - Э-э, в чем дело? Вы с ума сошли? - раздался внезапно над нами чудесный девичий голосок.
  Когда вошла эта девушка и каким подробностям нашей баталии успела уделить внимание, Бог весть. Она была прекрасна, элегантна, внушительно и красиво сосредоточенна на себе, в общем, создание, возвышавшееся словно на неком пьедестале и взиравшее на нас сверху вниз.
  - Моя внучка, - пробормотал мастер, поднимаясь на ноги.
  - Инга, - представилась внучка.
  Мастер подтвердил:
  - Точно, Инга.
  - Послушайте, - сказал я, поднимаясь тоже и стараясь принять достойный вид, - мой компьютер у вас, я принес его, питая определенные надежды... Ясное дело, на ремонт, а этот человек, ваш дедушка, уже месяц пудрит мне мозги, сегодня же, когда я пришел разобраться, на что имею законное право, он набросился на меня...
  - Вам обоим нужно успокоиться, - прервала меня Инга. - Давайте сядем и выпьем по рюмочке малинового ликера. Подействует благотворно.
  Мы сели за стол и принялись пить отличный напиток, густо наполнявший цветом спелой малины графин изумительной, отдающей древностью формы. Вкусно, приговаривал я.
  - Скажите, Петя, - обратилась ко мне девушка, - для чего вам понадобился, тем более срочно, компьютер? А ты, дед, объясни, зачем полез в драку.
  Что она этак фамильярно назвала меня Петей, показалось мне фактом удивительным и несколько даже обидным, коротко сказать, покоробило. Но меня действительно зовут Петей, и оттого, что простота, с какой она угадала мое имя, могла по-настоящему обескуражить, я счел благоприятным и полезным предпочесть тихую покорность ее молодости и красоте потугам разгадать секреты ее прозорливости.
  А дед, пока я планировал особую аккуратность в отношениях с прекрасной хозяйкой мастерской (а я уже понял, что хозяйничает здесь именно девица), демонстративно понурился и сурово молчал, как бы удрученный тем, что внучка назвала его действия дракой.
  - Меня, Инга, зовут Петром Федоровичем, - произнес я веско.
  - Очень приятно.
  - И мне тоже, мне тоже очень приятно! - выкрикнул мастер.
  - А теперь я не меньше вас хочу услышать, с какой стати ваш дедушка на меня напал.
  - Пусть он сам скажет.
  Мастер разъяснил:
  - Я подумал, что этот старикан пришел воровать. А он говорит: послушай, барбос...
  Инга, на глазах становившаяся проще и как бы доступней, то есть, я бы сказал, человечней, от души рассмеялась, я же скупо улыбнулся, прежде чем возразить:
   - Удивляюсь, как здорово вы тут все угадываете. Можно подумать, вы узнали заблаговременно о моем визите и подготовились. Я ведь ничего не говорил про барбоса. У меня в мыслях был и есть созвучный Барбюс, но я не успел ничего сказать о нем вслух. Да-а...
  - Если бы мы подготовились, дед не принял бы вас за вора, - заметила Инга, усмехаясь.
  - Логично... А его как зовут? - кивнул я на старика.
  - Вы у него спросите.
  Я как можно выразительней, с подразумевающей неоспоримое превосходство значительностью взглянул на своего недавнего противника в дикой, не мной, естественно, затеянной схватке. Собственно говоря, я устремил на него испытующий и, в перспективе, оценивающий взгляд. Он был среднего роста, тощ, его обнаженные по локоть руки испещряли толстые до безобразия вены, из ямки на узкой полосе плеч произрастала тонкая шея, а на ней покоилась, впрочем, мелко качаясь из стороны в сторону, довольно большая голова, отводившая, как мне показалось, слишком мало места лицу, выглядевшему наспех нарисованным. Несколько времени я мучительно подбирал слово, которое раз и навсегда определило бы для меня эту забавную физиономию, и наконец решил: набросок.
  - Ну, как вас зовут? - произнес я как бы одним сухим, похожим на выстрел щелчком.
  - Да пошел ты, - оскалился старик. - Я тебе не друг и комедию с тобой разыгрывать не намерен, так что брось эти светские штучки. Знакомства, видите ли, пришел заводить. Мы еще не закончили выяснение, я про отношения, мы еще постукаемся... Я это дело так не оставлю. Я ведь чувствую тут зловредность некую, идейность, не в ту сторону направленную...
  - Его зовут Егором Николаевичем. Вы не думайте, что он злой или не в себе, он просто немножко чудак и юморист. Давайте на ты. Так зачем тебе, Петя, ноутбук... или что там у тебя...
  Собравшись с мыслями, а по сути всего лишь смешав их в кучу, я взял да выложил этим двоим правду о порожденной сном работе над творческим наследием прославленного писателя Анри Барбюса. Старик все заметнее хмурился, слушая меня, а его внучка поощрительно усмехалась. В конце концов мне пришло в голову, что мы трое тихо и незаметно сдружились, причем крепко и навсегда, может быть, даже навеки. Это было отрадно; наступила минута, когда я перестал чувствовать себя одиноким и никому не нужным человеком.
  
  ***
  
  Инга налила еще по рюмочке нам, старикам, каких-то полчаса назад катавшимся по полу и с крысиным писком тузившим друг друга, и себя не забыла, и мы с приятными ужимками выпили. Затем Инга сказала:
  - По ходу рассказа, Петя, а это был любопытный рассказ... согласен, дед?.. Ну так вот, ты не раз употребил слово подросток. Это как-то ассоциируется в твоем воображении с подростком из романа Достоевского? И еще... почему, начиная свою речь, ты назвал себя химерой?
  Ее вопрос с немалой силой взволновал меня, что девушку, похоже, удивило.
  - Или в сознании... - успела она вставить прежде, чем я с необычайной страстью, для меня самого совершенно необъяснимой, выкрикнул:
  - Что ты! Ничего общего, ни малейшего сходства между...
  - Невооруженным глазом видно, что наш гость ни в грош не ставит как нынешних подростков, так и вообще современный люд. Потому он и есть чистой воды химера, - вкрадчиво, гнусно вставил Егор Николаевич, помешав мне договорить, объясниться с его внучкой.
  Я все больше настраивался против него. И в этом нет ничего подозрительного или сомнительного, это очень даже так бывает, что все решительнее настраиваешься против человека, дружба с которым в то же время неуклонно растет и крепнет. Я уверен, мы крепко подружимся именно для того, чтобы в конце концов благополучно разрешить наши взаимные противоречия. Правда, я умнее, Егор Николаевич действительно поотстал от меня; но не беда. Между тем его слова, особенно высказывание касательно химеры, рассердили меня, и не абы как, а до желания принять суровые меры, так что я фактически был вынужден ядовито прошипеть:
  - Я не гость, я здесь клиент.
  - Мы это помним, - поспешила заметить Инга, предупреждая взрыв эмоций у сумасшедшего старика, - и, поскольку с уважением относимся к своим клиентам, как бы находя их уже не совсем чужими нам людьми, то заверяем со всей ответственностью, что твой заказ, Петя, будет выполнен. Ты только наберись терпения.
  - Да, но что касается терпения...
  - Я тебе позвоню, буквально на днях.
  Я ушел, гадая, оставлял ли я им номер своего телефона. Принято оставлять, я почти уверен в этом, но что этим странным мастерам нормы и правила, закрепившиеся в других мастерских? Никакого звонка не последовало. Когда явился я в следующий раз, готовый объявить, что терпение мое вот-вот лопнет, Егор Николаевич, а он опять один сидел в мастерской за столом, вступительное слово отнюдь не дал мне вымолвить, бодро побежав встретить меня прямо у двери и говоря на ходу:
  - А, дорогой, вы у нас... то есть в рассуждении имени...
  - Я у вас Петр Федорович, - грубовато бросил я.
  - Дорогой Петр Федорович, вы пришли, и я рад, поскольку вижу в вашем лице достойного оппонента и в силу этого готов к любому диспуту. Начну с замечания, которое пришло мне в голову еще в прошлый раз. Вы говорите компьютер, так называя сданный вами в наш ремонт предмет. А между тем следует называть его ноутбуком.
  Я почувствовал, что начинаю нервничать и готов вспылить.
  - Это принципиально? В таком случае скажите мне, что вы понимаете под ремонтом бытовой и всякой прочей техники и как называете свои методы? Я нахожу их несостоятельными.
  - Я бы не торопился с выводами, - возразил мастер, - а что касается методов, я бы сказал, что их можно назвать нетрадиционными. Но дело, не будем забывать, идет о ремонте, а всякий ремонт - грубая материя, я же отдаю предпочтение тонкой, и будет лучше, если о той и другой вы переговорите с моей внучкой. Сама она штучка тонкая, однако что ни есть толстое - все растолкует, что для нас с вами камень преткновения, она трактует с непостижимой легкостью. От моей словоохотливости, глядишь, туман заполонит вашу голову, и вы утратите разные там способности, не сможете, например, постичь, толст я или, напротив, худ и костляв, а для нее преград не существует. Она и только она здесь верховодит и заправляет, я же в данном случае утверждаю, что говорить компьютер это, конечно, вовсе не слишком архаично, но все-таки, когда я вас слушаю, мне невольно представляется, что вы всему современному предпочитаете некую старину. Отсюда компьютер, даже в том случае, когда благозвучнее было бы сказать ноутбук.
  - Вы шутите, да? А у меня немножко другое на уме, я хочу услышать, ждать ли мне, что вы этот мой ноутбук отремонтируете?
  - Ждать! Инга не подведет! - рявкнул Егор Николаевич. - Вон он, примерно там, на полочке, серый на сером фоне. Починить его нелегко. Однако ждите. А я, в свою очередь, желаю кое-что услышать. Давайте присядем, - он усадил меня за столик, за которым мы в прошлый раз пили ликер, - и вы мне расскажете, прав ли я, полагая, что вы впрямь предпочитаете старину и седую древность и даже готовы променять нашу комфортную и довольно радостную жизнь на первобытнообщинный строй.
  Я упер согнутую в локте руку в отнюдь не изобилующую чистотой поверхность стола и утопил подбородок в мякоти ладони; в мгновение ока и как-то, пожалуй, механически я сделался пасмурно задумчив.
  - Мне в старине нравится следующее, - сказал я, все же еще удивляясь отчасти тому, что вышел вдруг позером, а вдобавок взял весьма серьезный тон. - Когда в старые времена человек становился тем или иным важным деятелем, например царем или патриархом, это как-то само собой определяло его сущность и поэтому он становился еще и как бы героем романа. Он обретал историчность. В общем, личностью становился.
  - А следующее не нравится в современности...
  - Не нравится, - подхватил я возбужденно, с какой-то нездоровой экзальтацией, - демократическое однообразие граждан.
  Собеседник выразил удивление, не знаю, искреннее ли:
  - Да разве же если человек нынче выбивается из толпы, скажем, в министры, он не становится в то же время личностью и как бы готовым героем романа?
  - Любой может стать личностью, а тем более героем романа. То есть романа, каков он есть нынче. Но не любой ведь становился царем или патриархом. - Как и следовало ожидать, моя серьезность и вдумчивость очень скоро перестала находить себе место в этой жалкой мастерской и сделалась смехотворной. - Так вот, - проговорил я затухающим, переходящим в бормотание голосом, - ваш вопрос, а по сути ваше возражение недостаточно, чтобы я полюбил наше время. Все равно угнетает массовость...
  - Ага! Вот! - суетно разгорячился мастер. - Я еще в прошлый раз, когда вы высказались о Барбюсе, как о борце за светлое будущее, понял, что вы на стороне тех, кто считает человечество вырождающимся и не верит в его светлое будущее.
  - Я на стороне Константина Леонтьева, который сказал, что верить в счастливое будущее как-то даже глупо.
  Заканчивая высказывание, я, словно затыкая горло деревянной пробкой, печально скрипнул изнутри. Егор Николаевич вслушивался, цинично ухмыляясь и нагло заглядывая мне глаза.
  У меня мелькнуло в уме, что пришло время не шутя задуматься, с чем я столкнулся, иными словами, что представляет собой этот человек, у которого я почему-то ищу доброго отношения к себе. В обыденном смысле он, может, и неплох; не скажу, однако: полезен, - как может быть в моих глазах полезен господин, позиционирующий себя мастером и при этом ничего, судя по всему, не умеющий? Повторяю, он неплох, по-своему оригинален, с ним до некоторой степени интересно общаться, но в том высшем смысле, на который давно уже указывают мыслители разных народов, он бездушен и не задумываясь, но добросовестно служит делу приведения всего и вся в состояние посредственности. Чтобы искать общения с таким субъектом, нужно быть человеком бесстрашным, потрепанным жизнью и, скажем, отчасти беспринципным. Я не вполне таков, но у меня хоть отбавляй безразличия, если можно так выразиться, и я готов поддерживать отношения с кем угодно.
  - А что это за звук был? - осведомился Егор Николаевич, подразумевая изданный мной скрип.
  - Какой звук?
  - Словно клекот, так, бывает, птицы...
  - Никакого звука не было и нет, - перебил я, глухо раздражаясь.
  - Константин Леонтьев - реакционер, мракобес, - четко и не без пафосности высказался Егор Николаевич.
  - Мне не нравится... Хоть убейте... Нет, увольте, делайте что хотите, а я буду стоять на своем... Про Леонтьева? Про Леонтьева гадости, мерзости, пошлости? В мастерской какой-то жалкой? Вот так просто и среди непотребного смешения? Вы, Егор Николаевич, подумали хоть немножко, когда и после чего произошел с вами такой конфуз и началась деградация, подумали своей головой?
  - Я согласен подумать вашей. - Он придвинул ко мне свою большую голову, на этот раз украшенную улыбкой от уха до уха.
  - Моей? Моя еще помнит цветущую сложность, а вы как ошметок сорвались и полетели прямиком в ад. Назвать великого провидца мракобесом! Ваши слова и есть ад современной жизни.
  - Давайте стукаться, выходи на середину помещения, Петр Федорович! - выкрикнул мастер.
  - Я отказываюсь...
  - От чего?
  - От всего. В первую голову от общения с вами. А компьютер требую починить. Но скажите наконец правду. Вы здесь все-таки занимаетесь ремонтом или только философствуете?
  - Смотря что понимать под ремонтом.
  - Что же понимаете вы?
  Мастер, или кто он там был в действительности, сказал:
  - Ремонтировать можно компьютеры, пылесосы и прочее тому подобного профиля, а можно не что иное, как самое мозги. Чтобы правильно понять мою роль, вам следует знать, что я всю жизнь проработал школьным учителем литературы и не вам, значит, брать меня на фу-фу.
  - А Барбюс, по вашему, фу-фу?
  - Я в целом, в плане литературы и все такое... Займемся все-таки лучше мозгами, а не пылесосами, не компьютерами. Я точно и правильно говорю, вам необходима вентиляция, Петр Федорович, иначе навсегда останетесь гнилым ретроградом. Погода сейчас отменная, весенняя, так почаще выходите на улицу, проветривайте головенку, пока мотор не заглох. Ну а мне отлично известно, что время делу, потехе - час. Не скрою, по выходе на пенсию бездельничал сначала, как живой труп. Я тлел, и часто казалось, что вот-вот погасну. Однако предприимчивая внучка в два счета организовала эту мастерскую и привлекла меня. Я с удовольствием здесь корплю над аппаратами, над приборами, а на досуге, едва он является как нечто возможное, порой, бывает, философствую,
  - А ваша внучка много понимает в ремонте? - продолжал я допытываться.
  - Вы, позвольте спросить, сгораете от любопытства, что ли?
  - Допустим... Но дело не столько в девушке, вашей внучке, сколько в ремонте как таковом...
  - Внучка много понимает. Она понимает все и все схватывает на лету. Золотые руки, волшебная голова, в конечном счете блестящий специалист.
  - Почему же она до сих пор не починила мой компьютер?
  Егор Николаевич усмехнулся, принуждая меня почувствовать, что я, мол, сморозил глупость. Я не поддался.
  - Она и не бралась еще за него, некогда ей. С другой стороны, в голову к ней не залезешь, так что одному Богу известна причина ее невнимания, а по отношению к вашему ноутбуку она определенно невнимательна. Зато она явно внимательна к вашей личности, к вам как к персоне. Это вас обнадеживает, ободряет, правда? А нам дает повод взять вас в качестве примера и рассудить следующим образом. Вот вы пришли к нам с рассказом о Барбюсе, а вы внимательно читали его книжки?
  - Я их, может быть, вообще не читал. И потом, кого вы имели ввиду, говоря о будто бы данном поводе? Не только себя, Ингу тоже?
  - Это литературный прием такой, сказать "мы", "нам" вместо "я", "мне". Вы не слыхали ни о чем подобном? Какой же вы после этого знаток литературы? Это ни в какие ворота не лезет, в нашем случае это даже хуже того, что я якобы плохой мастер. Это я-то?! Ну, не вышло с вашим ноутбуком, так что же, сразу - ату его, бей, казни! Я честно взялся за него, за эту вашу ничтожную машинку, но почти тут же отступил, уловив нехватку профессионализма. Короче говоря, судьба вашего заказа на кону не у меня, а у внучки, и все в ее руках, вплоть, если угодно, до вашей судьбы в целом. Той самой судьбы, которая, как известно еще с древнегреческих времен, способна олицетворять уйму всего, в том числе и участь человека. Эсхил, Еврипид - кто они? Люди, задавшие тон, вот кто. И мы до сих пор живы благодаря их почину, и живем тем, что беспрестанно совершенствуемся, а это значит, что не хлебом единым. Дух всему голова.
  Вот почему его личику остается так мало места, подумал я. Мастер продолжал:
  - А коль мы заговорили о судьбе, следует отметить, что у моей бесценной внученьки судьба ой какая непростая. Рано потеряла родителей. Я взялся за ее воспитание. При этом я заботился, главным образом, об интеллектуальной стороне развития, а ей хотелось пылкости, бурных и красивых страстей, и она, погорячившись... даже на голову мне плюнула, когда я кинулся умолять, чтоб не торопилась... взяла, непоседа, да выскочила замуж. Как я и предрекал, последовала незадача. Автомобильная авария, гибель мужа. Вы только не подумайте, дорогой Петр Федорович, что она после всех своих несчастий раскисла, просела, сдалась, стала пессимистом вроде вас или мракобесом, как Леонтьев. Она и сейчас вся в страстях, порывах, чаяниях, бодра невероятно. Это светлая душа, ослепительный ум, исполненное великодушия сердце. Другой такой вы не найдете. Впрочем, вы уже не в том возрасте, чтобы что-то искать. Правильнее сказать, за всю свою долгую жизнь вы подобного создания не встречали. А есть вы, Петр Федорович, не кто иной, как старый пердун.
  - Вы, Егор Николаевич, тоже, - возразил я.
  - Согласен. И вот вам в подтверждение. - Он громко выпустил газы.
  На этот раз я удержался от возражений. А мастер в умоисступлении бил себя ладошками по коленям и хохотал, сдавленно восклицая:
  - Ничего не выдадите в унисон, друг мой?
  
  ***
  
  Что мне думать об этом старике, моем современнике, моем ровеснике? Он действительно бездушен? Ну, вряд ли... Тем не менее он, не исключено, все равно что животное. Вариантов много, хотя я, разумеется, далек от мысли, что, вступив с ним в общение, я буду иметь дело с многогранной личностью. Чувствуется, что он шутник, этакий затейливый человечек... Быть может, я чего-то еще не уловил или вообще не в состоянии понять, и на самом деле этот старик, производящий впечатление вздорного и недалекого, величина, в своем роде умница, едва ли не самобытный мыслитель? Как мне поступать с ним, если я еще не потерял надежду получить назад свой компьютер? Опираться ли мне на него в расчете таким путем получше узнать Ингу?
  А что же сама Инга? Что она особа в высшей степени живая, энергичная, смышленая, в этом сомнений нет и, сдается мне, быть не может, но что у нее на уме, что в душе? Важно было бы уяснить, как она обращается с дедушкой, не бьет ли его? Мне все воображались странные картины. То она его лупцует так, что пыль летит, как из старого матраса, то кормит с ложечки, словно он впал в младенчество, то баюкает, как заботливая мать. Я некоторым образом покорился ее молодости и красоте, что случилось в минуту, когда я был поражен ее способностью угадывать имена незнакомых ей людей, но покориться ее загадочности не мог уже потому, что слишком твердо желал добиться ясности в целом ряде вопросов, не в последнюю, если не в первую, очередь в том, когда она возьмется, наконец, за починку моего компьютера. Я готов был откровенно расплеваться с ней и бросить ей в лицо все, что я о ней думаю, если она и дальше будет тянуть резину. Это о ремонте, о моем заказе, а что касается ругательств, которые я будто бы не прочь бросить ей в лицо, это, скорее, фигура речи. Ничего плохого я о ней не думал; равным образом никаких коварных, преступных, подлых замыслов в отношении этой красивой и, разумеется, соблазнительной девушки не вынашивал. Титаном чистоты, сдержанности и платонической любви я представал перед ней, и ей оставалось лишь обратить на меня внимание, с изумлением отметить, каким интересным и впечатляющим субъектом мне все еще под силу выступать. Но чтоб покорность по всем пунктам - дудки! Если ее таинственность, безусловно притягательную и очаровательную, но, не исключено, напускную, дутую, оставить как есть и только умиленно любоваться ею, девица, глядишь, воспользуется моей добротой и покладистостью и примется попросту водить меня за нос.
  И разве не примется? Не принялась ли уже? В моем положении человека одинокого, в силу возраста не имеющего никаких перспектив, практически беспомощного, оказаться вдруг ослом, на котором карикатурно, как в водевиле, ездит лихая бабенка, даже не анекдот, а хуже анекдота, хотя не знаю, есть ли на свете что-либо хуже произведений этого гнусного жанра. Вероятие подобного конца моей житейской карьеры видится мне настолько чудовищным, что буквально на моих глазах и прямо у моих ног образуется обширная дыра, и в ней я вижу громадный участок преисподней, ужасное местечко, где рогатые черти с гоготом катаются на измученных грешниках, а Егор Николаевич раз за разом портит воздух, работая над этим с усердием, которого ему определенно не хватает в мастерской. Мало-помалу напрашивались сомнения и по поводу мастерской, особенно, пожалуй, в отношении ее персонала, дедушки и внучки. Что скрывать, вывод готов: темное местечко! Сделав вывод, я все равно продолжал об этом много думать. Внучка мне нравилась, а дедушке я с удовольствием припомнил бы, как он ударил меня в грудь кулачком, и, войдя в мастерскую, сходу намял бы ему бока. Я впадал в болезненное возбуждение, гадая, как мне вернуть компьютер, и оттого, что это был ребус, я терял сон и аппетит, все думая о непосильности для сохранившихся у меня ресурсов этого ребуса и по ночам, спутавшись и отуманившись, нередко обнаруживал себя в какой-то жуткой иррациональности. А ведь мне только и хотелось, что добиться ясности. Я ни разу не подумал о каких-либо грубостях, которые могли бы помочь мне решить вопрос о возвращении моего имущества, безрассудно сданного в мастерскую, вовсе не для того созданную, чтобы решать мои проблемы. Мне уже ничего не надо было в том компьютере исследовать и высматривать, мне надо было одно - вернуть его. Я мечтал провернуть эту оказавшуюся невероятно трудной, а в перспективе, может, и неисполнимую операцию, не причинив ни малейшего вреда Инге, ничем не обидев ее, ни на миг не заставив усомниться в том, что она имеет дело с человеком благородным и великодушным.
  Когда я в следующий раз явился к мастерам спросить, не дан ли уже, хотя бы по счастливой случайности, ход моему делу, Егор Николаевич неподвижным кулем лежал на полу посреди мастерской. Преступление? Я попятился к двери, ибо моим первым порывом было сбежать и тем избежать участи подозреваемого. Однако я смял опасения, приблизился к поверженному и нагнулся, предполагая нащупать у него пульс. В это мгновение у меня за спиной раздался нежный голосок Инги:
  - Ты что, ударил его?
  Я оторопел, ужаснулся от одного лишь предположения о вероятном содержании ее гипотезы, но тотчас же вышел из оторопи, затопал ногами в пол и выкрикнул:
  - Ты убила его!
  - Какая, прости Господи, глупость!
  - Прости...
  - Господь простит.
  - Он что, просто сильно сдал?..
  - Ну, вроде того. А ты, давно ты здесь? Как ты вообще тут очутился?
  Уже не топая, нимало не терзаясь, словно в бесчувствии, я пробормотал:
  - Ты обещала позвонить, но ничего... Обманула, а я так ждал... Вот я и пришел...
  - А зачем бить? Старика к тому же. И сам старый. Вы оба ушлепки, что ли?
  - Да не бил я его!
  Николай Егорович вдруг с неожиданной легкостью поднялся на ноги.
  - Ничего страшного, обычный обморок, - сказал он. Выговорено это было им в тоне спокойного веселья, затем, однако, он резко нахмурился и продолжал уже с мрачно-торжественным видом человека, которому есть за что долго и плодотворно осыпать окружающих упреками: - Но кое-что выглядит странно и наводит на размышления... Я валяюсь тут, почти что помираю, а вы и в ус не дуете.
  - Дед, я устала от твоих мнимых болезней, - сказала Инга.
  Я тоже подал голос:
  - Я-то бросился было на помощь, хотел на помощь звать. Мне и в голову прийти не могло, что это комедия одна.
  - Ничего себе комедия! Я концы отдаю, а вы тем временем преспокойно выясняете отношения.
  Благодаря возмущению у Инги прорезался вороний голос, и она прокаркала:
  - Ты шут!
  Думаю, у меня были основания подозревать, что ее гнев не так силен, как она попыталась это выразить, но, покосившись на нее, я мгновенно осознал, что поплатился бы, когда б дал волю своему подозрению. Замечу кстати, менее всего я был расположен ошибаться на счет Инги, и это служило залогом, что каждое возникшее у меня суждение о ней - увы, уже словно вошло в обычай, что само возникновение совершалось суетно, как если бы в каких-то карнавальных условиях, - я тщательно проверю и, если можно так выразиться, испытаю в действии, прежде чем укрепиться в нем. Или отвергнуть его, выбросить за ненадобностью. В описываемом случае мне хватило испытующего взгляда, а я, надо сказать, вовсе не хотел открыть девушке, что наблюдаю за ней и оцениваю по мере возможности каждый ее шаг, поэтому взгляд я устремил на нее как бы из-под локтя, а пожалуй, что и без всякого "как бы", в самом деле прикрываясь согнутой в локте рукой. Вряд ли девушка, с усердием подзанявшаяся сгущением тревожной и опасной атмосферы вокруг дедушки, раскусила меня. А сам дедушка был, по слову внучки, ушлепком, где уж было ему разгадывать тайный смысл моей игры. Так что я, человек старый, ослабевший что-то в последнее время, но отнюдь не растерявший умственных сил, торжествовал, установив истину. Заключалась же она в том, что Инга смотрела на своего старика осуждающе, - понимаю, его упреки запросто могли задеть за живое, а может, она и впрямь устала от его жалоб на здоровье и внезапных обмороков, - и это... не знаю, поймут ли меня правильно... и это странным образом укрепляло меня в мысли, что девушка склонна не без энтузиазма разделять мои мнения и суждения, а Егором Николаевичем изрядно пренебрегает. С другой стороны, старик в самом деле без чувств валялся на полу, когда я пришел, а внучка, подводя черту, говорит холодно и жестко: это мнимость. Удивительная парочка! Что их связывает? Ну, родственники... а есть ли между ними хоть капля любви?
  Вот высказался, и тотчас мной овладела уверенность, что если кто услышит и поймет это высказывание, то усмехнется лукаво и вроде как смекнет, что не сию минуту я придумал особый интерес Инги ко мне и некую отставку Егора Николаевича. Допустим, я пристрастен, тем не менее я чист и ничего отвратительного, ничего постыдного не замышляю. Если и посещают меня глупые мечтания, они мимолетны, они мелькнут, сверкнут - и нет их, исчезают без следа. А Егор Николаевич мне просто-напросто смешон. Замечу по случаю, что меня его упрек не задел нисколько, я как раз, едва увидел этого взбалмошного старика лежащим на полу, впрямь бросился ему на помощь, и только неожиданное появление Инги остановило меня. Зато в отношении поведения Инги упрек Егора Николаевича выглядел более или менее справедливым, если не в высшей степени справедливым, ведь она и не подумала оказать помощь, пальцем о палец не ударила, только стояла у двери, пошевеливая ногами, ну, переступая с ноги на ногу, как бы в каком-то медленном и красивом танце. Я пытался помочь упавшему старику, а ее происшествие словно не взволновало, разве что заставило чуть-чуть понервничать, отчего она и приплясывала, и в целом все ее участие в той напряженной, драматической сцене свелось к бессмысленной болтовне или даже к перепалке со мной. Смахивало на то, что она-де все внимание обратила на меня, а дедушку проигнорировала. Не из этого я формирую приятное для меня суждение о ее немалых симпатиях ко мне и о дедушкиной отставке. Я опираюсь на, может быть, не столь яркие, но весьма прочные и доходчивые наблюдения, в данном же случае я был вынужден ограничиться выводом, что упрек Егора Николаевича вполне справедлив, тогда как ответный гнев Инги носит характер полнейшей несправедливости, и это бросает на девушку тень.
  И ведь на какую девушку, ведь она - прелесть, чистое золото! Выходит дело, на сцену выдвигается бочка с медом, в которую добавлена ложка дегтя. Все это, разумеется, условно; однако не лишено серьезности. Как писателям легче писать их эпопеи, когда персонажи у них склонны порой попрать добродетель, нагрешить, вообще порочны и даже преступны, так мне легче думать и рассуждать о прекрасной девушке Инге, если я уже знаю о некой червоточинке, нагло, но по-своему и элегантно поместившейся в ее светлом образе. Девушка несомненно обладает умением тонко различать добро и зло, и при этом способна внезапно ощетиниться несправедливостью, - неплохо, очень неплохо, мазок отменный, сильный, дарующий усиленное питание размышлениям.
  Егор Николаевич решил разрядить обстановку:
  - Выпьем?
  Столько накрутилось мысленной и чувственной чепухи за время, проведенное мной в мастерской, что мой разум погибал, и, заслышав вопрос Егора Николаевича, я принялся потирать руки, словно в забытьи предвкушая удовольствие. На самом деле я меньше всего думал о выпивке, мои мысли все еще были заняты составлением образа Инги. Всю трудную и, так сказать, чувствительную работу по части выстраивания серьезных отношений с другими людьми, особенно если это касалось сердечной сферы, я начинал с ума, и только со временем, то есть в должный час, она поступала в распоряжение души. Во всяком случае, так я себе это представлял.
  Инга наполнила ликером три рюмочки, и мы выпили, после чего Егор Николаевич, вытерши губы тыльной стороной ладони, сказал:
  - Я бывший школьный учитель литературы, а вы кто, Петр Федорович?
  - Я пенсионер.
  - Но не родились же вы пенсионером. Чего темните? Вы до сих пор ничего о себе не рассказали.
  Я пожал плечами, и Егор Николаевич вскинулся, как ужаленный:
  - Ты выражаешь неопределенность?
  - А как можно выразить неопределенность? Я не допускаю мысли...
  - Кончайте эти нелепые споры, - прервала меня Инга. - Не лезь в бутылку, дед.
  - Перед выходом на пенсию я много лет трудился в одном дурацком журнальчике.
  - Это в области литературы? - продолжал горячиться дедушка. - Тогда у меня вопрос. Ты работал в литературе, а не знаешь, как выразить неопределенность. Это нелепость? Обман? Ты пускаешь нам пыль в глаза?
  - Я редактировал...
  - Ты хочешь сказать и тем самым нас убедить, что не чужд литературе, а литература не чужда тебе?
  - Но тот журнальчик...
  - Ты, мол, завзятый...
  - Или ты слушаешь не перебивая, или я плюну на все, - не вытерпел я, а под конец высказывания даже пожевал губами, показывая, как оно будет, если я действительно плюну.
  - На все не надо, и вообще, не дело это, плеваться, - вмешалась Инга.
  Я принялся стучать пальцем по краешку стола:
  - Прошу объяснить мне, когда и как мы перешли на ты с этим старцем, против чего я решительно протестую. Нет моего согласия!
  - Мы ведь как, - возвысил внезапно голос Егор Николаевич до радостного, - мы рассуждаем о том о сем, то и дело затрагивая при этом литературу. Как гитарист перебирает струны своего инструмента, ты мы время от времени перебираем страницы разных повестей и прочих произведений пера. Как ямщик подстегивает лошадь, призывая ее ускорить шаг, так время подстегивает нас, чтобы мы все безудержнее, не глядя зря по сторонам углублялись в литпространство, в литтолщи, в литбездну.
  - Ты, дед, рискуешь погрузиться в литпрострацию, - улыбнулась Инга.
  - Не шути с этим, девочка. - Егор Николаевич, приняв суровый вид, погрозил ей пальцем. - Я спрашиваю, имеем ли мы право заходить в литературу так далеко, как мы с некоторых пор почему-то вздумали заходить. А все Петр Федорович с его Барбюсом. Но где этот Барбюс, и что в состоянии он... не Барбюс, но Петр Федорович... ответить нам на резонный вопрос, знаем ли мы литературу. Погодите, я запутался. Кто спросил? Кто кому должен отвечать? И что это за вопрос такой, знаем ли мы? Как не знать! Ба, оказывается, что все обстоит как нельзя лучше. Ура! Давайте же смело, друзья мои, смелее, товарищи, давайте говорить и говорить, философствуя вовсю, без границ.
  Я уже забыл, что всего минуту-другую назад сердился на этого человека, теперь я громко смеялся и хлопал в ладоши.
  - А Инга кто? - крикнул я. - Она тоже еще не представилась.
  - Врешь, брат, - крикнул в ответ мастер. - Это ты не в курсе, а я все о своей внученьке знаю. Да кто ты такой, чтобы она тебе представлялась?
  Слова простодушного старика только пуще прежнего развеселили меня.
  - Я не просто ваш клиент, я ваш друг.
  - Ну так знай, клиент, ставший другом, - сказал Егор Николаевич, - Инга окончила факультет... тебе и не снилось! Да ее где угодно возьмут, в любой отрасли, кто ж таким выдающимся специалистом погребует? У нее перо золотое. Статью надо? Всякую отгрохает без проблем. У нее журналистика в крови.
  - А что же в настоящее время?
  - Не пристроена. По ряду уважительных причин.
  - А что, еще, может, всю жизнь по ремонту будешь и нимало не пожалеешь? - обратился я к Инге.
  - Может, и будет, - воскликнул Егор Николаевич, - но у нас сейчас на повестке ребром стоит вопрос о литературе, а для нее и это не вопрос, она и в литературе дока, изучила и усвоила не хуже нашего.
  - А если ваш ремонт идет ни шатко ни валко...
  - Ремонт как таковой это не рыба и не мясо, - вставил мастер.
  - То как же вы кормитесь? Дедушкина пенсия выручает?
  Тут дедушка снова взялся за свое, гонор в нем заговорил, и он отрезал:
  - Не надо совать нос в чужие дела. Вас Барбюс интересует? Вот и живите этим, а куда не следует не лезьте.
  - Обижаете... - усмехнулся я. - Хоть я по своему делу... это я о компьютере... никак не могу добиться от вас ясного ответа, я все же проникся к вам... к вам обоим, - подчеркнул я, - проникся доверием...
  - Польщен, - сказал Егор Николаевич.
  Инга сказала, легонько кивнув прелестной головкой:
  - Польщена.
  - Зачем же вы мне нагрубили? Я спросил, на правах друга интересуясь состоянием ваших дел. А теперь мне что, уйти? И больше не приходить? Как же мой компьютер? Вы не собираетесь ни ремонтировать его, ни возвращать мне? Вы его присвоили? Это грабеж? Вы грабители? Разбойники с большой дороги? Здесь у вас ниша, где вы отдыхаете перед тем, как выйти на большую дорогу и зарезать очередную жертву? По причинам, которые известны только вам, вы называете эту нишу мастерской? И при этом трактуете Барбюса? Прошу вас намотать на ус, Барбюс мне всего лишь приснился, а в сущности, он до смешного мало интересует меня. Сон тот очень попахивал абсурдом. А теперь наши встречи, то, как мы более или менее случайно сходимся, сидим в этой конуре, пьем ликер и беседуем, начинают внушать мне сомнения. Не абсурд ли и они? Вы мне снитесь, и пора проснуться, убежать отсюда и забыть вас?
  
  ***
  
  - Успокойся, Петя, - сказала Инга, снова разливая ликер, - поменьше задавай вопросов, поменьше праздности, и никуда не убегай. Ты, помнится, говорил, что проснулся с мыслью о Барбюсе, а сейчас прозвучало, что он тебе приснился. Это уже намекает на некое развернутое действо. Значит, ты все-таки помнишь тот сон? Расскажи нам о нем.
  - Дурной пример заразителен, - возразил я. - Ты уже как твой дедушка, тоже начинаешь цепляться за мелочи и составлять из них комбинации, создавать чепуху.
  Егор Николаевич пояснил:
  - Это диалектика, а от нее вам, Петр Федорович, не улизнуть, не скрыться.
  Инга тоже попыталась внести ясность в происходящее между нами.
  - Два слова, - сказала она, - как нельзя лучше раскрывают содержание всех наших дел. Поиск смысла. Везде и во всем мы ищем смысл нашей жизни и всего, что мы в этой нашей жизни делаем.
  - Не берусь судить, как оно обстоит на самом деле, - сказал я, - и рад, если обстоит хорошо, но хочу все же напомнить, что не следует, как ни вооружен онтологией, на подступах к универсальности забывать о массах, которые, может быть, другим озабочены и совершенно не похожи на нас, да и прихлопнуть могут, раздавить...Но в любом случае, Инга, твое замечание интересно.
  - Это не замечание, а кредо, - поправил дедушка.
  - Да, кредо. Интересное кредо. И в связи с ним мне вспоминается рассказ Барбюса. Он мне на днях вспомнился, а сейчас снова. Не знаю, насколько он любопытен и полезен с точки зрения поисков смысла, но как забава очень даже симпатичен. Опять же, не гарантирую, что он должным образом вписывается в нашу действительность, смысл которой мы ищем так же, как ищем смысл жизни, зато обещаю, что он непременно даст толчок и это будет отличный заряд бодрости. И еще одно замечание. Барбюс писатель, на мой взгляд, так себе. Я действительно не помню, читал ли его творения. Один лишь рассказ запомнился, и с ним я готов рискнуть, предложить его вашему вниманию. Но предупреждаю, я ни в малейшей степени не уверен, и скорее уверен в обратном, а потому сразу вам говорю, что ждать от него помощи в тех занятиях, которым мы сейчас предались, не стоит. Мы ищем смысл жизни, мы поднимаем вековечный тяжелый онтологический вопрос, а рассказ настолько никчемен и легкомыслен, что лучше бы о нем вовсе не вспоминать. Но я расскажу, я передам его содержание и постараюсь быть кратким. Представьте меня, широкий проспект и разгар погожего весеннего денька. Почки... Как вы уже догадались, это происходило буквально на днях. Вдруг словно страницы книги раскрылись прямо перед моими глазами. Я споткнулся. Но стал читать.
  - Сон... Тот сон... Неужто совсем забыли? - выразил вдруг удивление Егор Николаевич, тем самым помешав словам, посвященным рассказу Барбюса, политься из моего рта, уже готового произносить их.
  - Он больше не довлеет надо мной, - ответил я угрюмо.
  - Не довлеет это значит, что не висит над вашей головой на манер дамоклова меча, - разъяснил мастер.
  - Да, пожалуй... Но позвольте все-таки закончить. Я еще даже не начал по-настоящему. И если вы не против, я быстренько продолжу.
  - Да продолжайте сколько угодно. - Инга поощрительно усмехнулась и, говоря вообще, в один миг развела такую сладость, что, казалось, вот-вот примется меня щекотать для усиления моей бодрости.
  У меня появилось опасение, что я ей для чего-то нужен, для какого-то важного, с ее точки зрения, дела; она, возможно, завлекает меня в сети. Своими прекрасными ручками готовит капкан, я попаду в него и буду биться в нем, крича не своим голосом.
  Я тихо усмехнулся, заминая осознание, что стыдно в моем возрасте быть столь легкомысленным, предаваться бестолковщине и загромождать свое воображение бессмысленными картинами. Необходимо взять себя в руки. Нахмурившись, заострив черты лица до эскизного изображения серьезности, я приступил к очередному своему повествованию:
  - Обещаю, на этот раз я буду краток. Итак, рассказ. Два парня крепко валтузят друг друга на ринге, и это австралийцы, во всяком случае, насколько я помню, описывается Австралия.
  - Описывается бой, - уточнил Егор Николаевич.
  - В результате один из тех парней падает замертво. Но Барбюс, он и есть Барбюс. Будучи оптимистом, он не позволяет жизни остановиться, исчезнуть безвозвратно и, как говорится, без следа. Спустя годы повзрослевший сын погибшего приходит к победителю, к тому времени заметно постаревшему, и вызывает его на бой. Тот злобно хохочет, предвкушая победу. И действительно побеждает, причем с тем же результатом: гибель, на этот раз сына. Две смерти на его совести, но что до того австралийцу? Хоть три, хоть десять. Он ненасытен, готов всегда и всюду проливать кровь, а при случае и пить ее. Однако тут тоже жизнь вовсе не прекращается, во всяком случае под пером нашего автора. И вот этот кажущийся бессменным победитель уже стар, дряхл, и слабость, надломившая его тело, смягчила его дух, сделала его человечнее. Он мирно греется в парке на солнышке, и когда к нему подбегает малыш - это внук первого погибшего и сын погибшего вторым - и вызывает на бой, объясняя вызов желанием отомстить за дедушку и папу, не ухмыляется, не квохчет, как демон, он теперь добродушно улыбается в ответ. А вокруг вьются, скачут и подстерегают добычу обезьяны, полуголые полинезийские аборигены, аллигаторы. Стари находит ситуацию забавной, не прочь вволю посмеяться и поговорить с малышом по душам, однако малыш не настроен шутить, у него правая ручонка в боксерской перчатке, он бьет противника в подбородок, а то и прямо в оскал, устроенный упомянутой улыбкой, и старику приходит конец.
  - Браво, браво! - принялся выкрикивать Егор Николаевич с притворным воодушевлением.
  - Это еще не все, ведь жизнь не кончается, не останавливается, - насупился я, раздосадованный неуемной игривостью мастера, его бесконечно раздражающим шутовством. Тут я уже с яростью подумал: да какой он, к черту, мастер, ушлепок он, и больше ничего! Инга как нельзя лучше рассудила, да, ушлепок. Ко мне она в тот момент тоже отнеслась не лучшим образом, поставила на одну доску с ее дедушкой, но это ничего, простительно. С чем я не согласен, это что она называет меня Петей, ведь дико же, непозволительно до такой степени не считаться с моим возрастом. Но ничего не попишешь, приходится терпеть. Все эти соображения пронеслись в моей голове, рассеялись, и я продолжил свои высказывания: - В Австралии или где еще происходят описанные события, для меня это ноль важности, поскольку я должен, по требованию сна, ссылаться на литературу, а не на географию... Прошу минуточку внимания! Пусть хоть мир сию минуту взорвется и полетит в тартарары, я знаю одно: из этого рассказа необходимо вывести ту или иную мораль.
  - Петр Федорович, что за беснование и деградация? Ради Бога, опомнитесь, войдите в разум, - взмолился Егор Николаевич. - Какая мораль? Рассказ - чушь несусветная, препустейшая юмореска.
  - Мне кажется, я недурно пересказал, с соблюдением художественности.
  - Пусть так, но что с того? И часа не пройдет, как вам станет мучительно стыдно, если вы из этакого вздора пуститесь извлекать мораль. А уж на смертном одре...
  - Про смертный одр не надо, - резко оборвала дедушку Инга.
  Я проследил, какое впечатление произвела на дедушку эта острастка. Похоже, в одно ухо влетело, в другое вылетело. Он сидел на стуле довольный, как напившийся крови упырек.
  - Я, может быть, не совсем толково выразился, - заметил я, покончив со своими беглыми наблюдениями, - и уж чего вовсе не ожидал, так это взрыва эмоций. Мучительный стыд, смертный одр... вон куда вас занесло! В чем же дело? Ну, обмолвился, подумаешь... Некстати брякнул. Велика ли беда? А вы меня уж и хоронить собрались? Компьютер пропал, а теперь и жизнь кошке под хвост?
  - Ты, Петя, тоже не городи что ни попадя, кончай балаган, - скорчила недовольную рожицу девушка.
  Она ведь уже бывалая, а не просто девица, подумал я, родителей рано лишилась, мужа схоронила, как есть баба.
  - Однако я все то же вижу, - заговорил я с некоторой, как сам почувствовал, суровостью, то есть с риском нарваться на скандал, - все так же цепляются к моим словам, как будто я обязан чуть ли не головой отвечать за них.
  - Я ваш оппонент, потому и цепляюсь.
  - Вы, Егор Николаевич, чему же оппонируете? Морали? Но я еще ничего о ней не сказал.
  - Так продолжайте! - воскликнул он, широко и доброжелательно улыбаясь.
  Мне эта его широта не понравилась. Я с намеренной узостью, как бы в трубочку, воззрился на него, прикидывая, не готовит ли он мне западню. А поди раскуси замыслы этого чудища! Я решил, спасаясь верой в Ингу, послушаться, доверился ему.
  - Хорошо, - кивнул я, - продолжу. Мы остановились на том, что я хотел высказать кое-что в порядке рассуждений общего плана. Зачин у меня такой... Например, некий человек кичится своей непомерной силой...
  - Я знаю такого человека, - снова влез Егор Николаевич.
  - Он не один такой, их много, полчища... Но вы-то о ком?
  - А у нее спросите, - махнул дедушка головой в сторону внучки.
  - Ну, не знаю, вежливо ли будет, может, неприлично... Даже наверняка неприлично, но вместе с тем очень любопытно... Кто же он? - спросил я у Инги.
  - Вадим, мой любовник, - ответила она с замечательной простотой.
  Я улыбнулся, как будто услыхал приятную новость. В действительности, однако, пол ушел бы из-под моих ног, стой я в ту минуту на своих слабеньких старческих ногах; я сидел, и мне показалось, будто я вместе со стулом проваливаюсь в бездну, - вот какое впечатление произвело обрушившееся на меня известие. Мне хотелось выбежать из мастерской, и больше никогда сюда не возвращаться, сгореть где-нибудь тихонько от стыда. С другой стороны, разве я на что-то рассчитывал? У меня были планы, провал которых постыден, вгоняет меня в краску, опаляет нестерпимым жаром? Я грезил Ингой, мечтал ее обольстить и отлично провести с ней время?
  И снова я сумел взять себя в руки. Ничего страшного не случилось. К тому же я и без всяких штук и мечтаний неплохо провожу время с Ингой, сидя за одним с ней столом и рассказывая ей всяческий вздор о Барбюсе и австралийских боксерах.
  - Ну, хорошо, - сказал я, - берем не Вадима, а человека, которого я привел в пример, и в развитие темы говорим, что этот условный человек мнит себя вечным победителем, а между тем старость никогда не за горами, и как только сотворит она из матерого бойца убогого старца, явится вдруг бодрый малыш и покажет ему, где раки зимуют. А за дело мы беремся всерьез, как взялись бы на нашем месте настоящие специалисты, профессионалы, мастера дискуссий, и малыш у нас должен получиться не просто персонажем без речей, а человечком со своей историей, которую непременно следует снабдить поучительным значением. Но тут, ясное дело, и наилучший специалист усомнится: история у малыша, конечно, возможна, но разве она способна чему-то весомому научить взрослого человека, профессионала, стреляного воробья, журналистку, даже всего-навсего школьного учителя? Истории с малышом происходить могут, но чтоб он в раннем возрасте имел историю, которая со временем, глядишь, войдет в учебники, посвященные детской литературе... чтоб сам Карамзин... чтоб возникала у него в том, что некоторые называют базисом, надстройкой, хотя бы тень какой-то схемы, дающей почву для предположений о наличии некой истории... Ну, вы понимаете. Почва подозрительная. Не стоит испытывать судьбу, лезть туда. Шатко, лучше там не ходить.
  - Не пойдем, - подал голос Егор Николаевич.
  - Отлично! А раз мы уже кое-что выяснили и добились того, что имеем теперь плоды трезвомыслия, не обратиться ли нам, по примеру недавних времен, за помощью к классикам марксизма, чуть ли не к самому Марксу?
  Егор Николаевич поднял руку, желая высказаться.
  - Лучше к Енгельсу, - сказал он.
  - К Енгельсу? А не к Энгельсу? - заговорил я снова на повышенных тонах, возмущенный.
  - Это как вам угодно. Но именно Енгельс растолковал, как труд превратил обезьяну в человека. А труд нам очень даже понадобится в решении всех вставших перед нами вопросов и проблем.
  - Я все больше убеждаюсь, Егор Николаевич, что вы человек неугомонный и готовы ерничать до упаду. И все-то у вас шаржи да карикатуры... Это ваше право, но... Зачем коверкать фамилии, тем более людей умерших?
  - Смиренно прошу прощения, больше не буду. Продолжайте, пожалуйста, и не беспокойтесь, мой рот уже на замке.
  - Мне осталось сказать немного. Да, классики марксизма... Когда-то это звучало, гремело. Я к ним никакого уважения не питаю и не склонен их цитировать. И если я сейчас вспомнил Маркса, случилось это потому, что именно он, прохвост Маркс, высказался на внезапно заинтересовавшую меня тему. В связи с малышами, с детством. Маркс называл эпоху греческой античности счастливым детством человечества, и ничто не мешает нам, развивая эту мысль марксизма, заявить с полным основанием, что в пору как раз греческого детства истории с малышами далеко не всегда складывались ладно и счастливо. И ведь это факт; это даже не требует доказательств. Вспомните, что за суп тогда варили иной раз матери. Они в этот суп бросали своих детишек и подавали его на обед мужьям, мстя им таким способом за супружескую измену. Хороши нравы, а? Или, по-вашему, этого не бывало? А литература того времени утверждает, что очень даже бывало.
  
  ***
  
  Я сделал паузу, думая перевести дух, а несносный болтун Егор Николаевич тут же выскочил со своими безумными, а порой и откровенно циничными, кощунственными речами.
  - Пока вы, Петр Федорович, - сказал он, - не поставили точку и мы не принялись обдумывать услышанное, я просто сгораю от нетерпения, так мне хочется выразить одну мысль, внезапно меня посетившую. Я слушал вас, внимательно слушал, и вдруг... Этот ужасный суп, детишки разные, не сумевшие просуществовать задуманный для них на Олимпе срок... Вы скажете, что как раз и было задумано сварить их в супе. Может быть... Ох уж этот суп, ох уж эти отцы, пережевывающие косточки своих сыновей, своих дочерей!,, Прекрасно!
  - Чем же это прекрасно? - удивился я. - Напротив, скука смертная. Сейчас скучно, а в пору нашей с вами молодости, Егор Николаевич, царила скука невыносимая. Античность тоже скучна была... - слегка забредил я. - Согласны вы, Егор Николаевич, с моими откровениями? Согласны, конечно согласны. Куда вы денетесь!
  Егор Николаевич выглядел озадаченным. Внучка вопросительно смотрела на него, пытаясь угадать, что он придумает в ответ на мои безапелляционные высказывания.
  - Ну, во-первых, - заговорил старик, преодолев смущение, - Маркс назвал то детство, античное детство, прекрасным, не правда ли? Но Маркс нам нипочем. У меня вырвалось восклицание... "прекрасно", воскликнул я. Это в том смысле, что приведенный вами, Петр Федорович, пример прекрасно подтверждает мою теорию, мой взгляд на историю человечества. Все довольно просто. Смотрите, в античном мире детьми заправляли суп, что есть кошмар, в наше время едва ли возможный. Чего же ждать от будущего? Дальнейшего совершенствования. Таков мой ответ, моя догма. А скучно не было.
  - Никогда? - встрепенулся я. - Никогда не было?
  - Никогда! - твердо припечатал Егор Николаевич.
  - Смеюсь, смеюсь... Кстати! В девятнадцатом веке некоторые наши ученые уверенно заявляли, что от немцев, например, как нации просвещенной и культурной, не приходится ждать внезапного озверения, а в двадцатом эти самые немцы взяли да озверели сами знаете как, не приведи Господь!..
  Инга определенно не скучала, слушая нас, но ей хотелось и высказаться; наконец она взяла слово:
  - Вы оба такие ученые, такие сведущие. У вас диалог что надо, еще та платоновщина, однако хочу обратить ваше внимание на некоторые упущения. Вы собирались опираться на литературу, а на деле никакой литературы, по большому счету, не слыхать, да, не слыхать, и есть лишь то, что вы мимоходом поминаете имена разных знаменитостей, а все вертится в конечном счете вокруг Барбюса.
  - Сейчас не это тревожит, - возразил я, весь углубленный в неприемлемые для меня догмы Егора Николаевича и отрешившийся от Инги с ее красотой, временно отступившей на второй план, - как бы не потерять нить спора, вот что меня беспокоит.
  - Мой дедушка, - рассмеялась Инга, - это новоявленный Панглос, он всегда одинаков, и его идеология всегда одна и та же, так что пока ты в состыковке с ним, нить не потеряется.
  Я снова проследил за реакцией дедушки: взглянул на него, проверяя, доволен ли он характеристикой, которую внучка дала его умственным и духовным исканиям. На его лице читалось полное удовлетворение. Уязвленный этим, я взвизгнул:
  - Но вы рано посчитали себя победителем в нашем споре!
  Ну вот и все, подумал я восторженно, сбил я с наглого враля спесь. Страсть как захотелось курить, и я, не спрашивая разрешения, вытащил курительные принадлежности, набил трубочку табаком. Я предпочитаю грубый, дешевый табак, а всякие там изысканные сорта мне, уж не знаю почему, противны. Хозяева молча, не протестуя, и очень внимательно наблюдали за моими действиями, и лишь когда я потянулся за спичками, Егор Николаевич встрепенулся и крикнул:
  - Отставить! Здесь не курят!
  Я подчинился, хотя, не скрою, меня так и подмывало запустить кисет в карикатурную физиономию старика, вздумавшего отдавать мне приказы. На некоторую долю времени установилась тишина, в которой я дулся без всяких последствий для моего недруга, а тот, полагаю, упивался мыслью, что крепко осадил меня. Затем этот человек вкрадчиво, с какой-то таинственной усмешкой произнес:
  - Нужно быть проще, Петр Федорович. Не смеяться на похоронах, не плакать на свадьбе. И эта простота наступит для вас скоро, уже сейчас, как только я изложу свою окончательную, свою истинную версию, свой, как говорится, единственно правильный вариант будущего. Да, я о будущем болею душой, Петр Федорович, и болезнь моя недурна, нужная болезнь, хотя об исцелении речь не идет и капут мой близок. Сами знаете, в мире неспокойно, распри, раздоры всевозможные так и пышут, так и прут отовсюду, все вооружаются, огрызаются, с омерзением пялятся друг на друга. Сильный пожирает слабого, как у Руссо. Не у того Руссо...
  - Я понял.
  - И вдруг... Как говорится - хлоп! Что такое? А общественный договор. И теперь уже именно как у того Руссо, но без революционных перспектив. Теперь уже действительно достойный внимания договор, безукоризненный, исполненный истинного гуманизма, кладущий фундамент и образующий твердыню на все времена. Наступает век, который лишь злостный тупица откажется назвать серебряным. Но тупицы к тому времени перестанут быть, исчезнут за ненадобностью. За серебряным веком следует золотой, когда тысячи, миллионы межпланетных кораблей вздымаются с земли, бороздят космос, и начинается эра успешного освоения иных миров с сопутствующим устроением зон благополучия и комфорта.
  То и дело пожимая плечами, полный недоумения, словно пены, дыма или желчи, я бормотал:
  - Первый раз слышу, что космос можно бороздить. Бороздить можно лишь то, что видимо, а космос...
  - Вы не о главном, а о том, старый ворчун, талдычите, что, сказав, можно тут же без сожаления забыть.
  - Но из песни слов не выкидывают.
  - Кто-то не выкидывает, а иные так запросто. Вы мне положа руку на сердце скажите, вы, Петр Федорович, следили за ходом моей мысли, вы до сих пор продолжаете следить?
  Он смотрел на меня испытующе, будто от моего ответа зависела судьба наших отношений.
  - Следил и слежу, - сказал я, - вы даже представить себе не в состоянии, до чего внимательно я следил. И я уже готов кое-что сказать в ответ, возражая. Согласитесь, странно было бы, Егор Николаевич, если бы я никак не возразил на ваши грезы. На ваши разнузданные грезы, которые, как и все прочие фантазии, показывают лишь то, что в духовном отношении человек все еще слаб и примитивен. А может, иного и не дано нам. Не буду привлекать себе в помощь Шопенгауэра, Чорана и прочих маститых пессимистов. Достаточно сослаться на слова Инги...
  Егор Николаевич вскрикнул: ой! Так я растолковал изданный им звук и, думаю, не ошибся. Я не удержался от улыбки и невольно повторил: ой!
  - Итак, мы оба ойкнули... - начал я.
  - Ойкнули? Я, значит, способен ойкать? Воспринимаю как дружеский шарж, - сказал старик и тотчас, как-то показательно перескочив в какое-то суетливое волнение, весь ушел в ускорение и торопливость: - Моя внучка - пессимистка?
  - Успокойтесь, Егор Николаевич, она просто замечательная девушка, и она сказала удивительную вещь, на которую нам как раз и следует опереться, если мы намерены продолжить наш спор. Ее слова удивительны тем, что сказаны молодым свежим умом для умов старых и замшелых. Поиск смысла жизни, сказала эта удивительная девушка. Удивительные слова удивительной девушки.
  Инга усмехнулась:
  - Ты меня смущаешь, Петя. Эти твои дифирамбы...
  Она не закончила. Я подхватил:
  - Отбросим пока поиск, и останется только смысл, что имеет первостепенную важность для нашей нынешней дискуссии, являющейся, разумеется, одной из форм проявления жизни. Поймите, Егор Николаевич, в формуле, предложенной вашей внучкой, смысл неотделим от жизни, а жизнь от смысла. А это означает одно...
  - Что нет дыма без огня?
  - Ну, это истина, как известно, бесспорная, а я хотел сказать, что для того, чтобы твои чудесные идеи воплотились и осуществились, жизнь должна иметь смысл. Если же смысл отсутствует и даже нет никакой возможности его обнаружить, получается, что все сплошь чепуха.
  - Ты не видишь истинного положения дел, что ли? Предположим, нет вообще никакого понимания смысла и никто не задается вопросом, есть он или нет его. Так... А жизнь отнюдь не замирает. Ты не видишь, что ли, сколько всяких дивных вещей создается?
  - Вижу. Но абсолютного смысла все в целом не имеет, поэтому отдельные удачи положение не спасают. Впереди крах, мир катится в пропасть. А сердитесь вы потому, что неправы и знаете это.
  - Заметьте, - сказал Егор Николаевич, - если что-то имеет смысл, то только жизнь как таковая, а нет жизни, так нет и смысла никакого по той простой причине, что вообще ничего нет, даже возможности какого-либо смысла, и той нет. Выходит, жизнь и есть смысл.
  - Ха-ха, ха-ха, - изобразил я смех. - Это вы абракадабру выразили, Егор Николаевич. Думайте, прежде чем говорить. А то я даже не желаю размышлять над вашими словами.
  Егор Николаевич возразил:
  - Я сказал правду как она есть, а некоторые очень не любят над правдой задумываться и называют это нелюбовью.
  Черт возьми, он меня обескуражил, этот старый паяц! При чем тут нелюбовь? И как это связано с промелькнувшим было у меня подозрением, что между ними, дедом и внучкой, нет любви? Неужто в его словах заключен скрытый, более того, глубокий смысл и ключ к нему неожиданно и странно прозвучавшее слово? Нелюбовь... Так он почему-то сказал. И это ключ? Но к чему? К тайнам мироздания? Или к тайной сущности этого господина, доживающего свой век за невидимой работой в бездействующей мастерской. Я не решался спросить и лишь бессмысленно жевал губами, то ли запихивая назад, в глотку, то ли выталкивая наружу рвущиеся к свету дня слова; тьма, воцарившаяся в душе, ощущалась остро и драматически.
  - Готова разрядить обстановку, если тихо так стало потому, что это затишье перед грозой, - сказала Инга. Я взглянул на нее с благодарностью, и она улыбнулась мне. - Вижу, однако, спор закончен, итоги подведены, и можно возвращаться к заботам повседневности. Не проводишь меня, Петя?
  Трудно было бы назвать иначе, не страдальческой, гримасу, исказившую лицо Егора Николаевича после слов его внучки. Мы с изумлением воззрились на него.
  - Не надо, внученька, внучка моя дорогая, единственная, не надо, - запричитал он.
  - Ты, дед, рехнулся? - крикнула Инга.
  - Не надо... Заклинаю, я тебя заклинаю...
  - Я ничего такого не собираюсь делать.
  - Ты обещаешь, что ничего такого не сделаешь?
  - И обещать незачем. Не знаю, что ты там заподозрил, а только у меня и в мыслях нет ничего подходящего для твоих подозрений.
  
  ***
  
  Куда меня ведут? Что мне уготовано? Я растерян, встревожен, напуган - все сразу, а еще немного, и придется поднять вой, жалуясь, что у меня, дескать, волосы встают дыбом. Остатки, если быть точным, у меня тех волос осталось немного, и все они седые, и в тех редких случаях, когда я не прочь показать себя далеко не устаревшим, я их укладываю с особой тщательностью, надеясь прикрыть проплешины. Едва ли этой жалкой шевелюре под силу вздыбиться, встопорщиться и в результате явить даже весьма занятное зрелище, нечто картинное, однако на кой черт я вообще об этом думаю, когда ситуация складывается, судя по всему, не в мою пользу, и кто знает, не грозит ли мне опасность. На первый взгляд, все обыденно, даже скучно, поскольку лишено перспективы. Я Инге не пара, ничего у меня с ней не выйдет, я и надежд особых не питаю, я бы даже сказал, никаких не питаю. Она мне нравится, девушка она красивая, умная, нравная, такая не может не нравиться, но нужды в ней у меня нет, и если бы вдруг, по Бог знает какой случайности или злоумышленной необходимости, обстоятельства заставили меня жить с ней под одной крышей, я бы не знал, куда деваться и не поднять ли уж действительно вой, не лезть ли на стены, показывая, что я обездолен, выжат как лимон и погружен в пучину бедствий. Я привык жить один, довольствоваться одиночеством и, ей-богу, наслаждаться им, я уверен, что мне никто не нужен, и принимаю как должное равнодушие окружающих ко мне.
  Я уже давно ничего не жду от жизни. На будущее я смотрю без какого-либо интереса. Если, конечно, оно таково, что на него можно смотреть, то есть это, допустим, своего рода вещь, доступная изучению. Мне кажется, Егор Николаевич обладает неким секретным мастерством, позволяющим ему смотреть прямо в самое сердце будущего, и получается, компьютер мой он починить не в состоянии, зато возвышаться над временем гордым и победоносным волшебником и заглядывать в отдаленнейшие дали ему удается на славу. Он, понятное дело, большой чудак, но я бы не согласился сказать о нем, что он не от мира сего; тут что-то другое. Я полагаю, весь секрет его мастерства в том, что никакого мастерства в действительности нет, а есть фантазии, причем глупейшие, ничего общего с очаровательной сказочностью не имеющие и отнюдь не берущие за пример прекрасный фольклор, свойственный самым разным народам, хотя о молочных реках и кисельных берегах, когда слушаешь некоторые выкладки этого полоумного старца, возьмешь да и вспомнишь ненароком. Егор Николаевич, как мне представляется, находит возможным на собственное будущее смотреть как на ничтожную малость, вещь в высшей степени незначительную, зато он, мол, настолько велик умом и душой, грандиозен сердцем, настолько человечен, даже, можно сказать, общечеловечен, что весь погружен в благостное созерцание будущего золотого века всемирной общественности, определяющего счастье и процветание всего мироздания. Но как он заскулил и заметался, когда Инга попросила меня проводить ее!
  Я понимаю, просьба Инги могла показаться странной кому угодно, даже мне, и если уж на то пошло, так мне и впрямь показалась. Но скулить, в жестах мольбы складывать на груди руки, бормотать, что не надо, не надо... В чем же дело? Что именно показалось странным Егору Николаевичу? Это вопрос. А мне? Ну, мне... Я тотчас, как услышал ту просьбу, вообразил свою утлую сущность бредущей бок о бок с величавой красавицей по пустынной улице, вообразил и вздрогнул. Положим, на вид все складывается довольно-таки терпимо. Однако тучи сгущаются, ведь я сбит с толку, не понимаю, как вести себя с этой самодостаточной и самодовольной женщиной, отношения с которой в полный голос кричат нам о жуткой обоюдной ненужности, а в то же время я каким-то образом взят ею в плен и решительно неспособен вырваться. Да, так вот, просьба проводить ее не могла, разумеется, не показаться мне удивительной, неожиданной, подозрительной. Что, кроме безнадежно завалявшегося в этой липовой мастерской компьютера, связывает нас? О видах на любовную связь и думать нечего. Ей внезапно захотелось чего-то интимного, милого, забавного, чего-то такого, что только я могу ей дать? Но ничего такого, сдается мне, я за собой не знаю, во всяком случае, не догадываюсь, что бы это могло быть.
  По-настоящему меня поразила реакция Егора Николаевича. Как он захныкал, как по-детски взмолился! Нащупывается его болевая точка, но тут и вопрос для меня, отнюдь не безболезненный, вопрос, как это в сущности простая, безобидная просьба Инги только потому, что была обращена ко мне, вдруг сплела такой мощный узел и так крепко связала нас троих, что бедный дедушка даже застонал и только что не заплакал. Или я преувеличиваю значение своей роли, и стоны дедушки вовсе не стоит привязывать к просьбе его внучки, с которой она снизошла ко мне? Поди разберись...
  - Дед против моей интрижки с Вадимом, - вдруг сказала Инга. Своим внезапным замечанием она вторглась в густое облако тишины, в котором мы продвигались невесть куда, определенно в неизвестном направлении, по крайней мере для меня, и это вышло так неожиданно, что я невольно пошатнулся. Что произошло дальше, еще в пределах этого замешательства, я не помню из-за тумана, заволокшего мое сознание, но, похоже, я то ли подпрыгнул, то ли отскочил и едва не упал где-то в сторонке, а вот что точно, так это то, что Инга громко и бесчувственно рассмеялась над моим испугом. - Что у меня с Вадимом, - сказала она чуть погодя, - я, естественно, не трактую как интрижку, это дед так изъясняется. Я много раз просила его сменить тон, по крайней мере оставить свое мнение при себе и не мучить меня им, но он ведь упертый и любит делать все назло, поступать... вопреки здравому смыслу. Стоит ему услышать мои просьбы, он ухмыляется, оскаливается, воображая себя шутником, большим сатириком. И словно не понимает, что мы от Вадима зависим. Я на содержании у этого человека, а дедушкина пенсия... что она? что с нее взять? На нее не проживешь по-человечески, как хочется. И помещение для мастерской Вадим арендовал.
  Она смахнула слезинку, не украдкой, не мешая мне увидеть.
  Я опустил голову и скосил глаза, рассчитывая высмотреть что-нибудь существенное, раскрывающее мое значение для этого странного и дивного создания. В поле моего зрения попали ее ноги, обутые в красивые темно-красные туфельки. Она с какой-то, я бы сказал, торжественностью переставляла их, стуча в тротуар нежно, как лошадка некая или ослик копытцами.
  - Он, этот мой Вадим, сильно тратится, а желательной, настоящей жизни все-таки нет...
  - Ты поэтому плачешь? - спросил я озабоченно.
  - Почему бы и нет, может быть, действительно поэтому. Но не только.
  Теперь она глубоко вздохнула. Я сказал:
  - Вадим арендовал помещение и устроил мастерскую, почему же вы не работаете в ней вовсю, а только и знаете, что бить баклуши?
  - Ты, Петя, не понял. Не разобрался. Вот скажи, ты сообразил, отчего это дед пустился всхлипывать? Нет. И моей истории с Вадимом ты опять же не понял.
  - Да где уж мне...
  - Только без обид. У меня горя побольше, чем у тебя, человека, ведущего безоблачную жизнь.
  - Ты порой диковинно для журналистки выражаешься, пожалуй, если начистоту, даже неправильно, где-то за кадром, я бы сказал, как будто даже безграмотно, но это очаровательная безграмотность, не то что у твоего деда, тот как загнет, причем в открытую, не таясь... А что касается меня, я просто влачу существование...
  - Помолчи, дай мне после этой вонючей мастерской глотнуть свежего воздуху, а заодно справиться с волнением. Веди себя умиротворенно и благостно, старичок.
  - Я как мышь...
  Мы шли по уютной улочке, между оградами, за металлическими прутьями которых виднелась почти дремучая гуща подгнивших, покосившихся, упавших деревьев и кое-где мелькали славные своей незатейливостью, а то и, напротив, трогательной вычурностью деревянные домики. Инга была тиха, разве что время от времени шмыгала носом.
  - Ты спросишь, что у меня за волнение. Разумеется, как человек тактичный, не спросишь, но я сама объясню, для меня это важно. Ты уже в курсе, что отношение деда к Вадиму несправедливо, ведь жизнь наша с дедом складывалась не блестяще, не видать было ни зажиточности, ни перспектив, а Вадим сделал немало, чтобы нас поддержать, но деду на это словно плевать. Старый он дуралей...
  Поскольку и я был стар, меня покоробило слетевшее с уст молодой особы упоминание о старости Егора Николаевича, моего почти друга и завзятого оппонента, хотя прозвучавшее вслед за тем определение его как дуралея всерьез порадовало и воодушевило.
  - Он, как глупец, как ребенок, мечтает о счастливом будущем всего человечества, - ухмыльнулся я.
  - Плевать мне на это будущее, - возразила Инга. - Я сегодняшним днем живу. Мы шли на дно. Я захлебывалась, пускала пузыри, попусту разевая рот в крике, которого никто не слышал. Я уже ногами дня касалась... Но пришел Вадим и протянул руку. Он спас нас. Он и деда спас, который на самом дне валялся, зарылся в ил и ничего не предпринимал для нашего спасения. Я пинала его ногой, чтобы привести в чувство, чтобы он очухался и хотя бы о себе позаботился. Но все без толку. Если бы не Вадим, так бы он и сгинул в безвестности. А теперь он настроился против Вадима. Он потому против, что Вадим женат и жену бросать отказывается. Как я, говорит, буду оплачивать твое проживания в отдельной квартире и продлевать аренду помещения для вашей дурацкой мастерской, если брошу жену? Я сам в таком случае, говорит он, останусь без копейки, гол и бос, пойми, говорит он мне, все, чем мы с ней владеем, на самом деле принадлежит ей одной, а я имею лишь подачки, благодаря которым и вношу посильную лепту в твое финансовое положение, то есть в укрепление его. Врет, конечно. Как можно, чтобы все принадлежало жене, а мужу ничего? Но я, понимая ситуацию, терплю, а дед не желает терпеть, он, видишь ли, считает связь с женатым человеком позором, бесчинством, отвратительным водевилем. Я понимаю суть его слов, слов Вадима, я улавливаю смысл. Я даже делаю вид, будто принимаю на веру его заявления, а заявляет он, в частности, что мы, стоит ему уйти от жены, провалимся куда-то на дно финансовой бездны, превратимся в подонков, станем отбросами общества. Я терплю. То есть я долго терпела, но вот вдруг я стала другой. Что-то страшно изменилось. Даже жуть берет. Но я не согласна терпеть и дальше нынешнее положение вещей, выносить ужас его, Вадима, жизни с женой, а не со мной.
  - Наверно, какого-либо реального ужаса в его жизни с женой нет, а что твое положение ужасно, это, пожалуй, можно признать за факт, - сделал я умозаключение.
  - И это все? - Она устремила на меня жгучий взгляд и принялась невыносимо сверлить им.
  - Все... А что еще нужно?
  - Это все, что ты можешь мне сказать?
  - Ну, подскажи...
  - Дед боится, что я решусь на радикальные шаги, устрою что-то хлесткое, скандальное, чтобы покончить с семейной жизнью Вадима. Он вообразил, что я хочу привлечь к делу тебя, потому и задергался сегодня. А ведь он не далек от истины. Я действительно хочу... вернее, хотела, а сейчас засомневалась. Ты, Петя, все же какой-то вялый, а следовательно, ненадежный. Или попробуем? У меня есть кое-какие наработки, пока еще эскизно и все только в устном жанре, а на возможный вариант сочинения объяснительной в полиции мне пока не хватает фантазии. Например, мы с тобой приходим в ресторан, зная, что там будут пировать Вадим и Зоя Поперечные, занимаем соседний с ними столик, ведем себя вызывающе, толкаем локтями то Вадима, то Зою, то обоих Поперечных сразу...
  - А Вадим не даст в зубы? - перебил я. - И потом... Поперечные, это что? Это выдумка твоя на их счет или фамилия такая?
  - Не отвлекайся, сфокусируйся исключительно на Вадиме. Очень может быть, даже скорее всего, что даст он тебе в зубы, во всяком случае заварушка обязательно возникнет. Зато его жена, эта Зоя, увидит, что он ей изменяет, и прогонит его, вот тогда-то я и зажирую, потому как он ко мне прибежит, это уж как пить дать. А что будет бедный, все равно как церковная мышь, мне это нипочем. Мне его душа нужна, а не деньги. С милым и в шалаше рай, понял? Но ты, Петя, не бери в голову этот план, я уже отказалась от него.
  - Как же Вадим в зубы даст, и как заварушка возникнет, если ты уже отказалась от этого плана?
  - Давай без юмора, ладно? - Она снова повернулась в мою сторону и в который уже раз взглянула на меня строго.
  - Да послушай, Инга, я тебе сочувствую, но я слишком стар, чтобы играть в игры, которые ты выдумываешь.
  - Значит, ты меня не любишь. Вадим, тот любит, и очень нужно, чтобы он ушел от жены. Пусть приходит ко мне без копейки денег, с пустыми карманами, пусть, не беда, я съеду с квартиры, которую он для меня снял, для наших, вообще говоря, свиданий, я избавлюсь от мастерской, и мы пойдем жить в лачугу, в каменоломню какую-нибудь... От всей это любви, которая ведь не грезилась мне, а была натурально, я пребывала в эйфории и думала, что среди прочих и ты меня полюбил.
  - Люблю, просто по-человечески, понимаешь, пришел, увидел и по-человечески полюбил. А выдумывать ничего не надо. Ну, представь себе, Вадим дает мне в зубы, а он силен, ты сама говорила, что он силен, а я стар и слабенек уже, и я опрокидываюсь...
  - Ты за челюсти боишься, они у тебя вставные, да?
  - Не важно. Ты лучше дай мне закончить. Опрокидываюсь, падаю в том ресторане у всех на виду. Для человека моего возраста это, согласись, просто-напросто неприлично.
  - А хулиганить, толкаться локтями - это для тебя прилично?
  - Ничего этого не будет. Давай успокоимся и, взглянув на вещи трезво, понадеемся, что все у тебя благополучно утрясется, как-нибудь, знаешь, само собой.
  
  ***
  
  - Вставные, точно. Да оно и видно, если присмотреться. Теперь я ни капли не сомневаюсь, что они у тебя вставные, челюсти-то. Эх, Петя, если бы все было так же просто, как челюсти на ночь вытащить и положить в стаканчик с водой! А стесняться и таиться нечего, мы, Петя, свои. Даже удивительно, одна-две встречи - и прямо как родные. Я могу хотя бы и голая перед тобой ходить, настолько ты свой и родной. А ты, если что, челюсти сразу вытащи и положи в карман для лучшей сохранности. Мало ли что, гром в любую минуту может грянуть. Вообрази такое положение, что ты не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, в общем, как если бы полная обструкция со стороны всех членов и органов, и даже язык не повинуется. Тогда я спешу тебе на помощь и с охотой, с огоньком сую челюсти в твой рот. Ты не думай, я не погнушаюсь. А пока отдыхай! День небывало великолепный, не то, что пасмурно и когда моросит что-то подло. Садись на лавчонку, а я рядышком. Ну да, грубо она сколочена, а ты все равно садись и наслаждайся бытием.
  День и правда был на редкость погожий, а ютившаяся в густой и довольно высокой траве скамейка сразу показалась мне хлипкой, тем не менее я не колеблясь сел. Мы, прогуливаясь, забрели в поселок, где я бывал и прежде, только на другой улочке; впрочем, тут все улочки походили одна на другую. Все они были прямые, как линейка, узкие и тенистые, и везде за встающими мощной преградой заборами виднелись верхние этажи, башенки и крыши причудливых особняков. Инга села рядом со мной, собственно, я о том, что мы внезапно оказались в обескураживающей меня тесноте, и я даже почти собрался высказаться в том смысле, что мне неловко и я не прочь сдвинуться немножко в сторону, ну, если быть предельно откровенным, хочу попросить у нее, Инги, на это разрешение. Я впрямь оробел донельзя, нешуточно опешил. Но заговорил я о другом.
  - Люди здесь живут наверняка состоятельные, почему же перед их домами высокая трава? - спросил я.
  - Они, может, прижимистые, - ответила Инга, - и не хотят тратиться на косцов. Но ты что-то другое хотел изложить, правда? Ты, Петя, наверно, уже забыл, как делаются романы?
  - Какие романы?
  - А любовные.
  Я пожал плечами, опустил голову и не ответил. По дороге в поселок мы болтали без умолку, а на той жалкой лавчонке вскоре словно потеряли дар речи. Инга попыталась убедить меня в своем отказе от коварного плана, в котором мне отводилась роль козла отпущения, но после всего услышанного нынче от нее и помня, что она ведь пригласила меня на прогулку, причем настойчиво, пренебрегая плачем и мольбой дедушки, я уже и не знал, что мне думать о ее сущности, подозревал у нее некую двойственность, ждал с ее стороны вероломства, а то и диких выходок. Пригласила она под предлогом проводов, - не проводите ли меня, примерно так она спросила, только не утруждая себя вежливостью, - однако наверняка задумала именно прогулку. Хитро все рассчитала бестия: прогулку окутает она приятной атмосферой, а по ходу, напустив туману и нацепив мне на нос розовые очки, выведает у меня все необходимые ей сведения или вырвет согласие на участие в ее авантюрах. Я тревожно огляделся по сторонам. Дома и дома, заборы, деревья, изломанный вычурностью пейзаж там, не менее эффектный пейзаж здесь, и при этом странная пустынность, безлюдность; но претензии на роскошное существование, черты обеспеченности, сытости повсеместной мозолят глаза, и взгляду не отдохнуть на чем-нибудь простом, душевном. Все располагало к тому, чтобы подозрения завели меня в дебри, где моя спутница в конце концов предстанет опасным чудовищем, исполинской змеей, напускающей искушения, а как зазевается среди них намеченная жертва, то и заглатывающей ее. Я не то чтобы зазевался, нет, вышло немножко иное. Я расслабился. Это случилось потому, что в поселке, где мы присели на гнилую лавчонку, было много претендующих на высокую оценку особняков, и я, поначалу растерявшись среди их изобилия, затем не мудрствуя лукаво залюбовался, хотя, оставаясь созданием непростым и даже изощренным, все же несколько как бы украдкой размышлял, не обманываюсь ли я, будучи всего лишь дилетантом, и можно ли действительно признать иные из этих стесненных в кучу сооружений шедеврами.
  Расскажу немного о себе. Мне даже не терпится это сделать, коль уж зашла речь о моей слабости к архитектуре, и в первую очередь следует отметить, что чем ближе мой последний час, тем острее меня разбирает желание - я это определенно за собой заметил - унести в загробные странствия память о разных красивых в архитектурном отношении местах. Со мной бывает, что я замираю напротив приглянувшегося мне дома и, завороженный, долго смотрю на него, упиваясь как общей чудесной картиной, так и милыми частностями. В эти мгновения я потрясен, восхищен и уже не просто пессимист, как думает Егор Николаевич, а настоящий горюн, приведенный в отчаяние мыслью, что в адском пламени, которое со временем поглотит наш грешный мир, погибнет и это похитившее мое сердце здание. Наверняка прохожим, видящим меня, представляется, что я не столько смотрю, сколько таращу глаза и что личность моя подозрительна, но мне нет дела ни до них, ни до их представлений, настолько я поглощен созерцанием. Да, так со мной бывает. Это минуты, когда мной владеет вдохновение, хотя оно ни во что не выливается и ничего выдающегося после не происходит.
  Странна, конечно, выбранная Ингой уродливая лавчонка среди огромного и как бы цветущего великолепия, и она мешала мне любоваться, но ничего не попишешь, я при всем желании не мог смахнуть ее, убрать куда-нибудь. Там были и нелепые особняки, пошлые, показывающие отсутствие вкуса, но большинство все же, как мне виделось, составляли отличную картину. А я безоговорочно люблю архитектуру, и это, надеюсь, зачтется мне на высшем суде; говорю как на духу, ничто так не привлекает и не пленяет меня, как архитектурные изыски, градостроительство в его лучших чертах и образцах я ставлю выше живописи, ваяния, а в некоторых случаях даже и литературы. Не знаю, сколько мне еще коптить небо; боюсь, разобраться до конца в причинах, побудивших меня, заядлого читателя, практически фанатичного любителя книг, сделать столь ужасное признание, я не успею, а жаль, поскольку это было бы любопытно. Неужели действительно случаются такие, можно сказать, эксцессы, когда я отдаю предпочтение красивому зданию, а тот или иной напитанный грандиозностью человеческого таланта том из своей библиотеки отодвигаю на второй план?
  Чем черт не шутит, может, и случается. Тут раздался скрип, положивший начало вполне анекдотическому событию, которое я впоследствии не мог не признать одним из самых позорных в моей жизни. Скрипнули ворота, и в образовавшемся проеме возникли величественные фигуры.
  - Держись, мухомор, начинается, - шепнула Инга мне в ухо, и когда отодвигалась, остаточно еще крепя лицо в поле моего зрения, я увидел зловещую ухмылку, отвратительно исказившую ее облик.
  Я завертел головой:
  - В чем дело? - блеял я.
  - Вот они, вот они, Вадим и Зоя Поперечные! - крикнула девица на весь, как мне показалось, поселок.
  Со мной уже творилось - быстро же началась чертовщина! - что-то несуразное, и прежде всего: меня бросало то в жар, то в холод, я как маятник раскачивался между жаром и холодом. Пунцовея, леденел. Особняк, из которого выдвинулись Поперечные, я еще прежде отнес к видным и достойным внимания, а теперь он больше меня не интересовал. Я видел Поперечных то заполонившими все окружающее нас пространство, то в виде дирижаблей, приведенных в вертикальное положение, - поставлены на попа, кажется так называют это сведущие люди. Инга схватила меня за руку и, жутковато приблизив ко мне свое размалеванное всплесками неистовства лицо, зашептала жарко:
  - Здорово я словчила, но случайно, ты не думай, что я подстроила... Как-то само собой повлекло сюда, к их дому... Ну что, Вадимушка, - обратилась она теперь к Поперечному, - видишь, как мне повезло? - И тотчас очутилась чертовка у меня на коленях, уселась и обхватила горячими руками мою шею. - Видишь, как я без тебя отлично устроилась? А ты живи себе со своей бабой, с мымрой этой... Или приходи, я и тебя приму, мне и на то, чтобы с вами двумя сладить, силенок достанет!
  Немая сцена. Инга стихла, выжидая, Поперечные оторопели и не решаются что-либо предпринять, видимо, не знают бедные, что и думать о происходящем. Вадим сознает себя утопающим, которому никто не поможет, Зоя ошарашена, и может показаться, что она ослаблена и не скоро будет на что-либо дельное годна, но это ошибка, уверен, она чувствует нарастание силы, гнева и снова силы, внутри, в ее на вид обмякшем теле, гремит молот, куется будущая победа над посрамленным мужем, этим жалким изменником. И вот комедия достигает кульминации. Лавка трещит, рушится, проваливается под нами, и мы с Ингой, вскрикивая и взвизгивая, летим в траву, в пахучие заросли. Падая, я успеваю заметить, что Поперечный утаскивает Поперечную во двор, поспешно запирает ворота, а напоследок бросает в нашу сторону злобный взгляд.
  Будь у меня возможность втиснуться в происходящее со своей, так сказать, режиссерской версией, я бы пожелал удалить Ингу прежде, чем я поднимусь из травы, что позволило бы мне без помех предаться размышлениям о пагубности и в то же время смехотворности житейской суеты. Однако Инга никуда не делась, мы поднялись вместе, даже, между прочим, помогая друг другу, и в итоге у меня не осталось другого выхода, кроме как усиленно разгорячиться и вовсю отчитать ее.
  - Ты ничего получше не могла придумать? - говорил я.
  - Ты того, брызгаешься, слюну-то побереги, - возразила она и, даже не взглянув на меня, стерла со щеки мнимые брызги.
  - Не верю, что ты не сознавала, куда меня ведешь. Сознавала, признайся. Ты все прекрасно рассчитала, все до мелочей, разве что с этой лавчонкой вышла промашка. Не предвидела падение, не предупредила? Мечтала гордо возвышаться? Стоять подбоченившись, ухмыляться и изрыгать проклятия? Вместо этого как падшие ангелы... А может быть, следует указать на падшесть и в несколько другом отношении...
  Я умолк, вовремя смекнув, что некоторые из вертевшихся на языке тирад, а то и откровенных домыслов лучше оставить при себе. Мы медленно продвигались к выходу из поселка, и я был скучен, как та развалившаяся под нами скамейка, как голливудское кино, как прожитый напрасно день, но я был, однако, настойчив и тверд, читая свои нотации. Я стал сдержаннее, говорил спокойно и рассудительно:
  - Ты думала, что я, заглотив наживку, буду следовать за тобой как баран, и ничто не помешает тебе вить из меня веревки. Ты выдашь меня за своего нового любовника, и Вадим даст мне в зубы, зато у Зои откроются глаза на истину, и она прогонит Вадима, причем, скорее всего, без выходного пособия. Вот что ты задумала. Что же пошло не так? Давай проанализируем. Лавка... бум!.. ты, кстати, не зашибла попку? Шлепнулась знатно, не приведи Господь. Но вряд ли это причина краха. А ведь твоя затея лопнула, согласись. Почему же? Давай подумаем вместе. Это было бы здорово, когда б мы вдвоем сели... только уже более основательно... и все, все обдумали. Но прежде я хочу понять, как это ты могла не подумать, замышляя всю эту авантюру, что в какой-то момент до меня дойдет, какую жалкую роль ты мне отвела. Или ты все же подумала? Полагаю, что да. Надеюсь, что подумала. И пришло тебе при этом в голову, что этой ролью ты оскорбишь меня, фактически унизишь? Ты увидела меня, словно наяву, оскорбленным, униженным, чуть ли не плачущим? И возникли у тебя хотя бы смутные предположения, как ты будешь выходить из неприятного положения? Как и чем утешишь меня?
  Судорога пробежала по ее телу, за которое я цеплялся, поскольку она внезапно ускорила шаг, а я не хотел отстать; несколько времени я гадал, плачет она или смеется, но так и не угадал ничего, а забежать вперед и заглянуть ей в лицо не мог, вообще едва за ней поспевая. Отчего бы ей не оплакивать теперь грустный финал ее затеи и, главное, очевидный разрыв с Вадимом? А смеяться она могла над моими недоумениями, над моей старческой немощью, почему бы и нет? Может быть, она была не прочь представить даже в откровенно сатирическом свете некую мою незатейливость, бесхитростность, потешность моих физических данных и психологических установок и что там еще ей во мне почудилось. Пусть! Но отпустить ее, ускорившую шаг явно с тем, чтобы избавиться от меня, отпустить без некоторого наведения порядка в наших отношениях, без какой-то хотя бы иллюзии наказания, я не мог. Я ухватился за ее локоть и, тоже постоянно ускоряясь, вынужден был семенить, усиленно перебирать ножками.
  - Постой, Инга! - просил я ее. - Я едва дышу... Что тебе с того, что я теряю всякую солидность?
  Мои мольбы не трогали ее:
  - Отстань! Я не собиралась тебя утешать и не буду. Проваливай, тебе лучше бежать домой. Чего вцепился? Вы с дедом как дети, но от деда мне деваться некуда, а ты почему как репей, чего привязался? Вы оба такие прямолинейные, примитивные, один верит во что-то там, другой ни во что не верит - ей-богу, сущие дети! Соревнуетесь, кто умнее, а оба ничем не лучше сорной травы. И все у вас ясно, чистенько, гладенько... а мне страсти нужны, демоническое что-нибудь!
  Она попыталась выдернуть руку, но я держал крепко, правда, из последних сил.
  - Ты еще должна мне компьютер, - пробормотал, пролепетал я слабым голосом, нелепо.
  Она рассмеялась. Остановившись, она резко повернулась ко мне, и я ткнулся в ее грудь. Тут она меня оттолкнула, пихнула, даже слегка ударила кулачком, как бы пародируя того Вадима, каким он мог вырисоваться из наших рассуждений о его вероятном поведении в замышляемом моей собеседницей фарсе. Я оказался вдруг где-то словно бы на дне ее безумного взгляда, устремленного на меня мощным, беспощадно обжигающим лучом.
  - Про компьютер кстати, - говорила она, - это лучшее, что я услышала за весь день. Ты про него забудь, к черту его, но сказал отлично... Как будто мальчишка... И какой живой! Ты, стало быть, очень живой мальчишка? Так держать! Я люблю живых. Я жить хочу полноценно, полнокровно. Вадим до определенного момента тоже был живым, но вот такой момент, как сегодня, и мы видим, что он дохлый. И жена его еще та дохлятина, протухла напрочь. Ты не думай, я от Вадима не отказалась, я еще, может, своего добьюсь, и он будет мой. Он еще попляшет под мою дудку! А ты больше не приставай ко мне со своими проблемами. Ты хороший старичок, живой, но нам с тобой не по пути.
  Луч погас. Я, растерянный, смятый, отчасти и взбешенный, огляделся по сторонам. Инга уже скрывалась за поворотом, я заметил ее в последний момент. Я попытался догнать ее, собственно, сделал шаг, другой, но куда там; безнадежность погони предстала перед моим внутренним взором в образе смертельной опасности - это когда череп и скрещенные кости под ним.
  
  ***
  
  Когда женщину, начинающую играть в моей жизни сколько-то заметную роль, я называю красивой, это означает прежде всего то, что я, как человек, снисходительный к слабостям других не менее, чем к собственным, подхватываю и поддерживаю убежденность этой женщины в своей красоте. После досадного недоразумения, выросшего из прихотей Инги, а выражаясь без всякой льстивости и мягкотелости - после ее гнусной выходки, вызвавшей у меня длительный приступ ярости, я дошел до намерения отыскать эту, как я в тот момент полагал, аферистку и бросить ей в лицо, что никакая она не красавица, более того, красивых женщин не бывает вовсе. Это безумие происходило вскоре после того, как я потерял Ингу из виду в поселке, среди роскошных особняков, а потеряв из виду, я отнюдь не предполагал, что больше никогда ее не увижу. Ну, в общем, я сидел дома и выдумывал одну нелепую идею за другой. Мое желание отомстить Инге было не беспочвенным и легко могло получить оправдание в чьем угодно мнении, но хорош я был бы, когда б бросился осуществлять какую-либо из своих скороспелых выдумок! В конце концов я решил непременно забрать компьютер, подвергающийся в мастерской не ремонту, а надругательству, попранию, нарушению всех прав, если они у него имелись. Тут же стало навязчивой идеей, что из-за его, компьютера, бед нарушаются, главным образом, мои права, и не только как клиента, но и вообще мои человеческие права гражданина, добропорядочного и законопослушного; я, мол, с недопустимым в правовом государстве цинизмом подвергаюсь жестокому обращению, тоже, естественно, недопустимому, совершенно неприемлемому, а главное, абсолютно непредсказуемому в иные мгновения, что поражает как гром с ясного неба и тяжело обескураживает. Избавления от этого бреда, овладевшего мной и принявшегося пожирать остатки моего разума, не предвиделось, так что я мгновенно собрался, вышел из дому и торопливо зашагал в мастерскую.
  Не знаю, надеялся ли я застать там Ингу. Так уж повелось, что я, входя в мастерскую, всегда натыкался на пребывающего в одиночестве и будто бы занятого важными делами Егора Николаевича, а Инга появлялась позже, всегда неожиданно и как бы ниоткуда. Войдя в мастерскую, я уперся в Егора Николаевича, тотчас медленно, с какой-то заскорузлой, дремучей неповоротливостью пустившись соображать, что внучки его нынче мне, скорее всего, не видать и это, пожалуй, к лучшему.
  - Я пришел забрать компьютер...
  - Ноутбук, - строго поправил мастер.
  - Я порываю с вами отношения, - возвестил я.
  - Со мной? - старик округлил глаза, изображая неподдельное изумление.
  Меня обуревало желание буквально выпалить все, что я теперь думаю о хозяйке мастерской, а заодно как-то отнюдь не безболезненно зацепить ее дедушку, задеть за живое этого несносного, пустоголового болтуна, но едва прозвучало имя его внучки, прохвост подтянулся, пронзил меня исполненным сумеречной печали взглядом и сказал:
  - Инга... Бесшабашная у меня внучка, несколько беспутная. Вам это не понравится, но я все же позволю себе выразиться о ней мягко: шаловливая она. Что, набедокурила?
  - Почему же, мне понравилось... - пробормотал я, безуспешно гадая, к чему он клонит.
  - По вашему виду... а вы немножко смахиваете на тень из какой-нибудь пьесы Шекспира и мало уподобляетесь живому человеку, тем более человеку жизнерадостному... итак, по вашему виду я заключаю, что чертовка сыграла с вами шутку не совсем безобидного свойства. Что ж, это в ее духе. А вас поздравляю с боевым крещением. Понравилось вам плясать под дудку этой бестии? Вижу, что не очень.
  - Егор Николаевич, - заметил я сухо, - я не намерен долго распространяться. Верните мне мой компьютер или что от него уцелело, и на этом распрощаемся.
  - Я удивляюсь упрямству, с каким вы отвергаете просвещение, прогресс, всякую новизну и многообразие форм в целом. Вы в застое, Петр Федорович. Я вам тысячу раз разъяснял разницу между компьютером и...
  - Хватит! - крикнул я, закипая. - Вы что же, задались целью свести меня с ума?
  - Дорогой мой, - возразил Егор Николаевич каким-то сразу пошедшим на убыль голосом и глянул болезненно, словно я наступил ему на ногу, - вы зря это, не нужно было этого говорить... Ум и сумасшествие у нас темы запретные.
  - У вас с Ингой? А я собственными ушами слышал, как она вас спрашивала, не рехнулись ли вы.
  - Ну, ей простительно, она все-таки отчасти еще дурочка. Молодая кровь, бурлит, играет. Ей явно недостает способности вовремя останавливаться, сдерживать себя, не лезть куда не следует, остерегаться. Но это так, пустое. Научится вести себя, пройдя суровую школу жизни. Конечно, мы этого не увидим, мы с вами помрем, и все тут, баста.
  - Что вы так пессимистично настроились, вы же оптимист, не правда ли?
  - Ни на секунду не теряю оптимистических воззрений, с ними и в могилу уйду, если... если повезет. Я что хотел сказать, дорогой. Я ж не это хотел сказать. Говорю вам, у меня, дорогой мой Петр Федорович, свои претензии к Инге, но это не значит, что я ваш союзник. Ну-ка, напомните мне, что вы там повествовали о малыше из рассказа Барбюса?
  - Ну, малыш ударил и убил старика, который поубивал на ринге его деда и отца...
  - Бред, галиматья. Меня-то никто не ударит, разве что сама жизнь.
  - Зачем же вы захотели, чтобы я вам напомнил этот рассказ?
  - Показать, что у вас ветер в голове гуляет. А может, и кое-что еще, кроме ветра... Не пожимайте плечами, вам не все равно, я знаю, вам обидно слышать из моих уст упреки, а порой и прямые обвинения. Уж не думаете ли вы, что вас не в чем обвинить? Скажите спасибо, что до оскорблений не дошло. Вы что тут всю дорогу трещите про какой-то компьютер? - вдруг взвизгнул Егор Николаевич. - Я и уязвить могу, я прищемить хвоста могу, и никто ничего не в силах со мной поделать, я правдолюб, я всегда режу правду-матку. Нет компьютера, есть ноутбук! Вот вы уши нам Барбюсом прожужжали, и я спрашиваю себя... Что это за увлечение у человека такое, проповедовать Барбюса? Уж не прикрывается ли он этим именем, а то и самим этим господином, преследуя какие-то свои тайные и наверняка корыстные цели? Очень, очень вероятно! И что же за цель у вас? Вы хотите испугать нас? Не выйдет, не на тех напали! Но до чего вы смешны с вашим простодушным удивлением. Как ребенок, право слово. А вы до умоисступления удивляетесь, что Инга, у которой свои цели, решила использовать вас. Я вижу. От меня не скроешься. Так что, она решила, да? Я вижу, я все вижу, я насквозь вижу, вдоль и поперек, везде и всюду вижу. Ну-ка, расскажите, чего вы в итоге добились совместными усилиями... Шайка авантюристов, банда...
  Я сказал, стараясь не потерять самообладание:
  - У своей внучки спрашивайте. Возможно, кое-что и было... Но я не обязан отчитываться перед вами. А Барбюса пора оставить в покое. Теперь давайте свернем нашу в высшей степени занимательную беседу и...
  - Вы с моей внучкой где шлялись?
  - Это вы зря, надоело... - простонал я. - Давайте прекращать... Верните мне...
  - Вы снова про компьютер? - прервал меня Егор Николаевич, удивляясь и принимая простодушный вид. - Хотите, я буду вас Барбюсом звать? Головой отвечаю, прекрасно в этом случае сложатся наши отношения. А важнейшие свои вопросы и проблемы решайте с Ингой и сами, без моего участия, в частности по поводу ноутбука тоже обращайтесь непосредственно к ней. Я же, со своей стороны, замечу, что вы немало сумятицы и сумбура внесли в нашу жизнь.
  - Вы о чем?
  Егор Николаевич, как бы стыдясь чего-то, помялся, прежде чем ответить.
  - Инга, помнится, - наконец возобновил он разговор, - насмехалась почем зря и пригрозила мне в шутку прострацией. Вы, разумеется, хохотали.
  - Не помню, чтобы я хохотал.
  - Допустим, в глубине души. Душа-то у вас не голубиная. Но спешу вас порадовать: у Инги тоже. Вы одного поля ягоды. А я все равно что идиот в лучшем смысле этого слова, как у нашего великого Федора Михайловича, и в своем роде ангел, может быть, впрочем, маленько заплутавший и в конечном счете забытовевший, как у Леонова. Знаете у Леонова такой невероятно огромный и не вполне читабельный роман... Ну да ладно. Пригрозила мне внученька, и помните, чем... ну еще бы, зачем вам помнить... так я напомню: литпрострацией. Вон как выразилась! А при мне и слово прострация лучше не произносить. А она... надо же такое выдумать!
  - Вы начали в этом роде выдумывать, я помню. Она всего лишь подхватила.
  - Вы хотите меня успокоить, умиротворить или еще больше расстроить? А она осознала свою вину и прощения потом у меня просила, в ногах у меня валялась, обед мне сготовила и собственноручно подала. Я простил, предварительно устроив гул в ее голове с помощью того, что в моем далеком детстве называли щелбанами. Ба-бах! Хотите отведать? Я ей небольшого отпустил щелбана, а вам - ну, какого запросите. Я их тех, у кого запросто можно заподозрить деменцию, скажем, в фазе, кладущей начало. А дальше прогрессирующие стадии. Со мной осторожно следует обращаться, и она это знает, а вот все-таки ударила в больное место. У меня деменция на носу.
  - Вы это серьезно? Или опять шуточки?
  - Нет, не шуточки, - ответил Егор Николаевич внушительно.
  Я растрогался, старик, можно сказать, добил меня своим сообщением, я мгновенно размяк.
  - Она, я про Ингу, она вам сочувствует? - спросил я робко.
  - И вам не помешает, я хочу сказать, что и вы могли бы сочувствовать. Деменция на носу, и сбежать от нее невозможно.
  - А я сочувствую. Я это и хотел высказать, но постеснялся сразу полезть с сердечными излияниями. Кроме того, я хотел убедиться, что вы не одиноки, окружены заботой, имеете уход.
  На этот раз мой собеседник, имевший, кстати сказать, обыкновение как бы в знак особого расположения внезапно и с внушающей даже некоторый страх открытостью улыбаться прямо в лицо вступившему с ним в общение человеку, усмехнулся загадочно.
  - Вы сказали "полезть", не правда ли? Ведь сказали, да? - сладко протянул он. - Для такого взрослого, а подытоживая, так даже старого, убеленного сединами и почтенного человека, как вы, очень выразительно и, главное, трогательно это у вас получилось. И я теперь мгновенно вам поверил. Я теперь свято верю в ваше сочувствие. А вы верите?
  - В деменцию, в вашу деменцию? Ну, допустим... - выговорил я с осторожностью, лишь наполовину подразумевающей недоверие.
  - Я и прежде, - сказал Егор Николаевич бодро, - не имел оснований не верить, но теперь это окончательно и навсегда. Что же до особого ухода, я пока, слава Богу, в нем не нуждаюсь, но будущее, если брать его в качестве не общественного, но личного, темно и, может быть, именно мне не сулит какой-либо отрады и всяческих услад. Итак, подчеркиваю: мое будущее, а на судьбу человечества я по-прежнему смотрю с непоколебимым оптимизмом. Я так смотрю потому, что мне так нравится. Это, если угодно, мое волеизъявление. Тем самым я как будто навязываю миру какое-то будущее счастье, и я готов допустить, что так оно и есть, но я в этом не напорист, навязывать навязываю, однако нагло с этим на рожон не лезу. Пускай себе сами... Мне бы в собственном положении освоиться и укорениться, чтоб поменьше относительности, неуверенности, всякого рода зыблемости... Я, Петр Федорович, не вполне уверен, что в трудные времена, когда они для меня наступят, рядом окажется добрая душа, готовая подать стакан воды и выносить горшки...
  - А Инга?
  - А что Инга? - вспыхнул Егор Николаевич. - Почему сразу Инга? А вы? Вы себя скидываете со счетов?
  - Она вам не чужая, внучка все-таки, и молоденькая при этом, а я вам - никто и к тому же старик. - Я почесал затылок и вдруг брякнул; не понимаю, какого черта это из меня выскочило, вывалилось, как куча дерьма; а сказал я следующее, спросил, если быть точным: - Или вы врете всё, и никакая она вам не внучка?
  Егор Николаевич тотчас окрысился, и я его понимаю, я бы на его месте тоже взбеленился.
  - Бери свой ноутбук и проваливай, старый пес, - отчеканил он.
  - Да я не о том, что, мол, не подал бы стакан воды, отчего же и не подать, и надо будет, запросто подам...
  - Проваливай!
  Откуда-то из-под стола он вытащил серую плоскую штуковину и швырнул ее мне. Я поймал на лету, но брать - нет, решил не брать, теперь крепко вооруженный недоверием. Вдруг это не моя вещь? Я не узнавал, а может быть, и не мог узнать, совершенно утратив память. Меня приятно удивила ловкость, с какой я поймал в воздухе брошенную мастером штуковину, однако эта последняя сразу сделалась мне настолько отвратительна, что приятность очень быстро рассеялась без остатка, и мне не оставалось ничего иного, кроме как удалиться с гордым видом. Положив загадочный предмет на стол, я вышел из мастерской, не удостоив Егора Николаевича прощальным взглядом. В эту минуту меня никоим образом не беспокоило, что я, может быть, никогда больше с ним не встречусь, хотя встревожен я был, причем сильно и, как мне казалось, не без оснований. Меня тревожило предполагаемое ослабление памяти, признаки которого как будто обнаружились только что в мастерской, и жутко произраставший из этого вероятия вопрос, не грозит ли мне деменция, как это происходит с бедным Егором Николаевичем. Кто же, случись что, подаст мне стакан воды? Кто будет выносить горшки?
  Я медленно брел по улице, и когда словно какие-то воды, отхлынув, уносили прочь тревогу, эту гнусную мысль о грозящей мне беде, я издавал короткий, как бы разбойничий свист, а когда отчаяние и страх возвращались, многократно усилившись всевозможными отвратительными догадками и Бог знает откуда поступающими чудовищными прогнозами, выпускал наружу из глубин души и тьмы притаившегося организма звериное рычание. Дома я вполне осознал, что мне больше некуда и не к кому ходить и общение мое отныне ограничивается сонмом призраков, заполняющих книжные страницы. Это мы еще посмотрим, выкрикнул я. Некуда ходить? Не с кем общаться? Мне пришло в голову вернуться к Барбюсу, притвориться лишь теперь начинающим с него и с абсолютно невинным видом пойти по второму кругу. Инга, Егор Николаевич... Кстати, они так и не вернули мне компьютер и, похоже, даже не думают браться за его ремонт. Но чем же это Барбюс предо мной провинился, зачем я к нему прицепился, с какой стати то и дело его тереблю? Егор Николаевич теперь, наверно, зовет меня Барбюсом и при этом нехорошо смеется.
  Я еще переодеться в домашнее не успел, нимало не освоился с этим новым, очередным и, судя по всему, последним витком одиночества, не поужинал, не присел, уставившись в пол или в окно, как уж не знаю что там, не деменция ли, а скорее, не что иное, как тоска, тяжелая, как этакая жирная тварь, навалилась и овладела мной. Ее, бессловесную сволочь, можно и скукой назвать. Без Инги-то, без Егора Николаевича! Но из-за того количества свинца, который в ней явно преобладает, взятый не из быта, не из мастерской какой-нибудь, не из, так сказать, элитного поселка, где обитают Поперечные, а немножко из небесных сфер, существенно из адских бездн и еще понемногу из прочих углов загробного мира, пристало называть именно тоской. Жить не хотелось, пугала мысль, что и дальше придется жить. Но и помереть было страшно. Тоска этого рода и такой силы посещает натуры изысканные, склонные искать пути извилистые и с завидным постоянством выказывать на них сильную гибкость, порой даже способную многих отпугнуть изощренность. Тот факт, что эта, можно сказать, высокородная тоска посетила меня, указывает, стало быть, на присущую и мне утонченность, но как посчитал бы я нескромным вслух перечислять свои достоинства, так я предпочитаю уклониться от рассуждений и тем более точных указаний и на сей предмет. Но от самой темы нет причин отказываться. Я эту тему не из пальца высосал, я опираюсь на свой немалый жизненный опыт; между прочим, за долгую жизнь я многих напугал своей изощренностью. Замечу также, что утонченность далеко не всегда подразумевает те или иные положительные качества, бывают и гадости. Но это всего лишь случайное отступление, которое даже вряд ли можно отнести к разряду лирических, сказать же я собирался следующее: указанная тоска наваливается, естественно, не без причины, и одна из главных причин - засилье всего грубого и прямолинейного, и подразумеваются тут как вещи, так и люди. Все это я, может быть, хорошо соображаю и потому до некоторой степени вправе претендовать на роль теоретика, но практик я, пожалуй, никудышный, и все что из моих действительных или мнимых свойств ни возьми - изысканность, величие души, грубость, прямолинейность - все у меня под вопросом. Одному Богу известно, кто я на самом деле. Но вот эта мысль, что затосковать впору из-за отсутствия людей утонченных, истинно душевных, высококультурных, мне очень даже понятна. Тут как тут вопрос: коль я тоскую оттого, что потерял Ингу и Егора Николаевича, значит ли это, что эти двое не только живут с жадностью необузданных животных, но и меня способны воодушевить, наделить страстью к бытию, поднять на высочайший уровень жизнеутверждения. Не знаю, Бог их разберет. Наступил момент, когда чувства замерли и больше не питают мой разум, так что пока Бог, по моим прикидкам, перебирает и разбирает всех и каждого из нас, я в естественном порядке знаю, что ничего не знаю, кроме разве того, что мне тошно, я пропадаю в тумане, мир катится в пропасть, и скоро все мы очутимся во тьме.
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  
  О путанице Инга говорит, осторожничая, что она еще только намечается в моей голове, да и вообще в моем сознании, если брать его как целое, но я уверен: уже происходит, уже я терзаем и нахожусь перед лицом подлинных страданий. Что с того, что их, впадая в слабоумие, не сознаешь? Я-то сознаю, и на арене, где неведомые силы сражаются за то или иное предназначение (не поздно ли спохватились?) моего бедного разума, я и сам скоро окажусь, валяясь в пыли, потея и бессмысленно хлопая глазами. Во всем, со мной происходящем, усматриваются как бы действия большой черной птицы, которая пока не накрыла мой злополучный рассудок, но задевает, батюшки, как чувствительно порой задевает своим тяжелым крылом. Понятно? Я, однако, не отчаиваюсь, проникнут верой, что спутавшееся будет распутано, и не абы как, а с огоньком, азартно, словно сам вопрос человеколюбия будет поставлен ребром и все связанные с ним проблемы встанут в полный рост.
  Уже не первую ночь, перед тем как я усну, мне видится какое-то скромное серенькое помещение с расставленными в ряды изящными стульями, и вдруг с одного из стульев медленно и страшно поднимается Петр Федорович, весь обвешанный водорослями, какой-то рутинный или, к примеру сказать, скапустившийся, недавно в воду опущенный, а ныне восставший. Я полагаю, и есть резоны так полагать, что это неожиданность и вещь, в сущности, необъяснимая, ужасаюсь и вскрикиваю. Петр Федорович предстает сущностью определенно незрячей, лишенной слуха и не сознающей своего местоположения, а лицо - необыкновенно белое, словно бы из муки, и производит оно впечатление раскатанного в блин или просто стертого на хрен. Очень рутинный этот Петр Федорович, хотя поди еще сообрази, что под этим в данном случае следует понимать.
  Но что за Петр Федорович, собственно говоря? А тот самый, который одно время повадился ходить к нам в мастерскую под предлогом ремонта его ноутбука, а затем, и все с каким-то неоправданным раздражением, с ноткой невиданного гонора в поведении, забрал этот ноутбук, если, конечно, не забыл забрать (сам-то я не помню), и перестал у нас бывать, приняв вид человека, разругавшегося с нами на веки вечные. Ноутбук он с бараньим упрямством называл компьютером; не знаю, успел ли он исправиться и покончить с этим недоразумением. Добавлю еще одно наблюдение: расплевавшись с Ингой и со мной, Петр Федорович, похоже, резко выпрямился, расставил пошире ноги и скрестил руки на груди, думая тем самым обозначить, а то и посильно материализовать разделившую нас вечность. Ну, нельзя не признать, человек старался, вот только не возьмусь рассудить, добился ли чего. Спи спокойно, добрый человек, приятный в общении господин, жалкий мракобес и заядлый спорщик, спи себе, чертяка! А моя мысль заключается в том, что вечного ничего нет и ничему не бывать, в остальном же почти все обстоит удовлетворительно, затем хорошо и в конечном счете отлично.
  О последних днях, часах и минутах нашего друга Петра Федоровича, о том, как он, вскрикнув, охнув и упав, в конце концов приказал нам долго жить, я рассказываю пусть скупо, зато с готовностью, безотказно, и Инга тоже, и при этом куда охотнее, чем я, однако верить следует больше мне, а ей можно совсем мало. Она что-нибудь да соврет непременно, разумеется, из благих побуждений, но картина, как ни крути, выходит искаженной. Она сама признается:
  - Ты четко, дед, рисуешь, а меня все тянет приукрашивать. Понимаешь? Правда должна быть голой, в этом ты прав, а у людей и у меня вместе с ними слишком много лицемерия, показного прекраснодушия, моральной неустойчивости, и правда еще не родилась толком, а мы уже напяливаем на нее одежку, якобы прикрывая некий срам. А ну как это наш срам, что тогда делать? Как исправить положение, если сами мы как раз не хотим и не готовы исправляться? Поэтому часто рождается не правда, а пародия на правду. Побольше бы таких людей, как ты, дед. Картина получалась бы, конечно, до отвращения прозаической, серой, унылой, в чем-то и глупой, зато мир наконец увидел бы, что она собой представляет, заветная правдивость, и из каких неприметных источников она проистекает.
  Толкуя все эти серьезные предметы, она успевала и посмеяться маленько надо мной, я же прозревал, что шутливость ее наиграна и происходит от какой-то тягости, лежащей у нее на сердце, может быть, от сознания вины, которое она предпочитает переживать тайно, ни с кем, даже со мной, самым близким ей человеком, не делясь. Она, видимо, считала себя отчасти виновной в преждевременной кончине Петра Федоровича. Поделись она со мной этим бременем, придавившим не столько ее душу, сколько умственные способности, вообще-то у нее юркие, как змейки, проворные, я бы наверняка затопал ногами и обозвал ее дурехой, потому что никакой вины за ней не нахожу. Ну, помер человек, пробил его час, а она тут при чем? И я умру, и что же, она будет честить себя, проклинать, называть убийцей? Вот если с ней случится беда, это совсем другое дело, вот когда я растеряю последние крохи разума, буду рвать волосы на своей голове и требовать суда и казни.
  Изложив свою позицию, при этом ограничившись лишь описанием своей тяги к украшательству, а о предположенном мной чувстве вины не сказав ничего, Инга с ласковой улыбкой спрашивала:
  - Понимаешь?
  - Понимаю, - отвечал я, изо всех сил сдерживаясь, не показывая, что возмущен ее секретными муками совести. - Но приукрашивать незачем. Кукиш тем, кто думает иначе.
  Однажды, выдержав паузу, она вдруг брякнула:
  - Я, допустим, думаю иначе.
  - Что ж, выкуси. - И я сунул ей под нос крепко-накрепко сложенный кукиш. Она отвернулась. - Дуля в отдельно взятых случаях служит отличным средством воспитания, как и достойным аргументом в том или ином споре, - заявил я как бы с педагогическим уклоном. - Девушка! - крикнул я, стукнув кулаком по столу, за которым мы сидели, обедая. - Смотри мне в глаза, когда я тебе проповедую. Если мне взбредет на ум покаяться в грехах, накрой мою голову полотенцем или хотя бы юбкой и внимательно выслушай мою исповедь. В прочих случаях веди себя нормально, по обыкновению. Говорю тебе, Петр Федорович неплохой был человек, в украшении он не нуждается. А вот его пессимизм не закрасишь, это черное пятно на его в целом почтенном образе.
  Еще в те дни, что последовали за проводами Петра Федоровича в последний путь, Инга, бывало, останавливалась вдруг, замирала, как готовое рассеяться облачко, и, локтем упершись в живот, а подбородок поместив на ладони, говаривала:
  - Ты подружился с Петей, не так ли? А начнешь говорить о его смерти - словно о постороннем человеке рассказываешь.
  - Он стоял на пороге влюбленности в тебя, но видел не струны твоей души и другие прекрасные составляющие, а нечто, характеризующееся, скажу я тебе, как потемки...
  - А человеческая душа и есть потемки, - прервала меня Инга с досадой.
  - Если ты хочешь выдать это за правду, то обрати внимание на то, что эта правда заблаговременно принаряжена и наряд на ней шутовской.
  - Скажу одно, как-то не сочетается твое отношение к Пете с твоим оптимизмом, добродушием, верой в загробную жизнь...
  Я запротестовал:
  - Не верю и никогда не верил в загробную жизнь!
  - В таком случае твоя вера в счастливое будущее человечества ломаного гроша не стоит. Так что? Теперь веришь?
  - Теперь верю, - ответил я.
  О чувстве вины, некстати похитившем у меня часть внучкиной души, я уже высказался как о чем-то, не заслуживающем внимания, потому как оно не соответствовало ничему в той реальности, где остались мы с Ингой, а Петра Федоровича больше не было, то есть где только и творилась жизнь в ее истинном, безоговорочно поддающемся объективному анализу развитии. Высказанное, а это весьма любопытные соображения, наверняка найдет достойное продолжение в обещании рассказать иначе, не столь пренебрежительно, о том, что на самом деле происходило с Ингой, кипя в ее душе, как в жерле вулкана. Конечно, Инга старалась приукрасить не саму смерть несчастного Петра Федоровича, а то, как мы с ней вели себя, когда он умирал. Это было ужасно. И опять же, без навязчивого чувства вины у внучки не обошлось и в этом вопросе. Любой разумный человек скажет, что от фарса, когда Петр Федорович оказался, не сразу о том догадавшись, в роли мнимого ухажера Инги и рисковал получить в зубы от Вадима, протягивать некую нить к постигшему Петра Федоровича летальному исходу и объявлять эту нить доказательством вины, пусть даже не слишком убедительным, но достаточным, чтобы истерзаться муками совести, - так вот, я и говорю, не то что какой-то фантастический разумный человек, но любой простец и даже, например, кто-нибудь сильно нетрезвый скажет, что это горячка бреда и полнота чуши. Не отличаются в лучшую сторону и дальнейшие рассуждения Инги, когда она внезапно принимается намекать, что призвав Петра Федоровича из его добровольной ссылки, а она это проделала через меня, и поселив его в одном домишке с собой, где, естественно, и я очутился, она доконала беднягу, практически свела его в могилу своими бесконечными речами, монологами и исповедями. Она, мол, мучилась из-за Вадима, а Петр Федорович мучился с ней еще тяжелее, просто потому, что старому человеку все это было невмоготу.
  Что ж, может, и впрямь не следовало зазывать старичка в наш деревенский домишко, не стоило наседать на него с речами, со всеми этими гадкими проблемами девицы, находящейся на содержании у господина, который сам под каблуком у жены, скандальной неотесанной бабы. После авантюры в поселке замаячил спасительно срок давности, а вот смерть под лавиной мелодраматических восклицаний и риторических вопросов, что и говорить, вполне может заключать в себе элементы преступления. Я уже давно твержу Инге: поберегись, девочка, поумерь пыл, иначе несдобровать. Вот и доигралась. Но о том, как мы вели себя при умирающем Петре Федоровиче, ничего плохого сказать не могу, во всяком случае, пока ничего такого сомнительного и подозрительного не обнаружилось. Это не значит, что нет смысла пристально вглядеться и внимательно все осмыслить, хотя жизнь не остановится и мир не рухнет, если будет проделано как раз нечто прямо противоположное, но в чем действительно имеется смысл, так это в том, чтобы докопаться до истины. Я, было дело, отозвался о смерти Петра Федоровича как о страшном явлении, однако ужасало не наше с Ингой поведение, ужасом веяло от полной картины того дня, трагическое чувство жизни, а вместе с тем и смерти пронизало все тогдашние события и атмосферу, в которой они протекали. Душу Петр Федорович отдал Богу у нас на глазах. Хочу ли я этим сказать, что мы узрели, так сказать заодно, и Бога? Мы могли бы послужить широким и сильным фоном разыгравшейся тогда драме, по сути маленькой, как мал был и Петр Федорович, как малы мы с Ингой, тем не менее обладающей всеми чертами истинной трагедии.
  Все понятно? Собственно, с какой бы это стати нас с Ингой трогать, не говоря уже о том, чтобы хватать за шиворот, словно мы жулье, некие троглодиты. С нас взятки гладки, мы сделали все что могли. И не все в тот роковой для Петра Федоровича день, говорю я, было скверно и безобразно, случались и вполне чудесные вещи. Взять хотя бы... Нет, об этом после, а пока тщательно и углубленно сосредоточимся, Егор Николаевич, старый ты дуралей, губошлеп. Чтобы постичь, что действительно могло тогда неприятно поразить, напугать, едва ли не свести на нет волю к жизни, нужно сконцентрироваться в сгусток чувства и мысли, воспринимая только одно, только смерть Петра Федоровича во всем ее размахе. Для начала этого процесса я приберег такое замечание: на месте Инги, случись мне испытывать ее коллизии и при этом отзываться обо всем с предельной искренностью и правдивостью, я бы эту смерть приукрасил, а все прочее оставил как есть.
  
  ***
  
  После переполоха возле особняка Поперечных, - в него безрассудная девчонка вовлекла и почтенного Петра Федоровича, - наступило странное затишье, а фактически образовалась пустота, поскольку виновница скандала исчезла. Говоря вообще, никакого скандала не случилось, Поперечные, на которых и пошла войной моя любимая и непутевая внучка, как скрылись в своих роскошных (ну, говорят, что роскошных, я-то сам не ходил смотреть, еще чего не хватало) хоромах, так и сделалось непонятно и неизвестно, что там между ними происходит, а бедный Петр Федорович, свалившийся в траву... Стоп, однако, про Петра Федоровича успеется. Уж не сбился ли я? А думал, что гладко пойдет. Нет, насовсем не сбился, и просто нужно вернуться к главной теме как я ее обозначил в начале этой части своего рассказа, а именно к исчезновению Инги. Несколько дней не было о ней, как говорится, ни слуху ни духу. Никогда я так не беспокоился и не метался, как в эти дни, обзвонил кого мог, поседел, опух от слез, и уже собрался идти к Петру Федоровичу с тем, чтобы мобилизовать его и подготовить к тому, что мы с ним выступим на поиски Инги, как только я окончательно удостоверюсь, что полиции плевать на Ингу и она пальцем о палец не ударит, так вот, закрутился я до того, что мной, покуда я этак беснуюсь, можно было бы все гайки на свете закрутить, а тут-то внучка и объявилась.
  Она позвонила мне. С ходу оборвала меня, не дала обзываться, как я хотел, заслышав ее голос, и ведь накипело же за эти несколько дней тревоги и беготни, я, признаться, в кровь разбил бы ей нос и губы, окажись она у меня под рукой. У нее, мол, дела поважнее, чем слушать мою брань, у нее драма и выпестовалась такая печаль, что и до сих пор она не знает и не понимает, куда деваться, а тотчас после фиаско у Вадима уехала, с одной важной целью, которую, впрочем, еще следовало хорошенько обдумать, в наш деревенский домик, где мы уже Бог знает сколько времени не бывали. Там ужасное запустение, в доме затхлость, в саду много повалившихся деревьев, производящих впечатление, что кругом сплошная гниль. А ведь было это еще недавно отличным домиком и образцовым участком, и деревенька та, что и говорить, миленькая, Тихонькой называется. Инга сказала, что о жизни и обо всем много чего передумала за эти несколько дней. Но вот соскучилась по былому, по мне, по старому мудрому Петру Федоровичу и хочет, чтобы мы навестили ее в Тихонькой, провели с ней вечерок-другой, предаваясь умной и безусловно содержательной беседе, как это еще недавно случалось в мастерской. Я ответил, что меня долго уговаривать нет нужды, я тотчас прикачу, раз она позвала, но что касается мастерской, то в связи с ней и вообще в рассуждении нашего бизнеса возникает масса вопросов, первый из которых: что делать?
  - Ничего не делать, - бросила в трубку Инга. - Мастерскую забудь, а вместе с ней и бизнес. Вадим нам больше ни копейки не даст.
  И слава Богу, подумал я торжествующе. К черту Вадима. Наконец-то он оставит нас в покое. Однако, сказал я уже вслух, не все ясно и с Петром Федоровичем, в частности, нет гарантии, что он захочет видеть тебя после того, как ты, словно продувная бестия, сыграла с ним злую шутку. Инга возразила:
  - Петя и великодушен, и мудр. Я на перепутье, и мне позарез нужен человек вроде него, человек, которые на многое откроет глаза, все объяснит. У Пети в психологическом плане и в духовном аспекте все схвачено. Ты обязательно его привези.
  Я, естественно, не в подчинении у внучки, мог и ослушаться. Но в данном случае не мог, ибо Инга пребывала в трудном состоянии, вся в сомнениях и в муках, и менее всего я был расположен причинять ей дополнительную боль. Ладно, схожу к этому мудрому и позарез необходимому Пете. Порылся в документах, означавших оформление заказа на ремонт, отыскал его адрес и отправился. Запирая дверь в мастерскую, вдруг труханул на всю катушку: а ну как возьмут меня сейчас за жабры, стребуют, громко крича, какие-нибудь финансы, налоги там или недостачи? Или олухи, поверившие в наши ремонтные достижения и сдавшие нам свою технику, обступят меня, требуя возмещения материальных и моральных убытков... Как я докажу всем этим лишним в моей жизни господам, что я не от мира сего?
  Петр Федорович встретил меня тепло, поняв, что я спешил к нему в вихре дружеских чувств, а недавняя наша размолвка уже в прошлом и ничего для меня не значит, будучи никакой не размолвкой, а сущим пустяком. Он угостил меня чаем. На минуту-другую я погрузился в размышления, какую придумать и сыграть шутку с этим занимательным человеком, прежде чем мы отправимся в Тихонькую, где мне придется с тщательным упорством держаться серьезности. Я известный шутник. Мы долго и от души хохотали, вспомнив, как в первую нашу встречу дрались, катаясь по полу, ибо я принял его за грабителя. Петр Федорович выразил удовлетворение, услыхав от меня замечание общего характера, что с Ингой, дескать, все в порядке, но сразу вслед за тем выказал сдержанность, еще не простив Инге ее глупую выходку, по ходу которой она вздумала использовать его в роли марионетки. Тут мы немного поспорили. Петр Федорович настаивал, что Инга с самого начала задумала использовать его неподобающим образом, я стоял на том, что это пришло ей в голову, как только она завидела Поперечных.
  - Но, главное, вы все должны запомнить, что впредь я ничего подобного не допущу, - подвел он итог нашему спору, при этом выставив перед своей грудью сжатые кулаки.
  - Значит, - подхватил я, - можно считать, что вы соглашаетесь на возобновление нашей дружбы и единственное ваше требование: не делать из вас клоуна?
  Он взглянул на меня с подозрением, с каким-то таким подозрением, которое, уж не знаю почему, походило на довольно крупного зверька, повернувшегося ко мне задом. Смущенный, я пробормотал первое, что пришло на ум:
  - Давай на ты.
  - Давай, - согласился Петр Федорович. - Но еще вот что... Расскажи-ка мне о цели своего визита. С чем ты пришел, Егор Николаевич?
  Я еще не оправился, бормотал:
  - Да так, странности разные...
  - Деменция?
  Нет, заревел я, типун тебе на язык! В то же время я размышлял, правда, вскользь, как бы между прочим, называть ли мне теперь моего друга просто Петей. Он, видя, что моя грудь ходит ходуном, всполошился, и тогда я, не очень-то выбирая слова, в довольно грубой форме поведал ему о бегстве Инги в деревню Тихонькая, о самой деревне, о нашем старом доме, куда Инга зовет нас. Я как мог растолковал, что заехал бы внучке кулаком в нос и губы за все ее дикие проделки, дал бы ей пинка под зад, но она далеко, а пока мы доберемся до нее, я остыну, добираться же нужно не мешкая, буквально сейчас приступать, выйти из дома и отправиться...
  Петр Федорович был задумчив, перебивая меня:
  - У меня машина, есть права, я, несмотря на свой преклонный возраст, все еще неплохой водитель. Мы могли бы воспользоваться...
  Я возвысил голос, рассыпался барабанной дробью:
  - Я прошу тебя, я умоляю, давай воспользуемся, давай непременно воспользуемся!
  - Выслушай меня, - произнес Петр Федорович тихо, но внушительно. - Все еще болит рана, которую Инга...
  - В Тихонькой ты получишь необходимое лечение, будешь иметь уход до полного исцеления...
  Я говорил, не ведая, конечно, чем обернется обещанный уход. Вопрос в том, верил ли я сам в свои слова. Мог ли верить, зная характер Инги, учитывая, что затребовала она нас, стариков, весьма нагло и явно настроена воспользоваться нами, а в особенности пресловутой мудростью Петра Федоровича, в полной мере?
  - Слушай не перебивая, - продолжал Петр Федорович. - Инга борется, ей нужно строить свою жизнь, создавать семью, делать карьеру. Я ее понимаю. Сам проходил через это, и удивить меня - при моем-то опыте! - нечем. Но я не игрушка. Не гражданин с коралловых рифов. Не пейджер.
  - Не пей... не понял!.. что ты такое говоришь?
  - Так, юмор в современном вкусе. Да, я понимаю Ингу и ей подобных. Но я старый человек и не желаю участвовать в ее играх. Скажи, ты там, в мастерской, починил хотя бы один прибор?
  - Конечно! Я сделал много полезного...
  - А ты знаешь, Егор Николаевич, что в действительности представляет собой старость и что подразумевает ее философия?
  - В высшем смысле? - уточнил я.
  - В каком угодно - возразил хозяин.
  - Расскажи, - попросил я смиренно.
  - Старость - это свобода. В тот день, когда тебя отправляют на пенсию и с преувеличенной радостью гудят в ухо: все, парень, ты больше не парень, скидывай ярмо зрелости и тягло в виде всяких взрослых обязанностей, вступай в пору истинного расцвета сил и талантов, если Бог не обделил тебя ими, соревнуйся с другими стариками, кто из вас проворнее вернется в детство, в тот день, говорю я, тебя выпускают на волю. Ты обретаешь свободу, даже в каком-то смысле жуткую. Ты по-прежнему угрюм, жалок, равнодушен, беспечен, глуп, хитер, бессмыслен, и перспектив у тебя никаких, а между тем твоя свобода велика, едва ли чем-то существенным ограничена, а со смертью приобретает даже некий статус безграничной.
  - Я заслушался, - вставил я, - но уже готов и поспорить. Чтобы свобода действительно была, нужно в нее верить. Когда веришь, она есть, а не веришь, сиди в дерьме, связанный по рукам и ногам.
  - Следовательно, свобода - призрак?
  - Даже у призрака существования больше, чем у свободы.
  - Возможно... - Петр Федорович с интересом взглянул на меня; видимо, не ожидал, что я чрезвычайно умен и способен разразиться глубочайшими соображениями. - Но позволь мне продолжить, у меня ведь свой строй мысли... В эпоху взрослой жизни, говорю я, это было нельзя и это не трожь, туда не лезь, если не хочешь потерять должность, и этого не делай, если не хочешь лишиться чинов. А старику все можно, и всюду ему открыты пути, а если сделает он что не так, не беда, в лучшем случае над ним посмеются, в худшем - упекут в желтый дом, где свои свободы. Но внутренне старик вовсе не расположен становиться посмешищем или козлом отпущения.
  - А меня не трогает, если надо мной смеются, пусть...
  - У старика мало сил, и с каждым днем их становится все меньше, но он все еще горд, он с достоинством несет на плечах свою благообразную умную голову, он даже строит еще планы летнего отдыха, а то и помышляет о большом путешествии, но... Что это? Вдруг - ба! - под ним с невыносимым для слуха треском разваливается глупая лавчонка, и он падает в траву, и все это только для того, чтобы какая-то там нелепая баба прозрела касательно измен ее порочного супруга. Ну, что ты на это скажешь? Я знаю, ты осуждаешь Ингу, но не так рьяно, как я, потому как твоя любовь к ней гораздо сильнее моей. Я тоже люблю ее, но так, со стороны. Эта любовь не слаба, конечно, ведь я, как свободный человек, могу любое свое чувство развивать до бесконечности, но и не настолько сильна, чтобы я с удовольствием валялся в траве или еще где-нибудь, потакая прихотям твоей внучки, потворствуя ее фантазиям. Я рисковал, я мог получить в зубы, если бы Поперечный...
  - А Инга могла получить в нос и в губы, не окажись она... - попытался я разговориться, однако Петр Федорович быстро пресек мою вылазку.
  - Я, - сказал он, - поеду в деревню... как там она называется?
  - Тихонькая.
  - Может, Инга впрямь в отчаянии и нуждается в моей помощи. Но я настрою себя на особый лад. Осторожность, бдительность, и чтоб бросалась в глаза некоторая отчужденность, а она вступит в дело, то есть покажет себя, если с твоей или ее стороны последуют непомерно усиленные попытки сближения. В мои намерения не входит снова сесть в лужу.
  - Понятно, - сказал я и вздохнул с облегчением, наконец убедившись, или уверив себя, что Петр Федорович, поколебавшись и высказав много всего подтверждающего мои опасения и сомнения на его счет, все-таки дает твердое, окончательное согласие на поездку в Тихонькую.
  
  ***
  
  - Здравствуйте, и сразу вам говорю: вы молодцы, - сказала Инга, приветствуя нас. - Вы настоящие друзья, а я так ждала вас... Я поняла, одной мне не справиться с травмой... вы понимаете, о чем я... не вынести всех этих мучительных переходов от слез к ярости, от счастья, что подлец Поперечный с его нежностями и финансированием уже в прошлом, к мысли, что моя жизнь кончена, свернута в грязный рулон и брошена в помойную яму...
  В дороге, бегло и попусту, дилетантским манером изучая методы управления старенькой, но послушной шоферским волеизъявлениям машиной, а управлял этот старый хрен Петр Федорович более чем сносно, я все пытался сообразить, что же это за свобода, по его словам, открывается и обнаруживает баснословные достоинства в старости. И попадал в бесконечно длинный, тускло освещенный коридор, был бос там и неухожен, икал и вздрагивал, и брел невесть куда. Дичайшая загадка! Или просто дичь? Не бредит ли порой мой друг Петр Федорович? Но когда он держался за эти посвященные свободе тезисы и с их помощью парил в поднебесье, словно дивная птица, выходила странная вещь: это он, получается, оптимист, светлый гений человечества, я же, сующий ему палки в колеса, сидящий в оппозиции как в мрачном средневековом подземелье, я мракобес, ретроград паршивый, клоп, а не человек... Так, что ли? Или нет? Или мне только чудится, что так?
  Его рассуждения о свободе, озаряющей дивными лучами преклонные лета, внезапно показались мне сдавленной в темный пласт книгой, где на страницах скрыта в строчках, а между ними тоже, непостижимая философия. Видимо, он очень умен, этот Петя, и если человек в обычном состоянии ни за какие коврижки не признает, что кто-то умнее его, то я пребываю в необычном состоянии душевного подъема, граничащего с экзальтацией, и готов в полный голос заявить, что Петр Федорович, не исключено, гораздо меня поумнее будет. И тут же, продолжая экзальтацию, а она оттого, что приближаюсь, лечу к дорогой внученьке, могу сказать всем, кто согласен меня выслушать: ребята, вам все понятно? я не дурак, и на мякине меня не проведете.
  До чего же все ясно и прозрачно в моих воззрениях, раскладах и прогнозах! Я умру, и память обо мне не сохранится, а мир достигнет наилучших времен и благополучно завоюет вселенную. Зачем же мутить воду? Вот вам, ребята, по кукишу всем и каждому, если полагаете, что в годы, когда обретал сознательность, и в пору зрелости я не был свободен. Не безмерно, в рамках, тем не менее... черт возьми, на то и сознательность, чтобы понимать, что к чему, и не кидаться на ветряные мельницы. И с приходом старости я никакой свободы, которую иной неуемный глашатай, безумный трубадур назвал бы, наверное, исключительной, неповторимой и неподражаемой, никакой другой свободы, кроме как имевшейся и прежде, не обрел, если, конечно, не принимать в расчет свободу беспрепятственного продвижения в сторону деменции. Толкую же я не о социальных или каких-нибудь политических ограничениях, которых у нас всегда был величайший избыток, а в духовном смысле. Ну а деменция, она любого прихватит, не глядя, кто ты есть.
  Я порадовался, очутившись в местах, где прошло мое счастливое детство; не ожидал, что удастся попасть хотя бы напоследок. Возбудившись, я взял Ингу и Петра Федоровича за руки и предложил им разгадать загадку, которой я вовсю пользовался еще в годы своего школьного преподавания:
  - Кто из писателей времен застоя написал в рассказе, как некий персонаж, иными словами, герой этого рассказа, на что-то рассердившись, глубокой ночью помчался куда-то прямо через лес на велосипеде?
  Инга отмахнулась:
  - Никакая это не загадка, а просто нужно знать. Но мы не знаем. И сколько можно? Ты же меня это уже тысячу раз спрашивал!
  - Ха-ха, - посмеялся я, на самом деле вовсе не смеясь, а только изображая. - Тысячу раз спрашивал, а ты все равно не можешь ответить.
  - Потому что не знаю.
  - А что глубокой ночью в лесу на велосипеде не помчишься, это вы - вы оба! - способны понять?
  - В кино показывают, что и по ночам в лесу неплохое освещение, - заметил Петр Федорович.
  - В плохом кино - да, показывают это, - подвела черту Инга. - А плохое кино смотреть не следует. Если человек состарился, это не значит, что пришла его пора погрязнуть в созерцании дурацких фильмов.
  Я хотел дать ей понять, что она поторопилась и в действительности подвести черту предстоит мне, но тут я опешил до невероятия. Я ужаснулся. Нужно было назвать фамилию осрамившегося писателя, который восстал из моей загадки, а я страшнейшим и пока еще не совсем, но в перспективе все-таки уже позорнейшим образом осознал, что не в состоянии ее вспомнить. Я дернулся, рассчитывая, что она от моего толчка выскочит как живая, как чертик из табакерки, но нет, ни живого ничего, ни чертика. Я задергался основательнее, из глотки моей понеслись сдавленные звуки. Инга и Петр Федорович испытующе смотрели на меня.
  - Ничего, не беда, - сказал я после паузы, - просто подавился фамилией того писателя, бывает.
  Когда наш гость оказался несколько в стороне, Инга тронула мою руку и тихо спросила:
  - Ну что, вспомнил?
  - Нет.
  - Неужели и мне все это предстоит?! - вскричала внучка. - Старость, дряхлость, потеря памяти, маразм...
  Надо сказать, она не бездельничала, поселившись в деревне, протопила, изгоняя сырость, дом, навела всюду чистоту, на мой взгляд идеальную, и старый деревянный домишко к нашему приезду выглядел жилым не только потому, что она, моя замечательная внучка, находилась в нем. В саду, куда мы вывели Петра Федоровича для ознакомления с нашим хозяйством, царил известный, так сказать, беспорядок и было очевидно, что хозяйство давно заброшено, и сарай, между прочим, угрожающе покосился, и все же, молодая весенняя травка радовала глаз, а ступавшая по ней Инга даже и донельзя восхищала.
  - А вот сюда полезай, Петя, - сказала она, указывая на провисающий между округлыми стволами толстых берез гамак. - Отличное развлечение!
  - Нет, зачем же... - покачал головой Петя.
  Я удивился:
  - Он тут с прежних времен? Прогнил, небось?
  - Почему прогнил, я его только вчера купила у одной бабы.
  - У какой бабы?
  - Она тут приобрела было дом под дачу, но и лета не дождалась, продает уже.
  - А деньги ты где взяла?
  - Еще Вадимовы.
  - Дорого обошелся гамак-то?
  - Да нет же, копейки.
  - Полезай, Петр Федорович! - крикнул я бодряще. - Старость суть время, когда спадают оковы. Это называется раскрепощением.
  Петр Федорович взглянул на меня вопросительно. Замятни не последовало, судя по всему, пессимист решил, что если я и вздумал распотешиться над ним, то это всего лишь признаки приближающейся деменции. Затем он нахмурился, призывая на помощь бдительность, которую стал накапливать еще в городе, когда мялся, решая, ехать ему в Тихонькую или нет. От меня он уже отвернулся и всю потенциальную агрессию нацелил на Ингу, ожидая подвоха теперь от нее. Как бился этот господин за устойчивость своего достоинства, как боялся посрамления! В эти минуты он казался мне внушительным, властным, непревзойденным в своем эгоизме и... как бы это выразить?.. чуточку твердолобым, что ли... Когда же он забрался-таки в гамак и нелепо повис над землей, а я принялся усердно раскачивать его, согласуя свои действия с обещанным внучкой развлечением, Инга прислонилась к березе, задумчиво воззрилась на нас и повела речь, наверняка заготовленную к нашему приезду... вернее, собралась повести (и все, что она задумала сказать нам, можно было заблаговременно прочитать на ее лице), однако я ее опередил, воскликнул, расхохотавшись и свободной рукой тыча в сторону березы:
  - Смотри, смотри, в дереве у тебя над головой щель или вырез какой-то в коре, что ли, ну прямо натуральная задница!
  - Дурак ты, дед, - сказала Инга и в сердцах крепко плюнула.
  - А этого как раз не надо, ругаться не следует, иначе Петр Федорович подумает...
  - Я не ругаюсь, посмотри, я невозмутима, спокойна как никогда. А Петя ничего не подумает. Взгляни на него повнимательней.
  Мы оба взглянули одновременно на этого старика, нашего гостя. Он, безмятежный на вид, лежал в гамаке кверху пузом и смотрел в небо как совершенно отрешившийся человек.
  - Действительно... ну чисто вылитый не от мира сего... - пробормотал я.
  - Я слушаю вас, - сказал вдруг Петр Федорович.
  Его слова, если разобраться, мало что значили, однако именно они пробудили у Инги острое желание не мешкая более перевести наше общение на серьезные рельсы, а у нас - готовность выслушать ее исповедь, и мы с Петром Федоровичем, продолжавшим, впрочем, раскачиваться в гамаке, напряглись и навострили уши, а Инга наконец получила возможность без помех высказаться.
  
  ***
  
  - Я думала, закипят страсти, ан нет, тишина, и ничто в жизни еще так меня не поражало, как эта тишина, словно бы громом она меня оглушила и сотрясла. До чего крепка броня Зои... или в коросте она?.. до чего у нее воля чудовищна, если она не отреагировала на вторжение разлучницы. Вот она, я, разлучница, я сманила у тебя мужа, и он привязался ко мне, велю ему, и он тебя зарежет. Ничего, ни звука в ответ, ни жалобного писка, ни криков негодования. Молчи, дед, потом выскажешь свое мнение. Я знаю, у тебя на языке вертится, что я содержанка. А и пусть! Я хочу любви, подлинных чувств, красот разных. Но смотрите, что творится... Я вышла из тени, и вышла, согласитесь, эффектно, с шумным скандальцем - и ничего! Ау, Поперечная! Давай один на один поборемся, я ж тебе нанесла оскорбление, мужа у тебя, считай, отняла, тебе остается только прогнать его взашей. Не отвечает, не подает признаков жизни, и Поперечный куда-то запропастился, не фигурирует нигде, и не понять, что там у них за забором происходит. Сидят, ногти грызут, от ярости и стыда сползают на пол и корчатся, только что не лопаются, а терпят, однако, и сор из избы не выносят. Или поубивали друг друга? Пасть заткни, дед! Видя, что все как-то несообразно и несусветно, я решилась предпринять некоторые шаги, вызванные необходимостью, а если по большому счету, то не что иное они, как порождение разразившейся в душе бури. Я была сама не своя из-за этой бури. Иду, а в глазах тьма, в постель лягу, так не постель то, нет, могила. Наконец кое-как вырвалась из одури, из оцепенения. Приснилось, между прочим, будто меня душат, требуя каких-то признаний, так я потом, уже проснувшись, долго не могла отдышаться. Думаю, это был приступ, и я могла сыграть в ящик. Но как медленно и в духе какой-то своей отдельной несообразности долго я шла к пониманию, что Поперечная надумала спрятать концы в воду. И все думаю, думаю я, что бы такое сделать... Поперечная, думаю, смирилась с шалостями благоверного, но в том смысле, чтоб они отныне и навсегда ушли в прошлое и больше: ни-ни. Отчитать его, разумеется, отчитала и пощечину выдала, но интрижку простила и взяла с него слово, что впредь ничего подобного он себе не позволит. Да замолчишь ты, гадина несносная?! Вадим, - продолжила внучка свой рассказ, с презрительной миной на красивом личике отвернувшись от меня, - слово дал и верен ему. Еще прошло мало времени, судить рано, и будущего, как ни крути, не угадаешь, только я думаю, что он в самом деле присмирел и стал все равно как пыль. Все эти открытия и прозрения ошарашили меня, я взвилась, взбрыкнула - вот только лягнуть не было кого! - взбесилась и в конечном счете, сама не своя, отправилась в поселок.
  - Вот, это я и боялся, - сказал я громко, пренебрегая попытками рассказчицы заглушить меня. - Так и знал, что ты не отстанешь от этих людишек. Дуреха!
  - Ты ничего не понимаешь, ты устарел. Я хотела заглянуть им в глаза и спросить в упор, верно ли я думаю и отныне полагаю, что они тупые, трусливые, косные, пакостные. А дело шло к ночи, зажигались фонари, я шла, и впереди довольно уродливо, но устрашающе бежала моя тень. Я стукнула в ворота, они там железные, так что гул пошел еще тот. Собаку спустим, сказал чей-то зловещий голос. Попробуй только, гад, крикнула я. Вдруг кто-то с другой стороны ворот глухо произнес женским голосом: пошла вон, скотина. Открой ворота, потребовала я, и покажи Вадима, пусть он собственной персоной явится. Тот же голос сказал: скажи ей, подтверди. Пошла вон, сказал, и тоже глухо, Вадим. Я крикнула не своим голосом: и это все? Опять женский голос включился, и распорядился он втолковать мне правду как она есть. Пошла вон, сука, грянули они хором.
  Пошла себе от этих людишек не солоно хлебавши, ушла, обливаясь слезами. Любовь, если глянуть беспристрастно, уже миновала, угасла в сердце, но и ненависть не народилась пока. И хорошо, если не родится. Я не желаю ненависти. Не скажу, будто я особенная, вся такая гуманная и любую обиду готова покорно снести. Нет, у меня не забалуешь. Меня на место Поперечной посади - я еще дурнее ее буду и весь тот поселок переверну вверх дном. Но если со мной по-хорошему - я сама любовь, сама нежность и сладкая что твой персик! Не скажу также, будто стала с ошеломительной скоростью забывать Вадима, но все же и стала в каком-то смысле, а еще сделалось скучно и уныло оттого, что накрывала меня туманом, мглой, толстенным слоем пыли проза жизни, и заключалась она в том, что надо было уходить с квартиры, которую снял для меня Вадим, закругляться с мастерской и снова тесниться с дедом в нашей халупе. Вы удивитесь и, может быть, не поверите, но это самая честная правда: я ни разу не пожалела, что с помощью Пети, этого небывало славного малого, устроила заварушку возле особняка Поперечных. Ах, Петя, вспомни, как мы сказку сделали былью, раздавив скамейку!
  Внучка умолкла в ожидании ответа Пети, но ответа не последовало, а я молчал тоже, и она закричала, выпучив глаза:
  - Что опять не так? Никакой сказки не было? Быль получилась никудышная? Молчите, старичье, теперь не надо мне вашей софистики!
  - Девочка дорогая... - начал я ее успокаивать, однако она властным жестом - это была высоко вверх поднятая рука - заставила меня замолчать.
  - Да, можно было и дальше жить в маленьком раю, однако я этот рай собственными руками, ибо черт дернул, разрушила. Чего мне точно не хотелось, так это жить в аду. Вы, я вижу, в нем притерлись, приноровились, но что с вас взять, вы старые, у вас были, наверно, когда-то свои восторги и наслаждения, однако потом вы все профукали в силу возраста, покрылись сединами и морщинами и убедили себя, что можно жить и под гнетом лет, в рабстве у всяких недомоганий и старческих бредней, на грани маразма. А я не желаю. Но что делать? До дрожи захватила меня невероятная, фантастическая тоска, какой я и предполагать не могла, и я, просто-напросто физически просев, никакого иного выхода не видела, кроме самоубийства. Я поехала сюда, в деревню, думая здесь наложить на себя руки, и вот стала я заниматься тут странным делом, принялась словно бы ловить свой последний миг. То встану, то лягу. Места себе не находила. В окошко выгляну. Пригорюнишься, бывало... А по ночам было славно - красота необыкновенная! Луна светит среди облачков седая, серебристая и такая как будто отстраненная, немного, уж поверьте, даже жуткая. Или залитый лунным светом сад до чего же таинственно смотрелся! Я часами стояла в саду и смотрела на луну, и ничего не боялась, даже змей, которые, поди, в траве-то как сволочи какие ползали. Столпом и утверждением красоты это было, а я под этим столпом копошилась, все ловила момент. Кусок хлеба в рот не лез, щей, приехав, наварила, но так и не притронулась. Что, дед, отведаешь моих щец, сожрешь? Я-то знаю, ты знатный проглот. А мне ничего не надо было, кроме ночной поры и луны, пристально на меня глядящей из бездны. Входила в подробности, все до мелочей в себе анализировала, изучала разные свои члены и органы с дотошной рефлексией, скрупулезная была донельзя, до нечеловеческого отношения к себе, хотела уяснить, какой винтик во мне барахлит, или что еще, может, какой-нибудь шуруп выпал, в общем, допытывалась, почему же это я не решаюсь на последний шаг, на задуманную крайнюю меру. Но проклятый последний миг все как-то ускользал, все шло и творилось таким манером, что этот самый миг не давался и не удавался, пока... Но это уже другая глава, и тут бы с красной строки. Ну, пока до меня не дошло, что я не могу, не в состоянии, трушу. Как бы кто-то злобно расхохотался в ночи и провозгласил на всю округу: заячья душа у тебя, девушка!
  И посмотрите теперь, вы, мои дорогие, дедушка и ты, добрый человек Петя, посмотрите, что со мной фактически у вас на виду происходит. В данный момент моя история стала скучной, но не всегда так было, вот и припоминайте важнейшие мои слова и рывки... Допустим, начало положено. А вопросы, дополнения и примечания как-нибудь потом. Я немножко стесняюсь слишком рьяно набрасываться на вас, но что поделаешь, положение обязывает, вернее, вынуждает... Ну-с... Припомните, я торжественно заявляю: важнейшей из всех задач для меня являются поиски смысла жизни - и что же? - а ничего, иными словами, я совершенно не думаю о том, чтобы действительно искать. Это раз. Теперь два. Я задумываю комбинацию, и в развернутом виде комбинация выглядит так: Поперечная, окрысившись, прогоняет Вадима, он прибегает ко мне трепещущим зайчиком и остается со мной навсегда. Но это на бумаге, а на деле - пузырь, да, как мыльный пузырь лопается эта затея, и вместо идиллии пустота, я остаюсь ни с чем, ну, разве что с горьким осадком в душе и в тихом бреду. И наконец три. Я замышляю самоубийство - и опять ноль. Как же это все понять? Я несостоятельна, никчемна, бредова? Я ни на что не годна? Я - пустое место, человек, у которого не складывается и не получается ничего, что бы он ни задумал, или вообще какая-то мошка, тля, химера? О чем думали мои родители, когда меня зачинали? Что задумывал Господь, вдувая в меня душу? На что рассчитывают черти, горячо поджидая меня в аду?
  - Теперь давайте обсуждать, - сказала Инга, переводя дух. - Я для того и позвала вас, чтобы вы ответили на эти мои вопросы. Не упускайте, однако, из виду болезненность, ведь разбирающее меня отчаяние, что и говорить, довольно-таки безгранично и вполне может стать колоссальным, поэтому... как бы это сказать... берегите, не затрагивайте чересчур больные струны моей души, не упрощая при этом дело до открытой грубости. Учитывайте мою женскую стыдливость, не касайтесь того, что вам в любом случае не понадобится, не будите зверя ни в себе, ни во мне, не усугубляйте ситуацию доведением до умоисступления...
  Я прервал достаточно уже нашумевший поток требований, которые она излагала не иначе, как в состоянии неистовства и отсутствия полноты сознания, обычно у нее более или менее ясного:
  - Тебе следовало приехать в город и там поставить свои вопросы, а не звать нас в эту глушь. Но не обессудь. Я упрекнул лишь для острастки, чтоб больше ты столь грубо требования не предъявляла, а в целом я доволен, еще бы, живешь как ветхий пес в конуре, света Божьего не видишь и надежд никаких не питаешь, как вдруг - на тебе! божешки! Попадаешь назад в рай, в золотой свой век, протираешь глаза, округлившиеся в порыве изумления, и этим своим глазам не веришь - неужели? - но так и есть, возвращен в прошлое, к истокам...
  - А ты, Петя, что скажешь?
  Я бегал среди лопухов, трубя некий гимн, призванный символизировать - или канонизировать? - мое счастливое детство. Петр Федорович, в гамаке поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, - так он следил за мной, изумленный, - держал ответ:
  - С верой в Бога у меня обстоит несильно, можно сказать, худо. Родителей твоих я, само собой, не знал. А чего ожидают черти от твоего сошествия в их логово, не берусь и гадать. Зато я знаю жизнь, и как человек бывалый, много чего повидавший и испытавший, нахожу возможным и правильным сказать тебе, что всяких Вадимов ты еще нахватаешь тьму-тьмущую, и не один из них причинит тебе боль, и будет хорошо, если чувствилище у тебя не притупится и переживать очередную драму ты пустишься почти так же свежо, как сейчас...
  Инга как бешеная собака оскалилась; безмятежно качавшийся в гамаке Петр Федорович этого, возможно, не заметил или принял за вздорную мелочь, но я-то свою внучку знал хорошо, я заметил и сразу понял, что следует ждать взрыва.
  - Я не для того сгущала тут перед вами краски, надрывалась, как дешевая актерка на сцене, чтобы под занавес внимать банальным истинам, - ядовито зашипела она.
  - Ш-ш, - зашелестел я, решив, что все, конец, сейчас старый чудак получит под дых, отведает капитального пинка. Я надеялся предотвратить криминальную развязку.
  - Загляни поглубже, Петя, - неожиданно сменила тон и принялась демонстрировать миролюбие Инга. - Я не девочка, не мелкотравчатая какая-нибудь, не школьница, не с курсов повышения грамотности и духовных запросов. Я намучилась с мужем, а после не с одним балбесом успела расстаться. Проникнись сочувствием ко мне, Петя, и постарайся понять меня как нельзя лучше. Никогда мне не было так горько, как в нечаянной разлуке с Вадимом.
  - Как ни горько, - возразил Петр Федорович внушительно и, приподняв голову, оглядел окрестности, стараясь, видимо, получше их запомнить, - это не повод накладывать на себя руки. А что до твоих вопросов, скажу так: не жди ответа, потому как они ни о чем и падают в пустоту.
  - Невозможно понять, зачем ты нас сюда позвала, - поддакнул я.
  Хотел напомнить, что рад побывать в родных местах, но не вышло, фраза как-то не сложилась. Время от времени обнаруживающаяся беспомощность в тех или иных необходимостях ужасала, как бы физически приближая будущее, - в этом будущем я буду существовать, совершенно не сознавая его. Я буду растением. Тут же я усмехнулся, подумав в шутку, что Петр Федорович, оглядываясь, как раз и ищет указанный повод; я чуть было не спросил: для себя, а, старичок? Или думаешь, что это я, наслушавшись твоих словес, подниму на себя ручки? Но сдержался, сообразил, что шутка выйдет глупая. Мне ли не знать весь кошмар и муку темы самоубийства? Затем я подал голос уже в другом плане, сказав следующее:
  - Ты, Инга, сказала, что уже почти его забыла, Вадима своего. Если не помнишь, спроси у Петра Федоровича, он подтвердит. Или ты тогда обмолвилась, а сейчас режешь правду-матку? Ну, Петр Федорович, что думаешь на этот счет, кумекаешь что-нибудь?
  Старикан, даже в гамаке, повиснув над землей, как куль с песком, казавшийся гордым, надменным, напыщенным, не ответил, а Инга разъяснила:
  - Как человека, который, раздевшись, укладывался ко мне под бочок, да, почти забыла, а что я по собственной глупости его лишилась, это нейдет из головы.
  Не понял, кого она подразумевает. Разъяснения явно мне адресовала, стало быть, некоторым образом отвечала на поставленный мной вопрос, но что это был за вопрос, я не мог вспомнить. Нейдет из головы, нейдет из головы, стучало в моем воспаленном мозгу. Мне хотелось стукнуть Петра Федоровича кулаком в белый высокий лоб. Я сморщил свою неказистую физиономию до какого-то медицинского изображения извилин, известных в умственной деятельности человека. Как я ни дергался, как не стремился куда-нибудь шмыгнуть, увернуться, едва ли не вовсе исчезнуть, Петр Федорович неизменно оказывался в центре моего внимания.
  - Ну что, Петя, нейдет? - вдруг осведомился я у него с мальчишеской улыбкой от уха до уха.
  Он коротко бросил на меня равнодушный взгляд и не удостоил ответом. В то же время заговорить он, несомненно, собирался; и собрался:
  - Когда б мы, - сказал он, - странным образом почувствовали, что наше время исчерпано и наступает конец, схватили, потрясенные ужасом или ожиданием чудесных перемен, библию и громко, по крайней мере взволнованно, с трепетом, зачитали из нее те или иные пламенные строки, это было бы сильно, впечатляло бы как из ряда вон выходящее произведение искусства. До того сильно, что мы сами стали бы немножко произведением искусства. Еще бы!.. Заключительная сцена, библия, мы на краю пропасти, вздымаем руки, отбрасывая тень в самое небо... Но мы этого не сделаем, не так ли? не сделаем, лишь съежимся словно куцые... А вышло бы значительно, когда б все же сделали, под занавес-то, и чтоб библия, а уж тень - это само собой. Хорошо бы... Что-то вроде Толстого.
  - Толстого отлучили! - разгневанно крикнул я и бросил взгляды налево и направо, как бы высматривая отлученного.
  - А так, сколько бы мы ни искали, Инга, ответ на твои вопросы, не найдем ничего существеннее того, что я уже сказал. Накладывать на себя ручки - последнее дело. Это говорю тебе я, которого твой дед записал в пессимисты.
  Высказавшись, Петр Федорович потребовал остановить гамак, а при этом не проронил уже ни слова, просто знаками показал, что забава, дескать, опостылела, хватит. Я помог ему выбраться; почему-то я особо отметил про себя обстоятельство, о котором скажу чуть погодя, хотя оно и само по себе бросалось в глаза, а пока взглянул, прищурившись, в сторону, в некую даль, и велел себе хорошенько запомнить это самое обстоятельство, о которым теперь говорю, что оно заключается в следующем: именно с моем помощью старик, уже весьма немощный, спустился на землю. Я не запутался, не растекся мыслью по древу, я лишь хочу взять на заметку нечто важное для меня, а это не всегда задача из простых. Сложность видна уже из того, что сколько ни вдалбливал я себе в голову: запоминай, запоминай, - штука, или что там было, явление какое-то, может быть, в общем, все, что ни было, мгновенно выветривалось из головы, улетучивалось, словно сизая струйка дыма. Когда Петр Федорович курил свою трубку, струйка, которую он выпускал изо рта, тоже улетучивалась, и это было своеобразное, даже красивое зрелище. В том, что возле незабываемого гамака я приказал себе запомнить, было что-то от Петра Федоровича, но что именно, я забыл намертво, а жаль, мог бы после, когда Петр Федорович покинул нас, отойдя в лучший мир, тешиться воспоминанием, довольствоваться какой-то как бы воскресшей частицей жизни моего дорогого друга. А что он говорил о старости как об освобождении, я помню. Вот я и освобождаюсь... а пройдет еще некоторое время, может, совсем не продолжительное, и я вообще ничего о бедном старике не сумею вспомнить. Но вот гамак, он-то в память врезался, и следует добавить существенную деталь к общей картине, кое-как сложившейся в моем сознании, то есть в той его части, которая запомнилась. В гамаке Петр Федорович долеживал словно в сюжете живописного полотна про утопленников, и выбраться сам явно был не в состоянии, но, когда вываливался, на землю ступил, я бы сказал, радикально, с незаурядной твердостью, точно слон. И добрых пять-шесть минут после того мы с Ингой молча, все еще ожидая от него чрезвычайно полезных слов, созерцали, как он, насупившись, заложив руки за спину, нарезает возле берез круги. Его серьезность в эту минуту была неимоверна и, как мне казалось, претворялась в величие, хотя для осуществления в этом роде требовался конкретный переход, а возможен ли он в данном случае, то бишь при указанных компонентах, - не могу знать. Не могу, факт, и к тому же еще сквозило то ли во мне, то ли в окружающей нас природной среде какое-то недоумевающее отвращение, что тоже никоим образом не подлежало уразумению и разъяснению с моей стороны. Скорее все же в окружающей среде, и, если вдуматься, дело выглядело следующим образом: словно скопилось тесно в воздухе нечто крупное и физически развитое, но невидимое, и, беснуясь, старалось вытолкнуть нас из занимаемого нами пространства. Я не выдержал и крикнул:
  - Говори!
  Мой друг пожал плечами и ничего не сказал.
  
  ***
  
  Дальше - буквально на следующий день, прямо с утра - пошло еще туманнее, наступило время какой-то общей разрозненности, перед глазами и под носом мотались и шелестели обрывки, несопоставимые друг с другом и ни с чем не сообразные, в ушах громоздились невразумительные звуки. Я не сказал Инге, что положение складывается аховое, не хотел ее пугать, хотя не уверен, что ее можно напугать подобными вещами. Все, что мы делали, кушали, например, выходили в сад, ехали затем куда-то на машине Петра Федоровича, сидевшего, если не ошибаюсь, за рулем, все дробилось на кусочки, на ошметки и в конечном счете заслонилось, как тяжелым театральным занавесом с нарисованными трагической и комической рожами, смертью Петра Федоровича. Одно лишь - осознание, что ни кто иной, как Петр Федорович сидит за рулем, - удерживало мир от развала и даже придавало ему вполне упорядоченный вид, выдвигавшийся на первый план всякий раз, как только я, утратив волю к сопротивлению, пускался куда-то вниз по течению и тем более когда я заходил слишком далеко. Не удивительно, что я удовлетворенно хмыкал, завидев Петра Федоровича, восхищавшего своими четкими и продуманными действиями, с очевидной необходимостью начинавшими происходить, едва он оказывался в поле моего зрения, а еще тем, что его фигура выглядела неистребимой.
  Но не беспрерывно же сидел Петр Федорович за рулем? Ну, ехали... ведь все-таки остановились где-то? Едва ли Петр Федорович, привезши нас в намеченный пункт, так и остался сидеть за рулем, а я, что тоже едва ли, все плыл и плыл, уносимый куда-то течением неведомой реки. Что же тогда? Сейчас расскажу. Начну с твердо выраженного заявления, что нет нужды вспоминать все подряд, собирать осколки; незачем предаваться бессмысленному занятию. Мало я занимался черти чем в так называемой мастерской? Хватит! Инга болтлива, как всякая женщина, ее тянет поговорить, а событие это, смерть Петра Федоровича, она находит, как бы это выразиться, знаменательным явлением, что ли, чего я и слышать не желаю. Скажу как на духу: я бы обошел в своем рассказе тот день, меня клещами приходится тянуть за язык; мне чертовски неприятно. Можно подумать, что мне больше не о чем рассказывать, нечего вспомнить! У меня громадная жизнь за плечами, а тот день, он как заноза в сердце, как плевок в лицо, как дорога в никуда, по которой ветер гонит опавшие листья. Вспоминая его, как бы собирая воедино, чего мне совершенно не хочется делать, я никак не могу остановиться на чем-либо конкретном и окончательно уяснить, плакать ли мне, восстанавливая его в памяти целиком, или смеяться над какими-то припомнившимися вдруг подробностями.
  Умер человек - какое же это явление, даже если он, к примеру сказать, почтенный старец? Мне-то, как никому на свете, ясно, кто в данном случае умер. Мой друг, мой единственный друг. Я плакал, пролил по нему не одну слезинку, и это дело, это по-мужски, а сидеть и обсуждать, что да как, да каков он был в гробу и т. п., это, говорю я, вздор, мистификация, а не подлинная скорбь. Никто нас особо не расспрашивал, значит, и лезть с объяснениями, набиваться нечего, тем более что день выдался в итоге тяжелейший, Петр Федорович пал, мы с Ингой оба устали до пляшущих в глазах чертиков, я особенно, до ломоты в спине и какой-то нездоровой тяжести в затылке, так что следовало достичь лежбища, повалиться и отдохнуть на славу, а разговоры отложить на отдаленное будущее.
  С утра я ужасался, проснулся в страхе, что нынче помру. В глазах медленно и не без своеобразной грации расходились какие-то водянистые круги, ноги сделались ватные, пошатывало, и приходилось выпучиваться, чтобы точно в дверь войти, а не упереться в стену. Я жалобно проблеял, вдруг вообразив, что молчать неправильно и следует непременно привлечь внимание окружающих к моему недомоганию, так Петр Федорович, очковтиратель этакий, тут же поставил диагноз: магнитные бури, и с таким легкомыслием высказался, словно ему эти бури нипочем и сам он в настоящее время здоров как насосавшийся крови упырь. Про Ингу я и не говорю ничего в медицинском смысле, это живчик, скакала словно козочка. К ее блеянью Петр Федорович относился с большим вниманием, чем к моему. Вспомнилась мастерская, и я отправился на кухню к Инге спросить, не требуются ли мои умелые руки для ремонта той или иной вещи, а она уставилась на меня с изумлением, будто я принял облик призрака:
  - Ты до сих пор не собрался, дед? Ты что, пошел против течения и с нами не поедешь?
  Я плыву по течению, как же я мог пойти против? Оказывается, уже прошло обсуждение, и я проголосовал "за" обеими руками, а обсуждалось предложенное Ингой путешествие к местной достопримечательности в стиле барокко, о каковом Инга высказалась как о насущной для нас теме. По ее мнению, и она развила его до уровня небольшого доклада, наше общение укладывается в схемы, предложенные барочными авторами, те же усложнения и витиеватости в их общем виде, то есть не в качестве подражания, скажем, Гонгоре, а так, душок. А что, я барокко люблю; насчет Гонгоры - о нем Петр Федорович ввернул, и мы с внучкой ахнули, лишний раз убедившись, что многого еще не знаем, - я слаб, но барокко, повторяю, люблю как мало что на этом свете; и если Гонгора действительно ярчайший представитель барокко, как о том говорят некоторые, я и Гонгору люблю крепко. Я с предельной отчетливостью увидел сидящего за рулем Петра Федоровича, и все встало на свои места. Не надо только корить меня, что я, мол, учитель литературы, а не знаю Гонгоры. Во-первых, я бывший учитель, и в мое время про Гонгору еще, быть может, и не слыхал никто, а во-вторых, найдется немало всего, что я при случае смогу сказать в свое оправдание.
  - Ничто так не способствует в старости раскрепощению, как барокко, - провозгласил я уже в машине, когда Петр Федорович завел мотор и мы сорвались с места, как полоумные. Не исключено, что почудилось. Провозгласить перехваченные у доброго Петра Федоровича соображения я провозгласил, это как пить дать, а что сорвались, словно падающая звезда, - за этим многое может стоять, не одна достоверность. За моим нежеланием рассказывать о событиях того дня может стоять желание кое-что скрыть или переврать. В какой-то момент могло быть вообще так, что нам, закрепленным за неподвижностью, не поддалась возможность движения, как если бы мы безнадежно оцепенели, став жертвами безжалостных колдунов, тогда как давившие на наши глаза изображения всяких вещей, явлений и перемен внезапно с недюжинной силой дернули куда-то в сторону и, как бы подводя итоги, вовсе выдернули из действительности. О, это могло быть! Я думаю, и не такое бывает. Надеюсь, есть инстанции, где мои слова не оставляют без внимания, и, следовательно, я вправе рассчитывать на то, что буду понят.
  Случайно выяснил, что совещательные органы отнюдь не собирались на совещание и барочную поездку Инга и Петр Федорович согласовали в своем узком кругу, на мой счет решив, что я, как пребывающий не в своей тарелке, должен быть лишен права голоса. Я воспринял спокойно, что с моим мнением не посчитались, - учел фактическое отсутствие у меня на тот момент какого-либо мнения, и закрыл этот вопрос резонным доводом, что позднее, когда уж поехали, и спрашивать стало нечего. Не слишком заинтересовался я и пунктом, в котором оказывалось, что они своевременно разобрались в моем состоянии и даже определили его как ненормальное, но при этом не окружили меня полагающейся больному заботой, а решили, что я должен беспрекословно вертеться в кругу их выдумок и капризов и поступать так, как им заблагорассудится. А им заблагорассудилось отправиться в путешествие и осмотреть памятник нашего отечественного барокко. Так вот, продолжая касательно обид. Перед глазами твердо встала картина, на которой я приближаюсь к Инге с невинным вопросом, а она ударяется в крик, почему я не собран, не готов к выезду, - это стряслось с нами, и теперь именно это я переживал как нечто в высшей степени обидное, как издевательство, которое я внучке никогда не прощу. Я буду мстить. Что ж, закралась ошибочка. Мелкий бытовой бред я принял за бред вселенский. Одно из малозаметных недоразумений текущей действительности, а они, что мне отлично известно, с любым могут случиться. А тут и события пошли такие, что стало не до мелочных обид, стало, скорее, не по себе, и в первый момент я даже растерялся, заметив, что вместо бурных переживаний, теснившихся в моей груди с самого утра, разверзлась черная дыра очевидного, то есть нисколько не скрывающего своей истинной сути беспамятства.
  Но возникало новое, в отношении чего я имел безусловную возможность прилежно учитывать и старательно запоминать. Реальность еще ласкала, голубила меня, не выдавала на позор и поругание; она как будто наставляла: учись, и ты многого достигнешь. Мне предлагалось чистое и раскрепощенное, отчасти даже солидное, как важная командировка, возвращение в детство, но я чувствовал усталость и сомневался, что в пути не ударю в грязь лицом.
  Общий ход, или, пожалуй, главная линия, словно бы иллюстрирующая развитие событий, была мне ясна, и это не составляло особой трудности, являясь обычным актом (и фактом) познания. Необходимо было, что и становилось, между прочим, насущной необходимостью, просто плыть по течению, довольствуясь сознанием, что это и есть постижение сути вещей, и время от времени улыбаясь, подумав, что по сути-то дело это великое. Детали, подробности, частности схватывать было гораздо труднее, они как раз и чинили препятствия на пути к достойным результатам. Я возился с ними, а они ползли и ползли, как полчища муравьев, и так длилось, пока не пришлось переключиться на Петра Федоровича.
  В какой-то момент, а он не из тех, что с легкостью даются уловлению, пришло новое, и я тотчас занялся его изучением, более того, полагаю, что буду с завидным упорством исследовать его до победного конца. Я проклинаю тот день и не желаю его вспоминать, но я готов остаток жизни без колебаний посвятить уединенным исследованиям тогдашних происшествий. Из облака пыли и скопища осколков оно, то новое, о котором я упомянул уже вскользь, превратилось в основу моего существования, и это не что иное, как одно из бесчисленных чудес жизни, даже, не исключено, бытия как такового. Теперь мне ясно, что жизнь никогда не прекращается, в каждый свой миг получая надежное материальное продолжение. Разумеется, я должен был понять это давно и всегда иметь ввиду, - и кто сказал, что я не понял? - однако, что и говорить, не всегда этому пониманию достается роль откровения. Но вот досталась, досталась роль, и откровение, как ему и полагается, поразило мое воображение, причем на фоне убийственного для меня впечатления, будто все мое прошлое мгновенно исчезло в огромной черной дыре.
  Я устал среди душевного и умственного беспорядка, возни призраков, чрезмерной, едва ли не показушной реалистичности Инги и Петра Федоровича. Тошнота, описанная в одном романе, который я читал в давние годы провалившегося в черную дыру прошлого, когда я еще интересовался французскими писателями, теперь ударила мне в голову, гнилым комом встала в горле. Но и в усталости я не без удивления обнаруживал у себя черты раскрепощенности, поразительной, почти фантастической готовности даже и к свободному падению в никуда.
  - А что, Петр Федорович, хороши французские писатели? - осведомился я, всеми силами стараясь изобразить собой или в фигурах своей речи на редкость изощренное лукавство.
  - Марсель Эме хорош, - просто ответил Петр Федорович, бросив на меня поверхностный взгляд.
  Выковывать из внезапно посетившей мысли о непрерывности жизни путь к благополучному покорению вселенной, как это проповедано у Федорова, Циолковского и дальше по кое-какому списку, оказывается непросто, и это пролог к ожидающим меня тяжким занятиям, имеющим нечто общее с прославленной горой, способной породить мышь, а при той или иной смене ракурса и змею. Змеей в таком случае была бы перспектива в предполагаемых явлениях космического масштаба вдруг показать себя злобными, порочными людишками, наглыми, не слыхавшими ничего о муках совести захватчиками. Простота ответа Петра Федоровича потрясает, даже малость обескураживает, ибо я не ожидал ничего подобного. Я невольно принялся затверживать. Марсель Эме хорош. Никогда не слыхал о таком.
  Выходит дело, можно жить, с отвращением косясь на мелькающие всюду имена дутых знаменитостей, разных там тошнотворных писак, в писания которых и сам, подчиняясь куцым велениям времени, некогда заглянул, жить, не подозревая, что на свете существуют отдельно взятые прекрасные личности, и вдруг тебе о них-то и сообщают с замечательной простотой, прихлопывающей тебя, как комара. Беда, ей-богу! Как, позвольте спросить, я стал педагогом? Кто, спрашивается, доверил мне святое дело преподавания литературы? Как же при этакой, почитай, вульгарной, а то и совершенно беспросветной жизни мечтать о будущем золотом веке, о человеколюбивом завоевании мироздания? А мы все едем, едем. Складывается впечатление, будто сама бесконечность подцепила нас на крючок. Что касается обещанной Ингой достопримечательности - я ничего не понял, особенно на первых порах. Скудный, выглядящий безлюдным поселок, потом запущенный парк, начавшийся сразу за руинами ворот. И дальше руины. Откуда Инга взяла, что здесь следует быть памятнику архитектуры, и почему я, уроженец, можно сказать, здешних мест, никогда о нем не слыхал?
  По всему было заметно, что если кто и посещает эти места, то отнюдь не с мыслью что-либо здесь исправить, не говоря уже о том, чтобы привести в полный порядок эту барочную, как твердит Инга, жемчужину. Между прочим, Петр Федорович бросил мне о Марселе Эме отрывисто, демонстрируя, наверное, недовольство тем, что я потревожил его едва ли уместным вопросом. Я загорелся идеей заполучить владение точно такой же отрывистостью и, отходя в сторонку от своих спутников, тренировался. Чередовались деревья, необитаемые хибарки, пустующие сторожки, снова деревья, обрамляющие почти не сохранившие очертаний аллеи, и наконец возвысился серой громадой каменный, примерно сказать, куб, который, как мне показалось, развалится, стоит на него дунуть. Я не признал в нем ничего определенного с точки зрения архитектуры. Руины, да, но - то ли храма, то ли дворца. Я пришел в замешательство, чуть было не повернул вспять, решив, что с меня довольно, и в знаменателе вышло всего лишь: либо я ничего не знаю о барокко, либо здесь следы этого стиля похоронены с особой тщательностью и мне даже и до скончания века не обнаружить тут ничего, что я мог бы в должный час выдать, с той или иной долей успеха, за предметное знание не только обще-барочного направления, но и множества его шедевров. Принялся накрапывать дождик. Я скрежетал зубами, тоненько поскуливал. Отнюдь не природного происхождения туман заволакивал строения, деревья, фигуры моих спутников и почти скрыл от меня пруд, к которому мы спустились, весело вскрикивая на скользкой траве. Туман брал начало в болоте, с бульканьем образовавшемся в моих темных недрах.
  Ребята... хотя, я понимаю, подвигает меня так их назвать моя привязанность к ним, порой принимающая характер экзальтации, пароксизма... посмеялись бы добродушно, скажи я им, что так и не разобрался, какого рода развалины мы посетили. Я мысленно затеял словечко "куб", почему бы и нет, но не прочь услышать и их мнение. А насчет пароксизма не загнул ли я? Ну, частенько в последнее время, говорю я, беды и казусы от нее плодятся, и многовато ее, этой самой путаницы, сшибает с ног, запутывая и внешние маршруты, и внутренности разума и души... К тому же замечаю, что выдвигается на первый план какое-то мутное невежество, напирает и выясняется как предположительный итог безвольно и рассеянно прожитой жизни. Это очень трудно мне вдруг так сделать, взять и назвать свое прошлое как бы даже незадавшимся, и трудно вдвойне, потому что при этом напрашивается вряд ли разрешимый вопрос, какой же оценке в таком случае подлежит мое настоящее, не говоря уже о том, что подобная постановка вопроса любой данный момент, всякую конкретную минуту низводит на уровень непостижимости по своему ничтожеству или даже полного отрицания. Нет, нет и нет! Должна быть отдушина, всегда должен быть доступ к свежему воздуху, и, какое бы болото ни чавкало под ногами, должен отыскаться родник с прохладной и чистой водой, как не должно быть тьмы, которую не озарил бы в конце концов солнечный луч.
  Я был удовлетворен достигнутым результатом дум, сулящим решение немалого числа проблем, и зашагал бодрее, полагая свое прошлое спасенным. Мне чудилось, будто я засунул его в мешок и взвалил себе на плечи, а оно, глупое, дергается, дрыгает своими жалкими, не развившимися вполне конечностями, подозревая, видимо, что я вознамерился его вздернуть. Я шел, посмеиваясь. Все выясню, со всем разберусь, ничто теперь не ускользнет от моего внимания. Некоторые, в частности одно небезызвестное лицо, придерживаются мнения, что Марсель Эме хорош. Посмотрим! Я взял этого писателя на заметку, а пока идем дальше. В месте, о котором могу просто и безапелляционно выразиться, что оно поодаль, мы отыскали развалины храма, стало быть, начинает кое-то проясняться, и о кубе уже не случайно приходит на ум, что он представляет собой каким-то чудом уцелевшую часть некогда великолепного дворца. Не берусь судить, но не исключаю, что барочного, иными словами, фактически утраченное, а в плане вечности, по слову знающих, только приобретающей и ничего не теряющей, великое творение в стиле барокко. Хорошо... Посмотрим, что еще случится, что порадует глаз или огорчит сердце. Лишь когда внезапно (по мне - словно во сне) обнаружилась дыра, поэтически выразиться - рваная рана в каменной стене, и мы сочли ее единственным входом в нижний ярус колокольни, пришло время сообразить и поверить, что все в этом усадебном мирке заколочено и непроходимо, а дыра, что ж, она разве что на вид зазывна и соблазнительна, а сунешься в нее... я занервничал, ибо Инга явно приготовилась сунуться. Стой, крикнул я, однако голос не случился, не пошел дальше газообразного шипения. Ее решительный шаг, ее красивый профиль... У меня мелькнула жуткая мысль, что я вижу ее в последний раз. А она, своенравная особа, даже головки не повернула в нашу сторону, даже и не подумала бросить прощальный взгляд. Мы, словно тени, поплелись за ней.
  Первым делом бросался в глаза сгущавший атмосферу до грозовой (по крайней мере, я так чувствовал) узкий проход, казавшийся частично срезанным горлом прячущегося в сырой мгле чудовища. Вверх возносилась мелкими каменными ступеньками винтовая лестница, усеянная щебнем и бытовым мусором. Инга, вспорхнув, птичкой полетела к якобы ждущему ее наверху колоколу, собираясь, когда мы догоним ее, посмеяться над нами, приговаривая: эх, старичье!.. Петр Федорович пыхтел, взбираясь, и я несколько раз мысленно произнес: Марсель Эме хорош, - таким образом прощаясь с ним, а в разрезе действующей реальности посоветовал, обгоняя его: дай заднюю, старик, куда тебе, не лезь!
  Но он с тем же рвением, что и я, устремлялся за Ингой и даже если понимал, что это дурно сказывается на его здоровье, превращая последнее в нездоровье, остановиться, признать некое поражение в условном, совершенно никак не оговоренном соревновании со мной ни за что не хотел. Мы были словно привязаны к Инге, тащились за ней как невольники. Она не из тех, кто усомнится, стоит ли помыкать ближним, если к тому все располагает. Еще та дрянь! Я и о Петре Федоровиче был сейчас не лучшего мнения. Он, видя, что я из-за удачного обгона раздуваюсь от гордости, думал, наверное: ишь, помидор какой, сущий вампир, насосался кровушки и расцвел! Эти двое жили что называется своей жизнью, кто как умел, а я воображал о них черти что. Интересно, почему людям так нравится вспоминать вампиров, сравнивать с ними ближних, даже ближайших родичей? Трудно мне давалась простая, чистая, как бы девственная жизнь, не обремененная дурацкой рефлексией и сомнительными забавами ума, а чтоб душа напоминала искрящийся фонтан с золотыми рыбками в изумрудной воде, о том и речи нет. Я-то помру, мое дело маленькое, а вот что будут делать подобные мне - как выкарабкаются из хлама, из всяких там руин и каким манером достигнут молочных рек и кисельных берегов?
  Когда на той лестнице, которую я не без оснований назвал винтовой, Петр Федорович остановился перевести дух, а при этом как-то жалко потупился и прижал руку к груди, как это порой делают люди, пытающиеся унять сердечную боль, я, старый дурак, соскочил нему с уже достигнутых мной более верхних ступенек и шепнул в его сморщенное ухо: вот тебе и раскрепощение! Ну не дурак я после этого, не подлец? Он ничего не ответил и даже не взглянул на меня. А мне и в голову непрошибаемую мою не пришло, что вовсе не презрительное высокоумие заставило его проигнорировать меня. Вместо этого я внезапно подумал, что нынче выдался такой день, когда Богу вздумалось попугать меня вполне вероятной смертью Петра Федоровича. Этот старик, конечно, умнее меня и знает больше, он, пожалуй, даже благороднее, более того, я подозреваю, что его понятия о чести, о достоинстве человека обладают силой, способной поразить до глубины души. Как-то на удивление просто складывается, что эти понятия представляются мне в некотором смысле непостижимыми, может быть, потому, что старик их не навязывает, скорее, я бы сказал, скрывает, а ведь они, я уверен, вовсе ошеломили бы меня и выбили из колеи, когда б он вздумал выставить их на обозрение. Тем не менее он любит меня, по-своему даже уважает. А я... Знать бы мне в том узком проходе, похожем на горло чудовища, что дико, подло, преступно язвить и подавлять человека вымученными шутками, когда тот одной ногой стоит уже в могиле, а Петр Федорович стоял, очень даже стоял. Но я вообще-то не знал этого; ни проблеска ума такого, ни озаряющей тайны мира догадки не было, чтоб я мог принять за усвоенную и готовую к дальнейшему развитию мысль о внезапной кончине этого человека непосредственно у меня на глазах, а он, добавлю я, не жаловался, не стонал, не звал на помощь. Мужество. И еще раз мужество. Я хочу последовать его примеру и встретить смерть не хуже. Я бы сказал, что он был в эти минуты какой-то отстраненный, не то чтобы не от мира сего в известном (меня тоже касающемся) смысле, а как бы нарочито нас сторонящийся, избегающий не только прямых контактов, но и самого ничтожного сокращения дистанции между нами. Если у меня в будущем, а оно туманно и только в дальнем отдалении смотрится отлично, останется времени достаточно, чтобы я хорошенько соотнесся с его образом, образом моего друга, с самой первой минуты своего возникновения незабываемым, и в каком-то смысле даже слился с ним, я еще потренируюсь и, надеюсь, сумею отдать Богу душу не хуже, а то и лучше, чем он.
  Колокола мы не нашли, его, ясное дело, давно убрали, если не украли, с этой колокольни. На верхней площадке, куда мы после мук подъема наконец ступили и откуда открывался чудесный (чарующий, выразилась Инга) вид, словно некая пелена спала с моих глаз. Все расплывчатое как будто подтянулось, выровнялось и застыло перед моими глазами в необыкновенной устойчивости, отчетливое как лезвие бритвы, А я устал. До того, что знание надобности продвигаться дальше и узнавать о барокко все больше, говорить, посмеиваться, своевременно обедать, пить чай, а в положенный час отдаться во власть Морфея утратило для меня всякое значение, потерявшись в отсутствии желания что-либо делать. Прошло немало времени с тех пор, как я на винтовой лестнице нашептывал в ухо Петру Федоровичу гадости. Ну, немало... Положим, ерунда, капля в сравнении с тем, сколько мне, человеку, отнюдь не вполне сломленному, еще хотелось прожить. Однако я уже не бился в своем воображении за некое бессмертие моего друга, а ставил его в один ряд с собой и словно со стороны взирал на нас как на несносных чудаков, согласных поступиться какими угодно принципами, лишь бы нагло зажиться на этом свете. Я с давних пор смиренно смотрю в будущее, гарантирующее мне одно: смерть. Смирение давно уже покончило с моей упитанностью, повадками, роднящими меня с тем или иным хищником, привычкой откладывать или замышлять что-либо на завтрашний день, а теперь еще усталость... Она до того обтесала и истончила меня, что мне не остается ничего иного, кроме как осознать себя безукоризненно прозрачным и в силу этого не могущим иметь забот, тревог и желаний. Неплохо, да? Я готов хоть сию минуту приискать себе могилу и безмятежно улечься в нее. С другой стороны, ясность, поразившая меня на колокольне, отчетливость, пронзившая окружающий мир, настолько показались мне вдруг смехотворными, что я невольно огляделся в поисках неких перил, через которые останется лишь с неожиданной и изумительной ловкостью перемахнуть. Лечу! лечу! - буду с какой-то сонной радостью восклицать я несколько времени, плавно помахивая руками.
  За плотной массой осознания себя как несгибаемого эгоиста я прятал понимание, что Петр Федорович умирает. А что же Инга, она не понимает? Она в самом деле как птичка, порхает себе, и все ей нипочем? Я с тоской оглядел мусор, испачканные чем-то определенно скверным бумажки, разбросанные повсюду кучки испражнений. Надо же, находятся люди, преодолевающие крутой подъем только для того, чтобы на птичьей высоте справить нужду! Мой взгляд упал на Петра Федоровича. Вообще-то я, соображая, что помаленьку набирает силу нечто необычное, а готовится и вовсе феноменальная встряска, не выпускал его из поля зрения, наблюдал не шутя, но каждую минуту жить в страшном напряжении невозможно, а к тому же я еще провисал в каком-то подленьком промежутке, не избавившись вполне от шутовства, обеспечившего Петру Федоровичу дополнительную тяжесть в подъеме на вершину колокольни, и отнюдь не достигнув благостного смирения перед лицом абсолютно вероятной и даже, скорее всего, очень близкой в случае моего друга смерти. Что-то мелкое, склизкое, виляющее хвостом и в расчете на карикатурность показывающее язык, а в то же время бесхребетное творилось со мной, а причиной был втайне вызревающий страх, отскакивающий от надвигающейся грозы, как гнусная трусливая собачонка, и не менее суетно питающий отвращение к облику Петра Федоровича, каким тот сделается в разрезе окончательной и бесповоротной кончины. Нет на свете ничего отвратительнее вот именно сейчас, сию минуту, состоявшегося явления, которое специалисты деликатно называют летальным исходом. Говоря "сейчас, сию минуту" я не беру конкретно Петра Федоровича, я обобщаю, и в этом моем сейчас вполне отчетливо звучит упирающаяся в отдельно взятую минуту абстракция, а если угодно, так и метафора времени, некая гипербола о нем. И если впрямь вдруг посмотреть с обозначившейся в моих словах точки зрения, то будет видно, что с Петром Федоровичем, взошедшим на колокольню, вполне могло случиться появление где-то на метафизической стороне жизни, а таковая, уверен, как пить дать существует. Но в действительности он как будто оробел, чего-то испугался; шаги и вся его фигура стали робки, и это при том, что только он, оступившись, с какой-то дикостью дернулся и вскрикнул, то сразу вообразился мне исполином, что заставило меня в испуге шарахнуться от него в сторону. Инга тоже отскочила, но, скорее, просто последовала моему примеру, как говорится, на всякий случай. Как ни горько мне это, все же скажу несколько слов непосредственно о моем друге, то есть о том, что касается его последних минут, а о самом Петре Федоровиче как личности я готов говорить сколько угодно и только хорошее. В роковой свой час очутившись невесть зачем на верхнем ярусе колокольни, он запрокинул голову, словно собираясь взвыть, и неуверенно выдвинулся на середину площадки, где мы его поджидали и, чувствуя недоброе, тут же стали внимательно к нему приглядываться. А он заинтересовался каплями усилившегося дождя, красиво падавшими в дыру на прохудившейся деревянной крыше, эти наблюдения доставили ему удовольствие, и он, выражая удовлетворение, почмокал губами, но уже в следующее мгновение рухнул, взметнув облако пыли.
  - Не подходи к нему, он курьезен! - крикнул я Инге, ничего не соображая.
  Она бросила на меня удивленный взгляд и покрутила пальцем у виска; между прочим, с места не сдвинулась, и я подумал, что такое же равнодушие она проявит и в мой смертный час. Затем вновь, как уже было несколько минут назад, многое прояснилось. Разумеется, мы с Ингой были союзниками перед лицом возможной кончины Петра Федоровича, а тот факт, что каждый из нас с самого рождения носил в себе зародыш будущей неизбежной смерти, не только подтверждал наш союз, но и объединял нас в один человеческий пучок, образно выражаясь - венок, с почившим уже, возможно, Петром Федоровичем. Однако кое-что еще предстояло выяснить напрямую, исследовать до конца, каким бы этот конец ни был. Например, не рано ли мы хороним Петра Федоровича? Думаю, Инга была бы не прочь разобраться, что я подразумевал, награждая Петра Федоровича курьезностью. Да только я и сам этого не знал, как если вообще знал о себе не то чтобы немного, а даже и слишком мало, а оттого я теперь стыдился и своего незнания, и самого себя. Но основного внимания требовало, конечно же, состояние нашего друга, и перед этим я со своим стыдом и раскаянием был ничтожен в собственных глазах и тем более в глазах внучки.
  Коротко сказать, первых - реальных, уже отбросивших всякие фантастические элементы и нюансы - шумов, поднятых нами над упавшим, я не разобрал, буквально расшибившись почти до беспамятства о накатившую волну ужаса. Мы суетились, шептались вперемежку с пустым шелестом, вскрикивали, судорожно снуя туда-сюда, сталкивались головами, склонялись, поисково (искательно?) слушая сердце, пытались нащупать пульс. Я пришел к выводу - он потом оказался промежуточным и даже вовсе бесполезным, - что мне предстоит упорно и яростно продираться, если я хочу, поверив в особую жизнестойкость моего друга, одновременно, не давая себе передышки, уяснить, как долго он протянет. А именно так предстояло действовать, в таком порядке, то есть принять на веру заявление Инги, что Петр Федорович жив и, пожалуй, выживет, а затем прикинуть, хватит ли мне сил терпеть происходящее. Мне воображалась аппетитная на вид, следовательно, выставленная в качестве приманки, но твердая, как бы зачерствевшая масса, в которую я должен, сурово вгрызаясь, проникнуть и затем долго находиться в ней, не имея ни секунды отдыха, пробиваясь к какой-то загадочной цели. Я плохо понимал, чего в действительности от меня ждут, даже, кажется, немного путал себя с Петром Федоровичем. Выдался момент, а происходило, кстати, все чрезвычайно коротко, моментально, когда я в самом деле спутал и, бессмысленно фантазируя, попытался перенять застывшую на лице Петра Федоровича гримасу боли, после чего поднял свое лицо и вопросительно уставился на внучку: ну как? - словно бы спрашивал я, - наблюдается сходство, а также единство противоположностей? Я так привык, еще в годы своего школьного преподавания, ерничать, коверкая на будто бы юмористический лад слова, что даже сейчас, в трагической обстановке, чуть было не употребил гримаску вместо гримасы, и это навело меня на мысль, что путаю я не столько себя с Петром Федоровичем, сколько реальность с разными глуповатыми фантазиями, бурлящими в моих недрах. Во всяком случае, я, в отличие от Петра Федоровича, отнюдь не умирал, напротив, был полон сил и разнообразных энергий, я очень даже неплохо себя чувствовал.
  Правда, энергии, клокотавшие в моей груди, были все больше какие-то мутные, а бодрость, якобы определявшая мое самочувствие, на самом деле была нездоровой и ничего путного определить не могла. Правда и то, что все эти далекие от подлинной сердечной чувствительности кривляния, все эти вымученные, нелепые, злые забавы ума кончились, как только я сообразил, что Инга не просто так кричит и жестикулирует, а гонит меня в поселок: звать на помощь, искать эскулапов. Несколько раннее она зашипела где-то поблизости:
  - Ну что ты резину тянешь, дедушка, надо действовать!
  Я залюбовался, до того радикально она выглядела, отдавая мне приказы. Но и по-детски как-то в то же время. Вот она рассуждала, телефон, мол, у деревенских найдется, пейзане нынче тоже впереди, шагают в ногу с прогрессом. А свой забыла на веранде нашего деревенского домика, в Тихонькой. Что за рассеянность? Это не по-детски разве? Мы с Петром Федоровичем свои аппараты вообще оставили в городе, мы этими хреновинами вообще редко пользуемся, так мы ведь в передние ряды и не лезем и над тем пониманием прогресса, какое сложилось нынче у многих, смеемся, знай себе, от души. Инга принялась отчитывать меня, нельзя, шипела, быть таким непредусмотрительным; в ход резкая терминология пошла у этой змеи: халатность, разгильдяйство. Но уже окончательно восстановилась перед моими глазами отчетливость, мой слух обострился, а терпение практически иссякло, и я грубо прервал ее:
  - Попридержи язык, и оставь свои нотации при себе. Я никуда не пойду.
  Она подняла крик, начав снова с халатности, а затем усугубила, уже, ясное дело, нагнетая неистовство, нередкое в ее отношении ко мне: равнодушие, черствость! ни малейшего сострадания! бесчеловечность!
  - Уймись, ничего ты не добьешься своей болтовней, - осадил я ее. - Говорю тебе, никуда я не пойду.
  - Почему?
  - Посмотри вокруг.
  Она сказала:
  - Я уже все тут осмотрела. - Она задумалась и, я уверен, начала сознавать, что ситуация, в которой мы очутились, требует, чтобы мы вели себя как люди, а не безрассудные твари. В этом становлении я был готов поддержать ее и следил, как она проходит этап за этапом, чтобы вступить в дело, как только она войдет в правильную норму. - Ты, дед, посиди тут со своим другом, а я сбегаю, - наконец решила она.
  - Нет, - невозмутимо возразил я.
  Внучка схватилась за голову, что в иных обстоятельствах заставило бы меня улыбнуться. Какая она еще незрелая, наивная, трогательная...
  - Ты артачишься, что ли? Ты дурачишься? Ты...
  - Ты посмотри, как я расстроился, деточка, - сказал я, судорожно сглатывая застрявший в горле горький комок. - Но чтоб расклеиться... Не до того, напротив, мобилизоваться надо, сжаться как пружина и вдруг выстрелить. Есть причины... Я не без причины... Посмотри, сколько кучек дерьма повсюду. Я не хочу, чтобы мой друг здесь лежал. А если он умрет? Здесь? О нет, я не могу допустить, чтобы он умирал в такой обстановке!
  - С чего ты взял, что он умирает? Зря ты торопишься...
  - Я сказал. Точка. Марсель Эме хорош!
  - Что?
  Приглядевшись, я увидел на ресницах внучки то ли слезинку, то ли каплю дождя. Но как удивленно она смотрела она меня, с каким простодушием!
  - Эме, - пробормотал я, - писатель... Петр Федорович говорил...
  - Мы должны помочь ему, - проворила Инга убежденно. - Раз ты все оспариваешь, давай попробуем сделать так...
  - Только не так, как ты уже предлагала.
  - А иначе никак! Ты же не хочешь оказаться в безвыходном положении? Ну так вот, ты побудь тут, посиди с другом, а я побегу в деревню.
  - Опять же, этот номер не пройдет.
  - Да в чем дело, дед? - всплеснула она руками. - Ты бредишь? Я говорю с невменяемым?
  Я взглянул на хаотично вздымавшуюся и тотчас опадавшую грудь лежавшего у наших ног старика и не без солидности, именно так, да, весьма солидно произнес:
  - Мы спустим его вниз. И не говори, что ты слабая женщина...
  - Ничего себе Марсель Эме! Ты, дед, видно, зачитался. В кино видел подобные дела? Ковбои разные, ирокезы... Ты еще мне предложи по веткам раскидистого дерева скакать, чтоб как обезьяна, а на плечи взвалить твоего...
  - Послушай, внучка, - перебил я, - ты, похоже, все-таки не замечаешь моего расстройства, не понимаешь плачевности... А для обуздания человека, ничего не желающего замечать и понимать, кроме собственных интересов, имеются специальные средства. Лучше не спорь со мной, а берись за дело.
  - Мы угробим старика, - шепнула, глядя в сторону, Инга.
  - Молчи!
  Она, став вдруг строже, возвысила голос:
  - Смотри не перестарайся! Что, если он помрет из-за этой транспортировки?
  - Он уже умер.
  - Да что с тобой... ты шутишь?
  - Пойми, это факт. Он жив сейчас мало, ничтожно, скорее мертв, чем жив, и он не доживет до полуночи, до вечера не доживет, скоро совсем... ну, что-то там насчет отправления в лучший мир... Фактически угас наш друг. Так случится с каждым из нас, это общая картина нашей судьбы, но не каждого придется спускать вниз по каменной винтовой лестнице. На долю бедного Петра Федоровича это выпало - таков удел! - но не спеши с выводом, что со временем придется, спасая от испражнений, спускать куда-нибудь таким манером меня, а в будущем кому-то неизвестному - самое тебя. Поняла? Ну, все, хватит болтать, беремся за дело.
  Вместе с этой словесной импровизацией, ни слова которой я мгновение спустя не помнил, из меня вышел пар. Но я не сдулся, случилось как раз нечто обратное, а именно что мои силы неожиданно возросли странным, пожалуй, что и таинственным, образом, и я бросил на Петра Федоровича несколько даже пренебрежительный взгляд, следуя куда более чем странной уверенности, что он обрел замечательную легкость и уподобился птичьему перышку. Все было так странно... Словно во сне, я нагнулся, схватил Петра Федоровича за ноги и потащил к лестнице, а Инга курицей засеменила за его как бы убегающей от нее головы. Вот снова зиял впереди проход, который я мысленно называл узким, а уподоблял (раз уж наступила эра уподоблений) горлу фантастического зверя, и в глубине, куда еще достигал взгляд, обваливался с лишенным звука грохотом, что было, конечно, оптическим обманом. Там, в жерле, разделение труда между мной и Ингой установилось сомнительное. Основная тяжесть досталась мне, а Инга, хотя и маневрировала с немалым рвением, больше все-таки симулировала. В себе, помня о вечной победоносности мужского начала, я не сомневался, я работал, отдавая делу спуска все силы, отдаваясь душой, а Инга протягивала тонкие руки к бьющейся о ступеньки голове, приподнимала ее слегка и почти тут же распрямлялась, восклицая: не могу! - а голова, я видел, как бы присматривая за ней, опять билась.
  - Что, по-твоему, так годится? - рассердилась внучка. - Он разобьется, голова треснет!
  
  ***
  
  Ее гнев не поспособствовал концу света, которого она в эту минуту, наверное, жаждала. Возвращаясь к процессу ее воспитания, давно, к сожалению, мной заброшенному, я произнес наставительно:
  - Не верещи.
  Я был натружен, сточен, был наполовину стерт, как побывавший в большом деле наждак, но все еще хваток, что твои клещи.
  - Не отлынивай, старайся! - бросил я девчонке, и мой взгляд заискрил и замелькал в воздухе, тесно сжатом между глухими каменными стенами, как стальной клинок. Теперь я с особой остротой почувствовал себя человеком долга.
  Для меня святой обязанностью стало оттащить бедного умирающего друга подальше от испражнений, и мне было безразлично, что думает об этом Инга и что подумают люди, которые решат, может быть, что Петр Федорович, глядишь, еще пожил бы, когда б я не потянул его вниз с колокольни. Я не мог оставить его среди мерзости людской и хотел положить под проясняющимся небом на траве, избавить от зловоний, обеспечить глотком свежего воздуха. Я, можно сказать, помешался на этой... не знаю, как назвать, затее, что ли... да, пусть так, хотя, конечно, примитивно и неуклюже в данном случае и отдает несерьезностью. А Инге словно вообще не под силу было постичь мой замысел. Остановившись, а происходило это все еще на проклятой лестнице, и оттерев пот со лба, я сказал ей:
  - Мы еще улыбнемся и посмеемся, еще будет время для шуток, хороших, добрых шуток. Здесь какие могут быть сейчас шутки, а если шутим сгоряча, эти шутки лишь возмущают, нисколько не радуя. Но ты не сомневайся, девонька, мы еще распотешимся, а пока работай, не ленись, запрягайся и шуруй дальше...
  На ее прекрасном лице отобразилась печаль; она, видимо, жалела мой угасающий разум.
  Я, сам уже старый и маломощный человек, волочил друга, выбиваясь из сил, а он так и норовил покатиться на меня и, налетев как брошенный с невероятной грубостью клубок змей, сбить с ног. Я вспотел, пот градом катился по моему лицу, я только что не падал, силы явно оставляли меня, а Инга, как я теперь убеждался на каждом шагу, не соответствовала, нет, пользы от нее не было, и не только понять меня, но и помочь мне она не могла.
  - Ты стараешься, не спорю, но выходит у тебя бестолково, - говорил я на очередном повороте и повторял на следующем. - Напрягись, девочка! - взмолился я вдруг истерически. - Усилься, черт побери!
  - Да не могу я! - крикнула она.
  - Объясни, в чем дело...
  Она стояла, опустив руки, и смотрела в сторону, как бы жалуясь кому-то, кого я не мог видеть.
  - Как нагнусь, меня сразу вниз тянет. Голова как каменная. Словно таран...
  - Словно таран? - переспросил я.
  - Как ухну сейчас!..
  - Это мы еще посмотрим...
  - Пропадать мне здесь, что ли? Хочешь, чтобы я тут себе шею сломала?
  - Ты деда за руки возьми и...
  - Ты мой дед.
  - Вот его, - я кивнул на Петра Федоровича, - возьми его за руки, может, так получится.
  - Горазд ты приказы отдавать, - вздохнула Инга.
  Она взяла, как я распорядился, и руки Петра Федоровича попали в ее руки, которые я помнил еще детскими, всего лишь тогда забавными ручонками; выпрямляясь, вытягиваясь вверх, она потянула, как можно было судить по гримасе, исказившей ее лицо, словно бы какой-то немыслимый груз, а видимым результатом этого эпоса стало только то, что голова умирающего исчезла где-то между ее ногами.
  - Ты же ему на лицо наступаешь, сволочь! - закричал я.
  Она выронила руки Петра Федоровича и, обиженная, отвернулась в сторону. Взгляд ее без всякого смысла уперся в стену; я видел, что она кусает губы. Я готов был расплакаться оттого, что еще недавно она важно и многообещающе сообщала Петру Федоровичу о своих усилиях в поиске смысла жизни, а теперь не в состоянии была толком помочь повергшемуся наземь старику и лишь оторопевшей глупышкой таращилась на стену.
  - Ничего я не наступаю... - говорила она, и мне казалось, что это своенравное, строптивое существо не умолкает с той минуты, как мы принялись спускать вниз нашего несчастного друга. - Ты сам уже на последнем издыхании, так и меня хочешь уморить...
  - Не говори ерунды. Тебе надо успокоиться. Посмотри на меня, разве я так уж сильно сдал? Разве нельзя сказать, что на меня еще можно положиться? Ну, дитя, немного поднатужься, и все будет хорошо. Мы почти у цели, вон, видишь, большое светлое пятно внизу...
  Инга прохрипела:
  - Да он помер!
  Я, пронесшись вдруг в узком пространстве с неожиданной гибкостью, прильнул к груди друга, тщась уловить звуки сердца, хотя бы слабый намек на биение.
  - Не умер, - сказал я, разгибаясь и с довольной улыбкой глядя на Петра Федоровича.
  - Ты что-нибудь услышал?
  - Ну, так... - ответил я уклончиво.
  - Что значит "так"?
  - Это умозаключение, а в применении к данному случаю еще и диагноз.
  - Так умозаключения не делаются, и ничего ты не услышал, потому что так не услышишь.
  - Как же надо? Объясни мне ты, всезнающая особа.
  - Нужны специалисты, а не вруны вроде тебя.
  - Я врун? Ты это серьезно?
  - Давай тут пока оставим, - сказала Инга, пальчиком указывая не то на Петра Федоровича, не то на место, которое он нынче занимал. - Тут можно, уже не видать никаких испражнений. Ты же подальше от них хотел унести деда...
  - Я твой дед.
  - Знаю. Так вот, унесли, и пора остановиться, или я сама сейчас прямо тут... не знаю что сделаю... кучу навалю!
  - Не пойдет, тащи дальше и молча при этом, - стал я упорствовать. - Немного осталось. Не трать силы на болтовню, тащи, милая.
  И тогда моя внучка показала что-то из мира спорта, нечто такое, что можно увидеть разве что на арене цирка. Я, конечно, преувеличиваю и даже отчасти иронизирую, но она меня действительно удивила, это факт. Она, словно в порыве отчаяния или дьявольского, предположим, вдохновения, взяла бедного старика, ставшего в какой-то мере жертвой наших выкрутасов, за подмышки, приподняла над ступеньками и чуть было не бросила в свободный полет. Я, само собой, перехватил; взглянул на нее строго, остерегающе. Тело старика совалось и трепыхалось между нами, как бьющаяся об лед рыбина, и это длилось минуту, не меньше, минуту, ужаснувшую меня навсегда, а затем Инга обхватила его сзади руками и, фактически толкая меня туловищем Петра Федоровича как тараном, крупно запрыгала со ступеньки на ступеньку. Подобной прыти, говорю, я от нее никак не ожидал; это была чистой воды чертовщина. Меня что-то больно ударило в голову, а чуть после я был будто тряпка выкинут в дыру, благодаря которой мы в незапамятные, как мне вдруг представилось, времена получили возможность взобраться на колокольню. Что-то засвистало в воздухе, и я прикрыл голову согнутой в локте рукой, защищаясь от второго удара после того, как мне ужасно не понравился первый. Для этого мне пришлось отпустить одну ногу Петра Федоровича, и эта нога, судорожно волочась по траве, несколько времени мешала нашему продвижению вперед. Порой она, словно бык рогом, упиралась в землю, заставляя нас остановиться, а то вдруг утверждалась вертикально, как если бы сам Петр Федорович возымел намерение вырваться из наших рук и встать. Так вот, теперь было непонятно, куда мы все еще направляемся. Пообтерлись мы сильно, я о том, что всю пыль и грязь сняли со стен в узком проходе. Мне казалось, что возбужденно, с какой-то спортивной злостью набравшая ход Инга не скоро остановится, однако она вдруг задала - не знаю, случайно или с умыслом, - последний, как бы решающий толчок телу Петра Федоровича, и оно, повалив меня на траву, еще и само всей своей тяжестью зашвырнулось на мои распростертые телеса. Путаница достигла апогея, комбинацию мы с Петром Федоровичем, оба неуклюжие, давно вышедшие из поры гибкости и в определенных ситуациях позарез необходимой изворотливости, сочинили гротескную, и творилось это на мокрой после дождя траве, так что я, не исключено, промок до нитки. Все, молчу. Мои соболезнования... Погодка установилась изумительная, небо очистилось, проглянуло солнышко и согрело нас своими лучами, вот только Петра Федоровича больше с нами не было. Мне хочется, чтобы его вспоминали порой; это нужно, потому что он замечательный и если бы пожил еще, было бы здорово. Конечно, некстати он, уже отошедши, навалился на меня, что-то этим, вероятно, символизируя или, может быть, просто спихивая с круга мирской суеты, предлагая отойти в сторонку, призадуматься хорошенько. То есть, я хочу сказать, это совсем не плохо, если он, комбинируя по мере возможности, надеялся не оставить меня вовсе без попечения; похоже, заботится он и о том, чтобы, освоив загробные методики, уже по ним учить меня уму-разуму. Я умею быть хорошим учеником. Готов принять на веру, что гимнастический этюд, нами по хотению Инги исполненный, есть не что иное, как своего рода памятник нашей недолгой, странной и доброй дружбе, о которой я сохраню наилучшие воспоминания. Она подарила нам много удивительных и незабываемых минут.
  
  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  
  После смерти друга, а Петра Федоровича, которого едва знал, он не шутя считал настоящим другом, дед стал невыносим, но о тиранстве речь пока не шла, и слава Богу, хоть какая-то передышка, затишье перед вполне вероятной катастрофой. Как-то за завтраком он сказал мне, пряча глаза, которые, надо полагать, увлажнились:
  - Без Петра Федоровича было бы совсем нудно.
  - Петра Федоровича нет и не будет, - быстро и не задумываясь высказалась я.
  - Без него, скажу я тебе, - продолжал старик, не слушая меня, - было бы жутко оглядеться по сторонам и посмотреть, видя везде одно только зло, ханжество и плоды больного воображения.
  - Не пойму я тебя... как же твой знаменитый оптимизм? - Я усмехнулась. - И потом, что же, и в мой огород ты бросил камешек? Я, по-твоему, плод больного воображения? Пугало огородное?
  Дед как будто вовсе не услышал моих слов, не внял моей попытке разговориться; ответа не последовало, что, впрочем, меня не обеспокоило. В его поведении действительно заключалось что-то, на мой взгляд, невыносимое, утомительное, безнадежное, но хорошо, говорю я, что он не поднимал, почти не поднимал, шум из-за пустяков и не требовал к себе слишком много внимания. Он был уныл, и его вид подавленного, разбитого и пух и прах, стертого в порошок старичка порой страшно раздражал и даже, не скрою, внушал отвращение, но я-то понимала, что лучше так, чем буйство, и потому, воспитывая в себе безграничное терпение, только улыбалась ему дружелюбно. Хотя, конечно, случались и стычки. Что меня радовало в его участившихся заявлениях о мировом зле и т.п., так это отчетливо пробивающееся указание, что наше с ним совместное проживание он видит как бы островком благополучия. А после разрыва с Вадимом мне, естественно, пришлось вернуться на прежнее место жительства. Томилась я изрядно, да еще этот старик с его причудами, однако ни на миг не покидала меня надежда на удачное собственноличное благоустройство, подразумевающее финансовую независимость, сытость, обеспеченность, жирование. Если будут деньги и если дед зайдет слишком далеко, я помещу его в дорогостоящий, так сказать, профилакторий санаторного типа, или как там называются подобные заведения, а не брошу в обычной больнице, о которой, думаю, не ошибусь, назвав ее вертепом. Но деньги, деньги... Дед получает себе свою пенсию и в ус не дует, а у меня крах с тех пор, как я рассталась с Вадимом. Деду хоть бы хны, он о материальной стороне жизни вообще не думает и не заботится, все на мне, все хлопоты, он же знай себе скорбит об утраченном Петре Федоровиче да воображает, что был этому господину большим другом и ровней, а вместе они были ровней самому Дон Кихоту, благородному рыцарю, мечтателю и искателю приключений. Еще недавно я, благодаря Вадиму, жила как у Бога за пазухой, а теперь приходится добывать хлеб насущный в поте лица своего. Пристроилась в одно бурно трубящее о себе издательство придавать сносный облик художествам, коротко сказать, обрабатывать рукописи, к созданию которых приложили руку, сдается мне, люди бездарные и безграмотные, не слыхавшие ничего о толковой литературе, а скорее всего попросту душевнобольные. Платили там неплохо, но подобные шумные и сулящие горы золотые издательства, как правило, исчезают так же внезапно, как возникают, поэтому я одним глазом в нем, а другим высматриваю более надежное поприще.
  Вспоминается прошлое, возмущает настоящее, тревожит будущее, а жизни безмятежной, пристойной, разумной как бы и вовсе быть не может. Думать я на этот счет думала, и немало, беспокоилась, размышляя о грядущем, а все же, когда грянул гром, изумлялась как дурочка ненадежности мужиков. Вадим как сквозь землю провалился, старики эти двое, мой дед и тот второй, как бы приблудный, перемерли, то бишь приблудный - факт, что сыграл в ящик, а о деде я как бы забегаю немножко вперед. Но и темнить, что-то припрятывать, чтобы потом вдруг кинуть как сюрприз, в общем, играть с правдой тоже нечего, и раз ведется рассказ, своего рода летопись, ясно же в данном случае, что между строчками таится и по-своему бурлит мрачная действительность, в которой мой бесценный дедушка обозначен абсолютным отсутствием. Вадима я быстро забыла, а по старикам тосковала, много плакала, и это нетрудно понять, они, как ни крути, настоящие были, не чета всяким встречным и поперечным. Они книжки читали. Когда смерть унесла их в свои печальные владения, я, спустя какое-то время, раскрыла первую попавшуюся книгу - глянуть, что их так интересовало и влекло. Прикинулась, будто прежде и в руки никогда этих книг не брала, даже дошло до глупости, принялась водить пальцем по строчкам, как если бы была не в ладах с грамотой; губами шевелила, шептала минут пять-шесть, пока не одумалась. Дед, кстати, утверждал, что Петя куда больше его читает, он, дескать, запойный читатель, ему книжки снятся по ночам, он во сне, бывает, осиливает целые многосложные тексты, а ярчайший пример его граничащего с безумием увлечения - сон про Барбюса, с которым он и примчался в мастерскую, думая нас заинтересовать своим пересказом. Ну, не знаю, кто там из них больше или меньше читал, а вот я, раскрыв случайно книгу, валявшуюся в кухне на столе, точно в оковы попала и уже не могла покончить с этим занятием, принялась читать все подряд, даже, признаться, и откровенную чушь. Вскоре мне приснился Вольтер, затем Чернышевский и, наконец, Голсуорси, на которого я, как на англичанина, ведь они, англичане, все поголовно противные, отнюдь не думала тратить свое время, а он, однако, если верить сну, очень просился, то бишь просил обратить на него внимание. Добавлю еще про чтение, про этот азарт, который привел, среди прочего, к тому, что я принялась жадно покупать дешевые книжонки маленького формата и носила их прямо в кармане или в сумочке, а при первой же возможности вытаскивала, разворачивала и читала; скажу так: вот что одиночество делает с человеком, а я после ухода стариков сделалась прямо-таки бесконечно одинокой.
  Рассказать мне хочется много всего, не знаю, за что и хвататься в первую голову. Главное, конечно, смерть деда, но у меня была и своя жизнь, и прожить ее должна была именно я, так как же в таком случае себя вроде как изолировать и ничего о себе не рассказать? Себя не пихнешь под стол, не спрячешь в шкафу или в шкатулке, когда приходится говорить о своих родичах или любовниках, и даже в таком случае, как мой, когда дед почил в Бозе, а любовник сбежал, не обойтись без подробностей, касающихся собственной персоны. Скажу больше, зря я это талдычу, была, была... Я и сейчас есть, жизнь моя нынче все еще продолжается, и впечатление странное складывается, будто не видать ей конца, и я все еще молода, крепка здоровьем, полна сил и жду ярких приключений. Так вот, ни женихов у меня нет, ни друзей, а почему так, Бог весть. Думаю, некоторые, не вдаваясь в подробности и фактически на скорую руку находят во мне что-то отталкивающее, а иные просто по дурости избегают. Дед был хорош, он любил меня, и я специально, в память о нем, прочитала книжку Марселя Эме. Отличный писатель! Не совсем, конечно, того масштаба, который вмещает мой ум, но я более или менее недурно справилась, ведь если дед в свое время совладал, если осилил автора, сопряженного с трудностями, то он с тех пор уже как бы мой добрый гений, мой помощник, спешащий мне на помощь всякий раз, когда я нахожусь в затруднении. Ну, не надо сразу ударяться в преувеличения. Например, у меня трудности с добыванием друзей и совсем беда с обретением любовников - где же дед? почему этот добрый гений не спешит на помощь?
  Но я и не жду от него поддержки в этих вопросах, они ему чужды. Например, проблему дружбы он в свое время решил, заполучив Петра Федоровича, ибо уверовал, что этой дружбы, кстати, очень уж скоропалительной, ему хватит и на всю жизнь, и на целую вечность, а остальной мир пусть любуется на них, милых, активно спукавшихся старичков. Но довольно примеров. Скажу только, что он здорово мне помогает в моей работе на издательство, где страшнейшая куча немыслимых перлов, анекдотически безумных фантазий, кошмарных текстов, по своей лексической, грамматической и прочей бездарной запутанности смахивающих на западню, а в конечном счете и на могилу, вероломно приготовленную для бедного литературного редактора. А он, мой дорогой дедушка, он же собаку в подобных делишках съел, он самого Вольтера с Чернышевским в этом отношении за пояс заткнет! В моей непростой карьере при издательстве он мой ангел-хранитель.
  Да, но это если смотреть сквозь розовые очки и часто забредать в мир романтических мечтаний. На самом деле жизнь в одном пространстве с дедом была шероховата, немножко головоломна и чревата неожиданными последствиями, что естественно, если у тебя под боком мыкается не чужой тебе человек, якобы болеющий всеми известными болезнями. После него жизнь, я бы сказала, обернулась существованием, однообразным и скучным. Петя, как человек посторонний, не родственник, мог бы и полюбить меня, но был слишком уж стар, так что я всего лишь понравилась ему, что, в сущности, тоже неплохо. Помнится, буквально в свой последний день он бурно превозносил Гонгору, о котором мы с дедом, увы, ничего не слыхали. Оказалось, это великий испанский поэт, а мы из испанских писателей и поэтов, хотя бы и великих, кроме Сервантеса, сдается мне, больше никого не знаем. Хотя, например... Но я могу ошибиться, нет, лучше не надо. Взяла я того Гонгору в книжном магазине за небольшую сумму, недурно изданного, в виде какой-то широкой и высокой, в общем, просторной книжицы, которую продавцы, тоже ничего об этом авторе не знающие, еле отыскали, прочитала и отложила, и вряд ли когда-нибудь еще возьму в руки. Но Петя дураком не был, и если он хвалил этого стихотворца, значит, либо сам был ума необыкновенного и чертовски изощренного, либо врал безбожно для каких-то своих потаенных целей. Что так, что этак, а мне до Пети в любом случае далеко, стало быть, не стоит мне и браться за Гонгору и ему подобных. Но книжку его я поставила на видное место, она прилично смотрится, не то что изделия всех этих литературных дельцов и проходимцев из пьющего мою кровь издательства.
  
  ***
  
  Выйдя на пенсию, дед долго маялся, не зная, как убить время, и ничто его не удовлетворяло, ни прогулки в скверах, ни посещение монастырей, где он сидел в столовых, в тамошнем мире называвшихся трапезными, потихоньку пил кофе и, глядя в окно, задумывался о толкотне паломников и обычных зевак. Дома он оглашал стены вздохами, а с повышением тона до очень высокого и стонами, что заставляло меня порой истерически хохотать, но чаще - содрогаться, поскольку, вняв этим надрывным звукам, странно было бы не вообразить, что у нас совершается ужасная трагедия. Но как ни ужасали меня дедовы стоны, куда больше они все-таки нравились мне, это были звуки, как мне казалось, интригующие и восхитительные, и я мечтала, что моя глотка научится исторгать нечто подобное, время от времени пробовала осуществить эту жалкую, в сущности, мечту, и в одно прекрасное мгновение, о котором я очень скоро расскажу, это удалось, что доставило мне неописуемое удовольствие, хотя вышло, надо признать, случайно, а не стало результатом упорных тренировок. Дед, изведшись, даже всплакнул разок за рюмочкой ликера, жалуясь мне на пожиравшую его скуку, но после внезапно затих и ушел в себя, чем-то втайне занявшись. Действовал он, говорю, украдкой, и я сгорала от любопытства, но выследить его никак не удавалось, пока случайно не обнаружилось, что он пустился пописывать стишки. Не думаю, что он грезил публикацией, сочинял себе по-тихому, записывал в ученическую тетрадку, которую аккуратно прятал, и ходил страшно довольный своими творческими успехами. Тетрадка мне неожиданно подвернулась. В поэзии я мало смыслю, но не глупа же, и ума смекнуть, что дедовы вирши никуда не годятся, мне хватило, а еще бы, однако, не помешало вовремя сообразить, что распространять свои впечатления от прочитанного на всю квартиру не стоит и попросту опасно. Но нет, мне словно в голову что-то ударило, после чего развезло, и я стала как пьяная, бессмысленная, распоясавшаяся. Сначала, правда, при поверхностном взгляде на тонкими ручейками струившиеся по страничкам слова, кое-какие мысли еще копошились в моем умишке, и я подумала: вот смеху-то будет, если я, приняв соответствующую позу, эти самые вирши продекламирую деду под маркой, примерно, эстрадно-циркового выступления или что там еще делается у юмористов для образования некой публичности. А то и Вадима пригласить, он смыслит в поэзии даже меньше моего слабого разумения, зато горяч на всякие импульсивные выходки, глядишь, вытащит кошелек и заявит намерение издать за свой счет поэзию почтенного старца. Эта игра воображения хотя и впопыхах зародилась у меня, а закипела сильно, и я принялась не шутя обдумывать, кого бы еще, кроме Вадима, пригласить на дедов бенефис.
  Я не одолела и двух-трех куплетов, или что там было, так что величать меня знатоком дедовой поэзии не приходится, я и словечка из нее не запомнила, зато лишь громадным усилием воли остановленный порыв побежать к доброму старичку и проафишировать уготованный ему творческий вечер, в котором он непременно станет гвоздем программы, героем нашего времени и живым классиком, я запомнила на всю оставшуюся жизнь. Да, в особенности запомнила, что из всего этого вышло, а ведь, не случись неприятного финала, могла бы и до глубокой старости предаваться волнующим, отрадным воспоминаниям о той тетрадке и последовавшем взрыве моих эмоций. Только если про эмоции, то это еще не все. Уже читать я бросила, не могла, и причиной было то, что они, эти самые эмоции, росли и росли, и свистали, как вырывающий из носика чайника пар, расшатывали меня, как расшатывает в лесу буря трухлявый ствол старого дерева. Мной овладел безудержный смех, быстро переросший в раскатистый хохот, и исполнялся этот хохот - о, чудо! - басом, весьма похоже на то, как дед исполнял свои стоны. Когда это началось и как бы со стороны достигло моего слуха, я действительно восприняла свой внезапный исполнительский успех как чудо, но едва появился привлеченный поднятым мной шумом дед и уяснил причину моего веселья, я почти сразу поняла, да хотя бы по тому, как изменилась в сторону убийственной грозы его обычно такая приятная, добродушная наружность, в общем, быстро поняла, что если на этот раз обойдется, то еще одно подобное чудо может стоить мне жизни. Я заметалась по комнате, изумительно проворный в этом случае старик настиг меня и вырвал из моей головы клок волос, пожалуй, что и не один. Полагаю, не удовлетворился бы этим, но мне посчастливилось выскользнуть из его лап и унести ноги. С месяц не приходила я навещать его, только названивала иногда, сухо справляясь, жив ли он, а когда мы наконец снова встретились, он извинился за нанесенный моим волосам ущерб и после небольшой паузы сообщил, помявшись, что подумал хорошенько да сжег злополучную тетрадку, с чем и померкли его поэтические вдохновения.
  Со временем отыщутся и жених подходящий, и подруга верная. Жених будет, если приблизительно обрисовать, тридцатилетний, башковитый, обеспеченный, подруга - смышленой, начитанной, приятной в общении, я к ней с первой встречи проникнусь уважением и симпатией. Но деда больше не будет никогда. Я убеждена, и в этом меня не согнуть, что дед и Петя не иначе, как с младых ногтей вели правильную, смирную, безоблачную жизнь, были чисты душой и сердцем и достойны во всех отношениях. Ну, вырвал дед у меня клок волос, что с того, я ведь сама виновата; и еще случалось разное, дед был человек вспыльчивый, а кто, спрашивается, без греха? Конечно, о человеке, который не выродился в отъявленного негодяя, избежал тюрьмы, не впал в нищету, которая кого угодно изведет и превратит в урода, достиг тех или иных регалий и, предаваясь на людях воспоминаниям, выдергивает из своего прошлого лишь положительные эпизоды, как-то не хочется думать, а если приходится, поневоле думаешь, что его жизнь однообразна и уныла. Так уж повелось. Мне, если начистоту, однообразие претит. Все мы, кого ни копни, в глубине души склонны считать, что анализировать жизнь примерных людей попросту лишено всякого смысла, настолько в этой жизни все ясно и очевидно, упрощено и предсказуемо. На самом деле примерных, то есть полностью совершенных, людей, как известно, не бывает, однако это тезис общего порядка, а разбор частных случаев требует углубленного анализа, до чего охотников нынче не сыскать, разве что среди ученых отшельников и тех, кто подлинно не от мира сего, но до них самих еще поди доберись. Поэтому я всегда говорила, что у моего дедушки масса недостатков, отчасти дурной нрав и с головой не все в порядке, но в целом он человек отличный, превосходный человек. Примерно то же и в тех же выражениях я готова сказать и о Пете, но его я знаю гораздо меньше, питать уверенность в безошибочности своего мнения не могу, так что утверждать, скажем, что и у него с головой было не все ладно, я бы поостереглась. С другой стороны, все старики производят, в той или иной степени, впечатление маленько свихнувшихся. Мои старики ушли, я скорбно смотрю им вслед, а что же будущее, смотрю ли я в него с оптимизмом? Ну, надеюсь, и обо мне в свое время повторят, если найдутся желающие, в точности мои слова о деде и Пете, изменяя их, понятное дело, лишь в том техническом смысле, чтобы они были применимы ко мне как к женскому полу. На пламенные поминальные речи я не претендую. Уронят теплые слова - мол, вздорной она бывала, покойница-то, дурила порой, только другую такую тетку Ингу надо еще поискать... - и будет, достаточно, чтобы я на том свете улыбнулась, довольная.
  
  ***
  
  Дед после смерти Пети сделался совсем чудной; на это я, кажется, уже намекала, а если нет, ну так вот, утверждаю теперь. Он и раньше, до Петиного несвоевременного ухода, частенько грозил мне, что я, мол, хлебну горя, когда его прихватит деменция, а тут уж вовсе зарапортовался, твердит, что теперь он сам не свой и за поступки свои не отвечает. Я долго не могла понять что-то о тарелках, он, бывало, заладит: тарелки, тарелки, а у меня ум за разум заходит, до того я не в состоянии сообразить, чего он добивается. Я подала ему не ту тарелку? Я украла у него тарелку? Потом до меня дошло, что это у него известное выражение, дескать, не в своей тарелке. Не способен человек обходиться без шуток и прибауток, как если бы тут перед нами этакий простонародный тип, а ведь он, дед, на школьной стезе был величина, перл, человек величайшей грамотности и большой всемирно взятой культуры. А не способен, говорю, обойтись, так и сыплет всей этой якобы остроумной и мудрой шелухой, что ж, на то и у лучших свои слабости. Ну а что до его жалоб, так я мотала на ус, видя, что это у него сплошь ухищрения, ибо он силится смутить мой разум и какой-то знатный кусочек от меня откусить, только не понять, какой именно. Когда мне было не до его игр, я говорила ему с досадой:
  - Отцепись, дед, перестань трепать мне нервы. Никакой деменции у тебя нет и не будет. А так вообще-то она с любым может стрястись, со мной даже. И что ты видишь, если, допустим, стряслось? Я что, сразу в крик? Сажусь тебе на голову, требую сочувствия и особого ухода? Нет, я прекрасно держу себя в руках, я подаю пример достойного поведения в любых условиях и невзирая на испытания. Так имей меня за образец и, главное, кончай выдумывать и брехать.
  - Не знаю, - тоже досадует он, - правильно ли я тебя услышал... И верно ли, что ты осмелилась... В чем дело, пигалица, ты хочешь сказать, что я на себя наговариваю?
  - Тебе просто нравится морочить мне голову.
  - По-твоему, я...
  - По-моему, ты старый пердун и больше ничего.
  Переговорив так, мы разбредались в разные стороны, недовольные друг другом. Жить с дедом было тесно и далеко не всегда уютно, что особенно сказалось после Вадима, когда мне пришлось вернуться к старику в наши убогие хоромы. Я понимала, он действительно боится этой ужасной деменции, как понимала и то, что она, естественно, возможна в его случае, будучи возможной в случае любого человека, даже, повторяю, и в моем. Но только отрицанием я могла от него отбиться. Я про своего старика. Такая, ей-богу, обуза!.. Согласись я с его доводами, он бы просто-напросто на голову мне сел со своими присказками и причитаниями, а то и непосредственно уже с этой своей деменцией. Вот когда не осталось бы у меня ни малейшего шанса на удачную личную жизнь, и что я могла бы поделать, если известно, что от назойливых стариков, а тем более от реальной деменции избавления нет? Поэтому я, защищаясь, стараясь предотвратить беду, прикидывалась циничной бабой, отметающей любые резоны как очевидный мусор, нагло ухмылялась деду прямо в глаза и отказывалась верить его словам. Насчет бабы... Вот я извергающая гнусный лай бабища, а прыг-скок чуть в сторонку - и я уже прелесть какая изящная, сноровистая и лакомая бабенка. Но это не для деда и даже не для Пети картинка. Деда следовало держать в ежовых рукавицах, а Петю, когда б он успел показать норов, на коротком поводке.
  Сказанное мало того что вырвалось как нечто необязательное, оно к тому же совсем не значит, будто я деда не жалела в его горестях и предполагаемых недомоганиях. Еще как жалела! Я с предельной ясностью видела, какой он незадачливый, отсталый, беспомощный. Я даже подозревала, что он смертельно болен, но должна была я, и в обязательном порядке, позаботиться и о себе, о своей личной независимости, главное же - безопасности, представляющей в нашем частном случае ограничение имеющейся у деда возможности усесться мне на шею. Что, кто-то скажет, что я-де мало времени посвящала уходу за ним, за дедом? Тому горящая пакля в рот, кто так скажет! Даже уйдя жить в квартире, снятой Вадимом для нашей с ним отдельной от Поперечной жизни, - а дед, кстати, страшно пилил меня за связь с женатым человеком, - я продолжала последовательно заботиться о немощном, нуждающемся в уходе старике, моем деде. Он в то время вздумал с особой страстью изображать немощь и угасание, и я решила поддержать игру, регулярно его навещала, покупала и приносила продукты, мыла полы, гладила рубашки и всячески его утешала ласковыми словами. Чтобы он не скучал, или скучал поменьше, я придумала мастерскую. Ему недурно жилось на свете; полагаю, под крылом у меня любому будет недурно.
  
  ***
  
  Вопрос веры поразительно непрост и затрагивает глубочайшие проблемы человеческой души, а спустившись ступенькой или двумя-тремя ниже, обнаружим халтурно слепленный, но неустранимый и касающийся лично меня вопрос, верю ли я в болезни деда. Вопрос в высшей степени циничный и гнусный, поскольку не просто метил и упирался в почву какого-то без конца жалующегося существа, а ставился в связи с плотью живого и к тому же близкого человека. Меня нередко подмывало каким-то образом перековать его в вопрос доверия, а я почти не сомневалась, что между тем, как он подан в основной своей форме, и тем, что могло получиться в результате перековки, имеется значительная разница, которая вполне подтверждается неспособностью в первом случае и возможностью во втором сыграть с дедом злую шутку, а именно отчетливо и без каких-либо словесных затруднений бросить ему в лицо: ты исчерпал кредит доверия. Спору нет, вышло бы мелочно и глупо, но безобразно, подло, безответственно было уже то, что мне вообще подобное приходило в голову, а ведь вся причина в этом выражении. Кредит доверия, а, не звучит разве? Я его, наверно, где-то подслушала или вычитала, и оно мне внезапно понравилось. Ну а что до мелочей и глупостей, уместно заметить, что их, согласитесь, бездна в нашей жизни. О, я не сомневалась, что дед болен, все люди подвержены болезням, а старики в особенности. Но когда он принимался рассуждать о своих болезнях, жаловаться, порой и скулить, мое доверие испарялось, и мне хотелось погрозить ему пальцем и крикнуть: врешь, старик! Я говорю, это просто такое средство самозащиты было у меня, средство, надо признать, не только скверное в моральном отношении, но и слабое в сравнении с напористостью деда, однако другого я придумать не умела, а старик, между тем, не унимался, и его сетования звучали все чаще и громче. Время-то шло, и он, я про старика, менялся в худшую сторону.
  Однажды он приблизился решительным шагом, велел мне сесть и произнес категорически и веско:
  - Скучно и тяжело без Петра Федоровича.
  Я не послушалась, не села, сразу почувствовав, что разговор предстоит волнующий и разваливаться при этом на каком-нибудь стуле или диване не пристало.
  - Ты уже говорил что-то подобное,- возразила я.
  - Сейчас я акцентирую.
  - Но как вспомнишь его уход, ту колокольню, где мы с ним намучились... Не по себе становится... - высказалась я, ни к чему не клоня, как если бы старалась благополучно, иначе сказать, по мере возможности незаметно проскочить между Сциллой и Харибдой.
  Дед, само собой, не из тех, кому приходится за словом лезть в карман.
  - Как известно, жизнь - театр, - не без пафоса заявил он.
  - А я слышала другое.
  Тут дед, а он у меня на редкость рассудительный, надумал выдержать паузу и поразмыслить, в каком темпе продолжать разговор. Видимо, его внутренний голос высказался за ускорение.
  - Что же ты слышала? - спросил он вдруг и резко.
  - Что жизнь это сон.
  - Это больше похоже на враки, чем мнение, которое высказал я. Но не будем спешить с выводами. Интересно, как рассудил бы в этом случае Петр Федорович? Некоторые называют жизнь театром, некоторые в самом деле сном. Пожалуй, он бы так рассудил и был бы прав. Он бы на этом и остановился. Я же от себя добавлю, что к нашему случаю лучше подходит театр. И в иных сценах мы неплохо справились со своими ролями, но тогда, на той колокольне... и была ли то колокольня, кто знает!.. тогда нас подстерег... нет, это слишком громко!.. Нас ждал провал, сплоховали мы как актеры, и как у людей вышел у нас тоже перебор... Видишь? Куда ни кинь, всюду клин. Но это, так сказать, с внешней стороны, а по внутреннему ощущению, ничто не мешает нам страдать, тяготиться и тосковать по безвременному. Я хотел сказать, по безвременно ушедшему.
  - Ты, как всегда, слышал звон, да не знаешь, где он, - произнесла я задумчиво, в то же время совершенно не думая, что говорю. Вдруг словно иголку вонзили в меня. - Тяготиться? - выкрикнула я, подпрыгнув на месте. Смысл его рассуждения наконец вполне дошел до меня и неприятно поразил, побудив дать отпор, вернее, высказаться с раздражением: - Ты это в мой адрес... ты мной тяготишься?
  - А ты будто не знаешь! Первый раз слышишь? Ну а ты, возьми себя, ты мной не тяготишься, что ли? Но вообще-то я подразумевал, что мы оба тяготимся, то есть не то чтобы уже прямо сейчас, а просто ничто нам не мешает... Ты чего взбеленилась? Я ведь пока почти ничего не высказал, так, лишь то, что внутренний настрой как раз располагает, а не препятствует...
  - Ага! Заело? Я-то думала, наивная, что ты от радости спятил, когда я покончила с Вадимом и вернулась в эту квартиру, а ты вон куда удочку закидываешь... Тяготишься! Хочешь меня с потрохами посадить на крючок?
  - Этого Вадима надо со свету сжить, убить на хрен, - громко и уверенно заявил старик.
  - Ты и убивай.
  - Погоди роли распределять, тут другой театр начинается. Но сначала я на твой вопрос отвечу. Спятил ли я? Вопрос сложный, и ответ на него представляется мне многоходовым.
  - Не юли, дед, не мути воду, говори прямо и как есть.
  Он добродушно усмехнулся.
  - Спятил, Инга, дорогая, спятил, еще как спятил, и действительно рад твоему возвращению. Однако настоящая беда впереди, и мы сейчас об этом поговорим... Только сначала предварительное замечание. Я хочу... разумеется, с твоего согласия... твоим возвращением воспользоваться.
  - Не стыдно, а? Я уже маленько размякла, вообразив, что разговор хороший, прочувствованный пошел, и вдруг ты так грубо...
  - Не подумай ничего плохого, пошлого. То есть в общем плане, конечно, плохо, и тебе известно почему. Я болен, мне все хуже... Спятил... Если бы только спятил, так не беда, можно было бы ограничиться некоторым юмором и выкрутиться за счет шутовства. Ну, стал бы скоморохом... Но нет, нет! Я рискую потерять рассудок, превратиться в неразумное дитя, в животное. Я уже его теряю! - крикнул дед. - Я постоянно путаю то да се, то одно забываю, то другое, а то и все сразу. Я, может, завтра ходить под себя буду! Я боюсь, начинаю всего бояться... Того, этого... Я на пороге деменции, и я боюсь, Инга.
  - Хватит, дед, ты мне все уши прожужжал этой деменцией. С чего ты взял, что она тебе грозит?
  - Симптомы, признаки... Пройденный путь. Вехи большого пути. Все вместе складывается в ясное указание на...
  - А ты ходил к врачу? - перебила я.
  - Только давай без врачей, раз и навсегда запретим им доступ к моему телу, к моему духу. Я книгу взял, энциклопедию. В ней черным по белому написано. И все мне стало ясно. А врачи, они кто? Они и есть первые распространители болезней.
  - Чепуха...
  - Слушай, Инга, я знаю, я уверен. И я прошу у тебя содействия. Твоя помощь! Вот мой идеал. Ты не думай, что я заговариваюсь, хотя, конечно, немножко, как человек больной, действительно того... Но сейчас я мыслю и говорю как никогда твердо, ясно и недвусмысленно. В последнее время много об этом говорят, об одной такой штуке, непростой, понимаешь?.. которая, если вглядеться и вдуматься, есть предмет в высшей степени деликатный... Поэтому я требую особого внимания, напряжения ума... Все лишнее надо отбросить. А примеры возьмем из фильмов, из книг, их что в искусстве, что в литературе развелось в последнее время до чертиков. Человек, окончательно уяснивший, что к чему, просит... например, со слезами на глазах или с циничной ухмылкой... а тот, согласившийся... хлоп!.. ну, скажем, топит попросившего в реке или в пруду, на худой конец в бочке с дождевой водой...
  - Ты, дед, можешь не балаганить? Ты что такое трактуешь? Ты про эвтаназию, не так ли?
  - В точку! В самый раз! - воскликнул он и в восторге от моей догадливости хлопнул в ладоши.
  Я, разумеется, его чувства не разделяла. Взглянув на него именно с осознанием, что смотрю свысока, я произнесла как можно суше, прозаичнее и убедительнее:
  - Ну так катись куда подальше вместе со своей эвтаназией.
  Невыразимо большое впечатление произвели на деда мои слова. Он буквально на глазах у меня осунулся, я бы сказала, что и состарился, но это вряд ли было возможно.
  
  ***
  
  Бездумно взяли разбег, взыграв, как клоуны, танцевально прыгнули - и как будто прямо в конец жизненного пути. Осунулся, да, осунулся было мой дедушка, но тут же, не успела я оглянуться, замечательно и, наверно, можно сказать, что коварно, помолодел и уже с новым, свежим с интересом заглядывал мне в глаза. Судя по всему, он полагал, что мы попали аккурат в некую важную для него точку, как он и рассчитывал, а тупика этот несчастный не видел и не чувствовал. У меня перехватило дыхание, я волновалась, потому как мне предстояло брать ответственность - не в том смысле, какого ждал от меня дед, предложивший мне убить его, а в смысле ответа на его запрос, который с первого же звука показался мне вызовом, брошенным мне в лицо, скорее даже прямо в душу. Что я его послала куда подальше, в счет не шло, дед нетерпеливо ждал настоящего ответа, и я знал, что с его нетерпением мне не совладать. Старик словно сжал в воздухе клещами частицу пространства, и получилась более чем серьезная и тревожная ситуация; я оказалась в ее центре. В моей голове разразился взрыв изумления, ошеломления, потрясения, но удивлялась я еще не сути его слов, пока лишь той старческой бесцеремонности, с какой он навязывал мне неслыханное дело. Однако, подумала я вдруг, он сослался на фильмы и книжки, стало быть, практикуют подобное. И этим указанием он как будто загрузил меня в какой-то фильм или заставил выйти на сцену в некой пьесе, которая, как я уже предвидела, будет развиваться и складываться в паутину до тех пор, пока я не увижу, в какой тупике и впрямь очутилась. Впрочем, я настойчиво и грубо уверяла себя, что дед очутился в нем вместе со мной.
  - Боже мой! - выкрикнула я. - А есть ведь страны, где разрешено. Долго спорили, были сторонники, были противники, а в итоге решили: ладно, будем тех, кто не хочет мучиться, убивать безболезненно. Я могу в каком угодно диспуте участвовать, я люблю диспуты, у меня и мнения найдутся, но чтоб я стала человеком, который отправляет на тот свет родного деда...
  Он смотрел на меня с улыбкой, как на резвящуюся обезьянку. Ярость переполняла мое сердце.
  - А ну-ка, дед, - я подбоченилась, - подтверди относительно эвтаназии, ее ты себе назначил?
  Едва он подтвердил, я потрясла в воздухе кулаками и крикнула:
  - Даже не думай! Ну и паразит ты, дед, что удумал! Как тебе в голову пришло, что я стану тебе помогать и творить с тобой разные пакости!
  Дед тоже закричал:
  - Ты лицемерная дрянь! Ручки замарать она, видите ли, не желает. Как же это в так называемом цивилизованном мире не смущаются, не тушуются? Надо? Хорошо, раз надо, получи порцию яда и - в добрый путь! Ты скажи, кто тебя кормил? Кто тебя пестовал? А ты в кусты, когда я прошу всего лишь: закрой мне глаза? Мерзкая девчонка! Богопротивная!
   Теперь я улыбнулась. Богопротивная... Забавно высказался старикашка, что и говорить, умеет ввернуть при случае. Но в целом было не до смеха.
  - Вы с Петей, - сказала я, - говорили... и мне повезло, я услышала... говорили, что старость надо понимать как раскрепощение.
  - Это Петр Федорович говорил, а я лишь размышлял над его словами.
  - А обо мне вы подумали?
  - Когда? В тот момент? Но ты тогда была не при чем...
  - Да, но как же я, все-таки, как же, а? Вам раскрепощение, а меня ты закрепостить вздумал? Повязать меня кровью, преступлением...
  - Не говори ерунды, - замахал дед руками, - какая кровь! Мой замысел, он во благо, для облегчения страданий, пойми, это гуманизм...
  - Страдания... Я понимаю, но с чего бы тебе разводить турусы и гнуть странную линию, жаловаться, петь Лазаря...
  - Лазаря? Я пою Лазаря?
  - Это всего лишь выражение, а ты... вот объясни мне, как может быть тебе быть плохо и невыносимо, если я тебя опекаю? Я о тебе забочусь, признай. Чего тебе не хватает? Живи себе, пока земля тебя носит, и ни о чем не думай.
  - Ты сознаешь, что говоришь не то?
  - Сознаю.
  - Почему же ты продолжаешь...
  - Потому, - поспешно перебила я, - что не могу исполнить твою просьбу, но и обижать отказом не хочется. Приходится говорить лишь бы говорить. А есть, однако, и рациональное зерно в моих словах. Побольше, чем в твоих. Ты, собственно говоря, бредишь. Как я могу вот этой самой рукой, - я вытянула перед собой руку, показывая, - убить тебя? Ты, прежде чем начать этот разговор, подумал хоть немного, шевельнул извилинами? Эх, пень ты гнилой! У меня много чего вертится на языке, но я все-таки предпочитаю первым делом подумать, а потом сказать.
  - Говори не задумываясь, и вообще поменьше думай, ибо чем меньше будешь думать, тем меньше вреда себе принесешь, и не надо длинных предисловий, - сурово обронил дед.
  Я сказала:
  - Это глупо, и даже в самом деле жутко, но раз ты просишь... Ну вот, ответь, почему же ты, дедушка, сам на себя не наложишь руки?
  - Потому что боюсь.
  - А! И предлагаешь мне стать убийцей? А что я тоже могу испугаться, это ты исключаешь?
  - Ты не станешь убийцей, если сделаешь, как я прошу.
  - Я по другой причине не стану, я просто не сделаю.
  - А ты взяла в толк суть моей просьбы? Я ведь предлагаю тебе совершить акт милосердия.
  - К черту такого дедушку, - пробормотала я. Так, бывает, актер на сцене говорит в сторону.
  - Ты к кому апеллируешь? - удивился старик.
  - Разговор окончен. А будешь упорствовать, или попытаешься что-нибудь такое сотворить, то есть с собой, я тебя закрою в сумасшедшем доме, пусть там тебя держат в смирительной рубашке.
  - Вот ты какая! - Он укоризненно покачал головой. - А разговор вовсе не окончен.
  - Нет, все, я подвожу черту...
  - Петр Федорович показал бы тебе, как подводить черту. О, был бы он жив, я бы горя не знал, уж он-то в беде не оставил бы, такой всегда выручит. Инъекция? За ноги подержать и вниз тянуть, пока в петле корчишься? Все что угодно! Не человек, а живая легенда был.
  - Я хочу, подводя черту, закончить на хорошей ноте, в расчете на добрые отношения в будущем. Наши отношения не должны разладиться, дед. Твоя отвратительная затея не должна рассорить нас. Заруби себе на носу: никакая деменция тебе не грозит, а если дурость, ее и так у тебя хоть отбавляй, и если немножко еще прибавится... В общем, дед, кончай дурить и запомни раз и навсегда, что причин вдруг отдать Богу душу, как это смастерил приснопамятный Петя, у тебя нет, и, главное, акцент сделай на то, что помогать тебе в этом я не стану. Как ни проси, и хоть в ногах валяйся, я такой грех на душу не возьму. Потому что категорически против. Вот этими руками, - я теперь обе руки простерла перед собой, повернув вверх ладонями, - лишить человека жизни, тем более человека, выкормившего и воспитавшего меня, отправившего в люди с путевкой в жизнь? Уволь!
  
  ***
  
  После этого разговора мной овладела страшная грусть. Как-то предпочтительнее вышел бы, наверное, справедливый гнев, а старик заслужил, но нет, лишь грусть. Но и от нее было несладко, и хлопот она доставляла предостаточно, скажем, что-то вдруг как бы щелкало у меня в голове, и я начинала бояться, что с дедом хлебну лиха, когда он в самом деле станет умирать. Не в агонии закавыка, она-то как раз простительна, если допустимо так выразиться, и ее никому из нас, грешных, не избежать, а вот когда полезет в голову мысль, что все, капут, и человек засуетится, замечется, требуя к себе особого внимания, досаждая всем своим отчаянием, - вот что вселяет заведомый ужас. Конечно, это ужас потому, что я его еще не пережила, не испытала, а когда он останется позади, то уже не будет сколько-нибудь выдающимся ужасом. Боялась я, собственно, думать обо всем этом, отгоняла все такие мысли, но куда там, они так и перли, и тогда я пугалась уже самой перспективы. Хороша перспектива, ничего не скажешь! Он, может, будет под себя ходить или гоняться за мной с молотком... Сцены одна другой ужаснее рисовались мне.
  Поздней осенью, пока не зарядил нудный дождишко, мы с дедом отправились поубраться на Петиной могилке и украсить ее букетиком живых цветов. Картина Петиных похорон, как и воспоминания о приготовлениях к ним, особого интереса не представляют. Мы уже несколько раз ходили на кладбище, где Петя спит вечным сном, и дед охотно исполняет этот пользующийся известностью, особенно в традиционных культурах, ритуал.
  Могильный холмик производил хорошее впечатление. В мире, раздираемом дурными страстями и, по незабываемой мысли нашего покойного друга, катящемся в тартарары, он ощущался затаенным, но не затерявшимся источником теплой печали и высоких дум о вечности. На обратном пути дед сказал, расшвыривая ногой внушительных размеров желтые листья, усеявшие тротуар:
  - С недавних пор я установил тесные связи с твоим издательством.
  - Вот как?! - откликнулась я в изумлении и замешательстве. - Что же тебя побудило сделать это? А я... мне следует насторожиться?
  - У меня возникла идея книги. Всего лишь канва. Самому мне не под силу писать, я стар, бесталанен и стою на пороге деменции, если не просто рядового, обычного для всех конца. Я и стал искать, кто бы согласился...
  Он повернул голову и пристально вгляделся в меня, прощупывая, не в обиде ли я, что он пренебрег моим литературным дарованием.
  - Так о чем же книга? И как тебя встретили в издательстве?
  - Встретили отлично. Прежде всего - автомат с газированной водой. Я утолил жажду. А та вода только по каким-то необъяснимым причинам показалась мне газированной. Иду дальше. Наконец меня принял какой-то молодой человек приятной наружности и серьезного вида, должно быть, редактор, и ему я и поведал, о чем задуманная мной книга. Начал я с заявления, что с моей идеей следовало бы обратиться в солидное и даже прославленное издательство, но я новичок в мире печатного слова и в конце концов вынужден был сунуться к ним, несмотря на то, что их шарашка не заслуживает ни внимания, ни уважения. Но с моей идеи начнется ваш невиданный взлет, пообещал я.
  - И тебя не прогнали?
  - Зачем культурным людям меня прогонять? Редактора возьми, очень приличный, воспитанный человек, мастер обходить, если что щекотливое... А беседовали мы в довольно обширном зале, и я заметил, что многие, разные там сотрудники, сидящие за столами или бродящие между столами, навострили уши, прислушиваясь.
  - Хорошо, очень хорошо... - пробормотала я. Дед, ясное дело, бредил, и было бы странно, если бы это меня не встревожило. Не могу сообразить, как он сам относится к этой своей басне, подумала я. Свято верит в достоверность своего рассказа? Что-то задумал, хитрит, стремится что-то внушить мне? Мне была неприятна нерасторопность моих соображений, однако я и в эту тревожную и даже, наверно, опасную минуту понимала многое, например: не стоит смущать насмешками и останавливать деда, лучше мне и дальше прикидываться добросовестной, спокойной и заинтересованной слушательницей. Не поднимать же шум на улице! А дома разберемся. Дома я сносно все пообдумаю и тщательно спланирую спасительный вариант, пользуясь примерами из книг или даже из собственного прошлого, если обнаружу в нем что-либо схожее с нынешней ситуацией. В общем, дам старику какое-нибудь успокоительное и уговорю прилечь, да, сделаю все как надо, вот только не следует думать, что я была холодна, что я не дрожала от страха и дурных предчувствий и будто по полочкам безмятежно, с омерзительным и как бы даже смертоносным хладнокровием все раскладывала.
  - Ты спрашиваешь, какую книгу я задумал, - вел старик свой рассказ. - Редактор тоже спросил и доброжелательно при этом улыбнулся. Я ткнул пальцем в свою голову и сказал: вот ее, бедовую, даю на отсечение, что книга задумана в высшей степени любопытно и впоследствии окажется, что с равным по уровню поучительности чтением вам еще не приходилось сталкиваться. Речь пойдет о старике и его внучке... как видишь, родная, это почти то же, что мы с тобой, и в известном смысле так оно и есть. Абзацы, в которых описывается характер персонажей, лаконичны и ничем отрицательным не насыщены, но ход интриги, на первый взгляд, мрачен, потому как внучка подсыпает яду дедушке в еду и затем выразительно умывает руки, демонстрируя тем самым, что подозрения ее совершенно не касаются, а совесть чиста. Повествование на всех парах мчится к благополучному катарсису. Редактору я с сказал в заключение: согласитесь, мой друг, этот сюжет переносит нас в эпоху творчества Эсхила, Софокла и других великих греков древности.
  - В заключение... А у редактора не возник вопрос, зачем внучке понадобилось отравлять дедушку?
  Дед высокомерно усмехнулся.
  - Редактор сразу понял то, что у тебя чем дальше, тем большее вызывает недоумение. Ему не пришлось объяснять символизм моего замысла. Убивая меня, ты спасаешь мое тело от бесполезных мучений и освобождаешь дух из плена у тела, а отказываясь умертвить меня, ты тем самым обрекаешь мое тело на тьму бессознательности, ошибок, заблуждений и бессмысленных порывов, а дух на бесплодное угасание. Деменция! О, я понял, закричал редактор восторженно. И как? Сколько вам осталось? Дела мои плохи, ответил я, и в рассуждении песенки должен сказать, что она практически уже спета. Молодой человек продолжал допытываться: а как вам яд, и как все прошло, как внучка, спит спокойно, и совесть ее не мучает? Вопросов масса. Разговор затягивался. Наконец я сказал в заключение: мы оба прекрасно понимаем, в чем главное достоинство будущей книги. В чем же, спросил редактор. Я ответил: финал с отравлением... Значит, перебил он, пронзительно сверля меня взглядом, внучка все-таки решится и отравит? Финал с отравлением, сказал я, в любом случае занимательней и величественней какой-нибудь словно бы неоконченной пьески, в которой люди говорят и говорят, а потом расходятся по своим углам, так ничего и не решив. Вот чему она учит и, уверяю вас, добьется своего, научит-таки бесчисленную армию читателей.
  Я попыталась усмехнуться с не меньшим высокомерием, чем это удалось старику.
  - И ты считаешь, что такая книга заставит меня... Или что наученные тобой читатели разорвут меня на куски, если я не соглашусь...
  - Я надеюсь, что она скрасит твое и мое существование, - с достоинством ответил дед и взглянул на меня многозначительно.
  - А что в заключение сказал редактор?
  - Мы переходим к главному. - Дед на мгновение остановился, схватил мою руку и пожал ее. Затем мы продолжили путь, и он рассказывал: - Редактор пообещал взять мою идею на вооружение и даже с внезапным энтузиазмом указал на крутившегося поодаль курчавого человечка, которого он, дескать, не мешкая усадит писать книгу. Но не это главное. Я сейчас скажу... Ты слушай... но внимательно! Когда я распрощался с редактором и вышел из зала, в длинном и прекрасно освещенном коридоре мне встретилась девушка без лица.
  - Та-ак... И что это значит?
  - Высокая, стройная, каким-то образом, не имея губ, напевающая томную песенку, она прошла мимо и скрылась за дверью.
  Бред усиливается, мелькнуло у меня в голове.
  - Но как ты определил отсутствие у нее лица?
  - А как вообще определяют подобные вещи?
  - Откуда мне знать...
  - Взял и посмотрел. Ничего не увидел. Однако отсутствие бросалось в глаза. Потом, когда прошло время, я снова ее встретил. Я пришел в издательство поинтересоваться, почему задерживается выход книги. Работа кипит, ответил редактор, посмотрите, какой ажиотаж и сколько воодушевления, все до крайности увлечены. Действительно, в зале наблюдалось то, что в науке называется броуновским брожением. Внезапно многие повернули головы в мою сторону, а некоторые, вытянув шеи как гусаки, воззрились на меня не без идиотизма и словно бы заговорщицки подмигнули. Я шагнул вперед, думая поднять ропот и заварить кашу, поскольку поведение этих мнимых гусаков показалось отталкивающим, однако в последний момент я снова увидел девушку без лица, что меня остановило.
  Поползли мурашки по моему телу. Страшно было с внезапной отчетливостью вообразить эту фантастическую девушку, а еще страшнее было, что для деда она - реальность. Я будто помыслила вслух:
  - Но как это, без лица, как это видится со стороны?
  - Со стороны... то есть как это я вижу. Другие, может быть, и не видят ничего. А я вижу заключенную в овал черную, как небезызвестная икра, слегка пошевеливающуюся массу. Но я скажу больше. Я готов опровергнуть высказанную мной некогда мысль, что наша жизнь небогата всплесками, взлетами, неожиданными поворотами. Я убедился в обратном при новой встрече с той девушкой. И эта встреча будет иметь для меня особые последствия.
  - Расскажи...
  - Я начал раздражаться. Нет и нет книги. Я пришел в издательство, а редактор бросился меня обнимать и крикнул кому-то в зале: эй, вы, чего расселись, ну-ка быстро напоите этого господина вином, накормите его яблоками! Я решительно отказался от угощения, тогда он говорит: вы напрасно дуетесь на нас, мы трудимся не покладая рук. Посмотрите! Я обернулся и увидел, что сотрудники стоят плотной стеной и пожирают меня глазами, а их руки подняты в воздух и готовы, по мановению дирижерской палочки, а она, сама понимаешь, находилась у редактора, разразиться аплодисментами. Отставить, прекратить, закричал я, вы не балаган тут устраивайте, а делайте книгу. Но они и ухом не повели, ухмыляются себе, гады... Некоторые брали с длинного, обильно уставленного яствами стола тарелочку с какой-нибудь пищей, бродили вальяжно из угла в угол и кушали на ходу. Дамы...
  - Декольтированные были, дамы-то? - вставила я.
  - Еще как! Словами не выразить! Они мелкими глоточками пили из высоких бокалов светлое вино. В общем, все на среднеевропейском уровне. А редактор льет мне в ухо шепоток: теперь не какой-нибудь отдельный щелкопер, а весь наш сплоченный коллектив пишет вашу книгу. Я резко переступил с ноги на ногу. Сбацал... Так, кое-что на манер чечетки. Исключительно под влиянием возмущения. Градус гнева повышался, и вот, не прошло и минуты, как я под музыкальный визг редактора достиг необычайных высот в искусстве танца, вспорхнул и приземлился уже в тамошней народной гуще, толпившейся на залитом ярким светом лужайке. Я рассчитывал сблизиться с авторами моей книги, поговорить с ними по душам, но они внезапно шарахнулись в стороны, а в образовавшейся пустоте появилась она, ну, ты догадываешься, девушка без лица. Мне стало не по себе. Впервые я подумал, что наши встречи, возможно, не случайны. Она обычно проходила мимо, не обращая на меня внимания, а тут остановилась, подняла голову и посмотрела на меня.
  Дед умолк, ожидая моей реакции.
  - Но как? как посмотрела? - прошелестела я дрожащим голосом. Дед был жуток, его рассказ, не содержавший в себе и крупицы правды, но вполне отвечавший канонам литературы ужасов, напугал меня. - Разве у нее есть глаза?
  - Я сказал достаточно: посмотрела. А что там у сей девицы глаза и имеются ли они вообще, спрашивать надо у нее.
  Бред достиг предела. Где-то в опасной близости, поскольку уж я-то где была, если не на том же пределе, сходились и сливались в наглое безобразие, в уродство мои панические и, естественно, пугливые мысли, собственно говоря, мыслишки, и затребовавшее слишком большой, на мой взгляд, свободы для себя повествование деда.
  - Ты разнуздан! - взвизгнула я; и тут же потеряно забормотала: - И спросил бы, хоть у нее, хоть у самого дьявола... Я бы спросила... Но что все это значит?
  - Что смерть охотится на меня, идет за мной по пятам, - ответил дед с поразительным хладнокровием.
  Описан круг, и наше движение остановилось, вернувшись в точку, откуда старик начал охоту на меня. Именно так, он воображал, что я должна стать его добычей, а едва он добудет меня, я должна буду беспрекословно исполнять его распоряжения. Я почувствовала, что невозможно, словно я повисла в пустоте, не только, исполняя его последнюю волю, помочь ему отправиться к праотцам, но и дельно, с аккуратной правильностью и как бы расчетливостью подготовиться к его уходу. Мы в молчании пришли домой. В пути я несколько раз взмахивала рукой, призывая старика выдерживать паузу, ибо мне казалось, что он хочет заговорить; но это была ошибка, он и не думал открывать рот и, кстати, был настолько деликатен, что оставлял без комментариев мои неуместные жесты.
  Не знаю, что лежало в основе его рассказа - сон, выдумка, видение? - не берусь судить, но, что бы это ни было, дед крепко меня прихлопнул, буквально придавал. Я ведь понимала, что буйный размах его фантазии подразумевает не что иное, как чудовищный прогресс его болезни. Он своей нелепой притчей выпустил пар где-то на просторах вселенной, в самой вечности, а мне стало сумрачно и как-то мелководно, словно я залегла на дно в луже. В нашем - моем и деда - совместном бытии воцарился дух тюрьмы, как бывает между близкими, когда один из них, забывшись, подступает слишком близко к другому и окутывает его туманом и кошмаром неисчерпаемых обязанностей. Ты должен то, ты должен это... А никому не следует забываться. Человек, неусыпно держи себя в рамках, в границах, смотри в оба и соблюдай дистанцию! Закон такой... Старик же взял меня за горло, не так ли? Он буквально принудил меня неотступно следить, как бы он не сделал чего с собой и как бы само собой не вышло с ним чего-нибудь. Я люблю его, я прослежу, я, если что, своевременно вмешаюсь... но зачем же принуждать, давить, зачем было насиловать мою волю? И как предотвратить беду, если она, к примеру, не что иное, как сама неотвратимая смерть? Мне казалось, старик то и дело украдкой посматривает на меня и лукаво усмехается, довольный, что взвалил на меня бремя неразрешимой задачи. Шло время, мы стали куда меньше общаться, и вот наступил вечер... Мы почти не разговаривали этим вечером. Я не думала, что в нем есть что-то особенное, отличающее его от других вечеров. Дед, как у него теперь было в заводе, ждал девушку без лица, полагая меня настолько наивной, что я будто бы и догадаться не могла, что с ним происходит, мол, куда мне до таких бесподобных озарений. Я сидела в кухне на стуле, сложив руки на коленях, ничем не занятая, и мне представлялось, что я трупик осенней мухи, валяющийся на подоконнике. Это я запомню навсегда, эту дикую игру моего воображения. Что и говорить, что-то нехорошее творилось в тот вечер, но как бы помимо нас. Во всяком случае, я точно оставалась в стороне, как если бы кто-то упорно и с угрюмой силой сталкивал меня с тускло освещенного пятачка, где все самое важное на тот момент и происходило.
  А ведь уже и за несколько дней до этого вечера, слишком медленно и тягостно перетекавшего в ночь, время уходило на ожидание тяжелейших испытаний. По ночам я тогда едва спала. Той ночью, когда неожиданно пришел конец, я, примерно в полночь, тихонько открыла дверь в комнату старика, прислушалась. Сопит. Слава Богу! А утром он уже не дышал. Я, опять же, приоткрыла дверь в его комнату, стала слушать и смотреть. Он неподвижно лежал на спине, сложив руки на груди.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"