Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Забытое преступление

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
  
  
   ЗАБЫТОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
  
  
  Вводя в курс дела, прежде всего обозначим беглым очерком некоторые странности, а их и вообще немало еще будет. Первое: весьма настоятельна потребность высказаться в том смысле, что фамилия Петров проста и в своем роде логична, хотя это само по себе вовсе не означает, что с человеком, ее носящим, не может произойти ничего необыкновенного и абсурдного. Между тем самобытный, очень известный у нас Кривина, указывая на фамильную, так сказать, простоту Петрова (вот, впервые возникает конкретный носитель злополучной фамилии, и в этом есть своя логика), с фантастическим упорством отрицает его способность к чему-либо выдающемуся, а заодно и к постижению вполне заурядных вещей. Пропустить бы это мимо ушей, но смущает, до крайности смущает то обстоятельство, что происшедшая с Петровым история как раз весьма необычайна и, если называть вещи своими именами, в высшей степени абсурдна. Во всяком случае, такое впечатление она производит! Стало быть, причин недоумевать хоть отбавляй, и в первенствующую метит та, что чрезвычайность похождений Петрова не только опрокидывает утверждение Кривины, но и заставляет призадуматься, как и для чего вообще зародилось у того странное и упорное стремление язвить Петрова его фамилией. В свете случившегося с Петровым это стремление приобретает даже подозрительный характер. Не стоит и говорить, что исследовать этот характер и самого Кривину было бы куда занятней, чем копаться в истории Петрова, которая, надо прямо сказать, с душком. Однако с Кривиной не произошло, в конечном счете, ничего удивительного, тогда как с Петровым, вопреки его фамилии, случилась просто-напросто великолепная в своей непостижимой абсурдности история, и уже одно это обязывает нас заниматься Петровым, а Кривиной по мере возможности пренебрегать. Что ж, попробуем во всем этом разобраться. Но как не оговорить вероятие еще одной странности! Эта провозглашенная непостижимой и, следовательно, таинственной история - отчего бы ей не выродиться неожиданно в простую и на редкость вразумительную? Известно же, всякое бывает на свете, и сам этот "свет", между прочим, поддается самым разным толкованиям. Что для одних абсурдно, для других - в порядке вещей... Так вот, добавим к сказанному, в один прекрасный день неподтвержденная новость, что девица-соседка Наташа будто бы не прочь устроить свою семейную жизнь, как гром с ясного неба обрушилась на Петрова.
  Весь мистицизм Петрова мгновенно встрепенулся. Не то чтобы его сдуло напрочь, нет, вот это как раз немыслимо. Но завертелся и закудахтал, как перепуганная курица. Петров даже завопил не своим голосом, и Наташа усмехнулась в своем домике, смекнув, что так ужаснуло соседа. Однако шутки в сторону. Быстро обретающая черты правдоподобия новость подтолкнула Петрова к тревожному ощущению какой-то серьезной и пугающей утраты, и оттого раз-другой пронеслась в затуманившейся голове не слишком-то внятная мысль: а ведь нас тут всего двое, да и сейчас так есть, только двое нас и остается... Это было что-то о теоретической слитности с Наташей. Нахлынувшие беспокойные мысли и ощущения Петров старался прогнать, зная, что лишь в отрыве от внешних впечатлений и в глубокой внутренней сосредоточенности на своих верованиях и мечтах возможен для него истинный покой, верный путь к гармоническому устройству души. Но раз уж там, по соседству, было неспокойно, то и поеживался, смущался Петров, далеко не безразличный к тому, как живет Наташа и что с ней делается, сознающий не только определенную связь с этой легкомысленной особой, но и ответственность за ее судьбу. Теперь Головнутых намеревался жить с Наташей, и как бредовая и несбыточная греза проглядывало сквозь его болтовню (Наташа вскоре почти все стала рассказывать Петрову о внезапном ухажере) капризное желание перестать быть Головнутых и заделаться новоявленным Маховым. Он поклялся взять фамилию Наташи и еще задолго до свадьбы принялся при каждом удобном случае с особой выразительностью произносить "мы, Маховы", тут же глядя на слушающих сурово, взглядом ставя препоны вероятным протестам. Наташа только усмехалась на эти выходки жениха.
  Ее усмешка была слабой и отвлеченной. Она не сомневалась, что Петров против ее замужества; не приходилось сомневаться и в том, что ее самое мало радовал предстоящий союз с безумцем, пиликающим на скрипке и рассказывающим ей глуповатые сказки о смиренной платонической любви. Следует сказать, Петров был довольно-таки понятен Наташе; с Петровым, казалось ей, все просто и ясно. Каким-то образом она знала, по крайней мере догадывалась, что он строит свое счастье на удалении от мирской суеты и весь погружен в нелепые мечты о нездешнем мире, из которого по неизвестной причине сослан и куда вернется после полного расчета с земными делами. Он бы и достиг уже непоколебимого умиротворения, если бы не влюбленность в нее, Наташу, мешающая ему погрузиться в себя истинного. Естественно, она не могла сказать Петрову: не люби меня, и тебе станет гораздо лучше. Это не помогло бы; по сути же, ей даже нравилась его влюбленность, отчасти забавляла, хотя в ней было и что-то опасное, особенно если принять во внимание угрюмый нрав этого человека. Действительно, Петров чаще, чем следовало, был мрачен и сух, и даже в минуты некоторого веселья, когда ему, заодно с окружающими, случалось беспечно болтать, какая-то угрюмая нотка откровенно прозябала в его существе. Ему шел только тридцать пятый год, а он вечно был осенен печальной думой, увязал в некой среде тупых, тусклых воспоминаний, и все представлялось ему, что в его жизни не было ни одного по-настоящему светлого и радостного мгновения.
  Обитали Петров и Наташа в пригороде, куда в ту пору еще не докатилась волна каменного градостроительства, он в деревянном домике, и она в точно таком же, их огороды разделяла живая изгородь, через которую они часто обменивались новостями. А иногда и выпивали они. Как раз накануне дня, когда Головнутых впервые проявил заметную активность ради проникновения в маховскую жизнь, они маленько переборщили с употреблением горячительных напитков. Наташа разделяла слабость соседа к сладким винам, ликерам и разным лихим готовкам из лесных ягод. Впрочем, Петров, чтобы избежать чрезмерной приторности, пропускал то и дело, например между стаканчиком кагора и рюмкой малинового ликера, немного водки, а Наташа этого не любила. Закусывали они обычно шоколадными конфетами, пирожными с густым и уже впрямую приторным кремом, рассахаренными пирогами, которые Наташа выпекала с замечательным искусством, так что и сами уже некоторым образом уподоблялись сладостям в витрине кондитерской.
  Тогда, накануне, они допили оставшийся с прошлого воскресенья кагор и приступили к роскошному ликеру, изрядное количество бутылок которого кто-то не то подарил, не то продал по сниженной цене Наташе в редакции. Ликер понравился. Они никогда не бывали по-настоящему пьяны, не буянили, не выписывали на потеху окружающим крутые зигзаги. Не роняли человеческое достоинство, и сознание, что это так, всегда заметно прибавляло им сил; крепки были их души, а прежде всего крепок организм до выпивки, не капитулировал, не содрогался после первого же стакана. Только весьма проницательный человек догадался бы по их виду, что они выпили, а то даже и перебрали. Большие, внушительные люди! Когда им становилось скучно в их огородах, они ехали в центр города, выходили в свет: в музеи, на театры, бродили по церквам, где тотчас у них развертывался вовсю особый кураж истовости, показного смирения.
  Наташа знала за собой слабость как-то не вникать в людей, принимать их такими, какие они есть или какими желали казаться, иной раз принимать чуть ли не сразу под свое крыло. Мир людской, он то же, что мир теней, веселых и грустных, подвижных и неуклюжих, всяких. Любой, что бы он собой ни представлял, мог легко снискать у Наташи расположение, и любого она - не успеешь оглянуться - была готова приютить, обласкать. Головнутых и втерся. Петров часто упрекал соседку за неумеренность ее доброты, он подвергал суровой критике такое ее свойство: только выпадет случай общения - она уже словно заколдована некой интригой, почти тотчас же утрачивает стройность собственных убеждений, перестает мыслить самостоятельно и с жаром подхватывает чужие бредни. Наташа на это со смехом возражала. Никаких убеждений у нее нет и мыслить самостоятельно она не привыкла, а что до крутящихся возле нее людей, что ж, лишь то и есть, что она просеивает, пропускает сквозь пальцы разный люд, развлекается обществом всяческих людишек, - так протекает ее жизнь, и нет в этом ни зазорного ничего, ни серьезного. Податливость Наташи казалась Петрову обидной, даже унизительной - и не столько для нее, сколько для него - тем не менее он, мысленно ругая соседку простодушной, чрезмерно доверчивой или просто глупой, все же стоял в стороне, не вмешивался толком, опасаясь проявления сильных чувств.
  Были остатки кагора, был начат превосходный ликер, отлично шла в промежутках водка, а наутро Петров, едва проснувшись, услыхал катящийся с соседской веранды гул голосов. Первой его мыслью было, что он почему-то провел ночь в редакции детского журнальчика, где трудилась Наташа: то гомонили ее коллеги. Неожиданно возникнув в зеленой пучине сада, Петров помахал им издали рукой и спустился к реке, на пустынный берег. Он с раздражением думал о гостях Наташи. Ранние пташки! Они так и вертятся, так и трутся возле Наташи.
  Итак, уже вторую неделю будто бы резонным поводом для шумных сборищ в маховском доме служил литературный флирт с человеком по фамилии Головнутых, написавшим замысловатую повесть для всех, как он сам определял, возрастов. В редакцию он ее принес с нарочито жалким и понурым, виноватым видом персоны, стоящей вне всяких представлений, возможно ли вообще публиковать подобное сочинение. Я, можно сказать, ущербен из-за своей неосведомленности, разъяснил он, не знаю, как быть, не ведаю, туда ли я пришел и какой смысл вкладываю в свой визит. Обремененные больше бездельем, чем хлопотами, сотрудники редакции позабавились, внимая этому дутому, едва ли не театрализованному простодушию. Они легко почуяли, что Головнутых намеренно подставляется, даруя им возможность не только запросто раскусить его, но и пойти гораздо дальше и глубже, на какой-то особенный лад поработать с ним. И не отстанет, пока за него в самом деле не возьмутся. Окажись тогда в редакции Петров, он, не исключено, подумал бы, что за спиной кривляющегося дебютанта стоит не кто иной, как пасмурный и демонический, что-то замысливший Кривина. Головнутых пиликал на скрипке и разъезжал, в компании музицирующих неудачников, с концертами, но полубродячая жизнь в конце концов показалась ему недостаточно убедительной, и он решил уплотнить ей брюшко литературной стряпней. Наташа показала Петрову творение начинающего автора, и он прочитал его вполне с удовольствием. Это была отвлеченно, действительно замысловато, с выдумкой и почти талантливо в своей специфической, не утомляющей, а радующей безграмотности написанная повесть, которая, однако, ни к чему, как и ни о чем. Чувствуется рука Кривины, подумал Петров. Зато личность самого Головнутых, долговязого, нескладного, вошедшего в редакцию, то есть уже фактически в литературный мир, с блеском в глазах, выдававшим жажду славы и признания, бодрила и беспокоила, раздражала... да, раздражала, но главным образом Петрова, тогда как прочим присутствие этого человека сулило, казалось, одни лишь отрадные развлечения.
  Он стал героем стихийно составившегося аттракциона и вскоре забыл о писательском призвании, его воля обмякла, рассеялась под влиянием новых друзей. Ловкачи детской литературы кричали: как талантливо и до чего же великолепно придумывает и пишет Головнутых, великий Головнутых, восходящая звезда отечественной словесности! правда, напечатать не можем, никак, увы, увы нам!.. хотелось бы, да мешают соображения конъюнктуры...
  Головнутых расслабленно и снисходительно посмеивался на эти славословия, он без труда разгадал лицемерие щелкоперского хора, но меньше всего о нем думал, а его упавшую волю подняла и затем устроила по-новому торопливая, сразу набравшая лихорадочный ход мечта жениться на Наташе. Петров не сразу заподозрил у этого парня излишнюю проницательность и склонность к матримониальным грезам. Он увидел, прежде всего, простака, чьи карманы очищают от лишних сумм редакционные пьяницы, попутно спаивая. Вино лилось рекой, произносились пышные тосты, щелкали и пузырились поцелуи, беспрепятственно сплетались объятия, кто-то пел дурным голосом, кто-то храпел под столом. Весело зажил Головнутых, не унывал теперь. Почти не пьянеющий и чопорный, он медленно и властно осознавал, что он больше не писатель и к черту даже скрипку, концерты, гастроли, и пусть все прошлое летит к черту, у него нынче другая жизнь, и другое будущее маячит перед ним.
  С берега Петров поднялся в узкую и кривую улочку, где в скромной забегаловке взял жареного мяса и бутылку сухого вина. Он не спешил домой, хотел, чтобы у Наташи успели вволю наговориться об упоительном герое дня и разойтись. Охота пришла ему мягко высказать соседке накипевшие у него упреки:
  - Что за страсть всем угождать?! - начал он, остановившись у живой изгороди. - Еще бы стоили того люди, но они ведь мизинца твоего не стоят. Ты умна, Наташа, умна и красива... Вот что! Если тебе все едино, так давай совершенно безобразничать, давай напиваться до свинства, валяться в грязи, кривляться, как шуты, и пусть над нами смеются, пусть думают: вот мы умницы, а это грязные, пьяные свиньи...
  Вдруг он заметил какое-то странное рассеяние в глазах собеседницы.
  - Он хочет на мне жениться... - пробормотала она. - Требует, домогается...
  Речь шла, конечно, о Головнутых, и Петров, угрюмый и гордый, выразительно схватился за голову. Страшно ему было отдавать соседку набирающемуся наглости недотепе. Разве не она для него самый главный человек на свете?
  Но и загородить Наташу, сделать ее недосягаемой для выдвиженца Кривины он не мог. Кривина отвратителен и опасен, и ему, Петрову, самому бы дай Бог благополучно унести ноги, ускользнуть от петли, которую этот человек упорно и жутко затягивает на шее бедной девицы. Были глубокие, неустранимые и надежно припрятанные причины, по которым он не имел права жениться на Наташе или хотя бы приударить за ней, впасть, скажем, в легкое какое-нибудь заигрывание. Наташа, не зная, разумеется, этих причин, думала, что он со свойственным ему упрямством предпочитает ее прелестям свои межпланетные мечты, и не рассчитывала на его защиту или вмешательство. Одно дело кагор и театры, и другое - устранение сторонних ухажеров: тут уже риск сближения, а оно для влюбленного, но не теряющего головы Петрова опасно возможной утратой равновесия, душевной и плотской чистоты, чревато скатыванием в мирскую суету. Однажды Петров уже разъяснил вздумавшей потесниться к нему Наташе, что она очень хороша собой, привлекательна, однако он - кремень и "пластоваться в обнажено-телесном виде среди стонов, криков и в поту, в слизи, которая оттуда, с низов живота" не будет даже ради нее. Объяснил сурово, и Наташа больше не заглядывалась на него как на потенциального мужа.
  Но другом Наташе Петров был верным, надежным. Тем, с которым всегда можно поговорить по душам, обсудить животрепещущее. С позиций друга Петров рассуждал даже и в том смысле, что за мужем, что бы тот собой ни представлял, Наташе будет лучше, спокойнее, сытнее, прервется всякая судорожность, и незачем станет ей суетливо сновать по норам и щелям, куда Петров не предполагал когда-либо и заглянуть. Оступиться всегда возможно, тем более с таким мужем, каким обещает стать Головнутых, но это уже не беда, главное, чтоб не дергалась, не билась, как если бы под ногами огонь или клубок змей. Сам Петров время от времени скрытно устремлялся поучаствовать в сомнительных делишках, чем и обеспечивал себе вполне сносное существование. Его нимало не смущала эта своего рода двойная жизнь, да и, собственно, та, вторая, не выглядела чем-то постоянным, лишь случалась порой и забывалась легко. Согрешил - и забыл, и для Петрова так оно и должно было быть, пожалуй, по тем же причинам, по каким он не женился на Наташе и не затевал с ней интрижки. Вернее сказать, он уж давно и твердо усвоил, что если ему не шутя каяться, так на то есть куда более веские основания, чем мелкие плутовские похождения, вызванные жизненной необходимостью, надобностью прокормиться. И смешно, не касаясь существенного, тревожиться из-за мелочей. Самое правильное после очередного приключения сделать вид, что и не было ничего, и поспешно вернуться на свой истинный путь. Этот путь вел в другой мир, пока еще лишь неясно грезившийся, и, таким образом, путь оттого, что Петров упорно за него цеплялся и не без уверенности по нему следовал, почти сливался с жизнью в то, что Петрову представлялось его необычайной и неподражаемой судьбой. Обычно он был спокоен, уверенный и в себе, и в правильности не то избранного им, не то возникшего как в сказке пути, а если что выбивало из колеи, он затем и впрямь с заметной поспешностью, как бы с испугом возвращался в прежнее состояние покоя и уверенности. В сбивчивые времена торопливости он внушал себе, что гонки требует необходимость поскорее достичь точки, откуда заветный, когда-то потерянный мир завиднеется гораздо отчетливей, как и путь возвращения в него, который ему, Петрову, все еще предстоит пройти. Где он окончательно соберется и сосредоточится, так это в упомянутой точке, а до того придется терпеть всякое, иной раз и оступаться. Но воля, превышающая его волю и ведущая его, не оставит, не предаст, не бросит на полпути. В минуты вдохновения, граничащего с экстазом, ему чудились две вещи, две поразительные картины. Вот он, словно иной монах древности, жестоко бичует себя, выпучив глаза в окружающий сумрак и свесив язык из раскрытого в беззвучном крике рта. А вон там, в расширяющемся пучке света, мир, где нет злой хитрости у обитателей огромных, с громадами дивных сооружений, городов и уединенных крепких поселений, а у природы лишь та, отнюдь не подлая, что по вечерам земля благодарно впитывает краски солнца, возвращая их с рассветом, и оттого всегда светло в том мире оранжевому божеству-солнцу и вечно отдыхающей фиолетовой земле с ее бескрайними полями и лесами. Там, в какой-то рисовано-пластилиновой укромности, он уже почти живет, и делает он это по-настоящему уединенно; еще сбудется, что он, обособившись в отменно благоустроенном доме, вдумчиво залюбуется из его широких окон изумительными восходами и закатами. Перспектива бессмертия обратит его к философии и вымыслам написанных в незапамятные времена книг, заставит бывать в обществе изысканных господ, побудит пить только лучшее вино и курить высшего качества сигары. В сезон охоты на диких он будет героически сражаться в бесконечно удаленных, глухих углах, побивая все неуспешное, ядовитое, коварное, мечтающее повредить, усеяв трещинками, волшебную картину обмена красками и мирного течения жизни. А когда даст себя знать надобность в женщине, он легко сговорится с таковой, и та, явившись, непринужденно подарит ему все, что может подарить красивая женщина.
  
   ***
  
  Начала в детском журнальчике Наташа бойко, писала много и не только детское, ибо в тени, следовавшей за журнальчиком, творчество скучковавшихся в нем созидателей оборачивалось не просто сомнительными, но и прямо опасными для мировоззрения детей плодами, находившими прикрытый от лишних глаз сбыт. Петров, случись ему вникнуть в этот вопрос, сказал бы, что верховодит в мутной журнальной водице не кто иной, как Кривина, а Головнутых, подвернись он своевременно, кивнул бы, возможно, на своего жирующего папашу. Со временем Наташа разленилась и почти бросила писать, предпочитая пользоваться вниманием пишущей братии, падкой до женских прелестей. Неуемно она танцевала на званых вечерах, пила и кушала на помпезных приемах и разных презентациях, где столпы местного общества, а между ними и напористые, суетливые представители богемы, брали штурмом великолепно сервированные столы. Но единственно важным и необходимым человеком для нее оставался Петров.
  Петрова посещали нелепые, совершенно неуместные мысли, и он боролся с ними сильно и уверенно, однако они нередко проявляли отвратительную настойчивость. Вот он, сидя на крыльце утопающего в зелени дома, потягивая сладкое вино, думает о политической карьере, он ведь располагает средствами, он достаточно умен, чтобы разумно и плодоносно пустить эти средства в ход, он что-нибудь создаст, куда-нибудь поведет людей, главным образом растерянных и беспомощных. Тут же свертывалась прямизна замысла в спираль, промелькивало соображение, что они с соседкой, надо сказать, нынче весьма прилично, достойно живут, и упиралось все вдруг в вопрос: при чем же в сложившихся обстоятельствах Головнутых?
  Оставаясь добрыми соседями, Петров и Наташа не выходят за жестко установленные рамки дружбы, впрочем, быть-то они как раз умеют чем-то куда большим, чем брат и сестра или, скажем, муж и жена. И этим, полагал Петров, вполне можно жить. В этом воскресали юношеские восторги и чаяния, открытия, шалости. Однако дело принимало до некоторой степени уродливые, карикатурные формы, когда Наташа, не теряя из виду выпестованный ими идеал отношений, походя, с мимолетной усмешкой благодарности брала разные мелкие подарки, рассыпаемые соседом с щедростью, которая легче всего объяснялась стремлением купить ее. Ведь она, Наташа, уже далеко не томная и жеманная комнатная девица, подрабатывающая шитьем и пользующаяся несказанной добротой соседа, своевременно (или, выразимся точнее, на время) заменившего ей и отца, и мужа. Она вращается среди праздничного люда, пишет в журнал и имеет успех у людей, знающих толк в изящной словесности и женской красоте. Ее уже не подберешь из сострадания, теперь ее надобно завоевывать, и в каком-то смысле это относится и к соседу, хотя он, конечно же, предпочтительнее всех и вся.
  Долго не верилось Петрову, что Головнутых действительно угрожает установившемуся порядку вещей. Нет, дело, скорее, в самой Наташе, в том, что она не всегда правильно и благоразумно поступает. Он посвятил ей значительную часть своей жизни, и это не преувеличение, и Наташа, надо сказать, принимает его заботы как должное. Что ж, пусть так. Хорошо, когда они внимательны друг к другу, говорят ласковые, прочувствованные слова, проводят вместе вечера, сидят на веранде ее дома или у него в кухне и попивают сладкое вино, отправляя в рот ложечки варенья. Им хорошо. Многие обитатели пригорода могли бы только позавидовать им. Ячейка. Настоящая, отлично налаженная работа соседской, почти родственной связи. Но вот что внушает тревогу: Наташа не забывает поглядывать и на сторону. Ей не по нраву вести скрытый, таинственный образ жизни, - а ведь Петров мог бы, пользуясь своей сокровенной тайной и всевозможными возникающими благодаря ей вещами сверхъестественного характера, увести Наташу за собой в другой, высший, мир.
  Головнутых, с его прыщами, худобой и походкой выпоротого за некие вины мальчугана, разумел, что ему не приходится рассчитывать на успех у красавицы Наташи, но он попал в фавор у редакционных крыс и решил на этом сыграть. Он открыто и въедливо распространялся, что любит Наташу, жаловался на скудость своего существования, с неистовством нищего у монастырских ворот выпевал, обделенный, песню своей незадачливой любви. В один прекрасный день его грузный, обстоятельный и навязчивый папаша заполз в редакцию, упал на стул и громко объявил, что Головнутых-младший, дескать, поклялся броситься с крыши, если Наташа не ответит согласием на его предложение. Предложение будет заключать в себе известные брачно-сватовские нюансы, пояснил смахивающий на перезревший, почти размякший помидор старик. Он сообщил, что уже имел случай убедиться в упрямстве и одержимости некоторых на примере матери его сына: возвестила громогласно, что отравится, как только муж попытается уйти к другой, и однажды, опившись снотворным, за обе щеки уписав отраву, - о том ужасном дне вспоминать неприятно, но в сложившихся обстоятельствах приходится, - отбыла навеки в мир иной. Тут старый широкомордый пузан раскричался, и его хриплые крики, вырвавшись в окна, отпугнули поспешавших в редакцию мучеников печатного слова.
  - Тот еще поступок! И ведь не первой молодости баба, трезвая вполне и разумная, а как сиганула с реальности долой! Большая неожиданность вышла для меня, для сынка же - явное ухудшение семейного положения. Но с тех пор сынок знает, что значит давать клятвы и твердо держаться их, а я живу в уверенности, что коль он побожился в чем, то непременно исполнит. Помогайте, помогайте, люди добрые, справляться с погибельными настроениями влюбленного и его несгибаемостью! - закончил Помидор свою чувствительную речь, сопровождавшуюся обильным выделением слез и пота.
  - Пусть бросается, - жестко бросил Петров, узнав, на какие уловки пустился неугомонный жених.
  Наташа отчитала соседа за такой ответ. А к тому же учесть надо, что коллеги обступили ее и жужжат в уши: спаси, добрая душа, бедолагу Головнутых, он погибает, его жизнь в твоих руках!
  - Но с какой стати тебе губить себя из-за прихоти какого-то идиота? - возразил Петров.
  - Ай, мне просто предстоит нести крест, - усмехнулась, вообще посмеялась, но вяло и глуповато, Наташа.
  Отмахнувшись от подвижнической философии Наташи, Петров преследовал и гнул в ней лишь наивную веру в клятвы Головнутых.
  - Кому ты веришь? Ему? его подпевалам? этим болтунам? Они забавляются.
  - А я ему верю. Он сдержит слово, бросится с крыши, если я ему откажу.
  - Чепуха! Знаешь что, если начистоту, я никогда не понимал, что у тебя общего с этими людьми, которые сочиняют побасенки о мяукающих котятах, тявкающих щенках...
  - Они, среди прочего, пишут для детей, - перебила Наташа.
  - Они любят детей?
  - Они любят получать деньги за свои сочинения, вообще за дела рук своих.
  - Зачем же ты с ними?
  - Я с ними работаю. Это называется сотрудничество. Я должна находить с ними общий язык.
  Петров сказал веско:
  - Головнутых шантажирует тебя. Будет правильно, если я потолкую с ним по-мужски.
  - И не думай! Ни-ни! - Покончив с возражениями и протестами, Наташа засмеялась. - Давай-ка лучше выпьем ликеру. Кто знает, не запретит ли мне муженек злоупотреблять спиртным.
  Петров уже сознавал, что ему не переубедить соседку, коль она вбила себе в голову, что обязана выручить раскорячившегося у нее на пути поклонника.
  
   ***
  
  Едва Головнутых на узаконенных основаниях поселился у Наташи, Петрова потянуло, и с жаром, словно после долгой болезни, в людные места. Это явление временное, убеждал он себя. Он захаживал в кинотеатры, кафе, какие-то клубы, тиражировавшие более или менее однообразные развлечения, а свободного времени у него было даже в избытке. Надолго он нигде не задерживался. Все было необычайно интересным, увлекательным, многообещающим, но Петрова возмущало, что он как будто ничего не знает и не умеет; каждая мелочь затеянного в каком-нибудь клубе дела требовала сосредоточенности, а у него только валилось все из рук. Тем не менее тягу в гущу, в толпу он считал признаком выздоровления, на улицах ему дышалось легче, чем дома, где первейшим событием, одновременно и праздничным зрелищем и едва ли не стихийным бедствием казалась приметная ему, как соседу и вообще заинтересованному лицу, семейная жизнь Маховых.
  В шахматном клубе Петров остановился у столика заядлых игроков, дивясь азарту этих немолодых, сильно потрепанных жизнью людей. Страсть, с какой они отдавались игре, заряжала атмосферу клуба тем здоровым духом соперничества, чистота которого могла показаться даже неправдоподобной. Размышления Петрова над сутью людской озабоченности прервало появление Кривины, и Петров от досады крякнул. Как же он забыл, что Кривина в клубе свой и сам истовый поклонник шахмат? Этот человек пришел в клуб, разумеется, вовсе не ожидая встретить здесь Петрова, однако он и виду не подал, что удивлен или обрадован таким сюрпризом, а подошел и сразу заговорил о главном, мучившем его помимо шахмат.
  - Если бы я смекнул в свое время, что с Наташей можно обращаться так, - сказал он, - я бы так и действовал, и Наташа была бы моя. Почему нет? Почему бы ей не принадлежать мне, как любому другому? А теперь с ней все ясно, и мы видим, что женщины не заслуживают доброго слова.
  Петров поморщился, оскорбленный болезненностью Кривины.
  - Ага, рассказывай сказки... - глухо пробормотал он.
  - Ты - Петров, - возгласил Кривина, - значит, вынужденно прост, и тебе не понять. И ничем ты не лучше их... Какая бесцеремонность! Какие пошлые люди, какая вульгарщина, какие дикие нравы!
  Петров предпочел не поддерживать больше разговор, ответил ничего не выражающим взглядом и поспешил убраться из клуба. Во внешности Кривины сквозило что-то до скорби неблагополучное и неприятное, пожалуй что и отталкивающее. Одежда прочно приросла к его телу, такой костюмчик, сшитый даже не без отклика на моду, такая допотопная и ладно сидящая жилетка (теплым-то вечером!), такие детские туфельки, всегда излучающие какой-то казенный блеск, могли быть только у него. При взгляде на маленькую и немощную фигурку Кривины, его смуглое до нездоровой или даже подозрительной черноты лицо у многих зарождалась мысль, что этот человек, безвредный и вместе с тем отнюдь не безобидный, в прошлом наверняка перенес жуткое психическое потрясение, почти болезнь, и теперь еще иногда подвержен былым приступам. Его глубоко запавшие глаза с навязчивостью изучали все, что попадало в поле их притяжения.
  Вино, табак, женщины были ему известны только как примеры пагубных привычек, процветающих во внешнем мире. Его манией были шахматы и сознание собственной беззащитности, слабенький, он ходил в спортивные залы смотреть на прыгающих, кувыркающихся, вступающих в борьбу атлетов, силе которых до безумия завидовал. Восхищался он и героями древних былин, не устававшими творить чудеса героизма и мало обременявшими себя таким чувством, как жалость. А на эстрадных представлениях умилялся роскошными нарядами певичек и сноровкой, с какой те в коротких паузах между номерами меняли их на еще более роскошные и завлекательные.
  Похоже, сама медлительность знойных, сонных дней, отторгавших заботы и мысли, побуждала Петрова встряхнуться и навестить Кривину. Как будто Кривина мог что-то поделать с вышедшим из берегов существованием, сотворить чудо, занять ничем существенным не занятое время, ответить на неотступные вопросы. Впрочем, все дело, кажется, в том, что Кривина, словно нарушая некий запрет, заговорил в шахматном клубе о странности союза Наташи и Головнутых, разомкнул круг молчания, а все прочие молчат. Кривина четко и прямо выразил свою мысль, свои чувства, свое мнение, а другие предпочитают уклоняться. Наташа уклонялась; Головнутых жил своей темной, загадочной жизнью; его отец пропал из виду. И все внимание Петрова сосредоточилось на Кривине.
  Однажды вечером Петров внезапно почувствовал учащенное биение сердца и вспыхнул, зарделся, обрадованный, тотчас поплотневший. То ли дурной сон сменился отрадным и бодрящим, то ли силы прилили из неведомого источника, и - вот ему уже удивительным, каким-то чудовищным образом хорошо, тепло среди его одиноких страхов и сомнений, в его потерянности, скуке и тоске. И надо бы остаться в тени, но, провоцируя себя, он именно в этом теплом и почти уютном настроении взял сладкого вина, оседлал велосипед и поехал к Кривине. Вооружаясь решимостью, он уже мысленно возлагал на Кривину вину за ужасный брак Наташи: пусть поюлит, я его загоню в угол, пусть сознается, - решал он, весело глядя на бегущую под колесами велосипеда тропу. Кривина жил близко, тоже на окраине. Ради важности следовало бы приехать трезвым и чинным, но Петров продолжал распалять себя, остановился под сенью огромного дерева и выпил бутылку вина. Уже и пропала надобность видеть Кривину. Чего ждать от этого в действительности ничего не значащего субъекта? Кривина совсем не пьет вина, он почует винный дух и откажется от серьезной беседы. Чуть было не повернул Петров назад. Но затем решительно подкатил к скромному деревянному домику в глубине улицы, бросил велосипед у крыльца и постучал в вызывающе красную дверь. Открыл сам Кривина.
  - Я слаб, и у меня всякие недомогания, - сказал хозяин, едва гость переступил порог его жилища. - Я в состоянии лишь сетовать, жаловаться, бормотать проклятия. А ты здоров и силен, как черт, ты должен был крепко вступить в дело, не допустить эту авантюру, отбить у Головнутого охоту увиваться за Наташей и пакостничать где не след. У тебя к этому все данные, а надлежащих эмоций, я полагаю, тебе не занимать, так надо же, гад ты какой после этого! - отступился, проморгал, спасовал! Мне-то что, мне, в конечном счете, все равно, я просто недополучил кое-чего, кое-каких там... деталей, скажем, ну, кусочка пирога... и только, а ты упустил действительно тебе принадлежащее, и теперь что тебе еще делать, как не казниться и не убиваться. Я не пропаду, а тебе, корявому, конец.
  - Ты один? - спросил Петров.
  - Я вообще один живу, - важно ответил Кривина, и уже его неподвижный, густой взгляд, изливавшийся из темного, словно мохнатого провала глазниц, завладел Петровым, остепенил, умерил остроту его перемещений.
  Они прошли в узкую, повернутую окном к запущенному саду и потому сумрачную комнату.
  - Я не пью, и тебе это давно известно, - ответил Кривина на вопрос гостя, не проведут ли они вечер за рюмкой вина. - А ты пей, не обращай на меня внимания, я тебе не указчик. Чувствуй себя как дома. Вот только никакого вина у меня нет.
  - Ну, курить-то будем?
  - А ты и кури сам, - внезапно на миг осклабился Кривина.
  Жестом он пригласил Петрова сесть и сам присел на краешек стула, складываясь в тихого, незатейливого человечка. Петрову стало скучно.
  - Чем ты занимаешься, - спросил он, - то есть в настоящее время, когда с Наташей у тебя все закончено?
  - Чем занимаюсь... Фотографией, вот чем.
  - Этим зарабатываешь на жизнь?
  - Все чем-нибудь и как-нибудь зарабатывают.
  - Кто знает, возможно, твое ремесло пригодится нам.
  - Кому же? - едва приметно ухмыльнулся Кривина.
  - Мне и некоторым моим знакомым.
  - Что бы это значило?
  - Пока ровным счетом ничего. Ты, похоже, любишь, или еще недавно любил, Наташу, стало быть, ненавидишь Головнутых, должен ненавидеть. А для меня странность - в отсутствии представления, как ты относишься лично ко мне. Такое впечатление, что я и не дал тебе повода как-либо ко мне относиться. Смотри, получается, с Наташей у тебя не выгорело, отношения ко мне ты не составил, - так что же ты собой представляешь?
  Кривина вышел и скоро вернулся с бокалом в руке, который поставил перед Петровым. Тот отодвинул бокал в сторону - вина не было. Снова вышел Кривина и вернулся на этот раз с блюдечком для пепла и окурков. Петрову показалось, что хозяин тянет время, нервно готовится к чему-то, но не хочет показать, что взволнован. Он закурил.
  - Ты удивляешься, что мне известно о выходке Головнутых, о том, как именно он взял Наташу, диву даешься, что я в курсе всех ваших делишек, да вот еще и этого - твоей трусости, твоего предательства, - прервал наконец Кривина затянувшуюся паузу.
  Петров возразил с загадочной улыбкой:
  - Есть более удивительные вещи. Полнее удовлетворяй свою ненасытную любознательность.
  Кривина подождал продолжения, а не дождавшись, пожал плечами и опять заговорил о своем.
  - Удивительно, как это вы все поверили, что он исполнит свою угрозу, бросится с крыши. Вы поверили прохвосту, шантажисту. Над вами смеются. Но возникает вопрос... почему же я не опередил негодяя, почему его идея не пришла мне в голову?
  - У меня возникает иной вопрос, - насмешливо проговорил Петров. Кривина, воодушевленный собственным красноречием, переменил робкую позу на небрежную и уже сидел не на краешке стула, а развалившись, как охапка соломы, хотя все такой же тихий и малоподвижный. - Какой ты смешной! - сказал Петров. - Торжественно как рассуждаешь! Я не сомневаюсь в искренности твоих чувств, я даже не сомневаюсь, что ты любил Наташу, до сих пор любишь, и уж точно бросился бы с крыши, конечно, при необходимости... Но от вопроса никуда не деться! - взвизгнул он. - Почему ты, узнав о затее Головнутых, не ринулся в бой, когда еще было не поздно? Где же твоя страсть?
  - Говорю тебе, я слаб. Куда мне тягаться с такими титанами, как вы! Кроме того, я никогда не опускаюсь до угроз, никого не шантажирую.
  - А зачем ты науськивал Головнутых, подталкивал его к Наташе? Зачем тебе эта комбинация?
  - Этого не было, ты все выдумал. Я цивилизованный человек, порядочный человек. Я даже готов высказать мнение - и ответить за него - что вы все поступили непорядочно. Наташа проявила безнравственное легкомыслие, а твое невмешательство - не что иное, как преступное равнодушие.
  - Ты прекрасно осведомлен, и все у тебя предусмотрено, расставлено по местам. А я-то ехал к тебе, думая, что у нас получится живой разговор.
  - Я много думал, и кое-что действительно предвидел... Об этом стоит поговорить. Я и хотел высказаться, как только ты войдешь... Я ждал тебя.
  - Между тем Наташа... если ты действительно о ней думаешь, о ней решил высказаться... она живой человек. Не надо ее преследовать.
  - Мне и в голову не приходит ее преследовать, - возразил Кривина с достоинством.
  - А если... к примеру сказать... тебе удалось что-то разнюхать, а ты как раз из разнюхивающих... если, наконец, тебе что-то померещилось, какая-то особая возможность, перспективы?..
  Кривина презрительно усмехнулся:
  - Прежде чем что-то сделать, я всегда все хорошенько обдумываю.
  Петрову не терпелось выбраться, выпутаться из тесноты слов, которыми опутывал его Кривина, торопившийся придать благообразный вид собственной трусости.
  - Я глубоко порядочный человек, - сделал Кривина вывод и скрестил на груди маленькие руки.
  Петров пристально посмотрел на него.
  - Но ты, должно быть, как-то, если можно так выразиться, особым образом общаешься с Богом?
  - Не знаю.
  - Почему это ты не знаешь? Как это может быть?
  - Хорошо, я тебе скажу, - кивнул Кривина. - Я много думал над всеми этими вещами и тоже добирался до пункта, к которому тебя сейчас привела логика, твоя логика примитивного существа по фамилии Петров. Я, так или иначе, доходил до вопроса о Боге... Мир стал невыносимо тяжел для отдельного человека. Теперь не столько живет человек, сколько им играет жизнь.
  - Для тебя это в прошлом? Тебе что-то открылось, ты что-то разведал, парень?
  - Нет, для меня это сейчас, сегодня, в настоящую минуту. Мы с тобой в одинаковом положении. Я, как и ты, нахожусь на развилке.
  - На какой развилке?
  - Дороги, пути, развилки... - Голос Кривины неожиданно дрогнул, он встал и, выйдя на середину комнаты, развел руки в жесте недоумения, его тревожный взгляд устремился куда-то поверх головы Петрова. Судя по всему, он хотел показать именно картину своего беспомощного пребывания в неопределенности. - В трудные минуты мысль всегда ищет Бога. Но что бы ни случалось в моей мыслящей голове, моя размеренная жизнь остается размеренной. В ней не происходит бурных событий. Я стараюсь во всем быть до конца последовательным.
  Он продолжал стоять и, чуть подавшись вперед, внимательно смотрел на гостя.
  - Что же ты сделал? - медленно спросил тот.
  Кривина ответил:
  - Я-то ничего не сделал. Но есть и правила игры... Либо ты идешь в церковь и принимаешь ее догмы, либо отвергаешь веру. Вот я, обдумав все, собрался и пошел в церковь. Так, прогулка...
  - Это случилось в трудную минуту?
  - Это случилось. Тут неподалеку, ты знаешь, есть старый храм. Я отправился туда. Не скрою, я ждал знака, знамения. Но ничего не произошло.
  - А ты не допускаешь, что и сам Бог мог поиграть в таинственность?
  - Каким образом? Для чего? И зачем ему прятаться от меня? Я не сделал ничего плохого.
  - Ну, в том храме ведь никто не знает тебя, - задумчиво произнес Петров. - А ты человек неторопливый и настойчивый, в своем роде даже напористый. Шатался, небось, вокруг храма, между могилами, внимательно во все вглядывался, а то и исподтишка...
  Кривина пожал плечами. Хотел возразить что-то, да только еще раз плечиками передернул и сел на прежнее место.
  - А случись мне тебя там увидеть, я бы подумал: да тот ли это Кривина, которого я знаю? Или этот человек темнит, скрывает что-то? С нами ли он, со всеми, с человечеством, с нашим ли народом? Или у него на уме совсем другое?
  - А ты всегда был со всеми? - грубо выкрикнул Кривина.
  Серые глаза угрюмого гостя смеялись.
  - Когда родители Наташи погибли, - сказал Петров, - мне сначала казалось, что я выброшен во тьму внешнюю. Но это было тогда, знаешь... я тогда был гораздо моложе, даже чересчур молод, чтобы понимать подобные вещи, насчет тьмы и прочего. Поэтому все прошло, поулеглось, забылось... А со временем я и вовсе решил не отвлекаться. Когда отвлекаешься, с тобой обязательно случается что-нибудь скверное.
  Хозяин задумчиво почесал подбородок.
  - Что тебе сказать... Что другое может быть у меня на уме? Человечество, народ... Все на месте. Есть страна. Страна у нас есть, мил человек. Есть транспорт. Я выхожу из дома и сравнительно быстро достигаю нужной мне точки. Это очень важная штука, это прогресс, понимаешь? Когда к моим услугам средства передвижения, магазины, книги, таблетки в коробочках и микстуры в ампулах, селедка в прозрачной упаковке и тому подобное, я чувствую себя сильным и уверенным. Я отчетливей вижу цель и с большим основанием верю, что доберусь до нее. Это уже выход из любого духовного кризиса. Ну да, просто сесть в поезд и уехать оттуда, где тебе не повезло. Искать место, где снова почувствуешь себя сильным и уверенным.
  - Ты задумывался когда-нибудь, откуда все это взялось и насколько оно надежно? - спросил Петров рассеянно. - Транспорт и прочее...
  - Зачем? Я не философ. Как будто ты задумывался... не смеши!.. у тебя и фамилия-то слишком проста для мыслителя. Наверняка только и думаешь, как бы залезть к Наташке под юбку. А вот я... может быть, неведомым образом или совершенно случайно, но я получил знания. Сейчас скажу, какие. Про транспорт, разумеется, тоже, ну, про него мне все понятно, только и всего. В общем, я живу внутренней жизнью, и в этом смысле я верующий. Верующий не спрашивает, откуда взялась вера. Современная цивилизация и религия странным образом слились - вот что я узнал. Раньше переплетались цари и патриархи, понтифики разные и короли всевозможные, а теперь все скаталось в один клубок, воображающий себя мыслящим, испускающим духовные лучи. С этим я и живу, как иной живет с зубной болью. Нынешняя церковь существует только потому, что есть транспорт, магазины, реклама, аттракционы. Я мог бы поступить так же, как Головнутых, - вдруг твердо и строго заявил Кривина.
  - Однако ты сделал то, что сделал, то есть выдвинул Головнутых вместо себя.
  - Я - не ты. Ты, однако, тоже не сделал ничего разумного и путного, и это лишний раз доказывает, что мы во многом очень похожи. - Что-то на мгновение зажглось в запрятанных и затемненных глазах Кривины, горячая волна пробежала по буграм и теснинам его смуглого лица. Он глухо выговорил: - Наташа изуродовала мою душу.
  - Ты никогда не говорил об этом, никогда не высказывался так откровенно. - Петров раздавил в блюдечке угасшую сигарету. - Не скажу, что твоя откровенность дорогого стоит, ведь она, как и все твои затеи, мыльный пузырь в сравнении с тем, что мог бы порассказать я. И в сравнении с тем, на что я способен. Тебе, глупец, и не снилось ничего подобного! На меня он похож... - сердито сказал Петров в сторону. - Да ты крот, а что у меня общего с кротом? Ну, ладно... Ты, естественно, помнишь, какими были родители Наташи, как они пьянствовали и обижали дочь. Я очень многое наблюдал, живя по соседству, и мне было так больно, что я ночей не спал, я жалел девчонку. Меня душили слезы. Они же просто-напросто издевались. Тебя били, Кривина? Нет, тебя не били. И зря. Где уж тебе понять! Однажды я зашел к ним, к папаше с мамашей, там было открыто, они вдвоем - уроды, христопродавцы - валялись в кухне на лежанке, а Наташи дома не было, и я это знал... Я на это и рассчитывал, я все рассчитал. Я знал, что Наташа не скоро вернется, а вот зачем я туда вошел - Бог весть. Но это в общем и целом, это в рассуждении всеобъемлющего умозрения, тогда как в сущности цель у меня была, припас я одну мыслишку. И как сильно меня повело, повлекло... Был ли законченный умысел? Может, лопнуло терпение? Если начистоту... Короче! Те не слыхали, что я хожу по кухне, не чувствовали, что я рассматриваю их, прямо исследую и все никак не могу насытиться... такая ненависть!.. Я открыл газ. У них газовый баллон на улице под окном, не буквально на улице, с улицы-то как раз не видать, препятствует забор, деревья раскинули ветви, а баллон укрыт железной бочкой без дна... все мне на руку, я в ту минуту ничего так не хотел, как незаметности. Оттого много думал о баллоне, то бишь как все получше, надежнее устроить. Сарай у них запирался изнутри, такой, знаешь, обычай в семье...
  - А сейчас как обстоит дело? - прервал рассказчика Кривина.
  - Но прямо из кухни там есть проход в сарай, и я знал, что в сарае они держат про запас еще один баллон, полный. Я и занялся этим баллоном. Пронес через кухню и туда, под окно, в бочку, попыхтеть пришлось, тяжелый... Я подключил его вместо прежнего, в котором могло оказаться недостаточно газа, в общем, пристроил новый, чтобы было надежно и неотвратимо. Затем я подался домой и стал отдыхать, все хмыкал да пукал, и в окно следил, не отходил от него, боялся, сам понимаешь, пропустить момент, когда она появится. Это про Наташу. Видишь, все у меня было рассчитано, распланировано, и случилось все это вечером, уже начало темнеть. Наконец появилась Наташа, и я... в последний раз, помню, как-то особенно хмыкнул, было бы даже интересно теперь объяснить, как именно, но куда там... В общем, выскочил в сад, на улицу, забежал к ним в огород, и все мне воображалось, что там не только тени и ходит Наташа, а полно мертвецов. С тех пор что-то новое во мне образовалось, какая-то словно стряпня внутри, и такая, знаешь, несимпатичная, отталкивающая на вид, что-то вроде слизи. Мне было опасно входить в дом вместе с Наташей, это могло навлечь на меня подозрения, ну, что я откуда ни возьмись выскочил, зачем да почему, коротко сказать, некоторые нюансы моего поведения наводили на вопросы. Но я не мог поступить иначе, должен был подбежать к ней, не мог допустить, чтобы она вошла туда и сделала какую-нибудь неосторожность. Я как бы невзначай... Подкатился к ней, забалагурил, а на пороге как крикну: стой! что-то не то! газом воняет, чуешь, Наташка? Чую! - говорит она, что называется с тревогой в голосе. И сразу нашла объяснение: эти гнусные пропойцы забыли газ выключить. Я оставил ее на крыльце, а сам нырнул в дом, в кухню, и увидел, те двое лежали бездыханные. Я пулей назад, зажимая нос, завопил: бежим! зови людей! там не продохнуть! еще, чего доброго, взорвется! А они? - спрашивает Наташа. Я все насчет того, чтоб бежать подальше, мол, взлетим на воздух, она же допытывается: а они, они-то что? Готовы, сказал я, прими мои соболезнования, померли твои родители. Тут я увидел, как в сумерках, почти что в темноте бледнеет человек, вроде бы и не должно быть видно, а она стоит в каком-то шаге от меня, и на ней лица нет, все окутывает, затягивает серость, а в середке что-то слабо светится, такое небольшое свечение, и я начинаю соображать, что это пресловутая мертвенная бледность, покрывающая лицо. Так, между прочим замечу: перекинулись мы тогда словечком-другим... состоялся у нас малоприятный разговор. Она раздраженно возразила... я позволил себе слово "капут", и ей это, похоже, не понравилось. Дала отповедь: вот так сразу все и скумекал? сразу вынес приговор? А нужна экспертиза, говорила она, нужна какая-то научность, чтобы установить факт смерти, понял? Резко заговорила, грубовато, и я понял, что следует научиться особой сдержанности и что впредь мне вообще лучше держаться подальше от людей, если я не хочу сболтнуть лишнее. Но в ту минуту еще бурлили чувства, и я вскипел, а сам чувствую, что могу вовсе полететь с катушек, взорваться... какое там самообладание!.. могу затопать ногами или попросту все выболтать, вмиг выложить все обо всем, что я в этот вечер натворил... Заткнись, оборвал я ее, ты не ожидала, что вдруг случайно осиротеешь, и опешила, а я уже давно, словно всегда один - и ничего, неплохо держусь, так вот, и с тобой то же будет, тем более что я под рукой и тебя не оставлю.
  - Твои родители тоже отравились газом? - спросил Кривина задумчиво.
  
   ***
  
  Возвращаясь домой в тесной сутолочности - кажется, сумерки уже тогда наступили, даже наверняка, иначе просто не могло быть, Петров подумал, что его мысли, сбившиеся в узкую вереницу слов, мало отличаются от сказанного Кривиной. Ничего нового не сказал малый сей, что услышано было - не нашло в душе отклика. Или разум пуст, а душа мертва?
  А Кривина, публичный вкрадчивый человек, внутренне оградивший себя от людей и тем вступивший в некое соревнование с Богом, не тот ли он, кто в ночной тиши, укромно и презрительно усмехаясь, не без воодушевления клянется лукавому в верной службе, обязывающей его быть двойником забавного Петрова, по-своему даже серьезным и основательным двойником? Но время от времени рушится, пожалуй, стена, защищающая его от окружающих, и тогда он сознает себя песчинкой и червем. Он далеко не всегда опасен, этот Кривина. Однако бывают минуты, когда его следует опасаться пуще огня.
  Прохладных бы струй сейчас, свежей реки бы Петрову, он ощутил себя словно бы высохшим комом земли, нужно бы испытать ему облегчение после долгого времени скованности и плена. А нельзя, и не выдуман этот запрет. Придуман, скорее, внешний мир, все эти разглагольствующие Кривины, Головнутых, Помидор тот, который в редакции... вот, и Помидор вспомнился, а зачем? Не придумана Наташа, не придумал он и тот давний (или вовсе не давний?) вечер, когда вышел из себя и не шутя взялся за извергов, за виновников дней любимой девушки, поработал с ними на славу. Ты вправе смотреть вперед и даже в небо, а оглядываться назад и озираться по сторонам нечего, сказал себе Петров.
  Сумерки сгущали на дороге причудливые тени, и он пожалел, что не владеет кистью, чтобы запечатлеть их рискованную, сомнительную красоту. Как жить? Он бросил велосипед в траву и, сев на таинственно белевший камень, обхватил голову руками. Казалось, все здесь, на окраине - лес, поглощавший дома, дома, наступавшие на лес, бледная зарисовка луны в небе - чутко прислушивалось к его отчаянию. Почему же так неблагополучно сложились обстоятельства?
  Разве он мог жениться на девушке, родителей которой убил, сделать ей предложение или хотя бы воспользоваться ее минутной слабостью, когда она сама предлагала себя? Не мог, это было бы нечестно, цинично, неприятно, и потому его путь предполагал, главным образом, бегство от нее. Но так было прежде, а теперь бегство, утратив первоначальную остроту, превратилось давно уже в твердый, уверенный уход, да и сам смысл пути, обретшего самостоятельность и цель впереди, едва ли все еще символизирует некую зависимость от прошлого и попытку разрыва с ним. Нет больше бегства, ухода, а есть продвижение в будущее, к приоткрывающейся цели, откуда бьют закатные лучи оранжевого солнца. Не было у него иной задачи, кроме как твердо держаться пути, избегая уклонов в ту или иную сторону, благополучно минуя высокие соблазны и обычную житейскую грязь. Он же, так удачно обойдя предлагавшиеся Наташей чудеса любви, столь внезапно, бездумно, безрассудно выложил нехитрую и ужасную историю убийства. Но почему именно Кривине? Это странная попытка вернуться к Наташе, по крайней мере в ее окружение, в ее мир? Ушел от великолепных миражей, а свалился в грязь, метнулся куда-то вбок по кривой дорожке, все искажая, извращая, довольствуясь какими-то карикатурными, уродливыми перспективами. Зачем? Куда подевался долго сдерживавший и укреплявший рассудок? Сомлел рассудок! Смялся и быстро растаял, открыв доступ в никуда, и вдруг выяснилось, что не на что опереться, не оказалось под рукой, уходящей в странную растекающуюся вязкость, ни души, ни опасливости, ни совести, ни готовности пуститься в свободный полет с расправленными крыльями.
  Прошло несколько дней, и Петров, все еще не решивший, для чего он рискнул свободой и будущим, почти уверил себя, что он сумел претворить свои будни в некий образ трагического стояния между равнодушной природой и непостижимым Богом. Все было очень неопределенно. Кривина, может быть, уже донес, и его вот-вот схватят вооруженные люди, отведут в тюрьму, посадят под замок. Продвижения вперед не было никакого, цель не померкла, но затушевалась и потускнела, и этому следовало быть, пока не выяснилось окончательно с ним, что он собой представляет, жертву, которой остается лишь пасть под ударами судьбы, или окончательно скрепившийся, готовый к движению, преодолению всех препятствий, полету сгусток энергии.
  Длинные языки распустили слух: Головнутых пишет новую повесть. Не менее увлекательна и затейлива прежней новая повесть. О Кривине же не слыхать было ничего. Рассказывали еще о пристрастии литератора Головнутых к коллекционированию разных мелких гнид, множество которых скопилось и жило у него дома, под стеклянными колпаками; литератор ушел к молодой красавице жене, и гниды с их колпаками достались в наследство Помидору. Все это выдавалось за примеры милых шалостей незадачливого и очаровательного чудака. А уж как здорово женился! Лучший беллетрист города, подающий надежды скрипач, известный коллекционер, домашний чудотворец, сын знаменитого Помидора, великого краснобая и греховодника. Ему судьба подарила славную девицу, украшение окраины.
  Затем еще до Петрова дошло, окольными, можно сказать, путями, известие, что служащий (чуть ли не менеджер; уж не продавец ли всего-навсего?) небольшого магазина игрушек и сувениров, принадлежащего Кривине, ранним утром обнаружил на прилавке голову хозяина, аккуратно отрезанную и помещенную на деревянном отлично расписанном подносе. Этот продавец, само собой, вышколено явился на место своей тягостной службы, только вошел, а там... Следов разгрома, грабежа или чего-либо еще в этом роде в магазинчике не обнаружилось, и производила в то утро неизгладимое впечатление одна лишь голова с опущенными веками, с выражением настрадавшегося, а в конце концов умиротворенно почившего человека на посиневшем лице, - на почему-то очень синем, как бы погруженном в синеву лице. Что с вами, хозяин? - спросил почтительно продавец.
  А Петров, разумеется, не знал, что у Кривины в собственности магазин, что он, оказывается, предприниматель. Да и мысли он не допускал, что это может быть правдой. Хотя, почему бы и нет? Петров, наверное, мог бы и прежде предположить нечто подобное, принимая во внимание, как таинственно и уклончиво живет Кривина. Я теперь в иных своих владениях, а магазин я завещала вдовам и сиротам, - сказала голова, подняв тяжелые веки; с нехорошим задором глянула она на вытянувшегося в струнку продавца. Удивительное высказывание головы привело последнего в нестабильное состояние пытливости, постановки неразрешимых вопросов: почему покойный говорит о себе в женском роде? или голова принимает в расчет лишь себя? а как же все остальное? Кривина, правда, всегда был исключительно головастым, и прочие члены играли в его жизни не большую роль, чем поднос, на котором он нынче разместился, и все же... куда подевался и почему молчит его могучий дух? Задачка... Или незадача. Вот только правды в известии не было ни малейшей. Петров вдруг понял, что отяжелел, пресытился, как-то вполне одряхлел и больше не хочется ему выходить из дома, слушать на улицах дикие басни и воображать сцены неслыханного смертоубийства. Тем не менее вышел, как если бы кто-то его к этому принуждал. Предварительно он выглянул, и не без недоумения, в окно, вник в приевшиеся загадки сада, а затем осмотрел и попадавший в поле его зрения отрезок улицы, где прогуливался, возбужденно потирая руки, Головнутых. Петров почти сразу заметил его. Ему пришло в голову, что он обложен со всех сторон и пути к бегству отрезаны; это его голова, отрезанная, лежит на деревянном подносе, ничего не соображая. Головнутых ярко, выпукло представал человеком, от которого непросто избавиться, он, при всей своей суетности, необычайно суров, неумолим, непостижим, к тому же очень и очень начищены его туфли, и их блеск буквально ослепляет - совсем как у Кривины. Какое-то тяжелое предчувствие охватило Петрова, контуры вероятной беды невнятно замаячили на горизонте.
  Он, скрипнув калиткой, осторожно вышел на улицу, и Головнутых тотчас очутился рядом, напуская видимость, будто случайно проходил мимо. Сунув руки в карманы, он с каким-то рассеянным видом покачивался из стороны в сторону, его причудливо изогнутые и вовсе даже не безобразные, по-своему, скорее, изящные ноги, намертво стянутые брючками, засновали на месте, не отрываясь от тротуара.
  - Так что там Кривина, - сказал Петров с нарочитой небрежностью, как бы сплевывая слова, - неужто впрямь лишился головы? Отрезали? Кто?
  Головнутых развязно предложил высказаться конкретнее, объяснить смысл надобности задавать подобные вопросы. Петров, как мог, удовлетворил его любопытство, после чего счастливый потребитель Наташиных достоинств и прелестей сообщил, что Кривина жив и здоров, магазин игрушек и сувениров работает исправно, но магазин этот принадлежит отнюдь не Кривине, а небезызвестному человеку, которого все почему-то повадились называть Помидором. Обидно, не правда ли? Вдвойне обидно быть сыном человека, которого прозвали Помидором, а на его, Головнутых, долю как раз и выпала эта печальная участь. В существовании Помидора, кстати сказать, бесполезно искать смысл и толк, так что вопрос о принадлежности ему упомянутого магазина остается открытым, как, впрочем, и вопрос о жизни и смерти Кривины. Отнюдь не исключено, что Кривина впрямь уже зарезан. С другой стороны, мощь искусства, каковым давно стала борьба за выживание, дарует нам прекрасный шанс узреть Кривину еще только испускающим дух под ударами мясницкого ножа и если не поспешить на помощь, то по крайней мере проводить аплодисментами этого благородного, невинно пострадавшего господина. Налицо и третий вариант, однако глупо было бы обсуждать его сейчас, в совершенно не подходящую для того минуту. Самое время, закончил Головнутых свое рассуждение, отдать Кривине должное, если он по-прежнему жив и спокоен за свое будущее, и дать волю слезам, если несчастного упокоили.
  - Теперь рассказывай, - вдруг толкнул он кулаком в бок как бы слегка зазевавшегося Петрова.
  Петров постарался принять надменный вид. Ему совершенно не по душе было как-либо отвечать на зароившиеся у литератора вопросы, едва ли и требовавшие ответа.
  - Не нагнетай, не надо тебе этой пущей солидности, все и так хорошо, - бросил он с неприятным смешком.
  - О какой солидности... что ты имеешь в виду? - нахмурился Головнутых.
  - А тужишься. Как бы не лопнуть тебе, роль-то ты у кого-то перехватил, роль - чужая. Ты бы рассудил, что ли, рассуди относительно наших дел и порядка вещей в целом... В сущности, если и есть дело чрезвычайной важности, то это лишь то, что делаешь ты, а именно новая повесть... ты ведь пишешь новую повесть? Может быть, и кто иной мог бы ее написать, но предпочел уклониться, и потому теперь таинственно и невидимо служит интересам враждебных нам сил, стало быть, налицо тайна, а все тайное со временем становится явным.
  Они покинули солнечную сторону улицы и углубились в тень под высокими деревьями, чьи верхушки были великолепно расцвечены закатом, и Головнутых сказал:
  - Повесть, возможно, будет, но непременно о том, что у тебя что-то было с Наташей, о другом - исключено, а между тем я знаю наверняка, что у тебя ничего такого с ней не было.
  - Ты хочешь, чтобы я помешал тебе написать эту повесть?
  - Не то, хотя в последнее время ты как-то мало уделяешь внимания моей жене и, таким образом, действительно способен помешать. Но коль я - человек, которому менее всего следует сейчас мешать, то не помешало бы и Наташе быть проворнее, получше ориентироваться как в моем творчестве, так и в отношениях с окружающими. Другое дело, что имеет смысл понять, кто и для чего распространяет ужасные слухи.
  Петров сказал:
  - Видишь ли, если уж речь зашла о поисках смысла, то его, пожалуй, можно обнаружить и в твоих действиях. Я, конечно, учитываю твои дружеские чувства к Кривине, преданность Наташе, благоговение перед ее высокой красотой... И все же я уверен, что, отрежь кто-нибудь и впрямь Кривине голову, на тебя это не произвело бы какого-то ошеломляющего впечатления. Я даже уверен, что ты был бы только рад, а случись моей голове оказаться на блюдечке, так ты и вовсе смеялся бы, как безумный. Как же так, уважаемый? А ведь не первой молодости, считай - средних лет мужчина, мог бы и подобрее стать, мудрее как-то. И вот теперь, когда все прояснилось между нами, я говорю тебе: прощай!
  Петров повернулся к собеседнику спиной, намереваясь удалиться в первый же подходящий переулок.
  - Погоди! - схватил Головнутых его за локоть, издав при этом какой-то горестный, умоляющий возглас. - Есть задумки... Пока ничего, никак, но кое-что... Так дай руку, старина. Дай мне руку в знак того, что сейчас не время упрекать нам друг друга и что ты отлично понимаешь это!
  - Это что еще за уловки?! - крикнул Петров.
  - Успокойся. Я же не все сказал. Ты еще поймешь, что я не напрасно тревожусь.
  Головнутых взял Петрова за руку, повернул лицом к тенистому и все дальше убегавшему загадочно в тень переулку и втолкнул в его намеренную пустынность.
  - Но как много поэзии... - пробормотал Петров, удаляясь.
  - Ты очень изменился... а буквально еще в прошлый раз был совсем другим, - приятно, ободряюще улыбнулся ему вдогонку Головнутых.
   Да, обрюзг, маленько запылился. Все мы стареем, - подумал Петров. Он пожал плечами, показывая, что ему грядущая старость безразлична. Почему так устроено, рассуждал он мысленно, что в храме, или только при виде храма, многие считают своим долгом изрекать банальности, пошлости разные? А ведь страсть как любят уверять, будто находятся на перепутье, терзаются, ищут смысл. Все ложь! Чтобы какой-нибудь Головнутых да не верил в свое личное маленькое бессмертьице! И чем больше он свинья, тем больше и верит.
  На следующий день он медленно брел в тени, глядя себе под ноги. Грустная улыбка не сходила с его похудевшего лица.
  
   ***
  
  А на главных улицах царило оживление - словно море билось о неприступные скалы. У нас не принято, как в некоторых других местах, на вопрос, куда мы направляемся, отвечать "мы идем в город", такой ответ считается неправильным, безграмотным, позорным, ведь мы и без того, куда ни кинь взор, в городе. Всеми, и в первую очередь, естественно, знаменитой популяцией не помнящих родства Иванов, забыто древнее значение слова "город", и в результате добиться вразумительного ответа на упомянутый вопрос невозможно, все только машут руками, показывают куда-то, пожимают плечами. Нет ответа, потому, как правило, и не спрашивают, никому нет дела до того, куда ты идешь. Оттого, добавим, далеко не всякий догадается, откуда это мы подаем голос. Эту удивительную особенность чутко подметил выдающийся писатель Головнутых, еще в повести первой, так и не обнародованной, мимоходом обронивший, что самое верное - сидеть на своей окраине и не соваться куда не просят. Средоточие же памятников, учреждений самого разного профиля и заведений известного рода, называемое центром, у нас не таково, по мнению писателя, чтобы поразить воображение ходоков, бродяг, неких калик перехожих, не говоря уже о благонамеренных путешественниках. А между тем навертывается пронзительный вопрос: зачем же врать? - ведь "город" у нас весьма выразителен, там есть на что обратить внимание, есть на что посмотреть и чему, так сказать, поучиться; выразимся точнее: странное это место в нашем городе, и странно там ходить. Это впечатляющее место, и, даже считая за пробел отсутствие в нем кремля, крепостных стен и валов, величественных соборов, любой при желании отыщет на тамошнем пространстве повод с чувством поклониться человеческому гению и его безусловной созидательности. Туда-то и направился Петров и там бродил, как неприкаянный. Все вокруг было соткано из противоположных мнений, не знавших, вступать ли в борьбу; они, как собаки, враждебно принюхивались друг к другу, отскакивали, снова сближались. Совались туда все кому не лень, и один шел с позитивным настроем, другой только что не лопался от распиравшего его бессмысленного гнева; а то еще и выпившие. Поди-ка разберись после этого, что на самом деле представляет собой действительность и что за улицы и дома такие вмещают в себя сонм поразительно разнообразных характеров и типов, как называются, когда были созданы и сколько еще протянут. Впрочем, если во времена не столь давние горестно вздыхала главная площадь, окруженная главными улицами; тяжко дышала она, барахтаясь в грязи, среди вони и духоты, и ноздри заставляла судорожно сжиматься от едких запахов пищи, а в снежную пору лежала словно вымершая, и редко-редко разгонял ее тишину скрип телеги, тащимой костлявой клячей, зато в луже, обосновавшейся в самом что ни на есть эпицентре, тонули пачками, группами, в массовом порядке... То есть если было так, то теперь... О, теперь на той площади, не без оснований заявляющей себя сердцем города, чистенько, опрятно, все светится и сверкает. Говорить в шуме этого сердца стало невыносимо трудно, да и не о чем, и самый долговременный и упорный внутренний собеседник приумолкает в его словно бы необъятной просторности, то ли оглушенный, то ли осознавший, что запутался, как злополучный путник в трех соснах. А кругом виднеются, слегка как бы копошась, каменные громады, топорщатся в вечернюю пору особенно злоупотребляющие игрой в размах, в манию величия дома-башни - эти все вытаскивают из своих недр на искусственный свет, суетливо нацепляют маски волевых и воинственных гигантов. Как выкатившийся из какого-то пыльного угла старины Агасфер, понурый и ко всему равнодушный, брел по главной площади Петров. Людские потоки обтекали его, они же и подхватывали, несли, преследуя свои, неизвестные Петрову, цели. Из беспорядочного, широко распластавшегося здания доносилась нагонявшая тоску ресторанная музыка. Одним это было по душе, другие плевались, третьи умоисступленно ругали все на свете.
  Петров, удивляясь, что это озвученное здание все никак не кончается, вытянул шею и завертел головой. Какая-то дыра образовалась в действующей перед его глазами беспрерывности движения, как бы воздушная яма среди тьмы и сверкания рекламных огней, и он без раздумий нырнул в нее, тотчас очутившись в довольно узкой улице, где между ровными и словно сырыми стенами домов с обвалившейся штукатуркой как-то отчаянно мелькали редкие прохожие. Еще более редки были фонари. Из окон с застенчивой лиричностью лился слабый свет. Стояли дома высокие, квадратные, наглые, попирали низеньких, а жались еще к этим ансамблям и вовсе приземистые домишки, словно остатки былых затейливых сооружений или подвалы, вдруг вывернувшиеся наизнанку, выкинувшие на поверхность свое нутро. Могла скопиться здесь в нечто тяжеловесное и сумрачное древность и, сердито сопя, заворочаться, подмять под себя пресловутые главные улицы, подавить их солидным брюшком. Петров как будто не сознавал, где находится. Ударил смрадный дух трактира, вдруг арочно выгнувшегося под тяжестью трехэтажного дома, как в тумане неясно проявившего угрюмость сводов, какую-то таинственную железную дверь в отдалении и желтую бабью рожу за прилавком. Внизу, будто в яме, ели в табачном дыму мясо и салат с белых гнущихся жестянок, вдумчиво опускали лица в пузатые бокалы с пивом, галдели, хохотали, молчали с недоброй мутью в глазах. Между нарочито грубо сколоченными столами по мере возможности свертывался в толстую, рыхлую массу, а затем медленно и неуклюже уходил к потолку речитатив обязательной, хрупкой и каждый день возрождающейся из пепла беседы. Интерьер был самый провинциальный, серый, натужно-могучий. Но в нем было удобно и сладко решать застарелые проблемы, возобновлять, как бы вдувая живую кровь, давно погребенные под обломками прошлого дела, какие-то даже предания, небылицы, мифы. Удобно и сладко было грезить о будущем, перечеркивающем прошлое и настоящее, или воображать, что сегодня вечером с расположенного близко вокзала поезд умчит тебя в край дешевых и достаточно роскошных удовольствий. А если ты никуда не ехал, то видел здесь именно что с предельной ясностью, как слаб человек и какой печальной доли удостоился, и в каком бреду погрязло человечество, и как славен будет день, когда поезд все же унесет тебя прочь. Петров вдруг заметил, что Головнутых и Кривина сидят в закутке, выгороженном каким-то округлым выступом, как бы колонной, по давности лет сросшейся со стеной.
  Потолок в трактире был низкий, и когда Петров, облизывая сухие губы и равнодушно приветствуя знакомцев, стоял под ним, ему казалось, что его тело, увеличиваясь, быстро занимает собой все помещение. Оно уже определенно заслонило буфет с его рядами бутылок какого-то бутафорского вида и свалявшихся закусок. Кривина странно усмехнулся. Его гибкие пальцы, неожиданно длинные для столь маленького человека, как он, извлекли из кармана пиджака сверкнувшее вдруг кольцо и бросили его в мрачную живопись подтеков, покрывавшую гладкую поверхность стола.
  - Вот и кольцо, - радостно загудел Головнутых. - Не удивлен, нет, ликую, страшно обнадежен. Польщен, что сам Петров не остался в стороне, пришел самолично разобраться в происходящем...
  Кривина во все глаза смотрел на замершее между бокалами кольцо, живое, затаившееся, готовое пуститься в пляс и, может быть, мелко дребезжащим голоском поведать историю его, Кривины, незадавшейся жизни. Блеск кольца был торжественнее всего, что было одушевлено в этом унылом заведении, и укреплял веру в лучшее завтра. А Кривина швырнул его на стол, в пивную лужу, и его взгляд говорил: видите, как ловко мне это удалось, как просто!
  Заканчивая свою притчу, он взял кольцо и спрятал его назад в карман. Петров и Головнутых стали слушать Кривину, который, щелкая пальцами и громко крича, заказывал пиво на всех. Я не пью, строго предупредил Петров, поднимая вверх палец. Его голос потонул в испарениях, клубившихся над скопищем пьющих людей. Ему было странно, что он высказался в том смысле, высказаться в котором следовало как раз Кривине. Кривина, тот и впрямь не пьет. Раскрыл ли он уже своему неожиданному собеседнику, сумевшему затащить его в злачное местечко, тайну гибели родителей Наташи? Петров не сомневался, что до его появления они именно о Наташе и говорили.
  - Ты взрослый, даже похожий на старичка человек, а сдержанности никакой не научился за долгую жизнь, - упрекнул Головнутых Кривину. - Язык у тебя без костей, как у бабы.
  Кривина не ответил. Затем он стал рассказывать, что когда они с Головнутых в сумерках шли сюда, в трактир, им пришлось обогнуть здание вокзала, бойко глядевшее, среди прочего, размалеванными окнами ресторана. Там, конечно, были и другие окна, выдержанные в строгом стиле и вполне гармонирующие с назначением сооружения, но те, ресторанные, в самом деле как будто нарисованы и расписаны, и они главным образом бросаются в глаза. Кривина и Головнутых миновали унылое багажное отделение и задворки, где внезапно, как если бы на каком-то изумленном выкрике, обрывалось человеческое море и в жуткой пустоте необъятных казенных дворов сновали между мусорными баками плешивые коты и сосредоточенные, явно медитирующие на бегу крысы. Мы с Головнутых, сказал Кривина, замерли, глядя на тянущуюся в неизвестность насыпь железной дороги, и нас поразила догадка, что Бог весть зачем придуманное в то мгновение путешествие на юг - нелепая и бессмысленная, даже ужасающая своей бессодержательностью затея.
  Глаза Головнутых сияли одобрением, его восхищала находчивость Кривины, рассказавшего трогательную историю неосуществившегося путешествия и к тому же задавшего нужную работу официантке. Слабое, томное урчание пены в бокалах, принесенных этой последней, уже отзывалось какими-то сладостными судорогами в желудке Петрова. Спазм подбирался к горлу, и он, словно вечно возбужденный человек, испуганно вскрикнул раз и другой, протестуя против удушья; ему был необходим спасительный глоток, и Кривина великодушным жестом пригласил его на старт. Стартовал Петров превосходно, бокал за бокалом проливались в его глотку.
  Вскоре он возвел очи горе в знак своего горчайшего покаяния и готовности к смирению. Есть ли Господь Бог? Видит ли он, что Петрову все едино, пить или не пить, а впрочем, досадно было бы не пить среди пьющих, с которыми ему невыносимо скучно, хотя, с другой стороны, пить и не скучать он не может, не хочет, не в состоянии. Вдруг в закуток с нарочитой замедленностью ступил огромный и сумрачный человек, поглощенный безрассудством и дикими фантазиями. Присутствующие оцепенели, изумленные и, пожалуй, напуганные этим неожиданным явлением, а великан устремил темный взгляд на Кривину, человека значительного, многое знающего, но который и мал, и худ, и немолод, и своими глубоко запавшими глазками смотрит как кролик.
  - Слушай, упырек, поди-ка сюда и стань здесь, сразу, как только ты вошел, очень ты мне не понравился, и я как обезумевший следил за тобой и раздумывал, что бы такое с тобой сделать, поэтому живо ко мне, негодник, я тебе знатно начищу холку, - скороговоркой велел незнакомец Кривине и пальцем показал, что тому надлежит утвердиться рядом с ним. Дескать, будет лучше, если крошечный, глупый, смешной Кривина сойдется как бы в одно целое с ним, импозантным и грандиозным, это разгонит тоску, скрасит однообразие будней.
  Предположенная новым собеседником комбинация не вдохновила Кривину на то, чтобы сорваться с места и приложить все силы для скорейшего ее воплощения в действительность. Он дернулся было, думая и впрямь поспешить к призвавшему его великану, ведь в первое мгновение ему представилось, что это нужно сделать, раз незнакомец об этом говорит. Однако он быстро сообразил, что тот требует от него невозможного, остался на своем месте и в негодовании выпучил глаза. Он отверг печальные притязания скорбящего о человеческой утлости незнакомца, притязания, из которых вытекало, что уж лучше клоунада, чем тошнотворный душок провинциальной серьезности. Лучше масштаб, сила и поглощение, чем убогое и гадкое в своей обособленности существование мелкого человека.
  А что Петров? У него были основания струхнуть: он как раз и был серьезен даже в эту жутковатую и несколько все же забавную минуту. Громадный незнакомец мог его заметить, вычислить. Вместе с тем он, сохраняя присутствие духа, проследил за Головнутых, пытаясь уловить, насколько тот готов обернуться следующей жертвой наметившегося шутовства. Однако наблюдение ничего не дало, Головнутых возвышался на своем месте как истукан, и его лицо оставалось бесстрастным.
  Узенькому и сжавшемуся в своей маленькой загадочности Кривине было, кажется, невдомек, что прочие, глядевшие на него большими, усталыми, почти добрыми глазами, уже раскусили его, угадали в нем интригана, затейника, шута, которому как раз впору оказываться во власти обуянных духом злой забавы молодцов и плясать под их дудку, выделывать по их команде разнообразные комические штуки. Кому же и быть осмеянным, если не Кривине?
  - Становись же! - крикнул великан. - Ничего постыдного и позорного я тебе не предлагаю, братишка, так что ты напрасно изумляешься и таращишь глаза. Я, если хочешь, заплачу тебе.
  - Для чего мне туда становиться? Это трактирный бред, - возразил Кривина натянуто.
  - Да уж, будь добр, позабавь нас. Тебе это по плечу.
  Кривина огляделся, призывая всех в свидетели своего несчастья.
  - Я не шут, чтобы кого-то забавлять, - сердито бросил он, - я буду сидеть там, где сижу, и с места не тронусь.
  Незнакомец нагло ухмылялся и как-то развязно пошатывался.
  Петров решил быть дельным, пригодиться в последующих мероприятиях; стянув лицо в подчеркнутую строгость, он заметил:
  - Неправда, Кривина, что ты не шут. Не спорь и лучше вспомни, не ты ли распространял слухи о собственной гибели, тебе, мол, отрезали голову в твоем же магазине...
  - С каких это пор, кстати, магазин моего отца стал твоим, Кривина? - осведомился Головнутых остро.
  - Вы шутки собрались здесь надо мной шутить? - крикнул Кривина. - Ты с чьего это голоса вдруг запел, лопух? - Взбешенный, он выплеснул в Головнутых остатки пива из бокала, отставленного Петровым в эту странную, навязывающую трезвость и внимательность к происходящему минуту.
  Сверкали глаза Кривины и бросали колючие лучики в разные стороны в поисках спасения.
  - Отрезали головку и на прилавке положили в тарелочку. Вот что ты выдумал. - Петров натянуто, сомневаясь в успехе принятой им на себя роли, усмехнулся. - И после этого ты будешь уверять нас в своей солидности, в солидарности с человечеством, да?.. честным и дальше постараешься казаться и будешь пускать пыль в глаза, доказывая, что ты на добрую голову выше всех нас?
  Кривина нетерпеливо отмахнулся; выкладки Петрова в настоящую минуту и не могли быть ему интересны.
  - А если я найду другого шута, ты посмеешься с нами вместе? - спросил Кривину незнакомец.
  - Я вообще не нахожу ничего смешного в ваших шутках, - как будто слегка смутился тот, - и, скорее, нахожу ваше собственное положение незавидным, не говоря уже о вашем поведении, которое оставляет желать лучшего...
  - И еще бабушка надвое сказала, - воскликнул увлеченно Петров, - что магазин принадлежит Помидору. Тоже мне предприниматель!
  Великан возвышался ветряной мельницей и похрустывал суставами, неприятно скрипел, поднимая руку или почесывая зад. Он сказал:
  - Значит, Кривина... тебя ведь Кривиной кличут, правда?.. Так что же, Кривина, если я, при моем-то незавидном положении, да еще оттого, что и есть, может, клоун, запрыгаю тут перед вашей компанией, вскидывая ноги, как баба балетная, понимаешь ли... понимаешь ли, Кривина, что и коленца даже разные, позы невероятные... станешь смеяться, гомункул?
  - Не знаю... Надо подумать... Но самое верное - сразу сказать, что я не вижу необходимости отвечать на ваш нелепый вопрос... - промямлил несчастный.
  - Нет, время размышлений вышло, ты ответь!
  - Да ваш вопрос попросту глуп! - выкрикнул Кривина в отчаянии и, вспотевший, едва не плачущий, откинулся на спинку стула.
  - Ну все, преамбуле конец, и пора тебя, головастик, брать за жабры!..
  О, как верно, назвав головастиком, описал незнакомец форму своей жертвы! Что-то схожее с волхвованием феерически засверкало в соприкосновении его простых, в сущности, слов с разгоряченным воображением Петрова и Головнутых, готовым и в удручающих обстоятельствах наделять своего ничтожного приятеля Кривину смешными чертами, не принимая в расчет его действительные немощи и надобность в заступничестве. Оживленно, радостно и светло волхвуя на верхних этажах своего существования, они едва не обмочились, замирая в страхе и нездоровом восторге, и пошевеливали низами, дрыгали конечностями, увиливая от вероятных струй, ерзали, нащупывая, не сидят ли уже в луже. Смекнув, пусть даже всего лишь по-своему, с кем имеют дело, и зная теперь, что сопротивление бесполезно, они телепатически перекидывали друг другу гладкую мысль, что пришли сюда, следуя за несомненно пронесшейся в небе путеводной звездой, скромно и по мере сил засвидетельствовать великие перемены в жизни и судьбе Кривины, уже устаревшего и больше в прежнем состоянии не нужного. Не поспеши сюда, в мир обыденности, темный демон с его колдовством и жуткими намеками на истинное положение вещей, вся замшелость и бессмыслица окраинного шахматиста могла бы в одно из мгновений сонного здешнего бытия стать явной и, завладев простыми умами, угнетать их и толкать в пропасть. Но демон пришел, он поспел и не обманет терпеливых ожиданий. Между тем, осуществляя задуманное, великан легко схватил Кривину, подтащил к себе и затем опрокинул на стол. Предметы, включая и Кривину, в огромных руках этого чудовища мгновенно теряли способность виднеться, но не материальность как таковую, и что это так, могла засвидетельствовать своим внезапным обнаружением отдельно взятая спина захваченного бедняги, блином легшая между пивными кружками. По ней, распластавшейся, забегали, как шарики, глаза, в какой-то момент под жестоко направленным на слабое естество давлением невиданной силы выскочившие из орбит. Ни Петров, ни Головнутых не успели и словом обмолвиться в защиту своего попавшего в переплет приятеля. Таинственно прозвучал в творящейся у них на виду мясорубке звон раздвигаемых бокалов, образуя забавные условия для того, что Кривина, безобидный любитель вранья, некстати очутившийся в злачном местечке, предстал господином дерущимся, страстно нарушающим порядок и бьющим посуду. Однако по этому пути не пошло дело Кривины. Оцепеневшие, отлившиеся в строгую форму атлантов, поддерживающих невидимый небесный свод, Петров и Головнутых внезапно различили в наступившем хаосе беспомощно распростертое на столе тело. Кривина, свесив к полу свои тонкие ножки насекомого, толчками неуемно дергавшейся головы расплескивал пиво из бокалов и даже глотал те брызги, что летели ему в лицо.
  - Не нужно быть Аристотелем, чтобы задуматься, так сделай это, - наставлял незнакомец, - задумайся и пойми. Я же вопрос задал. Ты все-таки ответь, - с поразительной настойчивостью требовал он. - Наберись мужества, шевельни совестью, приятель.
  Этот громадный человек определенно был исчадием ада, и Кривина понимал это не хуже других. Но он, судя по всему, больше не мог терпеть ни разыгравшейся в душе тревоги за свою сохранность, ни сознания, что друзья только смотрят на его неожиданные приключения, смотрят и все ждут чего-то из ряда вон выходящего, как в анатомическом театре.
  - Ребята, ребята! - закричал он. - Помогите же мне!
  Петров возмущенно отпрянул. В некую прочность уперлась спина, и он, гадая, не в стену ли, не в стену ли страшного подземелья, подумал, что Кривина уже Бог знает как невыносим. И самому себе отвратителен уже Кривина, желая, однако, мстить и обидчикам (а все присутствующие, пожалуй, начинали входить в их число), и тому опрокинутому на спину насекомому, каким он внезапно стал. Было тошно, что этот человек, всегда мрачно искавший какого-то великолепия и величия в злых помыслах, вдруг в беде застонал и жалобно заблеял, зовя на помощь и врага, - а я ему враг, четко определился Петров, - и даже гниловатого интеллигента Головнутых, едва ли способного вообразить себя обуздывающим распоясавшегося громилу.
  - А ведь в самом деле гомункул! - кричал Головнутых, смеясь до слез, и с близкого расстояния, слегка подавшись вперед, всматривался слезящимися глазами в мучающегося на столе Кривину.
  Посильнее обхватив лапками похожую на бревно руку мучителя, Кривина произнес необыкновенно отчетливым, режущим воздух голосом:
  - Теперь все видят, что ты такое и кого тут представляешь. Теперь все видят твое истинное лицо, негодяй. Ты думаешь, что здорово посмеялся надо мной, а в действительности ты смеешься над самим собой. Позор, позор... И всем прочим! Называли меня другом, клялись в вечной дружбе, а вон как обернулось, и теперь вам за ваше недостойное поведение - позор, позор... Обо всех вас будут вспоминать с возмущением и горьким смехом. Вы прокляты...
  - Что за чушь ты несешь, сморщенный желторотик, поганка? - высоко над изрыгающим хулу человеком усмехнулся незнакомец.
  - Не я, так другие отомстят тебе, уверяю, еще будут люди, которые заступятся за меня, и ты их увидишь.
  - Что же это за люди будут? Хотя бы один такой человек уже есть?
  Кривина печально улыбнулся. Тогда произошло неожиданное. Словно из пустоты возник невысокий, но отменно сложенный человек средних лет - еще один незнакомец - твердо шагнул к столу и, скрестив руки на груди, вымолвил:
  - Я.
  Все, кажется, на груди руки уже складывали нынче или не далее, как вчера, мелькнуло в голове у Петрова, неужели и я? Но припомнить он не мог.
  - Что такое? - отшатнулся тем временем великан.
  - Я буду упомянутым человеком. Не берусь судить, как и для чего этот господин, - новый незнакомец кивнул на Кривину, - очутился на столе, но мне слышатся беда и зов незаслуженно оскорбленного в его голосе, отчего я тут как тут и уже, фактически с первого взгляда, наблюдаю здесь беспорядок. Будучи, можно сказать, местоблюстителем, не согласен с ним мириться. - Местоблюститель покосился на гиганта. - Довольно, юноша, не злоупотребляйте больше нашим терпением.
  - Пожалуйста, - с готовностью согласился палач, отпуская свою жертву. - Я устроил цирк, не спорю, но исключительно из благоразумных предпосылок общего развлечения. А если вам это не по душе, я закругляюсь и ухожу в тень.
  Он достал из кармана брюк засаленный носовой платок и демонстративно вытер руки, а затем, шумно высморкавшись в него, скомкал и швырнул под ноги Кривине, все еще распрямлявшемуся после побывки в медвежьих объятиях чужака. Сознание чуждости великана всему человеческому настолько глубоко проникло в существо Кривины, что и сам он, дико и злобно озирающийся по сторонам, теперь производил довольно странное впечатление, отдаленно и отнюдь не в поэтическом смысле напоминая тех, о ком насмешливо бросают, что они не от мира сего. Следует заметить, что изверг, успевший, чему есть свидетели, серьезно помучить Кривину, был чуть ли не в лохмотьях, а тот, второй незнакомец, вырядился как на парад. Черный костюм с иголочки, красный галстук, белоснежная рубаха - что и говорить, уровень далеко не трактирный! Он, не без наглости назвавшийся местоблюстителем, смотрел смело, открыто и улыбчиво, а посунутый им с авансцены оборванец определенно смутился и спасовал. Стоя в сторонке, оборванец недовольно сопел. Но, может быть, гораздо существеннее вопрос, какова цена таким свидетелям происшествия, как Петров и Головнутых. В глазах претерпевшего Кривины они были всего лишь парочкой подлецов и негодяев, жалких трусов, не поспешивших ему на выручку, но чтобы нашлись люди, согласные разделить с ним эту точку зрения, следовало растрезвонить о случившемся на весь мир, а Кривина первый готов был ратовать за соблюдение тайны. Менее всего он хотел выпускать историю своего позора за пределы узкого круга посвященных.
  
   ***
  
  Если первый фантастичен как в роли разбойника, так и в роли картинного нищего, подумал Петров, отчего же второму, этому нашему благородному избавителю, не быть вообще чисто фантастическим созданием? Но сам анекдот с Кривиной, это событие... чтоб событие подразумевало сговор и фарс, то уж не только этим двоим, - он поочередно взглянул на великана и местоблюстителя, - нет, надо, чтобы в сговоре участвовали и Кривина с Головнутых. А возможно ли? На чем крепить подозрения? Ничто не указывало на то, что будто бы его добрые приятели заварили всю эту кашу. Головнутых был предельно ясен, прозрачен, он по-своему наслаждался происходящим и хотел только, чтобы напасть не коснулась и его, а для того сигнализировал, как мог, о переходе на сторону гонителей Кривины и полной преданности им. В высшем же смысле ему и впрямь не было никакого дела до переживаний и страданий Кривины, и если он не понимал этого раньше, то сейчас осознал с предельной доходчивостью. Кривина? Кривина с возмущенным видом сел на прежнее место и, бормоча что-то себе под нос, принялся нехотя чистить одежду. Его, разумеется, мучило, что случившееся с ним не вызвало никакого волнения в трактире, осталось незамеченным, гроза задела его одного. Он перестал интересоваться Головнутых, с которым для чего-то встретился в злачном месте, помеченным в его сознании печатью порока и всевозможных непотребств. И все же трудно не признать, что его волнение было поверхностным, и сердце его не затронул по-настоящему случившийся скандал, из ряда вон выходящий и действительно фантастический, а следовательно, достойный упоминания в истории не только трактира, но и всего города.
  И это жаль, очень жаль, что люди - люди отнюдь не картонные, напротив, весьма даже из плоти и крови - так мучились и кувыркались в обстоятельствах, не находящих рационального объяснения, но оказались слишком мелки и эгоистичны и не поддались силе, готовой возвести их печальный опыт в ранг общественной проблематики. Они предпочли, так сказать, не выносить сор из избы, замкнулись в своем узком кругу, и их грех перед историей города велик ровно настолько, насколько загадочное и, может быть, сверхъестественное происшествие в трактире, получи оно публичную огласку, могло бы поднять престиж города в окружающем мире.
  Сжалось сердце Петрова в мучительном ожидании, в страшном предчувствии, что подозрения, сейчас еще только описывающие в дымном воздухе беспорядочные круги, в конце концов соберутся в нечто цельное и, образовав отливающий стальным блеском треугольник, вонзятся острым углом в его макушку, пригибая к пивным лужам, пригвождая к столу. Так ведь бывает! И если окажется, что он повинен в страданиях Кривины и бессмысленном переходе Головнутых на сторону затейливых чужаков, ему отвечать тогда и за прошлые вины, а кто же вернее, чем он (да еще, может быть, Кривина), догадывается о суровости вероятного в таком случае приговора.
  - Простите за нескромность, - с робкой и даже подобострастной улыбкой обратился Головнутых к местоблюстителю, - я просто из любопытства, так, один вопрос... Называя себя местоблюстителем, вы ведь отдаете себе отчет, что в действительности, может быть, таковым не являетесь, и если так, то кем вы являетесь на самом деле, или, если угодно, кем хотели бы казаться нам?
  - Ну, это далеко не один вопрос. - Незнакомец, назвавшийся местоблюстителем, доброжелательно улыбнулся. - И отвечать придется не мне одному. Назвавшись местоблюстителем, я вовсе не вышел тем самым за рамки приличий и не сел в чужие сани, а только обозначил более или менее подходящим словом те функции, которые в данный момент взвалил на свои плечи.
  - Но в связи с этим не вышло ли так, что вы, назвавшись, упомянутые функции перевели в разряд своих свойств и в дальнейшем тоже будете представать местоблюстителем?
  - Не думаю, - возразил местоблюститель анализирующему, а заодно и соображающему что-то на будущее писателю. - Блеснув на миг некой острой гранью, я тут же эту грань и прибрал, откинул туда, где ей положено быть, и нет в мире силы, способной воспользоваться минутой и мелькнувшую грань превратить, скажем, в ребро, а уже из него изготовить еще какого-то нового человека. Это не значит, что у меня только набор всевозможных граней, и я вытаскиваю на свет Божий то одну, то другую, тогда как ничего полноценного, определенного, выдающегося во мне нет. Как раз я очень и очень четок, резок и точен. И в дальнейшем мы будем рассуждать о том, присуще ли то же самое и вам, каждому в отдельности и всем вместе в целом. А коль так, не вижу смысла меняться и предполагаю еще сколько-то времени откликаться на имя местоблюстителя.
  - А тот, смотрите, исчез! - закричал вдруг Кривина, размахивая руками. - Негодяй этот, изверг!.. А разве не следовало разобраться, кто он такой и почему насел на меня? Что я ему сделал? Почему он избрал меня, почему задумал обидеть, чуть ли не до слез довести... что было бы дальше, какие еще ужасы, если уже началось с того, что он повалил меня на стол?..
  - Как это исчез, с какой стати, почему бы это мне исчезнуть?! - с изумленным видом возник снова великан и остановился перед столиком, сердито стуча по нему костяшками пальцев.
  - Ах, этот!.. Ну, прочь волнение, опасность миновала. Перед вами всего лишь известный в здешних пивных субъект, - объяснил местоблюститель. - Когда-то это был подающий большие надежды юноша, высоко образованный, еще в слабоумном возрасте усвоивший Достоевского и Толстого. И я был в свое время таким же, но меня субъективные склонности ввели в разум и расклады практического свойства, а его устремили вверх, вширь и в дурь. Он чрезвычайно высок, плотного телосложения и не далеко не семи пядей во лбу. Дико втемяшилось ему в голову, что истина в вине, и с тех пор, входя куда бы то ни было, он трубит: стучите ложками, гремите вилками, вина налейте мне скорей!
  - Мне он ничего такого не трубил, - зароптал Кривина.
  - Значит, решил сразу брать быка за рога. Кстати, отпустим парня восвояси? Совсем, поверьте, нет необходимости в его присутствии, чтобы мы разобрались, что он собой представляет. Достаточно сказать, что правда о нем сконцентрирована в анонимной повести....
  - О, повесть! - воскликнул Головнутых. - Скажите нам ее название!
  - Она называется "Непотребный Ком и его роль в истории русских грехов".
  - Было сказано, что повести достаточно для моего отсутствия, а я говорю - нет, - возразил герой названной повести. - У вас речь зашла о литературе. Что ж, я выскажусь относительно принадлежности того или иного произведения к эпохе, в которой мы живем или могли бы жить. Я много чего порасскажу о способах преломления некой эпохи в произведении, если мы на данный момент анализируем реальные произведения и одно из них в самом деле считаем достойным анализа. А в таком случае не обойтись без моего присутствия. Моя обязанность - подавать наглядный пример.
  Местоблюститель сказал:
  - Анонимный автор изобразил целую эпоху пьянства в трактире, где мы с вами в настоящую минуту и находимся.
  - А почему же он анонимен? - спросил Кривина вкрадчиво. - Минуточку! Я знаю, он побоялся назвать себя. Если бы я взялся за перо, всякий страх тут же пропал бы.
  Прекрасно одетый рассказчик, присев на стул, задумчиво покачал головой.
  - Я обдумал ваши слова, мой друг, - сказал он, - и быстро в них разобрался. Мой вывод гласит, что дело тут не столько в анонимности какого-то конкретного автора и тем более не в ваших страхах, сколько в общих и всем известных принципах народного творчества. Обратите внимание на то, как повесть, которую мы анализируем, оборачивается зрелым и великолепным плодом, предварительно выращенным на древе познания народной пытливостью и издревле присущей народу тягой к творческому вмешательству в мимотекущую действительность. Перед нами внушительная панорама не только домашней жизни пьяницы Кома, но и общественной - в пивной. И это не анекдот, поскольку изображение пьянства не приняло вид чего-то застывшего, раз и навсегда данного. Пьянство изображается в действии, в развитии, показаны его последствия, следовательно, перед нами историческая картина, определяющая российское пьянство как бесконечную цепочку российских грехов, и именно в ней, а не в какой-то показной законченности форм, играет свою зловещую роль непотребный Ком. А непотребен он с младенчества, с тех пор, как начал ходить на горшок, а не оправляться в пеленки. Достигнув же зрелости, а вместе с ней и едва ли не беспробудного опьянения, Ком вздумал бесчинствовать непосредственно в домашних условиях, для чего принялся бить, встав с постели, свою несчастную жену, гоняться за тещей и поливать грязью соседей. Что же взбрело на ум жертвам его безобразий? Поневоле заметив между собой много общего, они естественным образом объединились в общественность, и первое, что им при таковом становлении пришло в голову, это сказать Кому, что они общественность все же не настоящая, скорее даже дутая, и ему лучше поискать доподлинную, чего-то стоящую, и на ней испытывать свою злую силу. Им удалось убедить Кома в своей правоте, и он перебрался сюда, в трактир, где с головокружительной быстротой нашел себя, сообразив, что тут впрямь подходящая почва для всевозможных диких выходок. Прежде то зло, которое он приносил домашним, обещало со временем сваляться в нечто глупое, унылое, однообразное, а теперь его роль выразилась в мощном стремлении то и дело устраивать целые спектакли, разыгрывать дикие сцены, учинять не стихийные, почти не мотивированные насилия над беспомощными людьми, но по-настоящему обдуманные и целенаправленные акты вандализма.
  Головнутых не утерпел, подал голос, заговорил даже как-то на повышенных тонах:
  - Если эти акты просто следуют один за другим и совершенно не пресекаются наказанием, то какая же это история? Не примите, ради Бога, на свой счет, я только с точки зрения литературы, того, что знатоки называют художественной правдой... Уверяю вас, история должна иметь не только начало, но и конец. А что, с вашего позволения, видим мы? Ком неожиданно появляется среди нас, ведет себя, мягко выражаясь, вызывающе, а только почуял опасность - его и след простыл.
  - А затем снова появился, - напомнил великан Ком.
  - Разве это история? - возбужденно крикнул потерявший терпение Головнутых. - Это эпизод, случай, а не история. Рассудим же по-человечески, а не абы как...
  Ком удивленно воззрился на него:
  - А что это - абы как?
  - Это когда... не по-нашему. Даже и грехов наших в их настоящем виде не видать в вашей истории, не то что какая-то там роль Кома. И я не думаю, что повесть - вы ее анализируете, но, сдается мне, попутно и нахваливаете - дала бы пищи уму и сердцу больше, чем ваш рассказ, чем то, что вы так добросовестно и красиво рассказали нам своими словами.
  - Ни мои слова, - рассмеялся местоблюститель, - ни сама повесть не могут быть по-настоящему интересны таким умным и образованным людям, как мы с вами. Что в повести заслуживает некоторого внимания, так это имя ее героя. Ком, в нашем представлении, есть нечто скомканное, умятое и практически сложившееся в цельный образ. И в то же время это нечто, способное обрастать, расти, увеличиваться.
  - Но это когда он катится с горы по снегу и обрастает снегом, - возразил Кривина. - Тогда он становится снежным комом.
  - А до этого был ничем? - тонко усмехнулся Петров. - Что-то, возникшее из ничего, покатилось с горы и превратилось в снежный ком?
  - Но так и человек. Возник из ничего, покатился, стал человеком.
  Высказавшись, Кривина горделиво оглядел присутствующих.
  - Не забывайте еще, - сказал Головнутых, - что этот снежный ком, скатившись в теплую долину, растает и в качестве кома прекратит существование, или, сорвавшись по дороге, ударится о какой-нибудь горный предмет и попросту рассыплется.
  Местоблюститель поднял руку, призывая спорщиков уняться и внимательно выслушать его.
  - Мы отслеживаем, - заявил он, - не приключения и конечную судьбу какого-то кома, а роль имени в жизни человека, получившего имя Ком. И эта роль очевидна: с одной стороны она говорит о реальных качествах данного человека, о его способности, как говорится, стать поперек горла любому, кого ни возьми, а с другой - указывает на заключенные в нем потенции к росту, даже, если на то пошло, к бесконечному наращиванию и увеличению. А что указывает, то некоторым образом и наделяет, навязывает. И сегодня мы увидели этого Кома большим человеком гренадерского телосложения, а завтра, не исключено, увидим горой, раздавшейся до величины Монблана или чего-нибудь, скажем, гималайского. Это что касается Кома. А что касается нас? Вас, если быть точным.
  - Нас все это не касается, - отрезал Кривина и, надув губы, отвернулся.
  - В свете уже получившей известное освещение философии следует, как думается, заключить, что влияние имени на жизнь и судьбу Кома есть не что иное, как общее влияние всякого имени на все живое и притязающее иметь судьбу, а не прожить как Бог на душу положит. И тут уж каждому из вас держать ответ за тот образ, мысленный, психологический, нравственный и тому подобное, который либо - первое: был самостоятельно тем или иным субъектом абстрагирован от его собственной сущности и выброшен, так сказать, вовне. Либо - второй вариант: был извлечен и выброшен другими, то есть ближайшим и естественным образом заинтересованным окружением.
  - А ну как это "вовне" в настоящем случае вообще не подходит? - озабоченно поморгал и вскинул брови Головнутых.
  - Как бы то ни было, все уже имеющиеся аспекты и параметры говорят за то, что настоящий случай не в последнюю очередь интересен недоумением, возникающим при взгляде на предметы и вещи, не соответствующие внятности, вразумительности, какой-либо определенности. Невольно пугаешься, не правда ли? Как бы в штаны не напустить...
  - А кое-кто и напустит, - грозно пообещал Ком, всколыхнувшись всей своей циклопической массой.
  Кривина вымученно усмехнулся:
  - Добрый следователь, злой следователь...
  - Без иронии, товарищ, брось сарказм. Я же опять призову, я и взыскать могу...
  - Ведь всегда первым делом, - прервал компаньона - а вырисовывалось, что эти двое, нарядный и оборванный, оба уверенные в себе, самодовольные, работают в паре, - велеречивый местоблюститель, - высматриваешь форму, а без того невозможно ориентироваться, плывешь просто, как утка, этак плывешь себе по воле волн... а куда? И как, собственно, не содрогнуться, когда что-то точно есть, а формы не видать? И что же мы скажем о содержании при отсутствии формы? Но особенно нехорошо и даже скверно до безобразия, если в поле нашего зрения попадает нечто, а оглядевшись, мы уясним, что это более чем возможно... Нечто, сообразующееся с именем и званием человека, но ни с чем не сообразно, не похожим ни на что и ни на кого образом демонстрирующее злосчастное отсутствие формы и снова - в который уже раз! - внушающее подозрение относительно отсутствия и содержания. Что делать? Кричать караул? Что делаю я? Именно в соответствии с обрисованным прискорбным положением я уже не в первый раз за время нашей во всех отношениях приятной встречи обращаю взор на одного из здесь присутствующих и, потрясенный, снова и снова отвожу его в сторону, так ничего и не сообразив, ничего не решив. Со смешанным чувством удивления, стыда, возмущения я вращаю глазами, пытаясь уклониться, не проходить вновь это досадное испытание, снять заклятие с моего ума, заставляющее его то и дело возвращаться, как пса на блевотину, к пытке этим несомненно ужасным господином, но они, глаза-то, с упрямством, достойным лучшего применения, опять там, опять останавливаются на все том же, со скрежетом зубовным всматриваясь.
  Оратор, наверняка скрестивший в эту минуту руки на груди или, по крайней мере, собиравшийся это проделать, упер, на манер сверла, взгляд в Петрова и с бесшумным, разве что отзывающимся дальним эхом жужжанием заработал, вгрызаясь в испытуемого, все еще с деланным равнодушием смотревшего в потолок. Как будто тихое "ах" прошелестело в воздухе. Кривина и Головнутых преобразовались в затаившую дыхание публику, а Ком, глядя поверх голов, барабанил по столу пальцами и едва заметно кивал головой в такт проигрывавшейся в каком-то уголке его памяти мелодии. Крепился Петров, изображая незаинтересованность в происходящем и даже наглое пренебрежение формой, которую так жадно искал оратор, но в конце концов не выдержал, взвыл, дико выкрикнул, топая под столом ногами:
  - Да кто вы такой?!
  - Кто он? - невозмутимо и жутко указывал философствующий местоблюститель на Петрова. - Что значит его образ? содержит ли этот образ резкие отличительные или хотя бы узнаваемые черты? какие черты в той или иной степени определяют его роль среди нас и могут служить своего рода лакмусовой бумажкой в процессе познания его как личности, как целого? какие черты позволяют нам умозаключать о характере этого человека, его привычках и наклонностях? или этих черт всего одна? и эта одна-единственная черта дорогого стоит и способна затмить нас всех вместе взятых? - вот вопросы, и дальше они будут расти, как грибы, если мы не получим ответа ни на один из них.
  - Нет, что же это... что я? - встрепенулся Петров, стряхивая оцепенение. - Долго говорить и объясняться не буду. Я человек как все, обычный. Живу на окраине, и не жалуюсь, живу в свое удовольствие. Мне перебирать черты, хоть свои, хоть чужие, незачем, а если вы надумали докопаться во мне до каких-то чудес и достойных восхищения свойств, то мне до этого и дела нет, я человек не тщеславный. Мне к тому же задерживаться на этом свете незачем. Меня сюда, в трактир этот ваш гнусный, и не приглашал-то никто, я зашел случайно, просто заглянул, а теперь и сам никак не возьму в толк, какого черта я протираю здесь штаны.
  - В таком случае вам лучше уйти, - решил местоблюститель.
  - С какой стати? Не пойдет, не годится так! - Петров встал, выставил кулак, поводил им из стороны в сторону и сел вскоре на прежнее место. - Когда б я сам захотел уйти, - разъяснил он, - я бы встал да пошел, а раз вы меня вздумали гнать взашей, я и не подумаю уйти, даже если мне этого хочется, как ничего другого.
  - Я не гоню вас взашей, я только предлагаю вам удалиться, и причина, побуждающая меня сделать это, абсолютно ясна: вы игрок, не представляющий интереса. А как обычно поступают с таким игроком? Его удаляют. И мы говорим: поскольку вы человек без резко выраженных черт, за которые мы могли бы вас ухватить, вы не подходите нам.
  Ком не согласился с выводами местоблюстителя. Он несколько времени сидел в молчаливой задумчивости, опустив тяжелую голову, и в целом он неплохо справлялся с этой иллюстративной умственностью, обременительной для его громоздкой сущности. Однако физическое беспокойство нервной системы, железным каркасом загнанной в его словно резиновую и кое-где подгнившую плоть, все же глодало и действовало, и даже набирало обороты, а оттого он с некоторым неистовством бил себя кулаком по раскрытой ладони, как бы выколачивая нужные слова.
  - Отчего же сразу гнать? - наконец заговорил он. - Я так думаю, что вернее будет сначала разобраться, попытать...
  - Пытать? Меня пытать? - ошалело вскрикнул Петров.
  - Попытать счастья, - спокойно, словно и не услыхав крика своей жертвы, досказал великан. - А вдруг повезет, и игрок окажется ничего, такой себе, знаете, сносный и более или менее пригодный...
  - Хватать, пытать... А я не котенок, не щенок, чтобы меня хватать. Нет, что за ерунда! Кто вы такие, чтобы смеяться надо мной! И еще большой вопрос, кто подходит, а кто нет. Вас, вас лично, - негодующе ткнул Петров пальцем в сторону местоблюстителя, - может, больше устраивает пресловутый Ком, и вы где-то полагаетесь именно на его силу, на его удаль. Ну что ж, призовите его, пусть он попробует ухватить меня, а тогда и посмотрим...
  - Видишь, старик, - живо прервал Петрова Головнутых, - я со своей проницательностью на пороге славы, я ведь всегда полагал, что ты в конце концов понадобишься, я, кажется, даже тебя предупреждал...
  - Отстань, ну тебя к черту...
  - Чего окрысился? Как будто против шерстки гладят. А если и так... Впрочем, что пока выходит? Чепуха выходит, согласись. Ну что ты такой уклончивый, обтекаемый, что ты как песок, как вода! Не будь говном, напрягись, поднатужься, собери всю свою волю в кулак. Неужели ничего нет и взять тебя не за что? Вот ты такой по виду благородный, величавый, разумный, и все это - пустой номер? До того пусто, что даже Кому не под силу...
  - Кстати, еще немножко о Коме, - снова заговорил местоблюститель. - Я подробно описал его бесчинства, то есть создал документ, который и предоставил в распоряжение полиции, надеясь на достойное обуздание дебошира. Питал иллюзии, но что же последовало? Полиция в ответ сунула, причем, заметьте, с глумливым хихиканьем, с ужимочками... майор там один особенно изощрялся, гримасы у него были - сущий бес! Нет, позвольте, они рассчитывали на взятку с моей стороны? Мол, я приплачу за поимку варнака? Ничего себе, вот так фантазии! Да не они ли должны были выдать мне гонорар за создание документа? Они же сунули мне вышеназванную повесть, созданную ее анонимным сотрудником. Каково, а? Вот чем занимается наша полиция! Я им подробный отчет...
  - Донос, - поправил Ком.
  - А они, вместо того чтобы засучить рукава и взяться за дело, перевирают мой документ в какую-то дурацкую повестушку. А на мой протест нагло заявляют, что я все равно вор и им, мол, неприятно иметь со мной дело, а поскольку пока им не представился случай взять меня с поличным, они решили, шутя шутки, по-свойски расправиться с моей пробой пера. Это я-то вор!
  - А вор и есть, - ухмыльнулся великан. - Первейший в этой округе. Кто, если не ты, обрек наш квартал на нищету и прозябание? Кто устроил здесь рассадник униженных и оскорбленных, кто походя обижает вдов и сирот?
  - Но в таком случае, - заметил Головнутых, - можно ли, даже оставляя в стороне анонимность, говорить о народном характере повести, повести, созданной в полиции, а не где-нибудь в торговых рядах или в такой же пивной, как эта? И потом, не могу не сказать... только без обид!.. всего лишь вопрос, и, если по существу, ответьте мне по возможности веско: за всеми этими выкрутасами не осталась ли в действительности без места так называемая живая жизнь? Потому что он, - Головнутых судорожно качнул головой в сторону Кривины, - плакал, да, были слезы на его глазах, когда он осознал, что на его честь, на его достоинство поднята громадная рука, и это было очень живо... Но только мы воодушевились, только мы поверили, что так и будет продолжаться, как все вдруг померкло и потускнело, и уже в другом смысле заиграли краски, очень даже, может быть, необыкновенно, впечатляюще, незабываемо... но куда же подевалось прежнее? Кривина, обратите внимание, сам Кривина ушел в тень и стал как никто... разве это выразительно? О, как я волнуюсь! Я волнуюсь за всех нас, за каждого... и этот Кривина, этот вырванный с мясом лоскут человека, бывший человек, этот, прямо сказать, пес, готовый лизать прибившую его хозяйскую руку...
  Кривина вдруг встал; на его глазах блестели слезы. Похоже, его лишь сейчас по-настоящему поразило, что пережитое им унижение не вызвало ни малейшего волнения в темных и густых кабацких водах, осталось незамеченным, гроза задела его одного. Нынешнее волнение Головнутых, в котором тот попытался чувствительно, мощно отобразить и его, Кривину, он без колебаний ставил ни во что и грубо отметал.
  - Я знал, я не сомневался, что ты ничего поделать со мной не сможешь, - сказал он Кому. - Кишка тонка! Тебе взбрело на ум взять меня силой, но тебе духу не хватило довести дело до конца, а когда я прямо высказался и в лицо тебе заявил, что ты собой представляешь, ты даже не решился мне возразить.
  Великан рассеянно ухмылялся, пропуская мимо ушей громкие слова маленького человека, вздумавшего возобновить бурю.
  - Если бы я вовремя не вмешался... - начал местоблюститель.
  Кривина крикнул:
  - Плевать на тебя, чучело! Чего разоделся, шут гороховый? Все вы сборище подлецов, банда негодяев. Всем вам я поперек горла... Впечатление такое, будто весь мир против меня, а я будто бы с отчаянием цепляюсь за свое счастье. Но это только впечатление. Вы еще скажите, что все решил и продолжает решать случай. Но я вам говорю, что это не так, и перестаньте быть узколобыми, друзья мои, говорю я вам. Не обязательно прыгать выше головы, но все же шевельните извилинами. Того, что действительно сплетает случай, вам вовек не разгрести, но тут ведь дело не столь уж и тонкое... Да, в мире все относительно, шатко, но тут... Мне достаточно указать на виновника.
  - Указывай! - тотчас все решил и, обретя силу духа, принялся распоряжаться Головнутых. - Вы же не против? - повернулся он к местоблюстителю.
  Тот пожал плечами.
  - Это человек с нелепой и жалкой фамилией Петров все придумал! Он отравил газом родителей Наташи, а на днях рассказал мне все, но потом испугался и стал меня преследовать, натравил на меня всю эту свору...
  - Я не свора! - воскликнул Ком.
  - Мы это мы, и мы вовсе не свора, - добавил местоблюститель с легкой улыбкой.
  - Это правда? - выпучил глаза на Петрова Головнутых.
  Лицо Петрова ничего не выразило, он смотрел на Головнутых как в пустоту. Его взгляд был туп и тускл, как если бы он внезапно погрузился в пучину неуместных и безысходных воспоминаний или с особой значительностью принял к сведению, что его жизнь, как ни крути, напрочь лишена доброго, светлого и радостного начала.
  - Только убийц нам и не хватало, - добродушно проворчал Ком.
  - Поверьте, нам вас не будет не хватать, - обратился местоблюститель к Петрову с решительностью, говорившей, что на сей раз в своей борьбе со злом он не ограничится пробами пера. - Сказал уже и повторяю снова: вам следует уйти. Это решение. И оно принято. В нашем заведении никто не потерпит отравителя.
  - Пусть изложит подробности, - вставил Кривина. - Мне он долго и интересно излагал, было поучительно.
  - А это наше заведение, - гнул свое лощенный местоблюститель, - и нам решать, кто здесь впору и под стать разным молодцам, а кто лишний. Ком неприятен, и его существование, как портящее вид, досадно, но он практически укротим, и ему случается выглядеть ручным зверьком. А с вами, не зная ваших дальнейших замыслов и подозревая у вас недобрые намерения, мы не чувствуем себя в безопасности. Я встревожен, и моя тревога не уляжется до тех пор, пока всякие воспоминания о вас не выветрятся из моей головы. В вашем случае, знаете ли, не до писаний, или, как говорит наш общий друг Ком, доносов, не до повестей.
  
   ***
  
  Ждать долго не пришлось того, что изгнанному из трактира Петрову воображалось развязкой. Раз уж припомнился трактир, кстати будет сказать, что назвавшийся местоблюстителем человек, личность безусловно выдающаяся, обладающая громадным запасом изысканности и остроумия, оказался там, скорее всего, не случайно, он, похоже, даже владел этим заведением как самый настоящий и заправский собственник, а стало быть, имел право в той или иной мере распоряжаться судьбами посетителей. Правда, нет такого трезвомыслия или всеобъемлющего разумения, которое помогло бы справиться с удивлением, внушаемым тем фактом, что он терпит у себя столь сомнительного типа, как Ком, а Петрова без обиняков прогнал, прогнал бесцеремонно и не без противоречащего его наверняка низким душевным свойствам нравственного негодования. Вообще, в происходящем после признаний и откровений Петрова у Кривины заключалось много странного, неопределенного, прокладывающего тропки, судя по всему, к еще большей невразумительности, и, думается, напрасно Петров провидел что-то четкое и решающее в ожидаемой им развязке. Как же и быть ей прочной, отменно поставленной и жестко оформленной, если он со своего прямого пути, по которому продвигался с безупречно-реалистической безоглядностью, и не куда-нибудь, а к намеченной, можно сказать, цели, совершенно абсурдным образом свернул в сторону? Свернул не на тощую и почти безопасную обочину, а прямиком в дебри, где его, человека умоисступленного, ударившегося в нелепые откровения, ненужные признания, подстерегать могли разве что все новые и новые абсурды.
  Задумывался он о том, что мог бы со своего твердого пути спрыгнуть и в другую сторону - в блага, в чудеса, в любовь, но толку задумываться об этом теперь не было никакого, ибо что сделано, то сделано, и пятиться, отскакивать уже не приходится, бесы прихватили крепко, в железных своих объятиях сдавили намертво, иначе не скажешь. А мог бы, прыгнув в другую сторону, повстречаться с ангелами, но о них теперь и мечтать было нечего, приключилась необдуманность, необузданность. Вышел срам один. Тошно было в трактире, был самому себе тошен, а ведь продолжается трактир, какое-то там, конечно же, состоялось совещание, бес, спрятавшийся под личиной благополучного хозяина трактира, выступал, резал правду-матку, и было сработано решение на его счет, а поди догадайся, что за решение...
  И снова увертывается этот человек от общественной значимости происшедшего в трактире, отворачивается от вероятия невероятного, не бежит никуда, не исповедуется, не записывает в дневник дрожащей рукой свои сбивчивые соображения о принявшем, может быть, сверхъестественный характер ходе событий! Были бы драгоценны подлинные свидетельства и как бы видения особого рода для нашего чересчур воплотившегося, твердолобого, заматеревшего в безверии, духовно неупитанного города, а малый сей и в ус не дует...
  Сидел, обессилено сложив руки на коленях, и ждал, вне желательных умозрений, своей глупой развязки. Другое дело, однако, что развязка, что она там собой ни представляла, вышла на редкость неожиданной, даже изумительной. Это совсем другое дело, и подстроено оно было, надо думать, далеко не человеками. Ну, если при ближайшем рассмотрении, человеки, само собой, были, явились и участвовали, но концепция, так сказать, идея - еще следует крепко поразмыслить, кому она на самом деле принадлежала! Самое время, может быть, воскликнуть: свершилось! - а то сидим, как черно-белые пингвины на камнях, шлепаем себя ластами по бокам и все ждем чего-то, а точнее рассудить, так и не ждем ничего.
  Случилось же все в минуту, когда Петров, как это ни поразительно, менее всего ожидал всяких случаев или как-то на мгновение подзабыл о возможном их вероятии. Он стоял у окна и смотрел на вырисовывающийся краешком дом Наташи, а тот - не столько сам дом, сколько складывающийся на глазах, зацепляющий деревья, роскошный куст жимолости, облака, прелестную голубизну неба образ - чудился ему крепко завязанным узлом утраченных возможностей. Теперь, потеряв Наташу, он дом ее воображал потерянным навсегда райским уголком, местом, где он мог бы, сложись иначе обстоятельства, обрести тихую, укрытую от всяких бурь пристань. И вот в эту необыкновенную минуту, когда он и впрямь созерцал рай, близкий и недоступный, внезапно распахнулась с треском дверь и к нему вошел, широко и решительно шагая, Головнутых. Следом вкатился его отец, красный и потный, обмахивающийся кустарно свернутой в веер газетой.
  - Говори, папа, - не мешкая отнесся Головнутых к родителю.
  Помидор внушительно откашлялся и сказал:
  - В свое время мой сынок не досчитался отравившейся мамы, а теперь вскрылось, что и у его жены недостача отравленных газом предков. Непорядок, и надо восстановить этих любезных нашему сердцу покойников, хотя бы чисто символически, с долей условности. Особенно это касается Маховых, потому как мы теперь на их манер, отчасти тоже Маховы.
  Петров отмахивался: не до болтовни ему, не приставайте. Головнутых, стар и млад, выказывали настойчивость.
  - Ну, хорошо, восстановить... Как же вы собрались это сделать? - спросил удивленно Петров.
  - Мы давно и страстно хотим детей, - ответил младший Головнутых.
  - Это я страстно хочу, а он не может! - с досадой прохрипел Помидор.
  - Каких же вам еще детей? - повернулся к старику Петров.
  - Мне внуков надо.
  Петров улыбнулся.
  - А обо мне доподлинно, по медицине известно, что в деторождении я нуль, - объяснил Головнутых. - Что бы другое... скрипка там, или книжки писать... а с этим просто беда. Так-то я Наташе задаю работенку, когда доходит до исполнения супружеского долга, в этом отношении мне стыдиться нечего, а зародыша и роста новых созданий нет и быть в моем случае не может. Ну, мы с папой и решили навязать тебе повинность размножения, роль виновника дней. Закрепощаем мы тебя на тот предмет, чтоб ты с моей Наташей переспал как полагается усердному производителю, а потребителем буду я.
  - И я, - подал голос Помидор.
  Его отпрыск округлил:
  - Ребята, детишки народившиеся, пойдут мне в зачет, я запишусь их отцом. После чего Петровых всяких в сторону.
  - Можно и в расход пустить, ликвидировать Петровых, - обнажил в улыбке редкие зубы Помидор; потекла в рот краска с добавочных выпуклостей на щеках, и словно кровью тот наполнился.
  Петров озадаченно переводил взгляд с отца на сына и обратно, как бы уясняя, у кого из них родилась идея столь пронзительного и отнюдь не смешного водевиля.
  - И Наташа согласна?
  - Ты мне, - вдруг заорал Помидор, - ты мне, гад, внуков дай взамен уничтоженных и расставшихся с жизнью предков, а торговаться и задавать лишние вопросы не смей!
  - Спокойно, папа, - осадил разбушевавшегося родителя Головнутых, - ничего предосудительного наш друг пока не сделал и все идет как по маслу. Так вот, друг мой, - снисходительно взглянул он на Петрова, - причины, по которым ты с ней должен будешь переспать, я от жены скрыл, понял?
  - А что это за причины?
  - Не надо, - скривился молодой человек, - вот не надо, ты прекрасно все понял. Ты мне моих детишек, мы - молчок о твоем душегубстве. Никто никогда ничего не узнает, даже Наташенька. А что ты с ней в постели сойдешься на часок ради деторождения, это она усвоила. Как и то, что в будущем возможны повторения, поскольку мой папаша требует троих.
  - Троих, и не меньше, не меньше троих новых членов семьи. Поняли? - Помидор грозно оглядел присутствующих. - Чтоб мне было полноценное восстановление убывших, а не пародия!
  - Наташа, само собой, поспорила, покуражилась маленько, но мы убедительно...
  Помидор снова вступил:
  - Дело было так...
  - Подробности не обязательны, - оборвал его сын.
  - Нет, отчего же, - усмехнулся Петров, - пусть папаша расскажет, зачем его привлекли. Вы бы еще заодно и редакцию втянули, эта история тамошним детским творцам как раз пришлась бы по вкусу.
  - Насмешки? Шутковать задумал? - Головнутых прищурился. - А зря, дело нешуточное. Мы все серьезно обдумали и продвигаем нашу идею теперь... как это выразить... хладнокровно, я бы так сказал. По сути, закипает кровь, как подумаешь о тех, загубленных, да о том, на что приходится идти ради цветущего будущего наших детей, и нужна большая выдержка, стальная сила воли, что сохранить самообладание в подобных условиях. Пусть они, Наташенькины отец с мамашей, были извергами, пьяными, подлыми и просто ненужными людишками, а все же, если взглянуть правде в глаза... И тот факт, что тебе, Петров, именно тебе, а не кому другому, мы доверяем Наташу, ее лоно, хотя можно было бы ведь привлечь на подмогу новейшие достижения медицины...
  - Да, действительно, почему же это именно мне выпала такая честь? - перебил Петров.
  - Потому, во-первых, что ты у нас в руках. Папаша это отлично уловил.
  - Вот ты у нас где! - Помидор сунул Петрову под нос огромный кулак. - Так что бери чресла, пока дают, и - вперед, действуй!
  - Сейчас?
  - Во-вторых, ты нравишься Наташе, ты всегда ей нравился. Это очень важно, и мы это учли. По всему выходит, что ты преступник, негодяй, прохвост, но все же, согласись, лучше ты, чем если навалить на нее, на жену мою, кого-то неизвестного или растворы какие-то из пробирки в нее запихивать. В общем, ты подошел нам по всем статьям. Ты здоров, хорошо сложен...
  - Он даже красив, - подхватил Помидор.
  - Иной раз даже зависть разбирает, до чего же он хорош собой, а уж глаза, и далеко не всеобщее выражение лица, и этот высокий лоб... У него именно те черты и свойства, отец, что нам позарез нужны для создания нашего потомства, и гены, я думаю, тоже подходящие.
  - А как же мои преступные наклонности?
  - Ты убил придурков, бездельников, тупиц. Ты убил их во имя высокой цели, ты решил избавить Наташу от злых людей, вывести ее из бытовой тьмы на чистый и светлый путь. Ты поступил благородно. И это тебе еще один плюс, это лишний раз подтверждает, что ты нам вполне подходишь.
  - Давай действуй!
  - Не беда, что с юридической точки зрения ты виновен и должен находиться в тюрьме. Да и... тебе все равно жариться в аду на сковородке, закипать в смоле. Так что тебе стоит поработать на нас, на благо семьи? Мы все просим.
  - А от просьб проще простого перейти к угрозам.
  - Для нас в данный момент очень даже хорошо, что ты не в тюрьме, хотя, с другой стороны, хороша и юридическая точка зрения, ибо - хлоп! - загнали мы тебя в угол, а все она, своевременно принятая во внимание юриспруденция. Тебе не отвертеться. А если в будущем все-таки угодишь за решетку, нам это уже будет безразлично - главное, дети без отца не останутся.
  - И без дедушки, - добавил Помидор.
  Вы все сумасшедшие, хотел сказать Петров, но промолчал, не видя смысла в продолжении разговора. Он лишь дал понять своим гостям, что требует какого-то времени на размышления. Головнутых не согласился:
  - Размышлять некогда, она ждет. - Он подошел к окну и взглянул на дом, еще недавно рисовавшийся воображению Петрова потерянным раем. - Она там, внутри, иди к ней.
  - Но четверть часа на сборы... - пробормотал Петров.
  - Хорошо, четверть часа, не больше. Если что сделаешь не так, мы тебя выдадим. И чтоб потом, впоследствии, не болтал лишнего. А то донесем.
  Оставшись один, Петров снова поискал в окне соседский дом, но теперь там тяжело и мрачно поднимался образ ада. И в этот ад предстояло идти.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"