В одном из простодушно переваливающихся с боку на бок - смешно там соседствовали огромные дома с низенькими - переулков Москвы я, устав под снегом и ветром и думая обогреться чашкой кофе, чуть было не ввалился в игорное заведение, обманутый красочной неразберихой его рекламных вывесок. Оттуда как раз выходил еще не старый человек в роскошном желтом пальто, расстегнутом навстречу непогоде, высокий и крепкого телосложения. На его узком бледном лицом читался, в резких скачках черт, морщин и даже как будто шрамов, намек на интеллектуальную озабоченность всякими сложными мировыми проблемами, хотя в этот момент оно определенно было только сытым и довольным. Я решил на всякий случай справиться у него, и он на мой вопрос, обоснованно ли я представил себе тут кафе, ответил с легкой снисходительной улыбкой:
- Нет, здесь играют. - И добавил, только уже с окончательно прояснившимся для него презрением к моей простоте и бедности: - На большие деньги.
За выразительностью, с какой он постарался обескуражить меня величиной сумм, оборачивающихся в заведении, я не увидел ничего обидного для себя, но больше и в нем, этом незнакомце, я не видел ничего таинственного и привлекательного.
- Вы, я вижу, горды своим местом в жизни, - сказал я, - а вот я совсем не горжусь своим, хотя мне, собственно, не на что жаловаться, живу я вовсе не хуже других. Но это материальная сторона вопроса, а если взять по существу, если посмотреть в корень, то, скажите, чем же нам гордиться? Тем, что выходим из праха, путь наш во мраке, и уходим мы опять же в прах? Нет, это слишком ограниченно и неудовлетворительно.
Чуть позже, выйдя из переулка, я устыдился, что ни с того ни с сего выступил высокопарным глупцом, витией, чуть не до маленькой бури в стакане расплескался перед неизвестным мне и, может быть, счастливым, удачливым человеком. Теперь меня остановил огромный простор улицы, которая вдруг расплылась и беспорядочно, с каким-то мрачным упрямством потеснила дома, образовав нарочито лишенную пропорций площадь. Я взглянул на церкви и монастырские башенки в отдалении, на милую старину, раскинувшую там и сям целые кварталы уютных домиков, и вгрызающиеся в небо сооружения новой архитектуры. Что же я хотел выразить, невзначай разговорившись с незнакомцем? Да всем известную, но не всеми освоенную, не всех мучающую мысль, что прошлого не воротить, былые ошибки и грехи не исправить, потерянные вещи не отыскать, умерших, когда-то близких тебе, не воскресить. Мир моей единственной и неповторимой жизни постепенно и неумолимо разрушается, тает, оголяя меня, я остаюсь наг, и только оно, мое изначальное существо, остается при мне, еще не утратив способности дышать и видеть, но и оно скоро угаснет, пропадет без возврата. С этими печальными мыслями в голове я бродил по улицам, но их вовсе не обязательно было высказывать. Догнав меня на том перекрестке, где я остановился поразмыслить, незнакомец, явно взволнованный, а, скорее, даже как-то позабавленный и умиленный моим высказыванием, опять заговорил со мной. Я еще замечу, что забавлялся он довольно странно: его глаза вдруг ввалились, обозначив жуть каких-то темных впадин, как если бы он все-таки покончил со всякой шуткой и уже терзался надобностью говорить о страшном и мучительном. Тем не менее, он сказал почти весело:
- Вы впали в уныние и не видите смысла в своем существовании, вот что я понял. А вы поезжайте в город Крошкин на Волге, где все очень бодры и деятельны, и там вы развеете свою хандру. Я хорошо знаю этот городок, а потому не зря даю вам такой совет.
- Однако вы что-то здесь, а не там, - возразил я.
- Но у меня здесь дело, - ответил он с чувством, как бы удивляясь моей слепоте, не видящей крепости и нужности его пребывания в столице.
- О Крошкине никогда не слыхал. И что же можно делать зимой в каком-то городке?
- Я не говорю про зиму. Ехать действительно лучше летом, хотя и зимой жизнь в Крошкине вовсе не замирает.
Мы еще поговорили несколько времени, и, по моим понятиям, наступила минута, когда следовало бы свести уже и более близкое знакомство, но он совершенно не спросил ни моего имени, ни чем я занимаюсь, не спросил даже о каких-то, возможно, конкретных причинах моего уныния. И я тоже решил ни о чем личном его не спрашивать. Он обращался не ко мне, а к разочарованию в жизни вообще, и это выходило у него исследованием явления, которого, как он сейчас открывал, пристально в него вглядываясь, быть не должно. Если он и бросал взгляд на меня, в некотором роде причастного этому явлению и, собственно, подарившего ему, говоруну, возможность обнаружить свои блестящие аналитические способности, то вряд ли видел мое лицо, и говорил он больше в сторону, отвернувшись, роняя слова как бы в самую вечность, которую не то уже считал почти завоеванной, не то еще пока только заклинал и, если можно так выразиться, приваживал.
Я поделывал мелкие работы в разных учреждениях и быстро возникающих, а затем быстро исчезающих организациях, но в середине лета остался без этих занятий, и тогда произошла именно странность, ибо ранним утром автобус доставил меня не куда-нибудь, а на берег Волги. Происходило это со мной, можно сказать, случайно, я двигался всюду в тех краях проездом и словно путешествовал, но по таким причинам, что о них вряд ли стоит и упоминать. На противоположном берегу располагался бодрый и деятельный Крошкин, который, по словам моего зимнего незнакомца, непременно должен исцелить мою душу. Но пока все скрывалось в утреннем тумане, не видать было и волжской шири даже с самого берега, и среди людей, сошедших вместе со мной с автобуса, шли тревожные толки, что назначенный к этому времени паром, скорее всего, не рискнет тронуться в путь. Вот как! Крошкин находился всего лишь за рекой, а все-таки словно в недосягаемости, и оттого представал в моем воображении загадочным. Я почувствовал странное удовлетворение. Хотя люди говорили, что паром, пусть с опозданием, но придет, поскольку туман в конечном счете все равно разойдется, я начинал думать, что вероятная отсрочка каким-то образом растянется на века, и я так и не попаду в этот заветный город.
Однако туман стал стремительно рассеиваться, в нем, словно врачуя раны, разлилась с оттенком йода желтизна поднимающегося все выше солнца, открылась могучая река, и что-то замаячило, засилуэтило на противоположном берегу. Паром прибыл, и в это мгновение у нас было только сознание своего благополучия, чувство, что Господь не перестал уделять нам внимание. С огромной и неуклюжей на вид посудины скатилась толпа веселых, радующихся своевременной доставке людей и съехала немалая куча больших и мелких машин, а мы, тоже охваченные радостным возбуждением, поднялись на металлическую палубу. Скоро от тумана не осталось и следа, и с середины реки я уже как нельзя лучше видел Крошкин. Это была небольшая, но крепко сбитая масса деревянных домиков, угрюмых каменных домов в два этажа, белых высоких купеческих особняков, окрылено глядевших на Волгу. В центре высилась громада собора, а живописно извивавшаяся береговая линия вдруг упиралась в пристань, где стояли, прилепившись друг к другу, два одинаковых теплохода Бог знает чем умилявшей меня речной постройки. Смутное чувство, пока я рассматривал с парома крошкинскую панораму, нашептывало мне, что я вглядываюсь в свое прошлое, а может быть, будущее, что, пройдя этими улицами и улочками, я непременно встречусь с некогда, в давней, полузабытой старине, виденными образами и пейзажами или, напротив, осознаю таинственную и неизъяснимую необходимость до мелочей запомнить все увиденное ныне.
Очутившись на берегу, я пришел по застроенной теми угрюмыми каменными строениями, о которых уже говорил, улице к площади, куда сверху сползал заросший дикой зеленью холм с остатками церкви на макушке. Церковь, солидно работая, восстанавливали показавшиеся мне необыкновенно крепкими и надежными труженики. На площади повсюду теснились торговые ларьки и сувенирные лавки, от нее во все стороны разбегались петляющие улицы с замечательными деревянными домиками и особняками по бокам. Там же помещались картинная галерея, заповедник деревянного зодчества, школа художественных ремесел, самодельные вывески зазывали в дома на просмотр каких-то частных коллекций, зычный голос вдруг прокричал о начале осмотра музейного собрания самоваров. Все было заполнено озабоченно и серьезно снующим народом, и праздного я ничего не увидел. С той стороны, где, по моим расчетам, была пристань, донеслись звуки громкого пения под гармошку, и многие с обостренным вниманием взглянули туда, а иные с явно профессиональной заинтересованностью и побежали в том направлении. Пошел я тоже на звуки дурацкого пения, а в дороге вполне разгадал прошлую купеческую суть Крошкина. Едва ли не каждый дом имел табличку с небольшим рассказом о былых владельцах, торговцах и участниках промышленности, в некоторых случаях вышедших из обедневших дворян. На деревянной площадке пристани бурлила гротескная культура встречи туристов, сходивших на берег с соединившихся в пару теплоходов. Шли вперемежку иностранцы и мои соотечественники, а их уже подстерегал торгующий с лотков люд, выставлявший товар, который мог первым приглянуться только что попавшему в Крошкин путешественнику. Несколько затейников, одетых плюшевыми копиями фауны, отплясывали и пели под переливы неизвестно откуда раздающейся гармошки и, останавливая туристов, включали их в разные игры и викторины. Что-то от этого кипения творчества и предприимчивости ударило мне в голову, мои глаза бессмысленно засмеялись, я почувствовал себя странно, может быть, тоже выставленным на продажу или корчащим, без особой корысти, уморительные гримасы. Вскоре гости, разбившись на группы, растеклись по улочкам, а я снова оказался на площади, где отборно некрасивые, карикатурные иностранцы, гугукая и кособочась, с деловитым энтузиазмом фотографировали прелести деревянного зодчества.
В заповеднике, посвященном этим последним, вставал как бы еще один город, но миниатюрный и более выразительный, без портивших настоящий Крошкин построек позднего, мало склонного к архитектурным изыскам времени. Заповедник углубленно открывал старину с ее теремками, мельницами, необъятными амбарами и нежными, трогательными часовенками, с какой-то огромной деревянной и чугунной утварью, создающей тесноту в не маленьких крестьянских домах, а поскольку все это скучивалось на сравнительно небольшом пространстве, ощущение перехода в другую эпоху, получаясь весьма существенным, вдруг не шутя брало за душу. Улицы тут, хотя и помеченные древними фонарями, с успехом заменялись слабо вымощенными тропками, и на одном из поворотов, у длинной бревенчатой стены с обширным квадратным входом в некую загадочную полутьму, я увидел лоток с книжками местного краеведения, за которым стоял человек, зимой в Москве давший мне добрый совет отправиться за бодростью и новыми жизненными силами в Крошкин. Моим первым движением было бросится к нему с воспоминаниями о нашей прежней встрече, но его равнодушный, скользнувший без узнавания взгляд остановил меня, и я решил отложить разговоры до времени большей полноты здешних впечатлений. Зимой он видел меня в шапке, гладко выбритым и заснеженным, а сейчас я предстал перед ним человеком, который, чтобы путешествовать налегке, не прихватил в дорогу даже бритвы и уже зарос близко похожей на бороду щетиной. А к тому же ведь еще и тогда, говоря о надобности жить свежее и деятельнее, он практически не смотрел в мою сторону, обращался не столько ко мне, сколько к собственным внутренним энергиям, которые тоже, видимо, нуждались в подпитке. В общем, не узнал он меня, и удивляться этому не приходилось. Сам же он, между прочим, заметно изменился, стал как-то суше, даже отощал, подтянулся, в его лице сохранилась только серая вымученность интеллигентских аскетических тревог, а сытость и самодовольство исчезли напрочь.
Я осмотрел еще собор, где как раз громко возглашал поп и отлично пел хор, и даже поднялся на колокольню полюбоваться волжскими просторами. В забегаловке я наелся отменными пирогами и выпил большую чашку совсем не плохо заваренного кофе. Затем любознательность привела меня в книжную лавку в подвале светлого и слепленного с выдумкой, высокого купеческого особняка, обращенного тыльной стороной к Волге. Оттуда я скоро захотел выйти, не заинтересовавшись ни выставленными на полках книгами, ни тем, что мужчина, стоявший за прилавком, сразу как-то странно сосредоточил на мне все свое внимание. Он внезапно спросил:
- Простите, вы не Попов?
- Нет, - ответил я.
Он смутился и стал бормотать что-то торопливое и сбивчивое. Я вслушался. Этот человек, принявший не только смущенный, но и виноватый облик, говорил:
- А очень странно... поразительное сходство... я без колебаний любому сказал бы, что это буквально вылитый Попов...
Наконец он выразился довольно несуразно, загрузил всякие бессвязные словосочетания вопросом, что я, может быть, хоть чуточку, а все-таки Попов. Я помедлил с ответом, видя, что у продавца есть еще внутренний собеседник, с которым он, пожалуй, больше, чем со мной, вышедшим не Поповым, стремится уладить и разрешить все возникшие у него сомнения. Затем сказал:
- По отчиму я - Воробьев, но фамилия моего настоящего отца была Попов.
- А ваш отец, настоящий, Попов который, он был здешний, из нашего города?
- Этого я не знаю. Мать никогда ничего не говорила мне о нем, почти ничего. И я даже вырос в представлении, что мой настоящий отец - Воробьев, хотя знал, что это не так. Только перед смертью, когда на свете не было уже ни Воробьева, ни прочей родни, мать стала больше вспоминать прошлое и рассказывать кое-что мне. Тогда я и узнал, что Попов, давно уже покойный, был веселым человеком из дворян, любил игру в карты и лошадей, а мать не любила ни того, ни другого, и, подумав, что Попов очень уже несерьезно относится к жизни, к учению, к работе и прочему, решила с ним расстаться. А был Попов из вашего города или из других мест, мне не известно.
Продавец пристально посмотрел на меня и с играющей, слегка заискивающей осторожностью спросил:
- Вы, если говорить вообще, знаете, где находитесь?
- В городе Крошкине, в книжной лавке, - ответил я.
- Нет, я в смысле здания, вот этого помещения, где книжная лавка - всего лишь, так сказать, скромный и далеко не самый значительный уголок.
- Этого я не знаю.
- Вот и видно, что вы у нас в первый раз и только сейчас прибыли... Вы с теплохода?
- С парома.
- Так вот, если вообще о здании... - волновался он. - Это известнейшая библиотека, так что и не смотрите, что я тут торгую дешевыми книжонками. Нас посещают, у нас бывают ученые, академики. У нас в этом здании потрясающее собрание книг! И все они были сначала подарены, то есть часть, которая впоследствии уже разрослась... были подарены городу вашим предком.
- Моим предком, говорите вы?
- Местным помещиком Поповым. Он, умирая... это было в конце Х1Х века... завещал свою личную библиотеку городу для самообразования людей, а потом ее и разместили в этом особняке как наиболее подходящем для библиотечного дела. Да всей этой истории в двух словах не перескажешь. А я потому называю того Попова вашим предком, что ваше лицо просто одно к одному с тем, которое сохранилось на его прижизненном портрете.
Я пожал плечами.
- Что же мне теперь делать?
- Я вам скажу, - ответил продавец. - Вы побываете в директорском кабинете, где висит этот портрет, и сами во всем убедитесь.
Продолжая волноваться неожиданной удачей, он превратил свое нехитрое лицо в открытую прочтению запись мысли, что не каждый день подворачиваются потомки благодетеля Попова и теперь следует жить в предвкушении обязательной сенсации, натурального переворота в культурных слоях здешнего общества. Книжная торговля утратила надобность, он запер лавку, и мы внутренним ходом прошли в длинный, мрачный коридор. Это был подвал, тускло освещенный каменный мешок, и в комнатах за запертыми дверями могло происходить все что угодно. А то и происходит уже, подумал я, невольно поежившись. Наверх вела узкая лестница, скрытая за деревянной перегородкой, а у ее основания радовал глаз свежей побелкой арочного вида проход. Толщина стен была здесь, прямо сказать, монастырская. Продавец жестами завлек меня в похожее на буфетную помещение, с прилавком, за которым стояла в изобильном окружении самоваров, баранок, пирожных толстая баба во всем белом и с белым от пудры лицом. Я уставился на нее, а она, подрагивая зыбко, киселем колышась во всей той неопределенности чувств, которую породила ее внезапная застенчивость, скосила глаза в сторону и уныло спрятала взгляд где-то между столиками, там, под низкими сводами, снабженными какой-то особой подвальной округлостью. Был здесь и камин с таинственным, не греющим мерцанием в глубине. Пошли распоряжения на мой, почетного гостя библиотеки, счет, баба, не удостоившаяся подробных разъяснений, кто я таков, получила приказ знатно меня угостить. Продавец страшно засуетился и замельтешил. Я принял лишь кофе и пару штук пирожных, а когда попытался расплатиться, он и баба протестующе замахали руками.
- А теперь надо найти Клавдию Сергеевну, - сказал мой открыватель. - Это наш директор. И найти ее, - стал он добродушно посмеиваться, - всегда нелегко, она делает тысячу дел сразу. Но у нее ключ от кабинета, только у нее. Вы пока угощайтесь, а я побегу искать.
Его старообразная, словно давно уже мне знакомая физиономия унеслась со скоростью велосипедного колеса, он убежал, и мы с бабой недоумевающе остались вдвоем в пустом подвале. Она завозилась за прилавком, даже исчезла за ним, видимо, не желая стеснять меня своим присутствием, а то и сама смущенная моей загадочной почетностью. Я потихоньку пил кофе, вяло обдумывая свое положение; не упустил я и возможности погадать, что там светится в камине, сильно привлекавшем мое внимание своей надуманной декоративностью. Что я могу оказаться потомком знаменитого в Крошкине Попова, мало укладывалось в моей голове, представлялось мифом, который на ходу зачем-то стали сочинять торопливые и забавные люди. В тишине прошло с четверть часа, а затем в буфетную вдруг вбежал продавец и с ним высокая, стройная девушка с милым, не слишком красивым, но необыкновенно привлекательным лицом. Она была заместительницей директрисы, и ее звали Юлией, а открывший меня человек теперь заметно тушевался у нее за спиной. Он еще раз повторил, что Клавдию Сергеевну отыскать нелегко, но уже делается все, чтобы она, узнав о чрезвычайном происшествии, прибежала немедленно ко мне и, открыв доступ в кабинет, дала всем нам возможность окончательно убедиться в моем сходстве с Поповым, основателем библиотеки.
- Сходство, действительно, бесспорное и колоссальное, - взволнованно заявила Юлия. В этом своем волнении она несколько раз крепко пожала сразу обе мои руки.
- Но Клавдию Сергеевну найти надо, в кабинет попасть надо тоже, - как бы возразил на что-то в ее заявлении продавец и, кажется, в свою очередь надумал пожимать мне руки.
- Без Клавдии Сергеевны не обойтись, - отрывисто бросила ему Юлия. Продавец отошел от меня, не исполнив своего намерения; впрочем, было заметно, что его уже отодвигают в тень.
Я вдруг осознал, что, гуляя по Крошкину, видел несколько необычайных, как бы совершенно местных и невозможных в других краях женских лиц, и они оказывались хороши, даже по-своему красивы именно своей индивидуальностью, неповторимостью, а теперь впереди всех этих красавиц выступает для меня Юлия. Она занималась умалением заслуг продавца, ставила беднягу на место, но при этом не спускала глаз с меня, и я мог хорошо ее рассмотреть. Продавец, опять убегая, воровато изобразил жест добровольной передачи меня в руки этой важной особы, его начальницы, еще оставалась баба, однако она продолжала прятаться за прилавком, лишь изредка вдруг поднимаясь над ним огромной круглоглазой совой, обескуражено ищущей свою пресловутую мудрость, так что мы с Юлией были уже практически наедине. Она, конечно, заметила, что я любуюсь ею. Полагаю также, она знала, что талия у нее слишком узка для провинциалки и вся фигура с некоторой нарочитостью вытянута в прямизну, руки чересчур худы, а ноги толсты и кривоваты, но знала и о неотразимой притягательности своего словно вдруг чудесным образом складывающегося в общую полную гармонию облика. Ее лицо, не обладая бесспорной красотой, привлекало до жути. Как бы обреченная быть этаким чарующим и заманивающим призраком, она покорно разрешала мне любоваться ею, а еще, видимо, какое-то вероятие перехода общественного звучания моего появления в их библиотеке в нечто личное, таинственное, представившись ей на мгновение, все-таки смутило ее и заставило побледнеть, при том, что лицо у нее и без того было свеже-белым, малокрасочным, лишенным какого бы то ни было намека на здоровый деревенский румянец. Но искренность ее волнения и заинтересованности во мне как в потомке Попова превозмогала, и она, только для того, чтобы я чувствовал себя свободнее в ее обществе и мог без помех заниматься своим делом, то есть рассматривать ее, сидела неподвижно, словно позируя мне, сама же в это время тихо и горячо вышевеливала узкими и красиво изогнутыми губами параграфы натурального допроса. Ее занимало буквально все, со мной связанное, и вместе с тем она внутренне металась, не умея сообразить, за что бы во мне, кроме родства с местной знаменитостью, ухватиться. Я подробно рассказывал, нисколько не стараясь придать себе большую значительность, чем имел, но и в глубину я не уходил, не делился с девушкой своими сомнениями и душевными муками, оставляя их незнакомцу, которого нашел здесь за книжным лотком в заповеднике и которого вдруг почему-то стал особенно учитывать и держать в уме.
Юлия, разыграв сценку робости, естественной для человека, без должных оснований вступающего в область своего рода научных гипотез, высказала предположение, что тот, знаменитый Попов приходится мне прадедом. А раз нам известно имя моего отца, не составит большого труда по документам подтвердить или опровергнуть это предположение, и вся загвоздка лишь в том, что без Клавдии Сергеевны до этих документов никак не добраться. Прибежала еще девушка, невнятно хорошенькая, и, разводя руками, сказала, что директрису пока не нашли, но ищут изо всех сил и непременно - она вдруг потрясла в воздухе кулачком - найдут. Тогда Юлия решила, что мне следует осмотреть библиотеку. По скрытой за деревянной перегородкой лестнице, круто бравшей вверх, мы поднялись на второй этаж, где в просторном коридоре и словно бесчисленных комнатах сиял в неком торжестве и славе великий порядок. Я словно утонул и стих в коврах, среди всякой изысканной драпировки, в бархате кресел и мягком освещении, урегулированном искусно подобранными шторами. Стояли книги в стеклянных шкафах, а за столами кое-где сидели под присмотром библиотекарш читатели, в основном школьницы. Не слышу, чуть было не выкрикнул я, испугавшись, что потерял слух в обступившей меня тишине. Под убаюкивающие всплески слов моей проводницы начиналось таинственное, брало меня в тиски, Бог знает куда загоняло. Мы вошли в залу внушительных размеров, с лепниной и позолотой, с изразцовой печью в углу, с пейзажами на стенах и портретами разных важного вида мужчин в мундирах и дам в роскошных шляпках. Их имена тотчас после объяснений Юлии вылетели из моей головы. Мне казалось, что и с портретов взирают на меня как на человека, попавшего в неловкое и даже постыдное положение, а что же говорить о встречавшихся нам людях, которые, может быть, только делали вид, будто смотрят на меня серьезно и почтительно, а в глубине души потешались надо мной? Болезненные фантазии раскрывали заговор, и получалось, что отвлекающими разговорами, приятными улыбками и знаками внимания вокруг меня созидается некий иллюзорный мир, призванный смягчить, по мере возможности обезболить первые минуты моего пребывания в каком-то заточении, всего ужаса и кошмара которого я еще не в состоянии вообразить.
Нелепые ощущения исчезали и возникали вновь, и я понимал, что вызваны они исключительно тем чувством досады, которое я уже испытывал в навязанной мне роли потомка знаменитости. Роль была явно не по мне, она не приносила моей душе ни удивления, ни радости, не окрыляла меня, не населяла мое воображение перспективами особого будущего, не призывала верить в вероятие потрясающих перемен в моей судьбе. Собственно, я не имел ничего против нее, но меня выводили на сцену, мне что-то показывали и меня показывали кому-то, а это мне ужасно не нравилось. Вот только сил протестовать я в себе не находил. Я поддакивал Юлии, восхищался вместе с нею красотами внутреннего убранства комнат и налаженной деятельностью библиотеки, но делал я это только потому, что сама Юлия, а не ее работа со мной, внушала мне восторг и даже некоторое желание покориться обстоятельствам.
Я, вежливо пропустив ее вперед, повлекся по очередной узкой лестнице, теперь на третий этаж, и, едва не клюя носом ступени, смотрел на сообразную с моими новыми понятиями о красоте и стройности фигуру девушки, на сильные великолепные ноги, которые она переставляла с изумительной ловкостью, не в пример мне, то и дело спотыкавшемуся. Меня опять охватило чувство надвигающегося ужаса. Юлию внезапно вознесла на большую высоту не одна лишь крутизна лестницы, она вообще словно возвысилась и стала парить надо мной. Это могло означать полное приближение момента истины, когда окончательно спадут иллюзии и правда откроется во всей ее жесткой непреложности. Мне хотелось, схватив девушку и прижимаясь к ней, закричать, что еще не поздно вырваться из всех этих ужасов, разбить чары и ускользнуть от силы, заявляющей права на наше безоговорочное повиновение. Но мы уже поднялись на чердак, где я увидел мастерскую и театральный реквизит.
- У нас в библиотеке свой театр, и мы иногда своими силами ставим спектакли для жителей, - объяснила Юлия.
- Островского, должно быть? - спросил я угрюмо.
- Да, его чаще других, да вообще-то только его, главным образом, и играем.
На чердаке царил полумрак, и мое внимание, кстати, привлекла балконная дверь, сквозь пыльные стекла которой в помещение проникал дневной свет, но с какой-то удивительной, как бы намеренной скупостью. Балкон представлялся уголком свободы, и мне хотелось поскорее вырваться из удручающих веяний скуки, исходящих от скудных инструментов мастерской, в беспорядке разбросанных на столах и по полу, и, в особенности, от вешалок, на которых рядами, волнами покоились платья и сюртуки старинных дам и кавалеров. Мне сам Островский тут же предстал обсыпанным, как перхотью, провинциальной пылью, занесенным какими-то песками стариком, от нечего делать сочиняющим однообразные пьески. Я уже вообразил, как мы сейчас переоденемся в эти допотопные одежды и сыграем свой спектакль, и хотя мне выпадет непременно тревожная роль путешественника, сквозь иллюзии и призрачные построения безвольно влекущегося в погибель, я, пожалуй, буду даже доволен своей игрой и с готовностью появлюсь в сюртучишке или фраке на крошкинских улицах уже вполне состоявшимся наследником и преемником знаменитого человека. Но все-таки сильное беспокойство внушал вопрос, выйдем ли мы на балкон. Можно поставить его иначе, прямее: выпустят ли меня на балкон, где я еще глотну напоследок свежего воздуха? Пока, однако, Юлия, не замечая моих терзаний, продолжала свой нескончаемый рассказ о библиотеке. Зачем-то она делала разные мелкие, неопределенные шажки и терялась за вешалкой или в сгустке теней, а когда снова показывалась, ее лицо вдруг на мгновение распадалось, превращаясь в кучку призрачно мерцающих черточек. Она, в сущности, мило болтала, но разве доступно было мне, в моем уже полусумасшедшем, заговоренном состоянии, списать ее болтливость лишь на желание поразвлечь меня, пока не нашлась директриса? Мог ли я думать, что она всего лишь деликатно и разве что с некоторой предприимчивостью обходится со мной, незнакомцем, вдруг сделавшимся знатным, всем нужным здесь гостем, а не ведет собственную таинственную игру? Я изнемогал от нее, как от зубной боли. Я, положим, был готов ощетиниться вопросами, множеством вопросов, но, чтобы получить ответ хотя бы на один из них, не должен ли был я сначала понять, что, собственно, в этих комнатах, в подвалах и на превосходно обставленных этажах, на узких деревянных лестницах и здесь, на чердаке, постоянно вводит меня в соблазн осознать себя пленником и откуда это сумасшествие неотступной идеи, будто меня неумолимо и только что с приятными улыбками подталкивают к пропасти?
Наконец мы вышли на балкон. Я увидел с большой, как мне показалось, высоты узкие улочки и снующих туристов, теплоходы на пристани, огромный, залитый праздничным солнечным светом волжский простор. Я вздохнул с облегчением перед этой славной картиной, и мои страхи улетучились. Мне разве что не хотелось возвращаться внутрь, в дом, даже если благородный даритель Попов завещал моей душе обязанность вечно блуждать в его лабиринте. Я предпочитал стоять на этом светлом, как бы зависшем в воздухе балконе, рядом с Юлией, с которой мы, облокотившись на перила, дружно смотрели вдаль. Но как только для меня выяснилось это предпочтение, я чересчур остро осознал, что бесконечного стояния не выдержу и здесь, а разделяющий наши локти на перилах промежуток все-таки еще слишком велик, чтобы я мог считать свою дружбу с Юлией действительно состоявшейся. И тогда мне нестерпимо захотелось обнять ее и рассказать жаркими словами, что уже один только бред, истрепавший мою душу в стенах библиотеки, никак не свидетельствует в пользу подлинности моего родства с их Поповым, да и вся моя прежняя жизнь говорит о том же, но, как бы то ни было, и бред, и прошлое указывают, крича дико, что я не зря приехал сюда и встретил ее, и что на этом балконе я переживаю мгновение высшего счастья любви, которое сам Бог велит ей разделить со мной. Я собирался непременно сослаться на Бога, иными словами, напомнить ей о силе высшей, превосходящей всю затеянную вокруг меня возню, а тем внушить ей мысль о более высоких и волнующих целях, чем мы преследовали до сих пор. Я подтянул локоть поближе к ее локтю и уже открыл рот, чтобы заговорить, выразить все накипевшее у меня и покончить с разделяющими нас недоразумениями, но она внезапно напряженно-громким голосом, заставившим смолкнуть шумы городка, произнесла:
- Да, я все больше склоняюсь к мнению, что Евгений Петрович Попов был вашим прадедом. Назовите отчество вашего отца. Это многое прояснит. Дело ведь не только во внешнем сходстве.
Я бы выровнял ее, сделал так, чтобы она не склонялась к посторонним и ненужным сейчас суждениям и занималась исключительно мной, да только она тут совершенно выбила меня из колеи. Ей удалось это легко, небольшим движением, она просто повернула ко мне лицо. Прежде, чем я дочитал до конца странную печаль в ее глазах, бледный овал, в котором не было ни кровинки, оказался до того близко, что я словно вошел в зеркало и стал валяться в отражении луны. А это обжигало. Ее губы, переставшие говорить и сомкнувшиеся, медленно образовали узкую темную щель, зазывая, показывая, что я еще не достиг настоящей глубины ни в своих фантазиях, ни в принявшем меня зазеркалье. Всего меня пронзила тысяча, тьма попаляющих уколов, разрушительно побежавших в моем безуспешно ищущем возможности сжаться до исчезновения теле, и в тишине было слышно, как я скриплю зубами, силясь что-то с собой поделать. Но и с неправдоподобием ситуации я успевал считаться, с тревожной поспешностью задаваясь вопросом, откуда же все это взялось, это мое умоисступление, это вольно и беспрепятственно прихватывающее меня сумасшествие. У нас за спиной раздался топот, и мы, обернувшись, увидели выбегающего на балкон человека, моего московского незнакомца, здесь обремененного книжной торговлей с лотка.
- Вот вы где! Прослышал, что нашелся потомок Евгения Петровича, а такого события я не могу пропустить! - воскликнул он, отдуваясь. - Насилу вас отыскал!
Юлия отрекомендовала его Сашей. Вот так запросто, а так ли она обошлась бы с ним в Москве, завидев его выходящим в роскошном желтом пальто из игорного дома? Опять загадки тучами сгущались над моей головой. У меня мелькнула мысль, что, предприимчивый и солидный в Москве, здесь Саша выступает в роли шута, совсем не случайной, если предположить, что и ему сначала основательно поморочили голову библиотечными блужданиями. Уж не является ли он тоже потомком Попова? Я уже не мог вспомнить, выглядел ли он тогда в Москве молодо, ибо теперь видел в нем почти старика, высохшего, обессиленного быстрым подъемом на чердак и младенчески возбуждающегося по пустякам. Юлия с неожиданным пафосом объяснила мне, что Саша является непременным участником всех значительных событий местной культурной жизни, и мне почудилось, что она насмехается над ним и заодно надо мной, хотя я мог поручиться, что эту фразу, показавшуюся мне готовой формулой, она вполне серьезно применяет и в отношении людей, заслуживающих уважения. Саша, между тем, наконец-то смотрел на меня во все глаза, упивался мной. Но и слова Юлии не проходили мимо его внимания, он, подхватывая их, провозгласил, что нет ничего насыщеннее культурными событиями и творческими явлениями, чем жизнь крошкинской библиотеки, и теперь, когда в эту жизнь вошел потомок ее создателя, чего же еще и ожидать, как не новых культурных взлетов и откровений? И оба они, улыбаясь каждый по-своему и с сообщнической скидкой на то, что Юлия вообще-то не принадлежит к умеющим улыбаться, стали смотреть на меня с признательностью, не то чтобы благоговейно, но с полным уважением к самому факту моего существования и к тому, что я, потерявшись до застенчивости, стою перед ними в ореоле своего подневольного величия.
Юлия предложила спуститься на второй этаж, к кабинету Клавдии Сергеевны, которая, несомненно, уже дожидается нас. Но едва мы тронулись в путь, отовсюду повадились выскакивать люди, с недоуменным пожиманием плеч сообщавшие о безуспешности поисков директрисы. Юлию это, похоже, не обескуражило. Пообедаете? спросила она меня. Я отрицательно покачал головой. Оставив нас в буфетной выпить кофе, она куда-то ушла, не забыв пообещать скорое возвращение, и тут Саша, наклонившись к моему уху, таинственным шепотом поведал о своем желании поговорить со мной отдельно, в особой атмосфере, на улице, где нам никто не помешает. Я был рад возможности хотя бы на время избыть библиотеку и последовал за ним.
- Я думаю, - сказал Саша, когда мы каким-то черным ходом покинули несколько опостылевшее мне здание и вышли на скромную улочку с остатками мостовой, - никто лучше меня не понимает и не чувствует жизни этого городка, потому что я не только живу ею, но и в известной степени наблюдаю ее со стороны. Это удивительная жизнь, она освежает, бодрит.
- Допустим, что так, - ответил я неопределенно.
Мы ступили на высокий берег Волги, медленно двигаясь вдоль линии чудесных деревянных домиков, каждый из которых явно заслуживал отдельного внимания. Мой спутник не говорил ничего из ряда вон выходящего, чего нельзя было сказать в буфетной. Указывая на домики, он называл купцов, чиновников, дворян, священников, некогда обитавших в них, заезжих писателей более близкого к нам времени, которых гостеприимный Крошкин вдохновил здесь на сочинение разных прогремевших впоследствии творений.
- Вот в чем загадка и тайна, - сказал вдруг он после короткого размышления и паузы. - Каждую зиму, начиная с глубокой осени и кончая ранней весной, я провожу в Москве, погружаюсь в дела, успешно их веду, торгую и играю... ну, знаете, все эти дела подобного рода, биржи там разные, фирмы, всякие финансовые мыльные пузыри... Я в этом ловок! Но к лету обязательно прогораю. Да, да, это судьба и не случайное стечение обстоятельств, а настоящий рок. Как будто иначе быть не может и все для того устраивается именно так, чтобы я весной... ну, как если бы вместе с перелетными птицами... бросился опять в Крошкин. И все как раз очень славно устраивается, потому что один человек разрешает мне жить у него, за небольшую плату. У него хороший домик, и мы с ним пьем водку. В Москве - ни-ни, то есть, если по большому счету, ни капли, а в Крошкине - совсем другое, так сказать, состояние. Правда, у меня здесь нет дела, как в Москве, и не может быть, поскольку все серьезные места уже заняты... но пусть! Я готов к самой скромной роли. Мне говорят: ну, продавай дешевые книжки туристам. И я соглашаюсь. Согласен на любую работу! Одно лето плясал на пристани перед туристами в медвежьей шкуре. Зато меня здесь всегда ждут, любят, я всех знаю, и все знают меня, и действительно, Юлия сказала правду, ни одно важное событие в этом городке, по крайней мере, летом, не обходится без моего участия. В чем же дело, а?
- Вы меня спрашиваете? Не знаю. Судьбоносное что-то... Но в каком смысле, судить не берусь.
- Судьбоносен сам городок. Для отдельного взятого человека и вообще... Я словно человек без места, без определенных занятий, шатун, но мне так хорошо живется! Мне хорошо здесь, а в Москве весной ужасно худо, да зато потом зимой в Москве хорошо, но я-то знаю, что не останусь там, не удержусь, не зацеплюсь, опять прогорю и побегу в Крошкин. Это, вы скажете, карусель? Так вы это назовете?
Он заволновался, и его волнение сразу приобрело слишком бурный характер. Его лицо, в котором тоже не осталось ни кровинки, как у Юлии, когда мы с ней стояли на балконе, вдруг поворачивалось ко мне какой-то огромной бледной, почти прозрачной массой и оказывалось в поглощающей меня близости, а губы, на миг истончившись в кривой ухмылке, пронзительно приоткрывались, предлагая мне еще одно головокружительное путешествие в зазеркалье. Чрезмерность была очевидная. Я невольно отпихивался, отшатывался, он же, словно не замечая ничего, говорил уже чуть ли не моим голосом и моим нутром:
- Есть и разгадка... Я влюблен.
Я вздрогнул. Два лица, его и Юлии, возникли перед моими глазами, и легко одно вплывало в другое. А говор продолжался:
- Любовь гонит меня сюда, не только к этому городу, но и к женщине... Я люблю, я без ума от нее...
- От кого? - воскликнул я уже с испугом.
- Я о директрисе... Я люблю Клавдию Сергеевну, как никого и никогда не любил...
Это заявление несколько сбило высоту волнения, охватившего, судя по всему, и меня. Я думал, он назовет Юлию и тем уже окончательно и нерасторжимо сплетет меня с библиотекой, городком и его обитателями. А что он любил Клавдию Сергеевну, мне показалось немножко даже смешным.
- Она мне что-то представляется женщиной не молодой, матерой, далекой от любовных приключений, - заметил я, пряча улыбку.
- Нет, она не старая, она даже очень молода, по крайней мере, достаточно молода... Да это и не беспокоит меня. Как это может беспокоить, если я люблю, не спрашивая, за что и почему? Если для меня она создание высшего порядка, какие же могут быть вопросы о ее возрасте и прочем? Я люблю ее, и все тут. И решил рассказать вам об этом. Я, как только услыхал, какого человека отыскали, сразу решил, что этому человеку расскажу все как есть.
- А ей самой рассказывали?
- Никто не знает, только вы один.
- Не пойму, что вам, собственно, мешает ей сказать...
Он как будто заметался и затосковал, а потом, опустив голову, произнес:
- Нельзя... Чувствую, что нельзя. Она бы поняла, и ничего бы со мной не случилось, но... чувствую, чувствую это!.. есть что-то глубоко не общее между нами, что не знаю, как и преодолеть, а может быть, это что-то такое, что невозможно преодолеть... Наверное, со временем скажу, потому что не всегда же я буду так жить и когда-нибудь моя жизнь переменится, а тогда можно будет все это утрясти и благополучно устроить, но пока, как только подумаю, что вот я, а вот она... голова кружится, как над пропастью...
Я хотел спросить, что же все-таки побудило его открыться мне, но вместо этого спросил, как бы валяя дурака, обязывает ли он меня свято хранить его тайну. Он неожиданно ответил, что предоставляет право выбора мне, то есть он как бы вручил свою судьбу в мои руки, поставил себя в зависимость от моего выбора и решения, от моей воли, а это было не очень-то приятно. Он как будто втягивал меня в какую-то игру и даже авантюру. Мне пришло в голову, что он сумасшедший. Но мог ли сумасшедший с такой ясностью и глубиной чувствовать город, исходящие от него токи, вот эту реальную способность городка вселять в человеческое сердце заряд бодрости, которую я уже вполне испытал и на себе?
Как бы то ни было, я постарался выкрутиться, отвязаться от этого человека, отмежеваться от его претензий на особые отношения со мной; мне помогла это сделать моя новая, в городке обретенная бодрость, и замечу тут кстати, что она у меня пока носила не только неопределенный, но, кажется, даже и темный, не совсем здоровый характер. Тем не менее, это была именно бодрость, некая энергия, принявшаяся руководить моими поступками и движениями моей души, и мне только не хотелось, чтобы она оказалась хоть сколько-то родственной той, которой руководствовался мой новый друг Саша. И, пока это родство не состоялось, я торопился отделаться от него, ускользнуть, и вот тогда выяснился некий ужас моего положения, ибо бежать мне было, похоже, некуда, кроме как назад в библиотеку. Даже если это было не совсем так, я, однако, чувствовал, что не могу и не должен, не имею права сбежать, нагло обрывая связи с людьми, поверившими в меня, и не повидавшись с Клавдией Сергеевной, от которой, видимо, многое зависело в окончательном установлении истины и, возможно, в моем будущем. Я и сослался на нее, выразив надежду, что ее удалось, наконец, отыскать. Саша счел этот аргумент более чем основательным и тотчас повел меня в библиотеку, восклицая о своей уверенности, что Клавдия Сергеевна уже с нетерпением поджидает меня в своем кабинете и что я буду до глубины души поражен ее красотой и удивительной добротой ее сердца.
Однако нас ждало разочарование, Клавдию Сергеевну все еще не нашли, и даже возникло предположение, что сегодня ее найти и не удастся, предположение, ведущее к выводу, что нашу встречу следует перенести на завтра. Куда-то исчезли и Юлия, и открывший меня продавец книг. Гостиницы в городке не было, и мне уже забронировали место у отличных стариков, всегда радушно принимающих гостей и берущих за постой отнюдь не дорого. День клонился к закату, и библиотека закрывалась. Саша проводил меня на окраину, где жили мои новые хозяева, и там, наконец, оставил меня в покое, посулив на прощание, что завтра прием в библиотеке пройдет в более торжественной и, так сказать, исторической обстановке, ибо его оформлением займется непосредственно директриса, набившая на подобных вещах руку. Я не стал уточнять, много ли ей приходилось организовывать встреч с вероятными и невероятными потомками основателя библиотеки. Саша попрощался со мной как с человеком, чьи шансы на звание потомка стопроцентно велики, но я-то чувствовал себя, в лучшем случае, претендентом, а при взгляде на дальнюю гряду леса, на удивительные рисунки вечернего неба, на вообще грандиозный масштаб страны - так и самозванцем. Отличные старики весело встретили предполагаемого потомка в своем аккуратном, ухоженном каменном доме, они радостно смеялись просто от избытка чувств и сил и, потребовав деньги вперед, усадили меня ужинать. Раздражало, однако, их отчасти навязчивое гостеприимство, которое они не умели выражать иначе, как в несносной болтовне, к тому же я не повидал еще раз Юлию, хотя это, с другой стороны, подхлестывало мое нетерпение поскорее пережить вечер и ночь, отделявшие меня от необычайности завтрашних приключений. Я уже, казалось, что-то предчувствовал, чего-то ждал, на чем-то сосредоточился в самом близком, словно приоткрывающемся мне будущем, и снова бодрость завладела мной, особенно когда старики оставили свои расспросы и провели меня в маленькую, замечательно уютную комнату, где была уже приготовлена мне постель.
Несмотря на усталость, я долго не мог уснуть. Пережитые в библиотеке ощущения прогоняли сон. Время от времени старуха за стеной хрипло вскрикивала: кто здесь? - ей в сновидениях мерещились новые постояльцы или тени прошлых. Старик, на что-то шумно натыкаясь в темноте, искал ее близости, чтобы и ее, и себя, тоже напуганного вдруг подступающим концом веселья, ласковой рукой совлечь в обманы будто бы возвращенной безмятежности. Какой-то безумной радостью стало наполнять меня сознание родства с Поповым, книжным гением Крошкина, надежды на перемену участи и даже восполнение утраченного за долгие годы жизни хлынули в мою душу, вера в некий триумф возносила ее на небывалую высоту. Я понимал, завтра бесхитростный акт документального выяснения, что я вовсе не тот человек, какого увидела во мне библиотека, может в одно мгновение развеять все мои мечты, как понимал и то, что, даже очутившись настоящим потомком Евгения Петровича, я вправе буду пережить лишь миг торжества, а долго носить меня на руках и держать за героя окажется все-таки некому и незачем. Но и это не удерживало мои мечтания от выброса в некий запредельный мир, где и один-единственный миг торжества и триумфа покрывал, казалось, все мои прошлые неудачи, ошибки и потери, выводя меня на совершенно новую стезю. А куда бы я пошел или помчался сейчас в своем новом положении, если бы вдруг уже точно подтвердились библиотечные догадки на мой счет, этого я не знал, заблудившись в фантазиях. На недолгое время я забывался сном и тотчас переносился в дневной лабиринт, карабкался по лестницам и бродил по бесконечным коридорам, чувствуя библиотеку своей, родной, неотделимой от меня, чувствуя и близость Юлии. Но когда я хотел прояснить, приблизить ее, всплывало лицо читающей школьницы с удивленно округленными на мою озабоченность глазами или находила меня строгая рука какой-то еще не известной мне сотрудницы и, схватив, держала крепко, как пойманного на месте преступления злоумышленника. Я просыпался в тревоге оттого, что не могу добраться до Юлии, но меня скоро успокаивала и приводила в отличное состояние духа мысль о завтрашней встрече, которая к тому же будет сопровождаться моим полным торжеством и заставит уже не меня, а прежде всего ее любоваться мной. Эта мысль - о том, как я утвержусь посреди роскошной залы осыпанный цветами, всеми чествуемый, а она, Юлия, будет разве что издали улыбаться мне, попавшему в растроганные объятия самой Клавдии Сергеевны, - доводила меня до умоисступления, я растекался и терял всякие ориентиры, терял представление, кто я таков и как очутился здесь. Я вертелся на кровати уже не человеком, а истерическим зверьком, и она жутко скрипела подо мной, разгоняя темную ночную тишину.
Утром я проснулся с тяжелой головой. Наспех позавтракав, я распрощался с хозяевами до вечера и окраиной прошел к Волге, а скоро оказался у той линии нарядных домиков, где накануне Саша описывал мне свою любовь к директрисе. Невысокий, плотно сбитый человек, с необыкновенно серьезным, даже мрачным лицом и цепким взглядом, подошел ко мне, неожиданно образовавшись на только что пустынной улице, и спросил:
- Попов?
- Воробьев, - ответил я.
- Ну, я знаю, кто вы. Все, что происходит в библиотеке, мне тут же становится известным, - сказал он.
Мы помолчали, любуясь ясной и чистой Волгой, купающейся в свежих утренних лучах солнца.
- А место здесь интересное, - проговорил вдруг мой новый знакомый, забывший, впрочем, представиться. - Взгляните, какой тут обрыв, какая высота.
- Не иначе как здесь героиня Островского... - начал я, не без некоторого ужаса глядя вниз.
Собеседник без церемоний прервал меня:
- Были случаи, происшествия. Однажды старушка провожала племянника, а он был для нее все равно что сын, и с этого обрыва еще махала платочком вслед уплывающему теплоходу, да и сорвалась вниз. В другой раз коза, старая дуреха, гнида облезлая, сволочь, забрела сюда вечером, уже в темноте, и, знаете, как бывает, какой-то резкий звук ее напугал, так она возьми да шарахнись, и тоже туда, вниз.
- И что же, - поинтересовался я, - в обоих случаях смертельный исход?
- Едва кости собрали. Спросите, зачем? Я собираю. И кости, и прочее, что ни попадается. Это история, и всякая интересная находка - факт исторической науки. А что за высота здесь и какая круча, сами видите. И внизу тоже ведь не бархат постелен. Так что, доведись расшибиться, расшибаются насмерть.
Я посмотрел на высоту и кручу, на бессменно строгое и мрачное выражение лица рассказчика, на прелестные домики у нас за спиной, на противоположный берег, где над лесом вырисовывались очертания далекой серой колокольни, на выруливший на середину реки паром, и вдруг понял, что все мои ночные фантазии и мечты ломаного гроша не стоят и в действительности мне нечего делать в этом городе. Не берусь судить, насколько эта взрывная мысль была справедлива по отношению к людям, ждущим меня в библиотеке, и не становилась ли она в нелепое противоречие с очевидным фактом подлинности моего родства с Поповым, знаменитым покойником. В ту минуту я был менее всего способен думать о подобных вещах, ибо меня обуяло желание поскорее убраться отсюда, выбросив из головы память о случившемся здесь со мной и предположения о могущем произойти. Я сказал угрюмому человеку, суровому коллекционеру, что тороплюсь в библиотеку, и протянул ему руку в знак прощания, а когда он возразил, что пойдет со мной, - и ему нельзя не пойти, ибо он является непременным участником всех важных событий в культурной жизни городка, - я, не слушая его, прощально помахивая рукой, юркнул в первый подвернувшийся переулок. Я обходил библиотеку стороной, выбираясь к автобусной станции, которую еще вчера приметил возле главной площади Крошкина. Там я спросил о ближайшем автобусе на Москву, и надо мной посмеялись, поскольку московские автобусы, да и поезда, обходили Крошкин далеко стороной. Я взял билет до прославленного своей нетронутой стариной города, откуда, как меня заверили, мне не составит большого труда начать более или менее прямой, отягощенный лишь одной пересадкой, путь в столицу. До прихода автобуса я прятался в станционном буфете, опасаясь, что из библиотеки бросятся меня искать, и потом в автобусе, пока он не тронулся, некоторым образом потаенно скрючивался, медленно дыша и задумчиво щурясь, на заднем сидении. Меня посещала забавная мысль, что решительно наступившей игрой в прятки я обязан большому вероятию моего родства с Евгением Петровичем Поповым, от чести подтвердить и поддержать которое я твердо положил уклониться. А это вероятие, подумал я, когда автобус вынес меня за пределы Крошкина, что ж, пусть оно станет моей очередной потерей.