Аннотация: Середина ночи. Призраки за стеной. Только что придуманные слова, призванные обозначить необъяснимое чувство. Страх, не имеющий причины. Ожидание рассвета. // Не совсем постмодернизм, но довольно неклассическая штука.
В детстве я боялась зданий, затянутых строительной сеткой. Той, зеленой, полупрозрачной, что покрывает белую обшарпанную стену каким-то пестреньким зеленым мхом, а строительные леса - мешком или шалашом. А еще хуже - "декоративной", этим тонким баннером, на котором намалеваны геометрически правильные одинаковые окна. Подразумевается, что она служит украшению пейзажа во время реставрации.
Меня пугало само слово "реставрация". Потому что это означало: всюду будет эта пленка. Издалека и не увидишь, что окошки фальшивые, будешь наслаждаться прекрасным городским видом; но подходя ближе, заметишь надувной обман. Глухие, слепые окна, натянутые заместо настоящих - как желтый смайлик, прикрывающий лицо на фото. Предполагается, это должно быть мило. Мне же всегда становилось до тошноты не по себе: а что за ним?..
Когда я была маленькой, случайно увидела по телевизору передачу про какие-то дома в аварийном состоянии. Или, может, про спасателей-героев, а может, про катастрофы. Я помню только видео в хорошем качестве, где жители спешно покидают дом, а на высоте середины первого этажа из стены выпадают кирпичи. По стене вверх ползет трещина: выше, выше, ширится. Здание вот-вот разломится пополам. Начинает казаться, что оно качается, шатается. В той же передаче было очень много строительной сетки.
Меня никогда не пугали заброшенные дома, какими бы хрупкими они ни казались. В маленьком городе, в гостях у тети, я много видела хрущевок с пустыми черными провалами на месте окон, с трещинами по штукатурке. Они просвечивались насквозь от окна к окну, но внутри почему-то была неисправимая чернота. На балконе без перил одного такого дома чудом выросла березка. Я была порядочной девочкой и не бегала по заброшкам, но мне всегда было любопытно. Любопытно и свежо. Как все новое, не виденное.
Однако чертова сетка со своими веселенькими окошками нагоняла на меня панический ужас. Хуже, чем во время просмотра фильма-катастрофы. Мне казалось, что дом может упасть. Даже не рухнуть, потому что это подразумевает громкое пыльное разрушение, а просто разъехаться в стороны, или сложиться как бумажный, или лечь на бок, словно под ним просел грунт; или, может, из стены начнут выпадать кирпичи, будто она сделана из "Лего". В подобных моих кошмарах никогда не было шума, грязи и пыли. Наверное, мой рассудок воспринимал затянутые пленкой дома сделанными из картона: такие же ненастоящие, как и вычурные окошки.
Я нервно дергалась, когда такие дома попадали на задний план фотографии. И я старалась на них никогда не смотреть. А еще бывало, выцветшая пленка с окошками рвалась и трепалась, ее оторванный большой клочок лениво приподнимался на ветру, как флаг, тряся седой бахромой, и оголялся неприкаянный, неприглядный, неказистый фасад, удивительно нагой и грубый в своей кирпичной реальности, рельефности. Он был страшен своим контрастом с убогой плоской пленкой, с разрывом этого баннера - так реальность врывается в резиновую сказку из принцессьих замков и розовых батутов. Нечищеная, угрожающая реальность.
И тогда я отворачивалась и просила поскорее уйти. Я была не по годам умным ребенком: я боялась лжи и нестабильности. Всем бы так - уже во взрослой жизни.
Во взрослой жизни я столкнулась с этим снова. Вернувшись однажды из другого города, где была в гостях, я повстречалась с ним. Я возвращалась утром, в июне. Из поезда метро, продребезжавшего по Технопарку, я наблюдала рассвет: трепещущий, розовый и рыжий, персиково-пламенное солнце. Было свежо, и все цвета были такими свежими: небо чистое, будто вымытое окно, краски странного освещения, новорожденного дня. Все фигуры в этом свете заострялись, даже контуры многоэтажек, и будто были начерчены на небе или созданы из того же картона - угловатого, крашеного. Тут был лес: лес из десятков новостроек, поднимавшихся торжественно и грандиозно. Окраина Москвы, особенно южная, обрастает такими жилыми комплексами, как дерево - мхом. Москва растет, расползается, подгибая под себя деревни, за счет этих лесов, производящих смешанное чувство: ты запрокинешь голову - и ощутишь эту гигантскую громаду как будто на своих плечах, но восхитишься вдруг силой разума, что ее возвел на такую изумительную высоту, какой не видали еще полвека назад. Так лилипут восхищается мощью корней и стволов в лабиринте секвой. Разве что секвойи растут столетиями, а дома - так быстро, как грибы.
Я жила на двадцатом этаже. Я всегда любила высоту, хотя боялась ее так же сильно. Хорошо смотреть с безопасной застекленной высоты вниз - на муравейник, лоскутное одеяло; и вверх - хорошо видеть небо с рассветами, чувствовать себя ближе к нему. Я бы хотела жить на двадцать пятом этаже и прогуливаться по крыше, отдергиваясь от края, как от самого падения; но до того не дошло. Я жила на двадцатом - в краснокирпичной коробке, как маленькая мышь в уютном уголке. Я приближалась к дому, слыша, как дробно постукивают по брусчатке колесики чемодана; и я запрокинула голову - и увидела.
На девятнадцатом этаже, точно под моим окном, отсутствовал кусок стены. То, что было стеной комнаты... то, что там было - того не стало. Некий разрыв вытолкнул кирпичи из кладки, вывалил их вниз, об землю старательно расколошматив на кусочки, превратил обломки в костяную муку, растянутую по двору ветром. Вначале остался пустой провал, на краю которого можно было стоять и оступиться, как над пропастью. Над соседним окном не хватало пяти рядов кирпичей; а над взорванной стеною красные кирпичики почернели от дыма и вонючей гари, выведенный наружу кондиционер, некогда белый, посерел вместе с ними - так седеют от ужаса.
Исполнительная домовая служба не оставила молчаливый тупой прогал опустошенным. До высоты подоконника его заложили кирпичом - но не тем небольшим красноватым, из которого был сложен дом, а белыми меловыми блоками раза в три больше: они резко бросались в глаза. И эту белую стену-костыль не достроили. Там, где было окно в светлой раме, зрительно углублявшее пространство, ныне торчали плоские бледные листы фанеры.
Окно было замуровано.
Но я не испугалась бы так сильно этого осиротевшего окна, будь там кирпич. Больше окном - меньше окном... Фанера, плоская и плотная, как широкая спина, издающая при ударе (ударе ветра, к примеру) не глухой каменный звук, а барабанное, звонкое, утробное пение, напоминающее о заставленной, тщательно загороженной внутренности.
Тук-тук.
Что внутри?
Она напоминала мне эти злосчастные баннеры с окошками или цветочками на изуродованных зданиях. О да, все в порядке.
Мне стало тогда не по себе. Нет, я не упала в обморок, не бросилась кричать или наутек. Я просто запрокидывала голову - когда затекала шея, быстро опускала взгляд вниз, но ненадолго, - я не могла глаз отвести, будто одержимая каким-то гипнозом. И не то чтоб у меня ноги подкашивались, или дыхание рвалось, или сердце вдруг не то запело, но я ощутила себя, наверное, кротким ягненком перед величием разъяренного волка. Уже даже не страшно, потому что страх не спасет. Просто загнана в угол. Все, баста. Или тебе конец, или тебе повезет.
Это переизрастало в фобию. Странных фобий у меня есть круговорот, между собой связанных: в подростковом возрасте я боялась бесхозных пакетов. У меня тряслись поджилки. Я не могла даже найти этому названия. Конечно, нас в школе научили не приближаться к бесхозным вещам, и я, такая послушная, такая правильная, исполняла это наставление усердно - переусердствуя. Я помню как сейчас: у тети в гостях, в маленьком городе, захожу в подъезд - и вижу простой белый пакет, чем-то битком набитый, прислоненный к стене.
Боже!.. Да ведь это был кем-то не вынесенный мусор - на окраине маленького города!.. Я понимала это умом. Я именно поэтому себя заставила продвинуться к лифту. Но поджилки тряслись у меня знатно. Нет, я не видела кошмаров как наяву: я представляла вполне спокойно и холодно развилки развития событий. Мы жили на десятом этаже. Если бы первый рванул, наша квартира не была бы затронута, но просто упала вниз на расползающуюся груду иных квартир. Что тогда было бы с нами? Может, я осталась бы цела, жива?..
Это было отчетливое и отстраненное продумывание. Я так разбираю по ниточкам сюжеты пишущихся повестей. Наблюдаю под лупой, что происходит не со мной. Все не со мной. И поэтому, наверное, я поднялась на десятый этаж, думая о том, что вот-вот наш дом взлетит на воздух и рассыпется на клочки, на клочки, на кирпичики по сторонам.
Секрет моего хладнокровия перед возможной катастрофой состоял, видимо, в том, что хотя я искренне боялась всех этих страстей, разумом в них не верила. И я обернулась на закрывающийся за мной лифт, смутно вспоминая тот пакет, но приглаживая чувство страха; и, конечно же, ничего не взорвалось, и я одна в квартире, веселая такая, бегала по комнате, приплясывала и твердила о собственной глупости. Я ведь была сообразительная, да и не суеверная. Просто настолько ж, насколько смешливая, была пугливо-страшливая.
В каждом человеке есть логическое и эмоциональное начало. Обычно одно преобладает. Если оба равны в эквиваленте - человек превращается в шторм. Еще он может разрываться между тем, как "надо", и тем, как "хочется"; у меня же раздвоение приняло иную форму: прежде чем испугаться, я разлагалась на двух людей, один из которых был напуган до сердечной дрожи, а другой, склонный анализировать, был априори убежден в безопасности. И пусть только попробует кто-то сказать, что не это страшнейшая форма страха!..
Для боязно-осознанного чувства, а скорее, состояния давно пора было придумать названия. Его нет ни в одном языке. Давно пора было назвать одним словом зыбуче-кипучую эмоцию, когда боишься, но понимаешь, что страх нелеп, как надувная лупоглазая игрушка на месте живого человека; когда ругаешь себя за пессимизм, но не можешь ничего поделать с дрожью, изнутри крадущейся по коленкам; когда тебе некому выразить это чувство выплескивающимся откровением, потому что слов слишком мало, да и те, что есть, неаккуратны.
Как есть категории, не требующие словарного толкования, вроде них - "добро", "любовь", "радость" и "гадость", инстинктивно понятные носителю языка; как геометрические понятия "точка", "прямая" и "плоскость" не имеют определения; как философы постмодерна придумывали обозначения для собственных, вновь изобретенных категорий, давая им подробное, многосмысловое объяснение, но не объясняющую формулу; так я изобрету что-нибудь, чтобы уметь описать вкратце миллионы схожих состояний у разных людей, все одинаково необъяснимые. Постмодернисты, в сущности, были правы: наша эпоха требует новых слов, она не вписывается в старые рамки, ограниченные вокабуляром. Наши "неологизмы" - от компьютера до маркетинга - не отражают и десятой части этой перемены.
Наша эпоха запутанна и жестока, но еще она (с долей извращенного цинизма) внимательна к человеку. К его мелочам, настроениям. К тараканам, пожалуй. И она гибка: она разрешает изобретать слова. И я это сделаю.
Я должна буду найти слово, не имеющее себе родственных. Оно не должно быть образовано от других, вроде тех же "мировоззрения" или "самокопания"; оно должно быть базовым. Как точка. Как "добро" или "гнев". Мне, как филологу, придется изобретать новые корни.
И, как человек эпохи постмодерна, я найду их в собственных впечатлениях. Как человек века эгоизма (и/или индивидуализма), я имею на это право.
Первым слогом должен быть "ли". Как эпопея вечного вопроса: а надо ли? а прав ли я? а верно ли я поступаю? На губах замычится "м", потому что символом этого страха, этих баннеров и утлых листов фанеры для меня давно стало грозное имя ЦММ - "Центра монтажных материалов", как звалась еще и строительная компания, что возвела этот жилой комплекс. За то спасибо. И мне придет на ум слово "лимб". Потому только за гранью вечного круга, в царствующей пустоте, в какой-то холодной воде и в тонком суденышке, по нем скользящем, на границе ада и жизни, на границе жизни и смерти вообще, на мифическом рубеже всего можно, пожалуй, было бы найти такое неопределенное, дрейфующее чувство. Страх - неопределенность. И это - граница.
Сложив все это вместе, я получу наконец сочетание звуков, которое меня устроит. Своей связностью, отчетливой звонкостью, прозвоном по самым нервам, даже с какой-то стороны логичностью. И это будет:
ЛИММ.
Был четвертый час ночи - утра? Мне не спалось, потому что ночь - время творчества и всякое такое; во мне роились пчелами сюжеты, но на бумагу - на печатный лист Майкрософт Ворда - упрямо не ложились. Я заваривала себе терпкий зеленый чай без сахара, который оказался изумительно вкусным, и напевала себе под нос что-то такое, в чем ни смысла нет, не начала, ни конца, ничего. Ла-ла-ла-ла-ла... За окном была чернота, в которой бурлили, покипывали, попыхивали огни Москвы. Мягко, нежно гудел мотор самолета, как казалось - крайне близко к моему окну. На кухне горели две желтые лампочки, за остальными нужно было идти в магазин - спуститься из моего небесного гнездышка.
И тогда началось - уже не первый раз. В неожиданно замершей тишине, когда самолет оставил меня за хвостом, когда я инстинктивно, расслышав что-то, перестала гулко петь, на грани слуха замелькал плач.
Он доносился снизу: из-под ковра, из-под ног, приглушенный бетоном, перемеженный неразборчивыми выкриками и всхлипами. Уже не первая такая песня, быть может, третья; и прежде не было так различимо громко. Раньше я слышала эти ноющие, причитающие слезы, когда ложилась спать около одиннадцати вечера, и мне вот-вот казалось, я разберу слова, и это казалось вдруг важней и страшней самого факта того, откуда доносился голос - и в этот момент я всегда тонула во сне, считая наутро, что это было порождение бедного моего, пошатнутого нечистым бушующим воображением рассудка. Я давно не могла разобрать, был ли голосок детским (в таком случае, это был уже не кроха, а серьезный ребенок со взрослыми интонациями) или скорее женский (он был довольно высок и пискляв). Я постоянно вслушивалась в него, как вглядываются в картину, как разбирают символы на иконе, и мои плечи начинали дрожать, пусть я лежала в постели. И я тогда наяву терпела то ощущение падения во сне, которому тоже эпоха постмодерна пока не дала названия. Оно проходило по всем мышцам и костям, начинаясь где-то на спине чуть ниже лопаток, и растягивалось по мне резиновой паутиной или мокрой латексной перчаткой, надетой на голое воспаленное тело.
И это даже не означало, что мне было плохо.
Это было - так.
О, в моем доме, точно под моими ногами, под драгоценными, способными еще убежать ногами, жили, видимо, привидения - который раз я убеждалась, нервно вслушиваясь, что звук приходил снизу. Из той квартиры с тупой фанерой и проваленной стеной. Я начинала мечтать о временах (мной не застанных), когда все соседи знали друг друга и сплетничали: о прорванной стене я слышала только один боковой слух о взрыве газа - не больше. Ни о причинах, ни о жертвах. Я даже не знала, жил ли кто в этой квартирке, и если жил, то не умер ли. Слабеньким утешением было то, что никто из жителей верхних этажей, кто присутствовал в Москве во время катастрофы, не уехал и не пропал. Значит, мое растерянное бездействие было отчасти верным.
В моем доме, без всякого сомнения, жили призраки и плакали по ночам. Но я никогда в них не верила. К горлу тошнотой подкатывал тот-самый ЛИММ. Рыдания становились исступленней, переходя на вой с истерическими нотками.
Призрак! Если ты умерла (или, может, умер?..), слезами горю не поможешь.
Я оставила кружку с чаем на столе и легла на ковер, приложила ухо к полу, не сомневаясь больше в источнике звука. Услышанный мной растянутый вскрик на одной ноте трудно было охарактеризовать: я чувствовала только, что он, переходящий в захлебывающееся рыдание, издан человеком в момент нечеловеческой судороги страдания и боли.
Я не могла почувствовать жалость - потому что мне было страшно. Я не верила в призраков и мечтала о рациональном объяснении - но лимм. Я перевернулась на спину и таращилась в потолок, белый-белый, беленый-белесый, как те бетонные блоки вместо кирпичей в пустом участке бывшей стены... белый, как и везде.
У меня тряслись руки. Заставляя себя допить чай, я разбила кружку. Выкрикнула что-то. Мне физически необходимо было выговориться. Слова рвались из самого горла, и я искала только, на кого их выплеснуть. Лучше было бы, конечно, на текст в услужливом Ворде, но я для этого была слишком испугана и взбешена: крысье чувство.
Мне нужен был живой человек. Желательно - рядом. Рядом никого не было; о, возблагодарим же эпоху Интернета! Я рывком пододвинула к себе ноутбук и пробежалась взглядом по списку сообщений, ища кого-то, кто был бы в онлайне летом в четвертом часу ночи на вторник. Мне нужно было, чтобы ответили сейчас же.
Я любила перед потоком своего мысленного выброса предупреждать, что меня можно не слушать, можно мне не отвечать, мне важен сам факт выговаривания, проговаривания потоком печатного текста. Но - сошла бы с ума, если бы собеседник в таких случаях действительно молчал.
Руслан Алексеев. В сети.
Один он. Как всегда. Жизнь привела меня в карусельную череду каких-то повторяющихся событий, и если это была сказка или притча, такая рефреновая, с определенной моралью, то она как-то давно затягивалась. Конечно же, со своими потоками откровений я побегу именно к Руслану. Это мне надоело. Мне надоедало надоедать одному и тому же человеку... но что говорю я? Мне надоедали одни и те же люди. Я обожала знакомиться. Я обожала узнавать о человеке больше.
И не то чтоб я знала всю подноготную про Руслана, но меня что-то часто совокупность случайностей подталкивала к нему одному. Однако плюнув на все, я настрочила... что там настрочила я? Во мне плескались тексты, как безграничное множество, говоря проще - как океан. Но я по неведомой причине не могла облечь их в форму. Давно со мной не случалось такого. Я сумела выдать только: "Приезжай. Прямо сейчас. Без тебя я не справлюсь".
Руслан Алексеев
Что такое? Я так срочно нужен?
Мария Стрельницкая
Я не могу объяснить причину. Ты скажешь, я спятила. Наверное, я и вправду спятила, и мне нужен человек, который приведет меня в чувство или, может, если совсем все плохо, отведет к психиатру.
Руслан Алексеев
Всенепременно. Рассказывай.
Мария Стрельницкая
Говорю - не могу. Мне кажется, этажом ниже плачут призраки. Мне невероятно тяжело и от всего этого кружится голова. Ты приедешь?
Руслан Алексеев
Будет трудно, но постараюсь.
Мария Стрельницкая
Почему трудно?
Пауза.
Руслан Алексеев
Да я далековато немного. За Лужей.
Руслан Алексеев
За Атлантикой, в общем.
Я даже не успела ничего напечатать.
Руслан Алексеев
В Нью-Йорке. Если торопиться, могу успеть на вылет через пять часов, я посмотрел только что, билеты есть. Нужно?
Я шатнулась в сторону и рухнула на кухонный диван. Беспомощно взвизгнула, захохотала кому-то - то ли призракам, то ли желтым лампочкам, болтая ногами. Кто же еще будет в онлайне в такой час. И это даже не ужасно; ужасный человек Руслан!.. Таких ужасных людей обычно все обожают, потому что воспринимают их ничем не ограниченную бесстыдную непосредственность не как недостаток, а как фишку. Не бывает таких раздутых и экстраординарных недостатков.
О, он прилетит. В этом я была уверена. И к обеду заявится сюда, на юг Москвы, притворно раскланяется на пороге: принимай!.., а я, к этому моменту уже пришедшая в себя, совершенно нормальная, снова не верящая в лиммовскую чушь, буду точно так же верещать на пороге от смеси смеха с досадой. Бывают же на свете такие люди.
Я хорошо знала Руслана Алексеева. Он приедет не потому, что жаждет мне помочь. Он обожает нарушать планы, ставить себе невыполнимые условия и попадаться на каждую встречную удочку авантюры - ради себя; это его удовольствия. Он из тех рыцарей, кто несется побеждать дракона не потому, что так сказала прекрасная принцесса, - он вообще не слушал ее медовых речей, - просто он ни разу не видел живого дракона. Перед тем, как спасти принцессу, он еще сыграет с драконом в шахматы и покажет ему несколько приемов боя.
Руслан зарабатывал хорошо, но денег у него никогда не было - по обозначенным причинам. Когда деньги появлялись, судьба их в скором времени была быть растраченными на бесполезнейшие, бессмысленнейшие вещи. Он был отвратительный петербуржец - считал себя петербуржцем из петербуржцев, но не оправдывал ни одного расхожего признака жителей его города, кроме разве что говора "кошмар московского филолога"; и заявляясь в Москву, непременно рано или поздно оказывался на моем пороге. Я бы хотела его выпроводить: но трудная цепочка связей нас свела - и я милостиво (так надеюсь, это выглядело по-барски милостиво) его пускала, хотя в Москве у Алексеева была еще какая-то родня. И почему я подумала, что он еще в столице?.. какой черт меня дернул ему писать?! Вот подала идею для авантюры.
Он примчится на помощь - потому что он любит спасать. Как сам процесс.
Руслан Алексеев
Эй! Заснула?
Мне невероятно нужен был кто-то рядом, и за те секунды, что он строчил мне длинное разгневанное сообщение, я ощутила острую нужду именно в Руслане. Ему, наверное, неизвестен был лимм, а значит, мое воображение автоматически делало его храбрецом из храбрецов. Я встрепенула себя и заставила взглянуть на ситуацию с точки зрения разума. Элементарный рассудок говорил, что к моменту появления Руслана в Москве мне станет спокойно и все равно. Лимм долго не держится. Он хлынет, охватит голову зеленой чумной и ядовитой ватой, потрясет, завертит, не даст устоять на ногах, а когда отчаешься, то пройдет. Он как облако отравляющего газа, только не оставляет последствий.
Мария Стрельницкая
Ты спятил, прям как я. Ты же на работе. Тебе придется возвращаться.
Мария Стрельницкая набирает сообщение...
Спор, как известно, следует начинать с самых козырных аргументов. В состоянии лимма, равном состоянию аффекта, этому правилу я не следовала, да и позабыла даже, что спорить с Русланом себе дороже.
Руслан Алексеев
У меня выходной на денек. Вечерний вылет из Москвы тоже есть.
Я хотела бы сказать ему "не смей", но это было бы сигналом лететь. Назло. От обиды, пожалуй. Так хорошо я знала его - будто бы мы были родней, будто вместе перенесли некое страдание. Руслан Алексеев страдать не умел: этим занималась я одна. Он был из тех людей, кто становится объектом всеобщего восторга, делая то, за что в иные времена вешали на площадях. Он никогда не знал, что делал. И этим наслаждался. Я привязывалась к нему, пока не кричала себе остановиться и не выгоняла его за дверь куда-то к московским дядьям. Он церемонно отряхивал одежду, откланивался, прощался, а пока уходил, я успевала схватить его за руку.
Мария Стрельницкая
К тому времени, как ты будешь в Москве, надобность в твоей помощи отпадет.
Руслан Алексеев
Лучше поздно, чем никогда. Если я тебе нужен сейчас, я лечу.
И вредно было бы говорить, что я сама все надумала. Одно объединяло нас: склонность относиться к надуманному, как к настоящему. Не верить, но не показывать и не доказывать не-веры. Я это делала по долгу сочинителя; Руслан всего лишь был убежден, что любое порождение рассудка имеет соответствие в настоящей реальности. Ему не было бы нужды прощать меня за то, что выдернула его из Нью-Йорка ради каких-то призраков: он бы не злился. Он был бы уверен, что так нужно. Это важно, раз это напугало меня, даже если я сама признавала глупость испуга.
Он понял бы, что такое лимм.
Мария Стрельницкая
Вот именно, ты мне нужен конкретно сейчас, а потом будет бессмысленно. Так что оставайся в Нью-Йорке.
Руслан Алексеев
Точно?
Мария Стрельницкая
Точно-точно. Обещаешь, что не полетишь?
Руслан Алексеев
Ладно, обещаю. Тебе пожелать спокойной ночи?
Мария Стрельницкая
Сна ни в одном глазу нет. Да еще и девка-призрак хнычет, если она девка. Я лучше подожду до рассвета. Там и баиньки пора будет.
И я терялась. Надрывно хлюпали женские или детские слезы, перемешиваясь с вскриками, внизу подо мной, и я задавалась вопросом, не слышат ли их соседи. Наутро можно было бы погадать, как задать вопрос, чтобы не сойти за наивную простушку, верящую в привидений, или, хуже, сумасшедшую. Я захлопнула ноутбук, решив отвлечься от монотонных интернетов; я собрала остатки чашки, вытерла пол, заново поставила чайник. На желтом свету золотистым горели белые занавески, а за ними от черноты захватывало дух. Принарядившаяся в огни Москва гляделась в блестящее зеркало неба, и плакали какие-то призраки, а я все думала о лимме и Руслане, как тихая помешанная, в самом деле.
Я могла бы Руслана неумолчно обожать, если б не склад характера. Как я когда-то твердила себе: "я ведь такая хорошая..."! Такая правильная я (была) - ненавижу (дела) людей неправильных, не зная, говорить о том в прошедшем временем или просто в настоящем. Обычно говорят - ханжа. О, я верю. Я романтик, ханжа и трус. Я мечтала бы срываться с места по зову сердца, но мне страшно самой и меня шокирует, когда рядом это делают другие. Это замкнутый круг.
Круг, чтоб порвать: на то и круг...
"Вдруг слышит - кличут: "милый друг!"
И видит верного Руслана"
Разрывая все возможные рамки, Руслан и для меня насолил. Мне никогда не снились кошмары. Я с детства видела странные, странные сны, полные неких пересекающихся, трудных для понимания образов, выстраивающие порой сюжеты редкой страсти и дикости, такие, что по пробуждению кругом шла голова от понимания происходившего в дебрях воображения. Но сны меня не пугали. Я путешествовала на летающих зеркалах, дышала водой, падала в бездны, бросалась под трамваи, терялась в альтернативной Москве, созданной не князьями, а только блудными, блудливыми фантасмагориями за производством моего мозга, а потом обожала утром распутывать сны на чистую голову - по ниточкам, по линиям происходящего, дотошно вкапываться в них, будто в роман-головоломку.
С появлением Руслана в моей жизни стряслось нечто новое. Два раза случился - не так давно - один и тот же, за разницей едва ли мелочей, кошмар. Во сне я воспринимала его все как ту же тканую реальность, полную естественных чувств, но не пугающую панически; по пробуждению меня колотило как в лихорадке, да так, что я не могла внятно объяснить, что со мной да к чему. Отдышаться - и то было трудно.
Я видела это так: вокруг деревья, мягкий и яркий газон травы, какие-то присыпанные гравием парковые аллеи - все зеленым-зелено. Столько людей, столько людей, сколько не бывает по праздникам: но эта толпа не рассеянна и не хаотична, она консолидирована - и у нее есть беспокоящая цель. Много фигур в белом. Крики, движения, шум. Распахнутые задние двери неотложки. Санитары - высокие, худощавые, сутулые - торопятся к кому-то. Я наблюдала за всем откуда-то со стороны, из неподвижной точки, разморенно и вопросительно. Я видела крупные спины санитаров, несущих носилки, слышала дальний визгливый вой сирены желтой реанимации. Со мной ничего не происходило, и кто-то постоянно причитал, как та мертвая девица с нижнего этажа.
Санитары переговаривались и ругались. Праздные наблюдатели вроде меня не знали, что могло случиться. На свете много несчастных случаев. Вокруг было спокойно и мило - как я помню, зеленым-зелено; ни пожаром, ни взрывов, ни бед. Только помню момент, когда санитар разворачивает носилки - и я вижу из-за его плеча неподвижную фигуру, немного полноватую и мягкую: это молодой мужчина, он среднего роста, и спокойное, ничем не искаженное лицо - невероятно знакомо. Вздернутый нос, выразительные черты, волосы спадают на лоб. В этот же момент я узнаю.
Крови нет. Суета такая, что в этой мирной зелени мерещится: вот-вот покатятся головы. Мне становится страшно - но затаенным, любопытствующим еще испугом, и весь мир тогда сходится на Руслане Алексееве, ставшем неожиданно особенно родным. Я еще не осознаю, что творится со мной: не с ним - а со мной. Откуда во мне эта сумасшедшая пляска воображения, будто опьяневшего - перемешавшего реальность с жутчайшими фильмовыми кошмарами. Я только наблюдаю обезумевшим взглядом, неудержимо нежным; и видела я, как носилки поднимают в машину скорой и один из санитаров набрасывает на тело белую простыню.
Как он его укрывал?.. До шеи или закрывая лицо?
Мне верилось вокруг с сердцем запавшим в пятки, что не было ничего важнее на свете ответа на этот вопрос. Мне становилось гулко и больно, но с моей неподвижной точки мне не было видно, что делает санитар. На одном вопросе, звеневшем в ушах почти криком (но я не кричала вслух), сошелся свет. Я пыталась повернуть голову - однако я не могла. Пошевелиться тоже я не умела; я лежала будто связанная. Да, только теперь я сумела понять, что лежала, к плотной и твердой холодной земле пригвозденная, щекой чувствуя какую-то ткань, видя неподвижное свое плечо. Как будто отравленная. Где-то - да где? - не на жизни, не в смерти. Я была парализована. Осознавая это - то, что я не просто наблюдатель, но непосредственный участник, если не провокатор разворачивающихся событий, - я заглатывалась ледяным ужасом, колотучей трясучкой, будто меня залило некой тягучей болотной водой. Я хотела встать; я не чувствовала никакой боли, но мне хотелось заорать без всяких слов, будто заранее оплакивая Руслана и себя: что случилось с нами? что мы сделали с собой?!
И это тоже был лимм.
А я ничего не знала. Во мне родилась не так давно патологическая, никудышно паническая лиммовская боязнь потерять Руслана - хотя к этому не было никаких причин. Откуда пришел этот страх? и почему он был связан именно с этим человеком - ни с кем другим, даже более дорогим и родным? нет, но почему же, почему ночным кошмаром главным моим стала не столько моя собственная смерть, но - его смерть? Я была чувствительная и любящая, с огромным запасом любви на близких, но еще - эгоистичная, а также боящаяся боли; и из этой совокупности выходило то, что предоставь мне Дьявол однажды роковой выбор, я был не поскупилась (хоть и с вечным мучением своим) благополучием Руслана ради жизней любимых мамы и папы, например; ничем и никогда я не была Руслану обязана, никогда ему ничего не говорила.
Любила ли я его?.. имею в виду, была ли влюблена? А был ли он? Кто знал нас; я себя не знала, ведь я ничего на свете не знала, я была еще наивна и осознавала это даже с достоинством. И если в целом - нас случайно тянуло друг к другу, меня - к нему, его - на мой порог. Эпопея вечного спора. Это было забавно-наслаждательно.
Но - сны. Я их терпела. Будто кто-то издевался надо мной.
На этот раз я заварила себе не чаю, но пахучей кошачьей мяты, вкусом напоминавшей пряники. Все смолкло. Раздражающе гудел низколетящий самолет; их тут было много, самолетов этих, ведь я жила на юге, на окраине, не так далеко от аэропорта. Слышались то скрипы, то будто даже вздохи. Только пока не плач. Мне ничего не хотелось, и я легла на диван и смотрела в потолок, думая, думая и неосознанно выстукивая костяшками по обивке нежный, гулкий, чуткий, дробный и частый поездной ритм. Тук-тук, тук-тук, звук нулевых годов - детства. Ныне поезда так не стучат по рельсам, идут плавнее, гудят. И перестук, перезвон колес остался только в памяти надежным, как детская вера, звуком, но он все так же бросает в гудяще-стучащий, волнующий дух, в омут своеобразной романтики. В таком ритме, наверное, бьется сердце - и поэтому, может быть, слыша его, чувствуешь землю уходящей из-под ног.
Неисправимым романтиком я была. Это было золотом вдохновения; и это постоянно меня предавало. Размышляя о том и глядя в матовый, как затемневшее стекло, потолок, я начинала кое-что понимать, такая наивная: я была мечтатель, теоретик, да еще стратег, которого в самый ответственный момент не подпустили к карте развернутого боя; я обожала строить планы, но дело никогда не доходило до их выполнения; Руслан же был чистый практик, да еще и тактик: его планы не могли осуществляться потому, что он их не строил вообще. Для того разве, чтоб заблаговременно разрушить. Зато он был удивительно чуток к чужим затеям: чем странней, тем лучше.
Если бы Руслан жил в другое время, он стал бы великим человеком, а может, великим аферистом; и я, живя в своем двадцать первом веке, исчитала бы все его жизнеописания, была бы влюблена в него заочно, да совершенно: ведь тех, кого мы знаем досконально и изнутри, легко любить только на расстоянии. С завидной частотой я влюблялась в давно мертвых людей, находя в том несравненное удовольствие. Я любила их именно как людей, не как символы, не как гениев науки или искусства; я любила их человечными со всеми слабостями и недостатками. Откуда взялось во мне столько плещущейся, невыплеснутой привязанности?
В коридоре с шелково-серой стены, с матовой фотокарточки спокойно и строго смотрел Булгаков. Был направлен куда-то вниз, но в то же время вглубь собранный, мрачный взгляд Достоевского со знаменитого портрета, полного меланхолии. Отражаясь в зеркальной дверце шкафа, лукаво усмехался Оскар Уайльд. Рядом с ним был задумчивый Александр Грин на фоне маленького феодосийского дома. Чуть поодаль - в один ряд Дюма, Стендаль, Жюль Верн, Экзюпери. А в стороне от всех, на другой стене, томно-величавая, лебедино-стройная, с тонкой шеей, белыми пенными оборками платья и черной подводкой глаз, притаилась Анна Павлова. Как эпилог ушедшего модерна. Как молчаливое и порой слезное достояние человечества.
Я говорила с ними всеми. Они мне, конечно, не отвечали - потому что я не верила в призраков.
Однако привидениям, видимо, не мешало мое неверие. Потягивая из чашки мяту и нимало тем не успокаиваясь (я все еще была такая же нервная, взвинченная), я снова расслышала всхлипывания, всхлюпывания - в четвертом часу утра за бессонной и бесплодной ночью, совершенно точно из нехорошей квартирки.
Меня рвануло бешенство; но это была ярость трусливой крохотной моськи перед ощерившимся псом. Я была на грани, и мне хотелось плакаться (но пока не плакать); и я еле отдернула руку от ноутбука, на котором еще помигивала маленькая лампочка, удержавшись и решив не искать, кому б еще выплеснуть крики в онлайн. Ведь знала я, что наутро приду в ужас от собственных жалоб, и мне станет очень стыдно. Плач становился громче, заливистей. Я кусала губы: жаловаться было некому... запомни, Машка: некому.
Плач - из самой груди; я бы пожалела то существо, если бы не была так напугана. Ну, а может - все это из моей шизофрении: если у меня ее нет сейчас, то скоро будет. Треск холодильника, желтый свет, затасканная кухня, белый кафель; в углу гитара; родной, мной лично наведенный хаос, вдруг становится чужим и отторгающим меня, глупую. Мне нужен доктор. Или свет.
На таких кухнях в годы шестидесятые пели поэты - а сейчас в таких вроде б и новеньких, но уже захламленных местах ничего не случается. Они все освещены электричеством, но в них вечно тают какие-то свечки. Тают люди, таланты, чувства, порой благоразумные. По тающим чувствам я, будучи романтиком, была специалистом.
В легкой, удобной жизни, восславляющей комфорт, чувства живут, как пестрые спокойные рыбки в стеклянном аквариуме. Так просто. Уютный быт. На втором курсе я по обмену училась в Бельгии и жила на съемной комнате в одной порядочной, приятной семье. Каждый день за завтраком муж целовал жену, прежде чем уехать на работу. Дети обсуждали события в школе и недавно просмотренные фильмы. Матушка отвозила их в школу, а сама отправлялась работать. Дети возвращались автобусом, а хозяйка на обратном пути заезжала в супермаркет за продуктами. Дома она включала угрюмо урчащий робот-пылесос и с большим удовольствием принималась готовить любимые блюда. пока дети наперебой рассказывали, как прошел день. Старший сын собирался продолжать изучение фортепианной музыки в консерватории, младшая дочь пока не думала ни о чем, кроме подруг и мультиков про принцесс. К ужину возвращался хозяин. Все кушали и разговаривали. Перед тем, как лечь спать, жена по очереди обнимала детей и целовала мужа в щеку. Царила идиллия.
В такой идиллии жизнь казалась простой и легкой. Не раз приходила мысль: зачем было все то, без чего, как оказалось, быт возможен? зачем скандалы на месте договоров, бунташные порывы, недопонимания, трения, прения? Все дороги проложены и открыты. Можно выбирать. Свобода, гуманное спокойствие. Все понятно и уже понято.
Очарование Швейцарии. Une idylle paysanne.
Мне стало скучно, и я готова была взбунтоваться.
Откуда бралось это пламенное нежелание, неприятие?.. Все тот же вопрос задаю я, и это чувство тоже сродни лимму: чувство на воде. Его причину не выделишь, не отыщешь. Оно просто - есть: и оно раздражает, царапает. Чувства, на воде замешанные, таковы, что заставляют в воду бросаться, ища решение, - в воду приглашающую, в омут поиска.
В статичной повседневности человек застывает. Он тверд, неколебим, но он - камень; человек живет, пока чувствует, и чем острее - тем чаще, чище; и давно вывод сделан, что лучшее его существование - творящее и творческое - невозможно без чувств острее ножей.
Все поэты немного странны. Иные скажут, они ищут себе проблем. Нет!.. я поэт, и я решаю скучные бытовые проблемы, едва зевнув; я ищу эмоций, я ищу, что меня по-настоящему кольнет. Я понимаю господ поэтов, которые бросались в погоню за призраками ради поставленной, но еще неясной цели, потому что это давало им жизни и сил. Если б я только была храбрей!
В какой темной воде найти романтического огня - в наше-то время? И желательно при этом остаться в безопасности, ведь мертвый или сумасшедший не напишет книг. Где найти топливо, чтоб страсть прогорела в искусство - в тот, к примеру, почти-почти завершенный роман, за который я самому Дьяволу продала бы душу?
Мы ищем спасительных чувств, скажем, от книг: от книг разных, от них родных. Я ищу от историй истории, перекладывая случившиеся когда-то и с кем-то события на выдуманные мотивы. Спасение можно найти в надуманностях: изобрести себе любовь, нафантазировать какое-то приключение в рядовых вещах, испытать за него лимм. Оставим в покое тезис Руслана о том, что все надуманное тоже отчасти оказывает на нас влияние - а значит, оно не менее опасно.
Но любые чувства имеют свойство затираться. Они становятся привычкой, как курение и алкоголь: и поэтому жена целует мужа, прежде чем уйти спать. Хорошие привычки неплохи - однако топливом может быть лишь острота. Она ступляется. Краски меркнут, выцветают в пастельные.
Вдохновение вряд ли существует без залихватской яркости.
Здесь находится отличие между вещами настоящими, которых современные романтики не видали, и вещами вымышленными. Вот пример. Невозможно привыкнуть к смерти, оставшись в здравом рассудке; тогда как, читая книгу, плачешь на гибели первого полюбившегося героя, скучаешь, когда автор на ту же сотню страниц убивает десятого. Чувствуя эту разницу - страшную, в общем-то, разницу - непременно затоскуешь однажды по каким-то да настоящим впечатлениям.
Но тогда,
когда ты однажды шатнешься в глубоко реальное,
когда тебя захватит страх ненадуманный, уже не за вымышленных людей, но за родных, друзей и даже за себя,
когда абстрактная романтическая "угроза" оказывается чем-то очень близким, конкретным, неизбежимо опасным,
тогда становится не до тоски. Ты коришь себя за погружение в мелочи. Тогда ты уже не можешь осуществить такое же простое разделение между лиммом и естественным, небеспричинным оборонным страхом.
Призраки хныкали. Я досадливо отставила кружку - мне все так надоело. Я включила свет в коридоре, увидела в зеркале свое бледное недоуменное лицо. Надо было разорвать этот круг - или хотя бы проверить. Скинув пижаму, я влезла в первое попавшееся платье, во что-то обулась, не заперла за собой дверь: если кто и появится вдруг ночью на двадцатом этаже, все равно не отличит ее от запертой. Ведь все разумные люди запирают на ночь двери.