Осень - это замечательное время года, чтобы забухать или подсесть на винт. А забухать лучше в Воткинске. А Воткинск - это жёппа в ста пятидесяти километрах от Тугарина. А Тугарин - это я так называю свой родной город Сарапул, потому что во время очередного прихода на меня с потолка спустился бес и сказал: "Сарапул - от слов "срать" и "упал". Тебе эти ебеня очень к лицу. Они совсем как ты. Ведь ты у нас то насрёшь, то упадёшь, то всё вместе". У меня после этого в голове таракан завёлся и нашёптывает, что называть родину Сарапулом очень стыдно.
Знакомство с Тугарином следует начинать в День согласия и примирения. Приезжайте, покажу вам своих соседей-наркош. Мой друг, выгнанный из ментовки за пьянство, пить бросил, но крепко подсел на винт. И вот однажды сидит он на лавочке возле площади, где яблоку негде упасть, и мерно раскачивается, а рука жгутом стянута, и шприц из неё торчит. Такое поведение считается добродетельным и даже пачотным. Я доступно объяснил вам, бляди, про город Тугарин?!
Жена выгнала меня накануне Дня согласия. Сказала, щуря киргизские глаза: "Фраерок". И бумажник забрала. Они, правда, и так были её, но поэт беспезды должен брать деньги у женщин. Я не люблю унижать хороших женщин неискренностью и сразу предупреждаю, что я альфонс.
Я проснулся в сквере в слезах откровения: мне снился ангел с ослиной головой, умолявший, чтобы я задвинул ему в жопу. Очнувшись, я пошарил по карманам. Бабла оставалось на бутыль сладкой и липкой настойки, от которой всегда блюю, и на автобус до Воткинска.
Очень хотелось есть. Я присматривался к жирным вокзальным голубям: при желании можно было изловить парочку и зажарить на вечном огне, но автобус уже подполз, да и ссыкотно. Меня и так накануне побили. Рожа у меня вся в шрамах, нос переломан четыреста раз. Саша, которого я очень любил, удивлялся, почему, ну почему я ещё жив, и я отвечал, гладя его по бороде: я и сам не знаю, давай не будем об этом, мой постаревший ангел.
У меня есть два пунктика, которые здорово отравляют мне жизнь.
1) Я говнист.
2) Я, что называется, пидарас духа. Не только духа, но ведь главное в человеке - внутреннее, а не внешнее.
Люди это чувствуют. Пассажиры странно смотрели на мои разбитые очки, ярко-рыжие ботинки из секонд-хэнда и заблёванный пиджак. Я обратился к ним:
- Вы точно все в Воткинск едете, обезьяны? Не, я думаю, это вы по недоумию заплутали, бгыгык.
- Вы как себя ведёте, гражданин? - укорил меня ушастый дед. В отличие от меня, не лысый, даром что песок из него сыпался. Меня это взбесило:
- Веду? Были бы мы щас на улице, я бы завёл тебя, бородатый. И это ещё хуйня. Был бы у тебя, золуппа, моск кроме спиннова, так давно бы уже мозговыя бородафки выросли.
- Я вот тя высажу! - рявкнул шофёр-удмурт.
- Да ладно, чо, - примирительно сказал я. - Иногда нужны нарочно грубые, корявые слова, чтобы сказать о настоящей нежности.
Проснулся я оттого, что вокруг было много воды. Сначала мне приснилось, что я обоссался. Я испуганно подскочил на сиденье. Оказывается, мой господь или бесы дали мне знак: мы подъезжали к Воткинску, а в окнах автобуса стояла вода - много, очень много, ненормально много воды.
- Хуй на, - ответил я. - Привет, братская жёппа. Спешу к тебе. У меня уже торчит стволом вверх.
Саша - музейщик, и старая жена его - отъявленная музейщица, и, как у всяких музейщиков, их дом тоже немножко похож на музей. Кругом висели картины, я аж прихуел.
- Пиздюки вы, - умилялся я. - Долбоёбы.
- Алексей, не хамите, - мрачно бубнила жена Короедова. Она бы и рада была прогнать Сашу, но в её возрасте и с её внешностью ей тут только вокзальные бомжи светят.
- Разве я хамлю?! Это донемогу нежно, йопт.
Мы пили тугаринскую водку "Тайга", когда пришла падчерица Короедова Лена. Полная, очень православная тётка. Над её картинами я пару раз просыпался в слезах откровения. А сейчас постеснялся с ней заговорить, потому что её муж-якут давно обещает выбить мне остатки зубов. Вместо этого я взял расстроенную гитару и запел песню о любви:
Только Родина, пропан и метан,
люизит, иприт, зарин и зоман.
У меня очко не преет, не болит.
Люизит, этан, пропан и иприт.
Наверное, я был уже здорово пьян.
Когда Лена ушла, Короедова сказала мне с мягким укором:
- Что ж вы так и не заговорили с Леной?
- Не успел. Есть очень хотелось, - виновато, совестливо потупился я.
- Алёша, - шепнула мне Короедова, когда Саша вышел поссать, - муж Лену не удовлетворяет, вы же поэт, неужели вы это не чувствуете? В следующий раз ведите себя галантно.
Если бы она знала, что в культурной программе у меня был запланирован Егор Пиджак, а не её дочь. Егор Пиджак - это Егор Пиджак, читайте его на удафкоме и сразу всё поймёте.
Впрочем, Пиджак - такое блюдо, которое стоит приберегать напоследок. Сначала мы всласть наобщались с Сашей Короедовым. В процессе Саша пытался читать мне свои стихи, я читал свои, а когда он пристроился сзади, я умудрился написать десять танкеток на обоях. Ведь для меня ебля с живыми людьми - это так, приправа к духовному. Вот Короедов - он, кажется, и живёт лишь тогда, когда ебётся. Где-то в половине второго Саша включил раннего, почти детсадовского БГ и наконец отвалился от меня.
Забыл сказать, что мы были уже вдвоём на короедовской "пидорской" квартире. Она существовала только для того, чтобы Саша мог спокойно бухать и трахаться в жопу. Поскольку мирно храпящий Саша не смог удовлетворить меня во второй раз, меня охватил приступ сексуального голода, и я двинул на кухню в поисках новых объектов желания. Вдаваться в подробности не буду. Скажу одно: "Жареная курица, мир абсорбированному праху твоему!"
Я "благословил" курицу трижды, после чего осознал, что строить дальнейшие планы на общение с Сашей бессмысленно. Сегодня у меня больше не встанет.
- Уже не просру, не ссы. Меня тут из Перми целая армия поэтов ублажать преццо, паходу. То есть все как обычно.
Егор стал будить Сашу. Тот валялся, как мешок с картошкой, и упорно не желал подниматься. Егор запел песню про запоздалый март, волчий ветерок, шевелящий волосы на мудях, звёздную дыру и голубую степь, и только тогда у Короедова начало потихоньку вставать.
Когда пьёшь с друзьями, да вдобавок еще и геями, наступает момент, когда хочется то ли разодрать рубашку на груди, то ли расстегнуть штаны, то ли вывести всех на чистую воду. У меня оставалось не так много времени до отъезда, и поэтому я решил всё это совместить.
Сперва я заплакал. Я оплакивал себя и свои дурацкие тридцать пять лет, большую часть из которых я ссал, срал и клал, всех женщин, которые не захотели печь для меня кулебяки с грибами, все наркотики, на которые у меня не хватило средств. Затем я вытер сопли и рассказал моим друзьям-пидарасам о своей Великой Миссии:
- Ххха, нищёвки, я тут, чтобы все паходу вняли голосу разума и, как было предсказано, тихонько спустили свои сказочные шыт-девры в унитас. Прально, чо, я самый великий поэт моей Родины, а чистить дальнячок - ваше призвание и прямая обязанность здесь. Продолжайте в том же духе.
- Мудила, - сказал Егор. - Курицу испортил, балкон обблевал. А за то, что ты так обращаешься с Сашей, я тебя вообще выкину
- Лучше ебсти живую, сиречь жареную птидсу, чем творить инцест, - со знанием дела сообщил я. - Блиать, Пиджак, а ты задумывалсо, какое потомство могло получицо, если б ты и далее так бизбожна драл сваю беднаю, мертваю мамашу? Такшта в этом разрезе даже хорошо, што она отсмердела.
- Садомов, - со слезами сказал Саша, - это подло!
- Ивапще, - добавил Егор, - мне давно разонравились твои стихи.
Я отхлебнул яги из полуразбитой чашки и сказал (и мне до сих пор не стыдно, что я так сказал):
- Ты умрёшь от рака. Он уже в тебе. Он пустил ростки по всей твоей жёппе.
Сильнее я не мог его оскорбить: на самом деле Егор болел триппером. Он склеил записную книжку из пачек "Беломора" и задумчиво сказал:
- Пиздло ты, Садомаф.
Сразу после этого я ушел. Напоследок Егор дал мне пинка. Саша порывался проводить меня на вокзал, но я быстро от него съебался. Мне больше не хотелось видеть знакомые лица. Да ещё и выяснилось, что я не успел спиздить у этих глиномесов бабло. Я подошёл к симпатичному незнакомцу, одетому в серую ментовскую форму, и спросил:
- Хотите, я вам отсосу, а вы меня до Тугарина подвезёте?
- Какой ещё Тугарин? - нахмурился мент.
- Ну, Сарапул, - в отчаянии сказал я. Вокруг шумели посторонние люди, ничего не знавшие о тараканах моей головы.
- Иди сначала зубы запломбируй и солому свою на голове причеши, - равнодушно отозвался мент, провожая взглядом юного киргиза с клеёнчатой сумкой.
Моё внимание также привлекли гладкие восточные люди возле стоянки такси. Вот бы вставить кому-нибудь из них! Я предлагал минет за подвоз то одному, то другому, но все они были равнодушны, будто в них вселился дух Ромы Агеева, контркультурного автора, в которого я был дистанционно влюблён.
Наконец худой человек, состоящий из оспин, острого профиля и выгоревшей челки - он был здесь единственный славянин - сказал:
- Ладно, на зоне я и не таким на клык давал. Поехали.
Таксиста звали Гоша, и вряд ли он мог объяснить сам себе, зачем он ввязался в эту авантюру - на ночь глядя везти полупьяного стареющего пидорка в Тугарин, когда вокруг полно малолеток. Он отобрал у меня паспорт и строго посоветовал впредь не вставлять без презерватива, а то заражусь.
- У меня с ними ощущение не то, - пожаловался я.
Гоша пояснил, что когда потом ссать больно, ощущение и тем более не то, и умолк. Он оказался неплохой мужик, этот Гоша. В прошлой жизни он имел много ходок за развращение детей. Я сосал у него в машине и думал обо всём на свете, кроме Бога и беды. А над шоссе, совсем невысоко, парило облако, похожее на залупу, одно-одинёшенько.
Я сосал и думал, что вот меня снова послали на хуй. Меня много раз посылали на хуй, но каждый раз по-новому. Страшно представить себе по укурке этот хуй, длинный и серый, как муниципальное здание. Ещё мне снилось, будто пресловутый хуй скрыт под букетом приторных астр. Страшно, очень страшно впервые познать мужчину. Страшно ударить его наутро, произнести слово "пидор", потому что язык становится как ватный. Но мы, мужчины, всё равно познаём друг друга ещё и ещё.
Я вошёл в Тугарин в пять часов утра. Повсюду громоздились презервативы. Я купил на остатки денег яркую баночку с надписью "Ягуар" и хотел пойти домой. Но ко мне подошла огромная лохматая собака, из тех, которых я под кислотой ласково называл сучечками, и взыскующе произнесла:
- Послушай. Этот мир - он ведь нуждается в тебе гораздо меньше, чем ты в нем. Понимаешь, к чему я клоню? -
Меня затрясло. Я в ужасе глядел на неё, такую светло-жёлтую, печальную, большую. В её пасти спокойно поместится поэт. Я с детства боялся собак, и вот они окончательно пришли за мной, чтобы я навсегда перестал хуйнёй заниматься. А я думал, что этого можно избежать.