Люксембург Клара : другие произведения.

Урок китайского и другие

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Урок китайского и другие.
  
  
   Вместо предисловия.
  
   Когда-то эти рассказы и повести были напечатаны тиражами от трех тысяч экземпляров и... менее. Печатались они под моим настоящим именем, столь похожим на псевдоним, что редакторы недоуменно спрашивали: "Что так и писать?". На что я обреченно кивала.
   Но сейчас решила отказаться от него взять себе всамомделешный псевдоним, не поддельный. На ум сразу же пришли два женских имени: Роза Люксембург и Клара Цеткин.
   Но Розами, кроме пахучих цветков, в России называют перезрелых большегрудых и краснощеких евреек, реже молодых прекрасных девиц. Поскольку ни одним из вышеперечисленных качеств я не обладаю, то имя Роза отпадает. Фамилия же Цеткин мне не нравилась никогда.
   Как быть? Значит выход один: Клара Люксембург.
   Итак, сегодняшний день - день появления на свет Клары Люксембург, и, может быть, даже Карловны, причем не ангелоподобного младенца, а сразу же тетки не первой свежести.
   А что делать? Где ее, эту свежесть, взять?
  
   Урок китайского, или военная тайна.
  
   Совсем скоро закричит сова. Как только солнце закатится куда-то в бок, волоча за собою, как сети, удлиняющиеся при своем движении тени, когда оно исчезнет под малиновой полосой неба в лесу, распластав их на траве, ненужные, брошенные, тогда, повинуясь тысячелетней привычке, растявкаются разномастные деревенские шавки, находящиеся между собой в сотни раз перекрестном родстве.
   Однако и они, одна вслед за другой замрут до наступления темноты, и с чувством выполненного долга спокойно уснут, кто в собственной конуре, кто прямо посреди двора на вытоптанной траве, поскуливая и подрыгивая во сне лапами. И сон их не омрачит никакой грабитель-супостат, разве что поутру хозяйка, баба с пустым позвякивающим ведром, не пойдет доить козу или корову. Не поведет псина во сне чутким мохнатым ухом, потому как грабить в насквозь пропитом доме ее хозяина совсем нечего, разве что чекушку, спрятанную на черный день и до сих пор, несмотря на все старания ненайденную.
   И только тогда, когда все стихнет, и с небес тихо спустится ночь, тогда, сидя на косматой еловой лапе, хлопая под клокастыми бровями, буравящими темноту круглыми глазами, сова скажет свое:
   - Угу...
   Но она молчит в лесу за рекой, ей еще рано, светло, но уже устраивается поудобней на сухом суку перед сном аист, переставший шлепать по отмелям в поисках лягушек, и расчирикались ласточки, вытянувшись в ряд на проводах.
   Умиляясь гармонии природы, я гляжу на притихшую реку, сидя под дубом, с грустью вспоминая Ивана Андреевича Крылова: возраст у меня предпенсионный, вес близок к трехзначной цифре, а потому мужчины при виде меня выворачивают шеи в противоположном направлении. Но душа у меня прекрасная, тонкая. Об этом знаю только я и тот, кто на небесах, а потому, вооружившись самоучителем по китайской живописи, особой тушью (бруском, который надо растирать с водой), а также торшеном, за неимением рисовой бумаги, я представляю, как под моей рукой на листе ложатся легкие дымчатые туманы, пенятся водопады, гуляют цапли в шелестящем тростнике, и дождь поливает на изогнутом мосту путника с шишковатой прической.
   Китайский художник пишет сердцем, и всем своим истосковавшимся сердцем я гляжу на северо-западную речку перед собой, представляя дивные китайские виды на листе перед собой...
   - Можно к вам на качели, мне скучно...
   "Люська, - подумала я, и тут же осеклась: это ее сын, - Как быстро летит время!". Хотя голос у ее сына такой же как у Люськи, впрочем, как и круглые уши. Такой вот у них от покойника-прадеда переходящий вымпел.
   - Как же ты похож на маму.
   - Да, у меня все мамкино, - раскачивался на качелях мальчуган.
   - И нос?
   - Да и нос.
   - И уши?
   - Да и уши, - он явно гордился прадедушкиным наследством.
   - Но пятки-то, наверно папкины?
   - Нет, пятки мои, - вскричал он, - у папки пятки шершавые и желтые, у него грибок. Ой, это секрет!
   Китайские мазки вдохновенно ложились на лист один за другим.
   - Хочешь я тебе картинку подарю?
   Он скосил на нее взгляд: - Еще чего!
   Обидел.
   - А сам ты рисуешь?
   - Я только машины рисую.
   - Какие? - мне явно скучно, легкая китайская живопись, несмотря на доходчивость изложения в книжке, явно пробуксовывает, и шестилетний мальчуган у меня чем-то вроде клоуна.
   - Да всякие рисую, с фарами.
   - А у вас какая машина?
   - Жигуль. Папка кричит: "Моя машина..". Ой, я, кажется опять секрет сказал. Мама мне говорит: "Все, что про папку - это секрет!".
   - Да нет, никакой секрет ты не сказал.
   Успокоенный мальчуган принялся раскачиваться быстрее. Ну что же это такое! Передо мной дивной красоты северная природа, книжка раскрыта на странице с дышащим тончайшими нюансами цвета и света китайским пейзажем, и автор все по пунктам расписывает, и душа у меня поет, и так свободно летит за эхом по глади воды к лесу, а на бумаге выходит просто форменное безобразие! И если китайский художник пишет сердцем, то мое, получается, молчит.
   - Ты с кем сюда приехал?
   - С дедушкой, бабушкой и мамой. Мамка кричит папке: "Убирайся козел прокля...". Ой, это опять секрет, - внезапно расстроенный парень даже слез с качелей и рассматривал мой шедевр. Там было все: и китайский водопад, и дуб, и даже елка, и тростник с аистом - в общем русско-китайский компот, сплав культур, так сказать.
   - А почему козла нет рогов?
   - Вообще-то это лисица, - я еще хотела сказать, что это тема популярна у восточных художников, но он меня опередил.
   - А вы нарисуйте ей рога, и будет козел.
   Лисице были подрисованы рога, и даже веревка теперь вилась о ее шеи к дубу. Картинку с козлом мальчик попросил себе: почувствовал в ней что-то родное.
   Может, и я, как китайские художники, рисую сердцем?
  
  
   КОРОВА.
  
   Сейчас хозяйка даст ей сена. Вот сейчас, сейчас повернется вкруг себя деревянная щеколда на низенькой дверце, хлопнет дверца из широких самопиленных досок, напрочь скрепленная неровными кованными скобами, и внутренней стороны оббитая остатками коричневого драного дермантина с мохнатыми клочьями войлока, для тепла. Хозяйка, привычно наклонившись, перешагнет через высокий, сточившийся посередине порог.
   Хозяйка остановится, передохнет. Скрипнет ссохшаяся старая деревяшка - это значит, что, держась рукой за струганные перила, хозяйка ступает одной ногой вниз, затем рядом ставит другую, и опять спускает вниз ногу. И так семь раз. Ступенек семь: дом поднят высоко, а хлев на земле.
   Потом хозяйка зашаркает по утоптанному жирному земляному полу, и ее шумное свистящее дыхание с каждым шагом будет делаться все громче и громче. Она остановится у засаленной, затертой до лакировочного блеска дверцы, и когда повернет ее щеколду, заостренную лодочкой, грубо вырубленную топором крепкой мужской рукой, вот тогда войдет к ней и даст ей сена.
   Корова замычала, позвала - но нет. Скрипнула половица, или дверь? Но за скрипом была тишина. Значит это не хозяйка....
   Темноту хлева рассеивает крохотное окошко, кусок стекла в прорубленном бревне. Бесшумно качается на нем легкая занавеска паутинки, да торопливо снуют на полу под подстилкой мыши.
   Ожидание изнуряет. Корова чувствует только голод, да тепло теленка, уткнувшегося ей в бок. Она засыпает. Опускаются веки с длинными загнутыми ресницами, и мерно дышит черный, мокрый, с редкими волосининами нос.....
  
   Она всегда была здесь, в этом хлеву, ну может не она, а другая корова, или другие, тоже местной породы, не слишком молочной и не слишком мясной. И к ней заходила другая хозяйка, или другие. И были они разных лет: и старая высохшая карга, с редко торчащими желтыми зубами, и полнотелая баба в соку, и не очень, и совсем еще девчонка с косичкой. Но все они освобождали ее от теплого, пенящегося в подойнике молока, которое она несла в себе, когда пастух гнал ленивое сытое стадо вдоль деревни, когда она, мыча, задирала голову, и в ее рогах замирало вечернее солнце.
   Летом в ее хлеву слышался звук отбиваемой косы, зимой -- раскалывающегося полена. Мужские, а значит чужие руки, развешивали на стенах хлева конскую упряжь, высохнувшие за день на изгороди сети с картонными волосьями тины, высокие побуревшие берестяные короба с запахом грибов и осеннего леса, бабье лукошко с замотанной тряпицей ручкой, с раздавленными ягодами, прилипшими к днищу. И были эти руки и старые и узловатые, как корневища, и молодые, крепкие, с заусенцами, порезами и ссадинами, и трясущиеся от напряжения или самогонки.
   Но прошло все, и висят теперь от той жизни ржавые амбарные ключи и замки на бревенчатой стене, и нет между ними пары, и не открыть тот дом или хлев, сложенный не из бревен, из венцов.
   И хотя рядом с коровой не хрюкают подслеповатые поросята, не блеют тонконогие овцы, не кудахтает наседка, и не встряхивает ушами и гривою лошадь, зато на разлитое молоко во дворе каждую ночь летом топал, пыхтя, ежик и выпивал всю лужицу, а с осени по весну хозяйка гоняла метлой мышей и крыс всех мастей. В укромном месте они вили гнезда и к лету выводили весь выводок в поле с тем, чтобы к осени вернуться вновь к своей хозяйке. В их отсутствие ловили мух в свои гамачки паучки, и каждодневно вслепую источали все вкруг себя деревянное жучки.
   Но был еще тот, маленький, который скрипел половицами, гудел в трубе и бегал по чердаку. Он был, абсолютно точно был! Иначе, кто там чавкал под полом, и куда подевалась закатившаяся вареная картофелина, которую хозяйка в числе прочих хотела истолочь корове?
   Вот скрипнула дверь, это не он, не тот. Это кто-то пришел к хозяйке. Вот поднимается в сенях по ступеням, открывает дверь в избу.
   - Мама, да ты жива? Ох, да еще в луже, горюшко-то. Хватайся мне за шею, я тебя перетащу.... Что мы-мы-мы? Никак тебе одной. Я не набегаюсь. Корову твою с теленком Андреевне отгоню, хорошие деньги дает.... Люди уже выпасают. Дай я тебе ноги-то прикрою и таблетку дам.
   И, навозившись в избе, хозяйкина дочь спустилась к корове, вывела ее на двор, полный тепла и птичьего весеннего ликования, в сердцах шепча: "Как о человеке убивается!"
   И тут корове почудилась хозяйка, на высокой никелированной кровати с некстати блестящими яркими солнцами шариками, и, глядя в нависший, клееный белой бумагой потолок с грязными дождевыми разводами, с раздавленными комарами и мухами, она залилась беззвучными слезами:
   - И-и-и-и... не об ей, не об ей!...
   И этот не то крик, не то вздох из пустого дома чудился ей, пока хозяйкина дочь гнала ее хворостиной в соседнюю деревню, пока загоняла в чужой хлев. И потому корова так долго не подпускала к себе ни ее, ни эту Андреевну.
   А назавтра утром, когда неожиданно заголосило хриплое радио, дом накрылся глухой тишиной, и замер и перестал чавкать тот, кто живет под полом и топает по потолку. И осенью, вернувшись в пустой холодный дом, крысы разбегутся по другим жилищам, только паучки весной начнут вить новую паутину, да еще Барбоска с Васькой долго будут трусить привычной дорогой: один к хозяйке, другой к дому.
  
   ШАРИК
  
   - Дедушка, ну улыбнитесь же, ну пожалуйста....Вот вам шарик!
   Дед оторвал взгляд от тротуара, от своих семенящих по асфальту растоптанных ботинок и недоуменно посмотрел на возникшего перед ним клоуна, с размалеванным помадой во всю ширину юного лица алым ртом, да так размалеванного, что в него попадали даже пухлые щеки. Цветастый дурацкий колпак, красный поролоновый нос картошкой, то полосатые, то в клетку и цветочек штаны - в общем все, как положено клоуну. Дед не понял. Откуда он взялся, здесь, в пяти минутах ходьбы от его дома по пути из аптеки. А клоун улыбался уже своим, собственным ртом, тем, что был внутри нарисованного и старательно завозюкан помадой.
   "Кто это, девочка или мальчик?" - подумал дед, но не додумал, забыл, и переключился на шарик, протянутый ему, зеленый, круглый, с целлофановой блестящей веревочкой, очень скользкой веревочкой. Дед шевелил негнущимися пальцами; они не слушались его и никак не могли ухватить эту веревочку, а шарик тянул ее за собой в небо. Когда деду удалось-таки ее закрепить хитрым манером вокруг пальца, оказалось, что никакого клоуна-то рядом и не было. Девочка-мальчик уже убежал к кому-то другому, и тот, другой, стоял, как и дед с шариком, да и самих клоунов тут не один, а несколько, и все с нарисованными улыбками и носами-картошкой, поди разбери, который подарил ему шарик. Да это и не нужно! Совсем не нужно! Ведь от этого пустячка ему сделалось светло, да, именно светло, он так и подумал.
   Вот ведь как бывает: пошел с утра в аптеку, не по этой дороге, по другой. За слабительным шел, но не за таким, как сейчас говорят, экстремальным, когда вдруг насторожишься, замрешь и бежишь себе со всех ног, громко стуча шлепанцами об пол, бормоча: "Господи, господи, господи...", а за мягким пошел слабительным. А когда купил, то вот тебе раз: он обвел взглядом вокруг себя - тут настоящий праздник, и сколько тут детей и все танцуют!
   На мелких стариковских ресницах деда повисла слезинина: весна, детишки, а, главное, все вокруг буквально пестрело детскими рисунками: и тротуары, и высокий дощатый забор вокруг сквера.
   На плакате написано: "конкурс детского рисунка". А как тут выбрать лучший? Ведь это не рисунки - миры, и все счастливые, светлые. Да и содержание всех было примерно одинаковым: мама, папа, Я, солнышко, цветочки, деревья, шарики. Иногда, правда, встречался любимый кот или собака - счастливы, ведь, все одинаково, если перефразировать Льва Николаевича.
   Но все же лучший из миров выбрали, девочка, его нарисовавшая смущено прижималась к маме и улыбалась в ожидании чуда. Дед присел, опираясь на коленки, пригляделся к ней: да, парочки зубов у нее все же не хватало, у девочки, разумеется. И деда не было зубов, и не двух, а поболее, но это уже совсем другая история. Слезина, висевшая на кончике ресниц, медленно выкатилась, и за ней покатилась другая.
   В подарок девочка получила новенький блестящий велосипед, еще кто-то получил самокат, а дальше дед уже не помнил. Сгорбленный, расчувствованно шмыгая носом, он засеменил домой, в кармане слабительное, в руке шарик, на душе праздник.
   За действом в сторонке наблюдал сверкающий черный джип заморской марки с черными стеклами. Когда дед переходил дорогу, джип, уже тронувшись с места, царственно пропустил его вперед, величаво, как лев: беги, себе мышка в свою норку. И дед побежал, а когда к самому дому подходил, то вспомнил про цветочек.
   - Ах, - дед хлопнул себя по лбу и поворотил обратно. Он совсем забыл про цветочек. На теплотрассе, пригревшись у южной стороны дома, выросли первые одуванчики.
   Мамочка, так он называл жену, его теперь не выходит, вот он и приносим ей, то веточку с набухшими почками, то мать-и-мачеху, вот теперь пришло время одуванчиков.
   Легко сказать: сорву одуванчик. Прошлый раз ему мать-и-мачеху сорвал гуляющий с мамой ребенок, сорвал своей пухленькой ручкой и протянул деду, который, помнится, опять прослезился. Но сейчас вокруг никого не было, да-да, все на празднике. Дед переминался с ноги на ногу. Кряхтя, он принялся в несколько этапов опускаться, не удержался и бухнулся на коленки, как перед идолом, а кепка упала и покатилась. Но все же он и цветочек сорвал, да и кепку поднял, а вот самому подняться было куда сложнее. Но и это ему удалось сделать. Отряхнув грязь с коленок, он второй раз пошел к дому. В одной руке шарик, в другой цветочек.
  
   - Здравствуй, Михалыч, - баба, вроде, знакомая, вроде, из их дома, а Михалыч - это он, кандидат технических наук в эпоху торжества исторического материализма.
   - Старуха-то твоя жива, чё-то я ее давно не видела?
   - Жива.
   - А, ну привет ей передавай, - и заковыляла вразвалку прочь на полукруглых кривых ногах.
  
   - Мамочка, я тебе одуванчик принес, уже появились первые, - он расчувствованно полез целоваться к "мамочке" полулежавшей на диване, уткнулся в нее носом.
   - Да уймись ты, всю обслюнявил, - она отмахнулась - А шарик зачем?
   - Шарик мне подарили, - гордо сообщил дед, а когда разжал затекшие побледневшие пальцы, тот, выcвободившись, приклеился к потолку, и слюдяная веревочка болталась, так, что "мамочка" при желании могла ухватить ее и поиграть с шариком.
   - Ценный подарок, - желания поиграть с шариком у нее не возникало.
   - Там для детей, конкурс на лучший рисунок, праздник. Эх, если бы я только смог на корточки опуститься, я бы им выдал! - дед все еще пытался развеселить свою старуху, с распухшими коленями, едва передвигающуюся от дивана к стулу, от стула к окошку - и никаких новостей. Сам-то он ощущал себя свидетелем ого-го каких событий!
   - Что за праздник?
   - Да не знаю, как-то не подумал...
   - А где?
   - Да за углом.
   - Вон оно что... Это значит и сквер вырубят, и дом построят, а нам за то праздник....
   - Э-эх, какая ты все же раздраженная, а просто так у тебя для детей уже ничего не могут сделать?
   - Эти не смогут. Детям - праздник, тебе - шарик, себе - миллионные барыши.
   - Зачем ты сама себя расстраиваешь? Ведь это они, как землетрясение или цунами, - бедствие. Бессмысленно на него сердиться, раздавят и не заметят, - дед вздохнул, понуро поплелся на кухню и налил водки в пахнущую корвалолом заляпанную рюмку советского периода.
  
   - Как же это грустно, - думала старуха, глядя на свои бесформенные ноги в обмотках, - Когда тело становится такой обузой душе что уже не ощутить больше на щеке тепло заходящего солнца, не увидеть, и как переходит дорожку жук или муравей, как ветер клонит одну травинку за другой над воспарившем ситцевым облачком простеньких цветочков, или просто, как сухие золотистые желуди, падая, увлекают за собой целый град....
  
   Старуха закуталась в шали и пледы приоткрыла окошко. На подоконнике в одном стакане с водой одуванчик, в другом зубы деда - для выхода в свет, в данном случае в аптеку, и известно за чем. ( Дома в них неудобно, да и казалось ему, что он их вот-вот проглотит, закашляется, задохнется и умрет).
   Сейчас она насыпит крошек на подоконник, прилетят птички, воробьи, будут их клевать, а самые смелые из них даже выковыривать растресковщуюся шпатлевку.
  
   Из-за мутного стекла на нее глядел все тот же двор и все тот же маленький магазинчик в подвальчике с вывеской "Планета "Сэконд хэнд".
  
  
   Когда меня не было.
  
   1. Прибытие поезда.
  
   Она не приехала, - это он понял совершенно точно, глядя исподлобья на опустевший перрон. Несмотря на то, что он пришел сюда самым первым, ожидая, что среди этих бесконечно-разнообразных суетящихся чужих, растущих числом, вдруг явится она. Но ее не было, даже когда они стали высыпать из вагона, когда появилась надежда, что они скрывают ее, непреднамеренно, не зная о нем. Или он не заметил, пропустил ее? Но и когда их стало меньше, ее все также не было. А если они увлекли ее за собой, и она, спохватившись, вот-вот вернется к нему, прибежит, окликнет, его, самого-самого. Она должна догадаться, что он решил ее встретить! Но следующего поезда ждать он не стал: и так уже ослушался бабушку и не сразу вернулся, а она утром больно ударила его по попе и наказала. За что ?! Рука у бабушки мягкая и морщинистая, а вот попе больно.
   Скучно... Тогда-то он и решил встречать маму сам, поднялся по ступеням веранды, высоко задирая ноги, но бабушка уже, раскачиваясь, спустилась во двор с тазом, со скрученными баранками мокрого белья. Мальчик уселся на некрашеное крыльцо и, подперев голову руками, уставился на рассохшуюся ступеньку: между глазками спиленных сучков и беспорядочными продольными трещинками, казалось ждущих только своего клина, чтобы захлопнуться, осторожно на высоких цыпочках гуляла тщедушная косиножка. Рыжую вмятину с донышком шершавой шляпки гвоздя мальчик сперва потер голой пяткой. Потом поковырял пальцем, самым толстым, с прямоугольным ногтем, стоящим поодаль, но сгибающимся вместе с четырьмя другими, выстроившимися по убыванию до самого младшего, скукоженного, скрюченного, который никак не хотел шевелиться, хотя под него забрался песок, даже выставив вперед ногу, даже если крутишь коленом.
   А бабушка тем временем развешивала белые полотнища простыней, снимая со своего ожерелья бусины - прищепки. И когда все они перекочевали на простыни, пододеяльники и полотенца, поверх бабушкиного, застиранного до пушистой бахромы фартука болталась одна веревка.
   - Нет, рано еще, - поучительно отрезала бабушка, но тут же отпустила, снабдив столькими наставлениями скольких хватило бы даже для двухнедельного марша.
   Когда мальчик оглянулся за калиткой, на пустом дворе колыхались на ветру паруса простыней, надувшиеся под солнцем, как океанские гротмарсели, развеивая невидимые, пахнущие теплым мылом капли, а под ними росла зеленая трава. И никуда двор не уплывал, уходил мальчик.
   Вот тогда-то он и встретил тетимашину козу! Тропинка проходила под самым ее брюхом, между передними и задними ногами, как под мостом. Коза вынула морду из травы и посмотрела на мальчика глядящими в противоположную стороны, куда указывали кончики кривых с зазубринами рогов, глазами. Издевательски ухмыляясь, коза задвигала нижней челюстью, под которой болталась борода, козлиная, естественно.
   Лапочкой котик моет свой ротик,
   А козлик упрямо трясет бородою...
   Всласть посмеявшись над мальчиком, коза отошла в сторону, и тот, твердой поступью, направился к станции.
   Из-под ног у него выпрыгивали коричневые и зеленые кузнечики и по дуге устремлялись так далеко, что мальчику надо было сделать несколько шагов, чтобы их настичь. А как только он приближался к ним, оттолкнувшись голенастыми, торчащими за спиной ножками, они летели еще дальше, куда угодно, но только не к станции, летели, вытянув долгие хитиновые конечности, и вот уже раскачивались на упругих травинках, или, ныряли в самые дебри, оглушая воздух сухим знойным треском.
   Зато дорога обратно была совершенно не интересной, несмотря на поднимающуюся в восходящем зыбко-жарком воздухе пушинку, и распахнутое окошко с томно соскользнувшей в сад, кружевной занавеской, за которой невидимый старушечий голос произнес: "Она совершенно другого плана...".
   Она...Кто она, и когда была в этом саду, затененном дикими корявыми яблонями и синими свечками люпинов? И отчего вздрогнула ветка шиповника? Он не увидел, причину, предшествующую движению, как и разбегающимся кругам по вязкой зеленой воде болотца.
   "Бабушка, кто там живет?" - но бабушка уже поставила передним дымящуюся тарелку со щами и сказала: "Ешь!".
   - Ну, бабушка, я совсем не хочу! -- он тоскливо то поднимал ложку с безвольно повисшими прозрачными усами вываренной капусты, то тер ладонями отяжелевшие слипающиеся глаза - в ответ ему ползали по столу, огибая тарелку мухи, и бабочка-капустница исступленно побледневшими крылышками, пытаясь пробить прозрачную твердь окна, каждым новым движением к свободе приближая свою гибель.
   Когда суп остыл и стал совершенно несъедобным, бабушка уговорила его съесть несколько ложек "за папу, за маму" Обнадеженная бабушка попыталась вспомнить всю "большую ектию", но ей пришлось унести такую же полную тарелку, как она принесла.
   - Бабушка, - канючил мальчик, - Ну можно гулять, - и она дала ему кружку с ягодами.
   - Ну, бабушка, ну чего тебе стоит, - ныл мальчик, запуская все глубже руку в кружку, - ну пожалуйста.
   Солнце палило нещадно, бабушка гремела посудой.
   - Бабушка, а бабушка, - кружка была пуста.
   - Катись к шутам, - махнула рукой бабушка, когда за кольями забора, перебивая бурьян, замелькала тощая фигурка соседского Витьки.
  
   На реке они поволокли его лодку, шкрябая брюхом по песку, сухому, прибрежному, затем пропитанному водой, донному, разгоняя стайки зеленовато-прозрачных рыбок. На ходу впрыгнули и, гребя каждый своим веслом, пошли вдоль волнующейся зеленой лужайки ряски, где пушистые, еще не научившиеся толком крякать утята оставляли темные ленты водяных следов. Там, где к воде свисали ветви застывших в своем падении, уцепившихся корнями за берег, черемух, где среди буйства зеленых и бурых листьев гомонящие птицы расточительно роняли черные капли ягод, пробивающих дождем толщу торфяной воды и застывающие в вязком холодном иле, они драли висевшие вкруг их голов гроздья, и, стоя в вертлявой лодке, щурились от выглядывающих из-за листьев лучей двух солнц, одного - плавающего по небу, другого - по воде. Они высовывали друг перед другом языки, скованные сладкой вязкостью, соревнуясь в чумазости, споря тонюсенькими мальчишечьими голосами и уверенный каждый в своей победе. И опять они засовывали в почерневший рот с редкими коричневыми зубами пригоршины ягод с ребристой косточкой, гоняя по воде рваные тени ветвей.
   - К ...ерегу.. пора! -- мальчики обернулись: кричала бабушка, звала встречать маму, под ее нескончаемые крики есть черемуху было совершенно невозможно.
   По дороге на станцию никакой козы он не встретил, и окошко в заросшем саду закрыто было наглухо. Он постоял немного, поправил натиравшую резинку штанов, почесал ногой под коленкой, куда его укусил комар, и где теперь розовел зудевший волдырь, но тропинка к дому терялась в высокой траве, никем немятой, некошеной, торчащей из щелей крыльца, продавленного чьей-то незримой ногой. Может, ему все приснилось в жаркий полдень, когда он водил ложкой в супе?
   Мальчик вспомнил про маму и побежал. На станцию он прибыл вместе с поездом и сразу в окошке вагона выглядел любимое платье.
   А когда поезд обрушил на голову мальчика, стоящего почти у самых его гигантских колес, дым, пар, сипение, грохот, тогда мальчик решил, что непременно вырастет большим и уж тогда-то каждый день будет кататься на паровозе!
   И он уже видел себя в деревянном вагоне, затем в окне самого паровоза Су 205-05 или Су 207-13. Он знал их всех по номерам и даже гудкам. На мальчике голубая трикотажная майка с оттянутыми подмышками, он сурово всматривается в даль он, может быть, даже, как его дядька с пышными, лихо закрученными вверх усами, но почему-то с мясистым, невесть откуда внезапно выросшим красным носом.
   Это была его самая заветная мечта, самая-самая. Я знаю о том совершенно точно, потому, что этим мальчиком был мой отец.
  
   2. О н а
  
   - Ти-и-я-ты-р-р-р ! - Звонкая сорочья трель, упруго отскочив от выстроившихся в линию за окном домов, раздвоилась, раскололась надвое и, улетев в противоположные концы улицы, в бесконечность, пропала. Девочка поспешно, привстав на цыпочках, захлопывала одну за другой высокие квадратные форточки, с грохотом спрыгнула с подоконника на заскрипевший паркет, дернула за занавески, пустив их друг на друга, внахлест, зажав их концы кулаками, прощелкав деревяшками колец карниза где-то далеко, под потолком. Спряталась! Но когда любопытство постепенно пересилило страх, когда ветер выдавил плохо закрытую форточку и постучал ее массивною латунною задвижкою о другую, девочка все также, вцепившись в половинки занавесок, просунула между ними одну только голову. Повертела ею: за ледяными перьями, облепившими стекло, медленно исчезала длинная зимняя ночь, вползая в чрево тесно прижавшихся друг к другу, как от озноба, домов, в глубину их гулких темных подворотен, туда, куда дворник Рустам сваливал покрытые снежной крошкой дрова.
   Нет, никто не слышал хлопка форточки, звона стекла, замешкав, неуклюже бросившимся вдогонку за вырвавшемся из груди криком.
   "Тиятырр, или тятыррр" означало театр. Слово было непривычное, и потому каждый раз произносилось по-разному, как получалось, что ни капельки девочку не смущало.
   Оставив занавески и запутавшийся в них уличный холод в покое, она оказалась в ярко освещенной комнате, большой-пребольшой, и если скакать от дивана до громады резного буфета..., но мама уже поймала ее и расчесывает волосы. Она бережно, едва касаясь тонкими длинными пальцами, проводила расческой по самым кончикам спускающихся ниже плеч волос, затем поднималась выше, выше. И вот уже гребень скользит по голове, и блестящие, старательно вымытые накануне волосы с сухим треском рассыпаются веером и вновь собираются и зачесываются на лицо, спрятав девочку в густом лесу. И только теплое отраженное дыхание да полосатые просветы, сквозь которые видны тусклая бронза подсвечников на фортепиано, часы на стене, с то появляющимся то исчезающим диском маятника, с сектором блика, мамина рука - все говорила, что это игра, неожиданно зародившаяся и так же неожиданно оборвавшаяся движением маминых пальцев, когда она, сделав прямой пробор, распахнула волосы, точно занавес, с улыбкой обнаружив за ними лампочки преданных дочкиных глаз.
   Затем сопровождаемая притихшим восхищенным взглядом, мама брала стоящую на трюмо и выложенную внутри складками атласного шелка, пахнущую коробочку с духами, вынимала из нее флакон и стеклянной, притертой до матового хруста пробочкой проводила в ложбинке между ключицами, за мочками ушей, блестящих золотом и аметистами, с каждым движением все глубже погружаясь в аромат нескончаемых праздников. А в мягкую расшитую мелкими жемчужинами бисера сумочку, рядом с белоснежным кружевным платочком было опущено несколько конфет, шуршащих зеркальной фольгой и разноцветными фантиками. Там же оказался и заморский мандарин. Но прежде чем со звоном щелкнуть круглыми шариками замочка, в сумочке исчез выложенный розовыми перламутровыми пластинами театральный бинокль.
   А когда над заиндевевшим от мороза городом низко всплыло большое розовое солнце, выдохнутое клубами ледяного пара, повисшего мохнатым инеем на хлопающих ресницах, девочка с мамой шли по утоптанному снегу к трамвайной остановке. Но если мамины звонкие шаги на снегу оставляли круглые дырочки каблучков, то девочкины мохнатые серые валенки ступали мягко, точно лапы зверька, и сколько не оборачивайся -- следов не увидишь.
   На остановке мама говорила, что их трамвай легко отличить даже ночью: одна лампочка у него одного цвета, а вторая какого-то другого.
  
   Деревянный, застывший до хруста вагон, звеня и высекая из проводов электрические искры, повез их из мимо незнакомых домов, не вмещающихся в мокрой круглой дырке, продавленной пальцем на обледенелом, желтом от солнца окне, пока мама, придерживая девочку за шиворот, не выводит из трамвая у здания театра, широко раскинувшегося на площади, огромного, как цирк, только голубого, не желтого.
   Но мама велит идти в гардероб. Там она сняла фетровые боты, гладкую блестящую котиковую шубу, потертую на рукавах, которую девочка так часто благоговейно гладила одна, в темной передней, замирая от запаха духов и мороза, от ощущения неземной красоты.
   Мама развязала тесемку, подтягивающее ее длинное платье, чтобы оно не выглядывало из-под шубы. В вечернем платье, в туфлях на каблуках, она стала вдруг неразличимо похожа на других дам, нарядных, возбужденных, многократно умноженных зеркалами в резных тяжелых рамах, из которых они порой выглядывали кокетливо в полоборота, а затем исчезали, оставляя лишь пустую стену напротив.
   И, глядя на незнакомые лица и забывая их, увлекаемая струящимися тающимися шлейфами запахов, пересекая при своем движении тут же смыкающиеся за их спинами незримые нити чьих-то разговоров, не дождавшись ответа на обрывок фразы, не обернувшись на звонкий смех, на задержавшийся взгляд, вспышку белков глаз из глубины полукруга галереи, уходящей за раму зеркала, девочка оказалась на самом дне голубой с золотом чаши зрительного зала, внезапно выросшего из макета за стеклом в фойе, заполнившегося движущимися людьми, светом, звуками. На нее обрушилась целая какофония их, неведомых, исторгаемых снизу, из оркестровой ямы, бьющих вверх к голубому небу плафона, к желтому солнцу люстры, сверкающему хрустальными виноградинами. Казалось, музыканты, подвластные всеобщему, правящему здесь радостному хаосу, вмиг разучились играть и позабыли ноты. Они изо всех сил дудели, шумели, барабанили на фоне контрастно звучащих под белыми смычками струн: "Ре-ля, ре-ля, ре-соль, ре-соль, ре-соль-до...".
   Мама, наклоняясь что-то говорила ей, но она не слушала ее и не хотела слушать, а тут еще труба вопреки разноголосому гомону вывела: " Сердце, как хорошо, что ты такое...". Модная песенка. Девочка засмеялась.
   А в антракте из тонкого стакана она пила такую вкусную воду вишневого цвета!
  
   - Как тебе спектакль ? - спросила ее мама долго улыбаясь скрипу снега под ногами.
   - За-а-а-мечательный ! - наконец-то она вспомнила это новое слово
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"