Да и встретил он меня у подъезда (обогнал? ждал здесь?). И опять я не та. Авессалом, ай. Пошуршим, послушаем, как трутся сухой кожей твои ладони одна о другую, и мои старые рукава причитают; выпростаю шею, покачаешься взад-вперед, потаращимся, поболтаем, померзнем, умрем.
Все, я хватаю свой указательный и выгибаю кисть назад до конца, и все, счастливо, мне на третий этаж, непроклюнувшаяся улыбка на моем тернистом лице. Он кричит: Милая! Но это ничего. "Пока!" и взгляд. Но я не могу так!
Он пойдет к себе и будет парить красные большие ступни в треснутом тазе. А я капаю в мою квартиру и больше не существую. Я кап. Господи, я до утра кап. Это неизбежно неизбывно неизменно. Здесь мама и папа и Авессалом покрыты пузырьками, и из всех утопленниц в моих синих комнатах, я одна живая, я одна глубже всех. Семь лет квартира пуста, и в каждом углу сидит злобный корыстный карлик или карлица или я сама. Углы еще больше сегодня. А завтра останутся только углы или только один угол, я вожмусь, он обнимет меня и не будет уже ничего кроме бесконечной линии его единственного ребра, или что это у него.
Ой, плохо. Добраться до кровати (ни черта не заправленная и, Боже мой, сколько уже не меняная постель) и дотянуться до книжки. Зацепиться за буквы и что-то вспомнить, и покатить, покатить... Все уже не так плохо, не так плохо. Я не поднялась бы по лестнице и не вошла бы сюда, если б сейчас что-то лопнуло или надорвалось, нет, все цело. Я помню, что хочу есть. Я, наверное, заставлю себя встать и готовить: долго, подробно, предвкушая каждый оттенок вкуса, пока от вечера не останется так ничтожно мало, что уже не будет страшно. Я устала, Авессалом.
В такой вечер я ничего не могу дать. Если бы ты мог меня понять хоть немножко, ты бы что-то сделал, что-то сделал по-другому. Но это не важно, я доживу этот вечер и позвоню завтра, и буду очень хохотать твоим шуткам и твоему голосу, и может быть даже сочиню что-то для тебя, или приглашу к себе и уговорю, заставлю танцевать со мной, или буду долго тебя слушать, и нам не понадобится этот паразитирующий сор, ни страхов, ни скрытых упреков.
Только бы что-то изменилось. Только бы сдвинулось во мне, Господи.
Все его проблемы не страшны, совершенно разрешимы, я знаю, у меня уже получалось, но мне страшно, я боюсь за тебя еще больше, чем за себя. Но у нас все получится, правда? А ты все еще бредешь домой (я ведь обидела тебя, да) или уже моешь руки, или достаешь красный тазик с гнилой деревянной полки справа. Завтра утром все будет по-другому.
2
Но Милая не позвонила ему сегодня: она заболела. Я еще не знала этого, но она, уже засыпая, дышала как-то с придыханиями, а ночью поднялась температура, и сны были как каменные обвалы, то есть я их совсем не могла почувствовать. А вообще из всех ее снов я помню только вот: Авессалома на коне, как она прыгает в воду со скал, и однажды - я зацепившаяся ей за кофту, ибо это было сном у нас обеих. И в яви она была рядом со мной не так часто, в отличии от Авессалома, который по часу и по сорок минут мёрз возле меня и ждал Милую. Все же я знаю ее лучше, чем его. Авессалом исчезает совсем, лишь выйдет из парка, и даже в парке ветер приносит его очертания неясными. И только когда он совсем близко, я что-то понимаю: он большой, лохматый. Недавно они стояли возле соседнего ствола и целовались, а ему стало ужасно страшно, и он ее отпустил, подался назад и смотрел так внимательно на ее глаза, брови, губы, а она испугалась: "ну что ты", и это был единственный раз, когда я точно знала, что он чувствует.
Но Милая! Я понимаю ее как себя.
Вчера, когда она поднялась наверх и зашла в квартиру (Авессалом всё слушал снизу: и как щелкал замок, и каблуки замолкли), она так устала! А он пошёл к нам, и весь вечер ходил в парке, неприкаянно, трогал растущие вещи, что-то про себя думал, но ничего, ничего не могла разобрать. Когда он такой, то ходит, как будто хочет ногой щупать впереди землю, как будто провалится следующим шагом. Ему совсем холодно, почему он так страдает от ветра? И мне казалось, что он так не верит ничему твердому, будто живет тысячу лет. Иногда я чувствовала: Авессалому веселее, Авессалому грустнее, но так лохмато, темно. Когда же стало совсем поздно, он сгорбился, взял охапку листьев, пошел домой и исчез.
А ночь была тихая, и я уснула. И уже к рассвету я вздрогнула и узнала, что Милая с температурой лежит в постели.