- Мама, расскажи мне о дедушке, - попросила Марта.
- Что же рассказать тебе, детка?
- Ну, что-нибудь, мам. Как в партизанах. Или как он бабушку арестовал.
Моя 14-летняя девица была по-прежнему чуткой и нежной бусинкой, несмотря на синие с прошлой недели волосы, цепи на шее, бёдрах, запястьях, и драные - умышленно - штаны.
Что ж рассказать тебе, солнце моё? Знаю ли я достаточно о человеке, который был мне отцом и ангелом-хранителем на протяжении тридцати двух лет? Что мне известно о нём? Довелось ли нам когда-нибудь просто сесть и поговорить обо всём на свете? Не как отец с дочерью, а как два взрослых человека?
Мама часто, смеясь, рассказывала, как однажды, будучи ещё совсем маленькой, я описала нашу семью следующим образом: 'Мама у меня хорошая, а вот с папой нам не повезло'. Я-то сама этого не помню. Может, шлёпнул он меня тогда за какую-нибудь проказу, и я на него сердилась. Зато я хорошо помню другое. Его тихий спокойный голос. Наши совместные поездки в лес за грибами. 'Заячий хлеб' - недоеденный бутерброд - который он специально оставлял для меня и который я с нетерпением ожидала каждый раз, когда он приходил с работы. Походы в кино после детского сада с обязательно приготовленной для меня булочкой с изюмом. Он был для меня папой, просто папой. Я, по-моему, даже и не задумывалась о том, каким же он был человеком. Что я знала о его жизни 'до меня'? Очень мало. Мне бы мою сегодняшнюю мудрость лет двадцать назад! Я бы всё, что могла, узнала бы о нём, о его семье.
К сожалению, подобные мысли появляются, когда поздно что-либо изменить. Осознание всего этого пришло после того как папы не стало. Тогда, как кусочки мозаики, начали складываться в единую картину обрывки его разговоров с мамой, соседями; задушевные встречи-воспоминания за чарочкой с дядей Борисом; неизменные мемуары о второй мировой войне, принесённые из библиотеки. Его привычки, походка, сухая тонкая кожа. Чисто деревенские скромность и стеснительность. Его честность и принципиальность.
Мальчишка пробирался по заснеженному лесу, то и дело проваливаясь в уже слегка подтаявший и осевший снег: бесконечная, суровая, как никогда, первая военная зима приближалась к концу.
Мальчишка, казалось, не замечал этих досадных проволочек. Лицо его было трудно разглядеть. Было оно всё в чёрных, похоже, от сажи, разводах. А он ещё больше добавлял к своей чумазости, вытирая лицо такими же грязными руками. Только мокрые дорожки под глазами и носом появлялись опять, и опять замёрзшая рука пыталась смахнуть прочь недостойную мужчины сырость.
Прямо над головой мальчишки пронзительно прокричала птица. Тут же ей откликнулась другая, поодаль, а затем и третья, совсем далеко.
Мальчишка на мгновение остановился и прислушался. Надежда промелькнула в опухших от слёз глазах. С новыми силами рванулся он вперёд.
Что-то тяжелое рухнуло в сугроб за его спиной. Щелчок затвора и:
- Стой! Стрелять буду!
Мальчишка резко развернулся и в изнеможении опустился на снег.
- Эй, Лёнчик! Ты чего тут, малый, делаешь? Заблудился, что ли? А ну, вставай, вставай. Батя тебе покажет кузькину мать. Как он там, дядька Семён? Эй, да ты что, и впрямь испугался? А ну, кончай это мокрое дело. И где ты вывозился так? Чертяка-чертякой, да и только.
- Нету больше бати, Тимоха. И сестричек нету. И тётки Розы. И, и, и... - и он зарыдал надрывно, в голос, раскачиваясь отрешённо, а чёрные капли капали со щёк беспрепятственно, прожигая снег вокруг.
- Что ты несёшь, хлопец? - Тимоха резко присел перед Лёнькой и схватил его за плечи. - Говори! Говори же! Что случилось?
Лёнька вдруг перестал раскачиваться, и глаза его, лихорадочно блеснув, остановились на винтовке, лежавшей на снегу рядом с Тимохой.
- Дай мне её! Я убью их! Я их всех поубиваю! Дай мне её! Дай! - и худые руки вцепились в винтовку с такой силой, что дюжий Тимоха с трудом смог отвоевать своё оружие.
Похоже, последняя вспышка ярости забрала остатки Лёнькиных сил. Просяще протягивая руки к винтовке, он начал медленно оседать на примятый снег. Молодой партизан бросился на подмогу, и ещё через минуту странная пара пробиралась по заснеженному лесу: дюжий молодец с винтовкой за спиной и щуплым пареньком на руках.
Несколько дней Лёнька пролежал в горячке. Позже, придя в себя, рассказал партизанам, что случилось. Хотя, к тому времени они и сами уже знали о трагедии, которая произошла в Новосёлках.
А случилось вот что. Рано поутру, ещё до рассвета, многие селяне были разбужены грубым стуком в дверь. Местные полицаи велели им собраться на проверку документов. И только когда ничего не понимающие люди были согнаны в большой деревянный амбар на краю села, страшная правда начала прорисовываться в сознании. Собраны вместе были евреи и коммунисты. Также были они собраны в Полесском неделю назад. А ещё неделю до этого - в Ореховом, ещё раньше - в Заре Коммунизма, где-то ещё и ещё. И каждый раз десятки и сотни жизней исчезали, испепелялись в жерле пожарищ. Единственной ниточкой надежды был тот факт, что немцев на сей раз не было. Были только 'свои'. Гады, конечно, предатели полицейские. Однако и эта ниточка надежды на спасение оборвалась, когда в нос ударил запах керосина и через мгновение - дыма.
А Лёнька в это время спал на печи в хате своего школьного учителя, в пяти верстах от Новосёлок. Николай Фомич не отпустил парня домой накануне, да Лёнька не сильно и сопротивлялся. На протяжении многих лет были они настоящими друзьями, несмотря на разницу в возрасте, а, может, именно благодаря ей. Главным соединяющим их звеном были книги, которые Николай Фомич собирал всю свою жизнь, тратя приличную часть небольшой учительской зарплаты на покупку новых. Лёнька перечитал уже больше, чем половину его библиотеки. И всегда по прочтении очередной книжки долго говорили о ней. Так же засиделись они и в тот вечер.
Но случилось ещё что-то, заставившее Николая Фомича оставить Лёньку ночевать.
Только начинало смеркаться. На улице послышалось тарахтенье приближающегося мотоцикла, которое заглохло возле дома учителя.
- Полезай на печь, спрячься там между тряпками и корзинами, - напряжённым голосом тихо скомандовал Николай Фомич.
Толком не понимая, в чём дело, но кожей чувствуя опасность, Лёнька пулей взлетел на печку и клубком свернулся под объёмистой корзиной, что было несложно при его худобе и росте.
А в избу уже входили двое, немец и полицай.
- Эй, Фомич, тут, говорят, жидёнка твоего из Новосёлок видели. Где он?
- Домой ушёл. С час как, наверно. Путь-то неблизкий. А темнеет нынче рано.
- С час, говоришь? Не верится мне что-то. Гляди, коли соврал! - и, договаривая, полицай обвёл цепким взглядом чисто прибранную хату. Заглянул туда, сюда, под лавки, в кладовку. Высунул голову на чердак, пошарил лучом фонарика в подполье. Полез, было, на печку, да оступился, упал. Выматерился грубо, порыскал глазами, посветил фонариком и отошёл. Сердце Лёньки трепетало, как бабочка, заключённая в спичечный коробок.
- Гляди, Фомич, если увидишь - чтоб доложил.
Ушли. Какое-то время Лёнька оставался в своём убежище. И только когда голос учителя окликнул его, осмелился высунуть голову из-под корзины.
- Ну, так я пойду, что ли.
- Никуда ты сейчас не пойдёшь. Немчуры и полицаев кругом полным-полно. Утром пойдёшь, с похмелья им крепко спится.
Усталый, Лёнька заснул. Проснулся, когда было ещё темно, со странным ощущением тревоги и уже не мог заснуть. Попрощался с учителем и пошёл домой, держась ближе к лесу: чуть что, можно спрятаться.
Снегопад закончился, и мороз не слишком кусался, только ветер был очень сильный, так и хлестал в лицо. Где-то за версту от Новосёлок к зимней свежести ветра примешался странный, приторно-сладкий запах гари. Лёнька прибавил шагу. Тревога, с которой он проснулся, крепла и росла, превращаясь в ужас.
Сердце замерло, когда он увидел обугленные останки амбара. Прибавил шагу, а потом и побежал, задыхаясь. Ох, беда прошлась по Новосёлкам! Не горят амбары сами по себе. Добежал и застыл, как вкопанный. Из-под кучи обугленных головешек торчал валенок тётки Розы! Он узнал этот валенок, потому что галоши к нему они вместе с отцам покупали в районном центре. Спереди галоши украшал кокетливый цветочек, который отличал их от всех других галош на деревне и был предметом тёткиной гордости. Теперь же он стал молчаливым свидетелем зверской расправы.
Тяжёлая рука легла на Лёнькино плечо.
- Не ходи, сынок, домой. Здесь они все. И батька твой, и сёстры, и тётка с мужем. Беги в лес, к партизанам. Расскажи им, что случилось. Пусть бьют гадов крепче, чтоб духу их не осталось на нашей земле! Беги, сынок.
Вот так попал Лёнька к партизанам. Слыл он отчаянным среди бойцов. Ходил на самые опасные диверсии, куда мужики постарше не больно-то рвались. И их можно было понять: у каждого семья, дети. У Лёньки же никакой семьи не осталось. Испепеляли его изнутри боль и ненависть. И никакая операция, даже самая дерзкая, не могла затушить тот пожар. Чудом он выходил невредимым изо всех переделок. Однажды только какая-то шальная пуля угодила в голень, да там и осталась. И опять же, зажило всё, как на собаке. Только попозже, с годами, начала та пуля напоминать о себе ноющей болью к перемене погоды.
После войны Лёнька уехал в город. Не мог он оставаться в родной деревне, где всё напоминало о погибшей семье.
Несколько мест опробовал он, прежде чем осесть в городе, который стал мне родиной много лет спустя. Начал он работать в милиции. Время было непростое. По всей стране зверствовали банды, грабя и убивая людей. Не миновала эта чума и мой родной Гомель.
Но и здесь Лёньке везло. Бандитская пуля обходила его стороной, унося без жалости жизни друзей и соратников. Самой тяжёлой для Лёньки утратой стала гибель его начальника, капитана Ерофеева. Великолепный он был мужик, настоящий, без фальши. Блатной мир изучил досконально, и блатные знали его, уважали и боялись. Но пуля - она дура. Уносит с собой лучших.
Провожал Лёнька в последний путь своего друга и командира, и всё жарче разгорался в груди его костёр ненависти ко всей этой мерзости, отравляющей жизнь хорошим людям.
Сразу после похорон Лёнька пошёл на рынок. Сегодня была его очередь патрулировать центральный толчок, поддерживать порядок и заодно проверять, что за народ там ошивается.
Он заканчивал первый круг, когда внимание его привлёк громкий женский смех. Оглянулся: спиной к нему стояла статная девица, державшая в охапке несколько овчинных полушубков и откровенно кокетничающая с отставным военным, примеряющим один из них. Смутное чувство колыхнулось внутри Лёньки. Он по инерции ненавидел эту девицу, как и всех тех, кто торговал на рынке - не верил он им, никому не верил. В то же время округлость плеч и крутизна бёдер звонкоголосой молодки притягивали, как магнитом.
- Гражданка, предъявите документы.
Обернулась, полоснула огнём жарких глаз, ослепила полнокровием чувственных губ.
- Какие ещё документы? - девица глядела на него вызывающе, видимо, хорошо зная силу своей красоты и молодости. - Не знаю никаких документов, - и дерзко прищурила глаза, испытывая чары на симпатичном милиционере.
Ох, задело это Лёньку за живое. Вот же дрянь красивая! Мы головы свои кладём за то, чтобы такие, как ты, могли спокойно спать ночами, а ты мне шутки шутить вздумала!
- Так, гражданочка, либо показывайте документы, либо пройдёмте со мной!
- С тобой? И куда это я должна пройти с тобой, а? - Девица явно куражилась, поглядывая на отставного военного и ища у него поддержки. Но тот совсем не хотел ввязываться в конфликт, отсчитал деньги за понравившийся полушубок и поспешно ушёл. Тоже понятно - от греха подальше.
- Мне не до шуток, гражданка. Следуйте за мной. Вы арестованы.
Девица была не из трусливых, что и говорить. Она тут же выдала Лёньке на чисто русском языке всё, что о нём думала, и решительно устремилась вперёд, скорее ведя, чем следуя.
В участке выяснилось, что разрешения на торговлю у неё не было. Шубы же были в полном порядке, 'чистые'. Её отец, скорняк Лейба, шил их. И получались они у него, нужно признать, отменно.
Пока всё проверялось и выяснялось, день прошёл, пробежал. Прыти у девицы ничуть не поубавилось, наглости и дерзости тоже. Только побледневшие щёки и тени под глазами говорили об усталости. Лёнька тоже должен был находиться в участке - звонить, допрашивать. Положа руку на сердце, он уже и сам был не рад, что задержал Соню - так звали девушку. Уж больно она ему приглянулась. Ему хотелось пригласить её в кино или ещё куда-нибудь. Но как теперь это сделаешь?
Наконец всё было улажено. Девушке строго наказали получить разрешение на торговлю. Из уважения к отцу, известному в городе человеку, дело обошлось даже без штрафа.
И вот она уходит. Сжалось Лёнькино сердце от тоски: что делать, что сказать?
А та, словно читая его мысли, остановилась, повернулась, сверкнула лукаво глазами:
- Так ты, красивенький, заходи на рынок в следующие выходные, я там буду.
Он пришёл на рынок в следующее воскресенье к самому открытию. Нашёл Соню, что было очень легко: смех её звонким колокольчиком перекрывал шум базара.
После закрытия рынка они пошли в кино. А после кино он сделал ей предложение. И она его приняла.
Так вот они и стали мужем и женой, моими папой и мамой, твоими, детка, бабушкой и дедушкой.
Что ещё рассказать тебе, дочка? Рассказать, каким скромным он был?
Его скромность и ненавязчивость переходили всякие пределы, каждый раз раня меня в самое сердце, заставляя думать: может, это моя вина? Может, это я когда-то дала ему понять, что он нежеланен в моём доме, что я стесняюсь его?
Так, бывало, зайдёт ко мне, чтобы вместе идти по какому-нибудь 'бумажному' делу, и тут же заторопится:
- Ну, я пойду, на улице тебя подожду.
- Пап, ты если покурить, так на кухне можно.
- Да нет, ты собирайся, не буду тебе мешать.
- Папа, милый, ну когда ты мне мешал? Не смей никуда уходить. Садись в кресло и смотри телевизор. Или вот тебе журнал, полистай.
Однажды, дело было в воскресенье, на которое как раз пришёлся День Победы, у меня собрались друзья, чтобы отметить праздник, значение которого, надеюсь, никогда не будет перевёрнуто, изгажено, перетрактовано.
Стол стоял почти полностью готовый к приёму гостей. Артурчик, как обычно, заранее 'забил' места для себя и жены; Наташка, пользуясь моментом, обкуривала стены моей крохотной кухни и развлекала народ очередной хохмой, о чём свидетельствовали раскаты хохота, доносившиеся оттуда. Шурик Потапов, только что прибывший вместе с Ириной, возбуждённо потирал руки в предвкушении знатной обжираловки и хорошего выпивона. Здоров был, сукин сын, пожрать и выпить. Иногда, выпивши,начинал пошлить. Но всё и всеми прощалось ему за талант: он был классным джазовым музыкантом. Конечно, далеко уже не в зените. И, тем не менее, с начала вечера все мы с нетерпением ждали момента, когда проглотив очередную рюмку водки, Шурик подсядет к пианино. И - ох, что начнётся! Под его медвежьими лапами моё аккуратно причёсанное и припудренное немецкое пианино, забыв приличие, будет стонать и плакать сладострастными слезами, извергая каскады джазовых переходов, доныне ему неведомых. Мы же, заворожённые, будем слушать и таять от неги и боли, обрушивающихся на нас.
Потом Шурик повернётся ко мне, подмигнёт: 'Ну что, Симонка, 'Summertime'?' И начнётся наша оргия звуков, 'на двоих' уже. Бессмертная мелодия Гершвина соединяла наши души в полёте вдохновения. Его руки, мой голос - и больше ничего. Знатный у нас дуэт получался, что и говорить. Но до этого ещё было несколько часов застолья и веселья.
Раздался звонок, и появился мой папа с его ненаглядной Мартулей. Заканчивалось воскресенье, и время бабушки с дедушкой подошло к концу. До следующих выходных будут они теперь считать дни и думать, чем бы потешить любимую внученьку. Любили они тебя, детка, больше даже, чем меня, хотя такое просто трудно представить.
Папа зашёл, поприветствовал всех, поздравил с праздником, поцеловал Марточку и попытался, было, ретироваться. Он видел, что намечается гулянка, и не хотел никоим образом помешать. Он, единственный имеющий непосредственное отношение к празднику, бежал от него. Но не тут-то было. На сей раз мне не пришлось даже и рта открыть - Шурик опередил. Мне, шёпотом:
Как батю зовут?
И ему:
- Леонид Семёнович, куда это вы собрались? С праздником вас, с Вашим праздником, дорогой!
И медвежьи лапы уже обнимали папу и влекли к столу. А тот смущённо улыбался, покхекивал, приговаривая, зачем, мол, ни к чему это, да и жена дома будет волноваться, если он задержится.
- А мы позвоним жене!
Да, от Шурика так просто не отвяжешься. И вот уже полилась прозрачная жидкость по рюмкам. Подняли первую, за Победу. А сразу за ней и вторую, за папу.
На кухне ржали и гигикали, вознаграждая по заслугам Наташкин дар рассказчицы. А у нас за столом текла совсем другого плана беседа. Шурик Потапов вспоминал военные истории своего отца, папа рассказывал о партизанском прошлом. От конкретных событий разговор перешёл в высокие материи: о войне и мире, о жизни. Артурчик и я завороженно слушали обоих. Это был мой истинный папа: глубокий, мудрый, добрый, светлый. Шурик Потапов, однако, показал совсем новую для нас грань своего богатого существа. Рюмки, однако, сукин сын, наполнять не забывал.
Звонок в дверь вернул нас в сегодняшний день. Папа вскочил и уже действительно заторопился: предстояло объяснение с женой, моей мамой, о задержке, а также выпивке. Наскоро поздоровался с вновь прибывшими и - исчез, растворился, ушёл своей торопливой походкой, лёгкой и не по возрасту моложавой.
- Классный у тебя батя, Симонка, - мясистая лапа легла на моё плечо. - Вот и мой был таким же. Умер он два года назад. Уходят фронтовики, уходят от нас и уносят память о том, что было.
И правда, уходят. Вот и мой папа ушёл. Но для меня он - живой.
Дня не проходит без мыслей о нём. А вот для Марточки он потерян.
Когда он умер, бусинка, тебе было десять лет. Ты не очень-то и помнишь, как всё это произошло. Боль же от случившегося только сейчас начинает приходить к тебе.
Вот так живём мы в постоянной погоне за собственным хвостом. Как 'лошадки по кругу'. Малейшее отклонение - и нас пробивает, как предохранитель в перегруженной сети. И мы расплёскиваем свои эмоции куда попало, в особенности на родных своих, кровных своих, незаменимых своих. Теряем их, только тогда осознавая, чего лишились. А потом плачем. И ищем, ищем. Только где искать-то, когда их больше нет? И вот целую я холодные губы фотографии на мраморе памятника. А живых уже не будет. Никогда...
В то воскресное утро нас разбудил стук в окно и мамин испуганный, близкий к истерике голос:
- Доченька, Симоночка, с папой что-то не то. Весь день вчера жаловался на голову. А под утро как закричит: 'Ой, голова, голова!' - схватился руками за виски, и тут же опять заснул. Только вот дышит он как-то странно. Бужу - не просыпается.
Больно кольнуло в сердце. Недоброе случилось, ох, недоброе. Натянула на себя первое, что попало под руку, схватила водительские права и бегом побежала к машине: если в больницу, так будет сразу под рукой.
Папа лежал на спине с закрытыми глазами и дышал действительно как-то странно: прерывисто, как будто воздух должен был пробираться через какие-то мокрые препятствия. Даже губы его были сложены неправильно.
- Папа, папочка, просыпайся! Поедем в госпиталь!
Но он не просыпался. Пыталась тормошить, даже приподнять, но тяжесть его тела безжизненно клеилась к кровати.
Скорая. Даже и думать нечего. Набрала 9-1-1, путано объяснила диспетчеру, что случилось, и ушла встречать машину Минут через пять воющие сирены принесли команды пожарников, медиков и полиции - обычная реакция на 9-1-1 - а также надежду в наши сердца.
Боже, как они работали! Воистину спасатели. Спальня моих родителей в мгновение ока наполнилась немыслимыми машинами, с помощью которых было проверено то, измерено это. Так же стремительно всё было собрано, скручено, убрано. Папа перемещён на носилки и затем в машину скорой помощи.
- Куда повезёте?
- В Провиденс.
Слава богу, хоть рядом - пять минут езды. И вот я уже там, жду в комнате для членов семей пациентов, куда меня привели.
Вскоре ко мне присоединился средних лет мужчина, который неназойливо поинтересовался, кто у меня здесь, что случилось. Я отвечала, хотя мысли мои были далеко. Потом он ушёл и вернулся уже с врачом.
Врач был умничка. Он не делал выводов, он давал мне информацию о результатах анализов. Дошёл до КТ головы. Он говорил, не зная, что я что-то уже понимала в дебрях его медицинских тайн - шёл второй год моей учёбы на рентгентехника. Он говорил о большом количестве крови, которое вылилось из лопнувшего кровеносного сосуда, питающего мозг; о повреждённых жизненно важных центрах; о невозможности операции.
Он продолжал говорить, и слова его вдруг начали превращаться в моём сознании в цепочку сюрреалистических образов. Я видела умирающие под давлением стихии клетки мозга. Распадающийся на части домик, построенный из деталей детского конструктора. Что-то чёрное, наползающее на эти видения из фильма ужасов.
- Погодите!!! - я резко оборвала его терпеливый рассказ. - Но это же смерть...
И врач склонил голову, отдавая почёт памяти моего отца.
Я не плакала. Правда было слишком страшной.
- Он пока что дышит сам. И почки ещё работают. Но мы уже подключили дыхательный аппарат, так как скоро дыхательный центр откажет. Сутки мы будем поддерживать жизнь. А дальше - вам решать. Но вы должны осознавать, что в сознание он уже не придёт, и даже просто существовать в состоянии 'овоща' без машин не сможет.
Я кивала головой. Я уже давно это поняла. Вот и всё. У меня больше нет папы. В тридцать два года - и сирота.
И тут полились слёзы. Тот мужчина, что пришёл с врачом, обнял меня за плечи. Позже я узнала, что он был священником при госпитале.
А слёзы лились и лились, не принося облегчения. Но нужно было ехать домой. Там ждала известий мама.
И вот я уже дома.
- Хочу апельсиновый сок и кофе.
Мой милый Вадик засуетился, поставил греть воду на кофе, побежал к нам в квартиру за соком, которого у мамы никогда не было.
Я изнемождённо опустилась на стул.
- Что там?
Мама умирала от ожидания и страха. Я не могла сказать ей правду. Ещё не могла. И не хотела, впрочем. Вместо этого я начала длинно рассказывать о результатах анализов и тестов.
- Ну, может, придёт в себя, выздоровеет, - чуть успокаиваясь, приговаривала мама.
- Даст бог, всё будет хорошо, - подключилась к разговору тётя, которая пришла несколько часов назад по звонку перепуганной мамы.
Я посмотрела тёте прямо в глаза и тихонько покачала головой.
- Не будет, - губами одними, почти беззвучно прошептала я.
А потом мы вместе поехали в госпиталь и сидели рядом с ним, для всех ещё живым, а для меня уже утраченным. И когда пришло время уходить, едва хватило сил уйти.
Вечером я поехала туда опять, одна. Вот мы и вдвоём. Говорят, из пяти чувств слух уходит последним. Что, если он слышит меня? Что, если я смогу рассказать ему то, что не успела при жизни: как сильно я люблю его, как он нужен всем нам, как не может он вот так просто уйти от нас. Говорила и плакала, плакала и говорила, стараясь пробиться сквозь его безмолвие.
Вечером под горячими струями душа и слёз вдохновенно шептала молитву-мольбу, взывая ко всем мыслимым и немыслимым богам с просьбой о чуде.
С трепетом спешила в госпиталь на следующее утро: что, если я была услышана! Но нет. Чудес не бывает, это всем известно. Машины ещё качали кровь и кислород, но жизнь уже закончилась.
И он ушёл, и был похоронен на зелёном поле еврейского кладбища с невысокими плитами памятников.
Слезами орошена была первая горсть земли, которую я должна была бросить на крышку гроба.
Несколько лет прошло, а боль не ослабла ничуть, как и память о нём. Как живой, стоит он у меня перед глазами с непокорными седыми, желтоватыми местами прядями волос; умными глазами, окружёнными морщинками; с неизменной книжкой в руках; в вытянутых на острых коленках спортивных штанах, заправленных в тёплые носки.
Мой папа.