Покой и тишина квартиры непривычны после многолюдства казармы. Какое-то беспокойство не дает усидеть на месте, гоняет из угла в угол. Ходишь из комнаты в комнату, трогаешь вещи,. Книги и удивляешься, что все это, когда-то родное и знакомое до мелочей, теперь будто чужое.
После полудня беспокойство выгнало меня на улицу. Странно, но доармейская одежда показалась удобной и привычной после мундира и жесткой шинели. Я медленно шел по улице, поглядывая по сторонам, и с какой-то светлой грустью отмечал, что за два года тут ничего не изменилось: и старые дома, прокопченные еще паровозным дымом, и тротуары, с такими трещинами, что их не смог скрыть даже первый снег.
Я не сразу сообразил, что кто-то окликает меня по имени. Обернулся - чуть запыхавшись, меня догоняла Галя. Я не видел ее с той памятной весны, нашей последней. Уже не такая легкая и стройная, уже по-женски отяжелевшая, была она, однако, еще красивее. Но мне противно было ее видеть. Я хотел идти прочь, но она, видимо, уловила движение, и замирающим голосом проговорила:
Здравствуй... - и, неловко, поспешно, стараясь, видно, побыстрее завязать разговор: - Ты из армии? - в голосе ее мне послышались какие-то болезненные нотки, и поэтому я не ушел.
Она опустила голову, а я смотрел на нее, и неприязнь постепенно улетучивалась. Уже решил прервать затянувшееся молчание какой-нибудь ничего не значащей фразой, когда она резко вскинула голову. В глазах, ярких от слез, было сознание своей правоты:
Ты не можешь простить мне Гошку?!
Я медленно покачал головой.
А понять меня ты можешь?!
Я пожал плечами, продолжая молча смотреть на нее.
Я тебя любила! - почти выкрикнула она.
Понятно... Чего ты кричишь?
Она коротко вздохнула. Мне показалось, что она чего-то ждет от меня. Подняв голову, смущенно и жалко улыбнувшись, она заговорила:
А я живу все там же, у родителей. Замужем побывала, и вот опять одна... - как бы оправдываясь, добавила: - Ты же меня видеть не хотел... У меня двое ребятишек, погодки... - она неловко замолчала.
Я пожал плечами. Мол, обычное дело.
Она опять долго молчала. Наконец, глубоко вздохнула и, не поднимая взгляда, запинаясь, выговорила:
Приходи как-нибудь... - поспешно, будто я уже начал отказываться, добавила: - Придешь, так придешь...
Повернувшись, она медленно побрела прочь.
Проводив ее взглядом, я долго нерешительно стоял посреди улицы. В конце концов что-то погнало меня на кладбище.
Я не сразу нашел Гошкину могилу. В ту весну, три с половиной года назад, она замыкала ряд, и дальше, до самого леса, тянулась пустошь, поросшая чернобыльником. Подходя к оградке, сработанной мною самолично, я мимоходом скользнул взглядом по табличке, привинченной к жестяной тумбочке соседней могилы. Будто по лицу меня хлестнуло. На табличке значилось: "Грачев Василий Игнатьевич".
Я стоял, навалившись грудью на грубо обрезанные сваркой прутья оградки, и смотрел на попорченные дождями фотографии - своего друга и самого нелюбимого школьного учителя. Ледяной ветер трепал кроны деревьев, которым густо заросла старая часть кладбища, свистел в прутьях могильных оградок. Во мне нарастало чувство вины перед Гошкой и перед Василием Игнатьевичем. Почему-то я чувствовал себя виноватым и в том, что дул ледяной ветер, и в том, что могилы новой части кладбища расположены ровными рядами и над ними еще не выросло ни единого деревца, и в том, что прутья оградок нарезаны неровно и так же неряшливо сварены в незатейливый узор.
"Но почему же их могилы рядом?" - вдруг остро кольнул вопрос. Ведь перед тем, как явиться на призывной пункт, я ходил навестить Гошкину могилу, и тогда еще не лежал рядом с ним Василий Игнатьевич. Просто, в ряду оставалось еще немножко свободного места.
Я не могу вспомнить, когда познакомился с Гошкой. Мне казалось, он был всегда. Наши дома-близнецы, пятиэтажки из белого кирпича, стояли рядом, на краю пустыря, заросшего бурьяном. Среди бурьяна тут и там бугрились купы тополиной и кленовой мелочи, кучками и вразброс торчали гаражи. Похилившийся на сторону ряд сараев отделял захламленный двор дома от пустыря. За пустырем гремела, сияла по ночам огнями, перекликалась густыми басовитыми, тоскливыми писклявыми голосами железная дорога. Там всегда было таинственно и жутковато. Когда мы с Гошкой лазали по стоящим в грузовом парке поездам, нам казалось, что мы блуждаем по причалам какого-то огромного океанского порта.
На другом берегу широкой рельсовой реки в ряд стояли крашеные коричневой краской приземистые склады. Мы с Гошкой никогда не видели, чтобы из них что-то выносили или вносили. Нам казалось, что как только их построили, покрасили вечной коричневой краской, закрыли на громадные висячие замки, так с тех пор больше и не открывали.
И Гошка был для меня подобен запертому складу. Он просто был.
Ростом невысокий, лицом симпатичный. Мелкие черты и какая-то полудетская наивность выражения лица, белокурые вьющиеся волосы, доброта, светившаяся в прозрачных голубых глазах, делали его похожим на херувима. Однако туловище его было похоже на обрубок бревна из-за непомерно развитых мышц. Короткие толстые ноги, как бы кое-как приделанные к туловищу, жили своей отдельной жизнью и постоянно не повиновались Гошке. Руки, впрочем, его тоже не очень-то слушались. Мне, например, никогда не удавалось пожать его руку. Когда, здороваясь, он протягивал мне ладонь, в последний момент рука его почему-то дергалась, и я ухватывал Гошку за запястье, или вообще ловил пальцами воздух. Если Гошка намеревался шагнуть с места, сначала у него откидывались назад плечи, потом он резко дергался, как бы с усилием кидая ногу вперед, и тут же нырял плечами и туловищем вперед-вниз. Так и шкандыбал, качаясь вперед-назад. Когда он поднимался по лестнице, казалось, будто ноги его налиты ртутью, и ему приходится прилагать неимоверные усилия, чтобы поднимать их на ступеньки. При этом он тяжело сопел, размахивал руками, мрачно и сосредоточенно глядя прямо перед собой.
Речь его без привычки понять было невозможно. Не было такой согласной в алфавите, на которой он бы не спотыкался, зато гласные из него вылетали и к месту, и не к месту. При этом лицо его кривилось в судорогах. Мне казалось, будто он говорит большими словами, такими большими, что им трудно пролезать через его горло, и ему приходится проталкивать их языком, движениями шеи, и еще черт знает какими ухищрениями. Если ему удавалось не подавиться словом, оно все равно выходило из него мятым, изломанным, изжеванным. Вдобавок ко всему он сильно сопел. Его сопение разносилось по всему классу, когда он сидел на уроках.
Учителя в школе его не понимали, хоть он всегда старался ответить урок, но из сочувствия ставили ему тройки. Кроме литераторши. Она ставила ему двойки, у нее никогда не хватало терпения выслушать Гошку до конца. Не любила она его, наверное, потому, что у него всегда было свое мнение по поводу литературы. Он вообще все школьные предметы знал на "отлично".
Когда Гошка писал, со стороны казалось, будто он гоняет по тетради стаю тараканов, - так суматошно двигалась его рука. Ни на что не похожие буквы бежали по тетрадному листу вкривь и вкось. Почти никто не мог понять его писанину. Только Василий Игнатьевич, наш учитель математики, терпеливо разбирал его каракули в тетрадях и выслушивал мучительные ответы у доски. На доске Гошка писал так, что куски мела разлетались в мелкую крошку. По математике он имел твердую "пятерку", начиная с пятого класса. За это Гошку мало-помалу возненавидел весь класс. Потому что никто не любил Василия Игнатьевича, и все его боялись.
Василий Игнатьевич очень быстро выходил из себя. Его нервные взрывы для нас были непонятны и страшны. Мы от них впадали в оцепенение в буквальном смысле. И от этого еще больше тупел. Например, когда Василий Игнатьевич вызывал кого-нибудь к доске доказать теорему или решить задачу, тот, даже зная урок, не мог двух слов связать. Не знаю почему, но почти никто из нашего класса не мог доказать даже простенькую геометрическую теорему. Вызванный мялся, бессмысленно тыкал в доску указкой, а Василий Игнатьевич в это время накалялся. Начиналось это у него всегда одинаково: он суетливо пробегал от стола к двери и обратно, потом подбегал к ученику, свирепым рывком выдирал из его пальцев мел, хотя тот и так не сопротивлялся, и резкими движениями начинал писать доказательство теоремы. Мл быстро искрашивался, а Василий Игнатьевич, стервенея, кричал:
Бездельник!.. Дармоед!.. Садись!..
Однако он быстро успокаивался, и следующего вызывал уже совершенно спокойным тоном. Но если и этот путался, все начиналось сначала.
В шестом классе с нами учился Юрка Петлин, по прозвищу Петлюра. Сколько я помню, он не носил на уроки ни тетрадей, ни учебников. Сидел он позади меня, и когда Василий Игнатьевич расходился, я слышал, как Петлюра хрипел в полголоса:
Встретить бы его в темном закоулке, да он, гад, со скальпелем ходит...
Мне становилось нехорошо, будто острый блестящий скальпель уже воткнулся мне в живот. Однако я завидовал Петлюре, потому что он не боялся Василия Игнатьевича. Правда, недолго я ему завидовал, пока не узнал, что он всемером никого не боится. Как-то повстречался он мне по дороге из кино с компанией таких же малолетних придурков. Несмотря на то, что я его сосед по парте, он ни слова не сказал, когда придурки привязались ко мне. Били долго, неумело, слабосильные и прокуренные орали нечленораздельные маты и куражились. А на следующий день в школе Петлюра как ни в чем не бывало потребовал с меня денег. Ему шибко не повезло - меня еще не отпустила вчерашняя злость, я просто дал ему пинка под задницу. Я думал, он кинется в драку, принял боксерскую стойку, как в кино, но он жалобно огляделся по сторонам и бочком, бочком слинял в туалет, видимо сигаретой успокоить расшалившиеся нервы.
Математику, кроме Гошки, так до конца восьмого класса никто не знал хотя бы на "тройку". Как нам казалось... Может быть, не сознавая того, учитель сам нас путал, считая, что разъясняет сложности. Например, он никогда не говорил о двух параллельных прямых, что они параллельны, и все. Обязательно добавлял, что, может быть, где-то там, в пространстве, они и пересекаются, но нас это не касается. А мы так и оставались в неведении: параллельны они или пересекаются, и что нам с этим делать? До математики Лобачевского никому из нас дорасти было не суждено. Таких мелочей2 было полно.
Та история случилась, когда мы учились уже в восьмом классе, где-то ближе к середине учебного года. Кто-то прочитал "Республику Шкид". Там описывалось, как шкидовцы изводили нелюбимых учителей: не раскрывая рта, "гудели" на уроках. Однажды мы тоже принялись "гудеть". Некоторое время Василий Игнатьевич не обращал на это внимания, потому что у доски происходила его очередная схватка с учеником, который не выучил урок. Только когда он уже искрошил мел о доску, до него дошло. Он перестал дергаться и медленно повернулся. Я не узнал его. Никогда раньше его таким не видел. И, слава Богу, никогда потом. Безжизненное, словно гипсовая посмертная маска, лицо, лишь губы мелко-мелко и жалко дрожали. Он медленно положил осколок мела и, осторожно ступая, словно боясь, что пол под ним провалиться в тартарары, пошел к двери. Когда дверь тихонько притворилась за ним, класс будто взорвался: кто-то глумливо захохотал, кто-то заулюлюкал, кто-то свистнул. Мы торжествовали победу. Когда шум немного стих, громко и отчетливо прозвучало:
Скоты!
Я поначалу не сообразил, кто это сказал, лишь когда Васька Безуглый, разлегшись на парте и натужено выжимая из себя смех, закричал: "Гля, парни! У урода голос прорезался!", до мня дошло, что выкрикнул это Гошка. А Безуглый тем временем вскочил и, двинувшись к Гошке, угрожающе прохрипел: "Щас в лоб тресну разок, чтоб опять заткнулся..."
Тут отворилась дверь, вошел завуч, внес с собой тяжелый, приторный запах сердечных лекарств, хмуро оглядел нас, и заговорил, как бы нехотя, понимая, что все бесполезно, что нас уже не исправить:
Василия Ивановича во время войны сильно контузило. Он был танкистом. Из горящего танка его вытащил товарищ, но рядом разорвался снаряд, товарища убило, а у Василия Игнатьевича до сих пор еще осколок возле самого сердца. А вы...
Он не договорил, безнадежно махнув рукой, вышел из класса.
Я смотрел на Гошку. Он сидел напряженно и прямо, сосредоточенно глядя прямо перед собой. И я вдруг сам себе стал противен. Противен потому, что "гудел" вместе со всеми.
После этой истории Петлюра, иначе как "контуженным" и "танкистом", Василия Игнатьевича и не называл. При этом гнусно ухмылялся и подмигивал. Я долго не мог понять, почему он под словом "танкист", подразумевает оскорбительный смысл? Лишь случайно как-то узнал, что "танкистами" зовут бомжей, которые зимуют в колодцах теплотрасс. Как мне тогда хотелось с маху заехать кулаком по этой скользкой, лоснящейся, давно не мытой роже... А наш математик с тех пор на уроках изо всех сил старался сдерживать нервы. Я видел, как напрягалось и заострялось его лицо, как начинали крупно дрожать руки, сжимаясь в кулаки. Но больше он не хватал мел и не кричал, он просто выбегал из класса, но быстро возвращался и как ни в чем не бывало продолжал урок.
Экзаменов по математике за восьмой класс я боялся до холода в спине. Но, взяв билет и прочитав вопросы, чуть не расплылся в улыбке: до того простыми показались они. На письменном экзамене Василий Игнатьевич подошел к нам с Гошкой, когда мы уже дописывали работу. Заглянув в Гошкины листы, он тяжело вздохнул, а мне неожиданно положил руку на голову, да еще погладил по затылку. Рука была тяжелая, жесткая, горячая.
Что, после десятого в институт пойдешь? - спросил он своим низким хрипловатым голосом.
От неожиданности я не сообразил, что ответить, и только ниже пригнулся к парте.
Стоя у его могилы, я вдруг как бы вновь ощутил тяжелую, горячую руку на затылке.
В девятом классе у нас был уже другой математик, и, встречаясь время от времени в коридорах школы с Василием Игнатьевичем, я то здоровался, то не здоровался с ним. А потом, когда ушел в техникум, как-то уж и забыл, что был у меня такой учитель.
Для Гошки девятый класс стал сущим мучением. Может, из-за того, что в свое время ходил в любимчиках у Василия Игнатьевича, и ему этого так и не простили. А может, оттого, что он совсем отошел от всяких ребячьих компаний. Ушел в себя, замкнулся, не желая ни с кем из одноклассников разговаривать. В школе над ним начали форменным образом издеваться. Даже малыши кричали вслед: "Урод"!
Мне тоже доставалось от сверстников. Наверное, потому, что я так и остался его единственным другом. А может, и потому, что был самым слабосильным в классе. Жил я в то время в основном в книжном мире. Там, с книжными героями, я был таким же сильным, ловким и отважным, как они. Но в обыденной жизни у меня отважные поступки как-то не получались. За исключением, разве что, победы над Петлюрой. Но он отстал от нас еще в седьмом классе, и это давнее лихое дело забылось. На физкультуре я был последним. К тому же частенько то ногу вывихивал, то коленкой разбивал себе нос или губы, когда прыгал в длину или высоту.
С Гошкой мне было хорошо. Он предпочитал помалкивать, говорил лишь тогда, когда без слов совсем уж нельзя было обойтись. Зато он умел слушать. Я лиюил пересказывать ему прочитанные книги, и он с удовольствием слушал до конца, не сводя с меня внимательных и беззащитных глаз. Но почти всегда оказывалось, что книга им давно прочитана, и тогда мы пускались в обсуждение. Да он и сам часто снабжал меня такими книгами, которые хотелось читать и перечитывать бесконечно. Гошка где-то раздобыл полное собрание Джека Лондона - приложение к журналу "Всемирный следопыт", чуть ли не дореволюционного издания. Какое это было блаженство - перебирать тоненькие, в коричневых бумажных обложках, неровно обрезанные книжечки! Каждая из них открывала мир, населенный неведомыми нам по обыденной жизни людьми.
Когда Гошки не стало, его мать связала потрепанные книжки в две связки и вынесла в сарай. Хорошо, что я увидел их там вовремя: они еще не успели испортиться от сырости, и мыши их не погрызли.
Оторвавшись от воспоминаний и еще раз взглянув на фотографии, я медленно побрел по кладбищу. Снега было еще мало, и я, миновав ровные ряды могил новой половины, не выискивая тропинки, углубился в путаницу оградок, зарослей рябины и черемух старой части кладбища.
Я пробирался мимо покосившихся крестов, будто в немом отчаянии раскинувших навстречу ветру руки-перекладины, мимо беззаботно и весело помахивающих на ветру пушистыми лапами елочек и сосенок. А в тонких березках и рябинках, мотавшихся под порывами ветра, виделось что-то трагическое, вдовье. Я усмехнулся этому сравнению, внезапно пришедшему на ум. В самом деле, что им до человеческой смерти? Настанет весна, они оденутся листвой и будут благоденствовать под солнцем...
Вдруг я узнал место. Воспоминание больно кольнуло совесть. Мне тогда было лет десять-двенадцать. Ватагой мы часто ходили в лес через кладбище. Обходить было далеко, а страха перед покойниками мы не ведали, хоть и возвращались из леса, бывало, уже в темноте. Корчили мы из себя шайку завзятых хулиганов, даже вооружались для походов в лес, правда, кухонными ножами, зато самыми большими. Ими хорошо было рубить ветки для костров и шалашей. Каждый, кроме Гошки, еще и рогатку имел. С толком выверенная рогатка может метнуть картечину шагов на триста...
Как-то весной, идя через кладбище, мы наткнулись на человеческий череп. В то время еще изредка хоронили на старой половине. Могильщики, мужики нетрезвые, видно, позабыли закопать чьи-то сиротские кости, случайно ими раскопанные. Кто-то из нас насадил череп на кол оградки, и мы принялись расстреливать его из рогаток. Разнесли вдребезги. Я натолкнулся на Гошкин взгляд, когда закладывал в рогатку очередную картечину. Он смотрел на меня укоризненно, но и с сочувствием. Смутившись от этого взгляда, я опустил рогатку, и подошел к нему. В то время его речь без переводчика понять было трудно, но я его понимал.
Он проговорил:
Жил человек. Плохой или хороший - неважно. Зачем над ним после смерти измываться?
Мне стало неуютно под его взглядом.
Я хорошо помнил тот кол оградки. На потемневшей от старости древесине еще видны были следы ударов картечин.
Я помнил, что неподалеку есть лавочка. Когда мы с Гошкой отошли от всяких компаний и ходили в лес только вдвоем, мы часто, возвращаясь, отдыхали на этой лавочке, кем-то заботливо сколоченной возле невысокой штакетниковой кладбищенской оградки. Удобно было сидеть, откинувшись на спинку из аккуратно обструганных реек. Я не знаю, о чем думал Гошка, прислушиваясь к кладбищенской тишине. Мне было просто хорошо с ним.
Место я узнал сразу, но знакомой оградки уже не было, не было и креста над могилой, и лавочки. В ложбинке между холмиками чернело чуть припорошенное снегом кострище.
Болезненно и смутно стало на душе, жутко от шума ветра, от одиночества среди могил. Возникло чувство, будто кто-то стоит за спиной. "Господи, да ведь тут же Гошка!" - отмахнулся я от накатившего страха. Шагнув в сторону от кострища, я нечаянно наступил на прикрытую снегом бутылку, поскользнулся и во весь рост растянулся на могильном холмике. Поднявшись и отряхнувшись от снега, подобрал бутылку, сунул ее в карман куртки.
Пробираясь тропинкой, петляющей среди могил, я смотрел по сторонам, и на ум приходили новые для меня и какие-то странные мысли. Почему здесь могилы как попало накопаны? И тут же возникал ответ: да потому, что тогда люди сами выбирали место, где в землю ложиться, рядом с кем. А теперь, где дадут твои два метра, там и положат. Вот и маршируй в ровном ряду даже и после смерти. И снова мне почудилось незримое присутствие всех, лежащих в этой земле. Но страха уже не было. Лежат они и смотрят из-под земли в небо: днем - на солнце, ночью - на звезды. И не виноваты ни перед кем. Господи, да ведь они в этих деревьях и кустах, растущих прямо на могилах! Корни давно пробуравили иструхлявевшие гробовые доски, оплели кости... Теперь мертвые смотрят на меня из темноты густых елок, из простреленных ветром ветвей рябин. Как странно устроено в мире: виноватыми могут быть только живые...
Выбравшись через пролом в заборе к железнодорожному полотну, я изо всей силы с наслаждением расшиб о рельс бутылку и торопливо зашагал в город. Глухое раздражение, постепенно копившееся во мне весь день, отпустило. Дома я отыскал в шкафу со своими доармейскими вещами ключ. Выйдя из подъезда, обошел дом. С торца дома вела в полуподвал сбитая из толстых досок и обитая кровельным железом тяжелая дверь. На ней плотно сидели круглые, широкие шляпки вагонных болтов. Эту дверь когда-то сработали мы с Гошкой. Отперев гаражный замок, я вошел вутрь.
Здесь все было по-прежнему. Дневной свет тускло освещал помещение сквозь два узких оконца, забранных решетками из толстенный арматурных прутьев. Неярко блестели хромировкой "блины" штанги, застыли массивные скелеты тренажеров, в ряд выстроились гири. Отдельно, на специальных стойках, лежали большие разборные гантели, выточенные мною в техникумовских мастерских и так обрадовавшие когда-то Гошку.
Все в этом подвале сделано благодаря ему. А он не видит уже ничего и не может больше этим железом лечить свое уродство. От этой мысли мне стало особенно обидно, больно и жалко Гошку.
Я прошел по матово-черной, чисто вымытой резине транспортерной ленты, застилающей пол, сел на лавку тренажера для жима штанги лежа. Провел ладонью по холодному, с острой насечкой грифу штанги. Холод стали будто обжег ладонь, сквозь нее проник дальше - в грудь. Я вздрогнул, поежился, убрал руку.
Началась наша эпопея с подвалом, когда Гошка как-то после уроков пришел ко мне и показал тоненькую брошюрку в бумажной обложке. На ней был изображен могучий атлет, державший в одной руке странную штуковину, состоящую из двух шаров, соединенных палкой. Тогда я еще не знал, что это старинная шаровая штанга.
Про что это? - спросил я, осторожно раскрывая книжку.
Пока я ее листал, Гошка рассказывал про какого-то Томми Конно, который болел полиомиелитом, лежал в постели не вставая, больше двадцати лет, а потом занялся спортом и стал чемпионом мира по тяжелой атлетике. Еще про какого-то человека, которому было два года, когда его пнул сапогом эсэсовец в время оккупации и подняться на ноги он смог лишь в двадцать три года от роду, а теперь мастер спорта по тяжелой атлетике.
Просмотрев книжку, я уже знал, что в ней об этом не написано, в ней только комплексы тренировок, и спросил:
Откуда ты все это знаешь?
Василий Игнатьевич рассказал и книжку эту дал.
Я скептически покачал головой, пробормотал нерешительно:
Где мы возьмем штангу, гантели, гири?..
Пойдем в ДК, там есть секция, - пожал плечами Гошка.
На другой же день мы пошли в спортзал при Дворце культуры железнодорожников. В тесной комнатенке, в которую мы попал, пройдя через просторный игровой зал, на трех помостах здоровенные ребята гремели железом штанг.
Мы долго стояли в дверях, прилипнув к косякам. Наконец на нас обратил внимание огромный полный мужчина, одетый в шерстяной спортивный костюм.
Чего надо, пацаны? - спросил он, подходя к нам.
Я кое-как выдавил:
Записаться... в секцию...
Мужчина положил мне на плечо ручищу, сжал, тряхнул. Меня пригнуло к полу и здорово мотнуло в сторону. Он пренебрежительно усмехнулся, проговорил нехотя:
Ладно, попробуй что-нибудь поднять...
Он с грохотом сбросил с одной штанги все диски, оставив только гриф. Я подошел к нему, чувствуя противную дрожь в коленях. Усилия я не рассчитал, гриф больно ударил меня по подбородку, но стерпев боль, я кое-как вытолкнул его вверх на вытянутые руки. Меня тут же повело в сторону, и я еле устоял на ногах. Опустив железяку на помост, я выжидательно посмотрел н тренера. Он подтолкнул мне ногой диск:
Одень эти.
Я неловко насадил на концы грифа два маленьких диска, при этом больно прищемив себе палец. Взявшись за гриф, я резко дернул его вверх, но поднял чуть выше пояса. Попытался еще раз, но ничего не получилось.
Тебе сколько лет, дохляк? - спросил тренер.
Четырнадцать.
М-да... Сороковник на грудь взвалить не можешь... - раздумчиво протянул он. - Ладно, приходи. А ты, - он повернулся к Гошке, - дуй отсюда, и чтоб я тебя больше не видел. Ур-род...
У Гошки задрожали губы. Он резко повернулся и торопливо пошкандыбал прочь. Я догнал его и молча пошел рядом.
Про атлетизм мы с Гошкой больше не говорили, но я знал, что он начал заниматься. Кое-как ему удалось наскрести денег на гантели. Пока он тренировался с маленьким весом, все шло нормально, но потом, когда приобрел гири и, привязав их к лому, соорудил штангу, взбунтовалась его мать. Разлад в движениях приводил к тому, что Гошка часто с размаху стукал этими железяками по мебели. Кончилось тем, что мать заставила его унести все железо в сарай. Так и пропала у него целая зима. В мороз на улице железо шибко-то не поподнимаешь; руки будут примерзать, да и связки можно порвать. Только весной, когда пригрело солнце, он начал вытаскивать свои поржавевшие снаряды на свет Божий и тут же, между сараями и гаражами, заниматься, стараясь, чтобы его никто не видел. Я тоже с ним за компанию начал мало-помалу втягиваться в тренировки. Однако, коротко сибирское лето.
Нам с Гошкой пришла мысль захватить кусок подвала. Почти весь его жильцы разгородили на сараюшки, в которых хранили картошку и соленья. В подвал вели два хода: один из-под лестницы в подъезде, другой - с улицы. Как раз с этой стороны оставалось небольшое свободное пространство. Дверь была обита ржавым кровельным железом, и замок на ней висел, но пробой легко выдергивался. Обычно в эту дверь ныряли мужики, выйдя из ближайшего магазина. Бывало, и закуску находили тут же, в подвале. Поэтому стенки сараев, выходящих на эту сторону, жильцы обили толстенными плахами. Наружную дверь тоже пытались укреплять и запирать, но все укрепления держались не более недели.
Мы пробрались в подвал, и Гошка долго бродил между кучами хлама и нечистот, о чем-то раздумывая. Наконец, он шагнул к выходу.
Пошли на железку, - коротко бросил мне.
Во всех затруднительных случаях, мы шли "на железку". Она жила днем и ночью, и там можно было найти все.
Груду кирпичей мы нашли под стеной деповского цеха. Три вечера потом таскали их в подвал. Кучу цемента, слегка схватившегося корочкой от недавнего дождя, мы обнаружили на запасных путях. Глубокой ночью цемент перетаскали в будущий спортзал.
На следующий день было воскресенье, и я решил подольше поспать. Выйдя во двор лишь к полудню, направился было к Гошке, но тут ко мне подошел соседский мальчишка и зашептал:
Хочешь на дружка своего поглядеть? Похоже, он окончательно гикнулся... - Он подвел меня к подвальному окошку, зашептал, заговорщицки подмигивая: - Загляни, загляни...
Опасаясь подвоха, я все же заглянул в подвал. Стенка уже достигала Гошке до колен и походила на Великую Китайскую стену - была такой же извилистой. Но как Гошка клал кирпичи! Он захватывал мастерком из помятой ванны раствор, долго примеривался, наконец судорожным движением ляпал его на кирпичи, промахивался, терпеливо собирал с пола, снова ляпал. Когда попадал, брал из кучи кирпич, но уложить его ровно с первого раза никак не удавалось, тогда он начинал двигать его то в одну, то в другую сторону, бить мастерком. Кирпич или раскалывался, или срывался на пол, и тогда Гошка начинал все сначала.
Что-то сдавило мне горло, глаза защипало и я полез через окно в подвал.
Ты чего это, так с вечера тут и вкалываешь? - громко спросил я, стараясь наигранным оживлением заглушить стыд за то, что Гошка один начал наше общее дело.
Гошка вздрогнул от неожиданности. Кирпич, который он примеривался уложить, выскользнул из его руки и упал на ногу. Казалось, он этого даже не заметил. Несколько секунд он смотрел на меня, потом наклонился, подобрал кирпич, и заскреб по дну ванны мастерком, ворча:
А чего дрыхнуть? Сделаем дело, тогда и отоспимся...
Я отобрал у него мастерок, и хотя никогда этим не занимался, ловко уложил ряд кирпичей. Тем более что у Гошки и шпагат был натянул, и отвес имелся.
Гошка взялся замешивать раствор. Глядя на то, как он шурует в ванне лопатой, я еле сдерживался, чтобы не зареветь или не выругаться от жалости к нему. Раствор то и дело перехлестывал через край. Я подбирал его мастерком, кидал на кирпичи, но раствор все шлепался и шлепался на пол, ванна кренилась. Один раз лопата вырвалась из ванны и чуть не рубанула меня по ноге. Громко сопя, Гошка упорно продолжал работать.
Как-то само собой получилось, что Гошка сразу стал у меня подсобником: притащить, поддержать, замесить... Мы провозились всю весну, и загаженный подвал преобразился. Когда побелили стены, вставили в оконца стекла, вместо одной засиженной мухами лампочки повесили три плафона, стало так уютно, что и домой не хотелось уходить.
Однажды, когда мы уже заканчивали работу, в подвал нырнули два мужика. Один из них по-хозяйски перевернул ванну, уселся на нее и, доставая из-за пазухи бутылку, загоготал:
Опять без стакана!..
Я не знал, что предпринять. А Гошка, побелев, подобрал с пола лом и двинулся к мужикам, занося его над головой. Секунду они оторопело смотрели на него, потом сорвались с ванны и метнулись к двери. Лом с грохотом ударил по ванне. Дверь взвизгнула на ржавых шарнирах, мужики вылетели наружу. Гошка пер за ними, сопя, как паровоз...
Никогда, ни раньше, ни потом, я не видел Гошку таким. Мне самому было страшно, немудрено, что и мужики перетрусили. Гошка походил на буйно-помешанного. (Наверное, "уродом" стал Гошка из-за отца. Однажды, когда мать еще не родившегося Гошки не давала на опохмелку, стараясь сэкономить на пеленки, он сбил ее на пол и так отпинал, что ее увезли в больницу. Тут же, в хирургическом отделении, и родился Гошка. Когда выяснилось, что он урод, папаша долго изводил мать упреками. Не раз и Гошке орал: "Чтоб ты сдох!" Наконец, сгинул в неизвестном направлении, избив жену напоследок - снова до больницы...)
Гошка долго не мог успокоиться. Сидя на искореженной ванне, он вдруг начал закидываться назад и страшно хрипеть. С перепугу я окатил его ледяной водой из ведра. Опомнившись, он долго матерился жалобным голосом, а я стоял рядом и радовался, что вроде все обошлось.
Тогда-то мы и сколотили новую дверь. Долго еще после того, как мы ее навесили, мужики с бутылками торкались в подвал. Но, подивившись прочности двери, двигали в кусты за гаражами. Несколько раз, когда мы уже тренировались в подвале, отворялась дверь, в проеме появлялся вежливый алкаш, который не мог из соображений этики пить под открытым небом и без стакана. Он, уважительно понизив голос, просил:
Парни, можно мы тут маленько выпьем?..
Правда, этого опасливого уважения нам пришлось добиваться, и довольно остроумным способом. В зарослях полыни, окружающих курилку у боковой двери деповского цеха, мы с Гошкой нашли старую ржавую гимнастическую гирю. На ней значилось, что весит она двадцать четыре килограмм, а на самом деле в ней было наверняка больше полусотни. Видимо, когда-то деповские шутники высверлили и расточили ее нутро, залив потом туда свинец. Поначалу гоношистые выпивохи, врываясь в наш спортзал, кричали:
Да мы! Да эти ваши железяки... как мячики... одной левой!
Я выставлял эту гирю, и равнодушно приглашал:
Подними...
Здоровенный мужик, ухватившись за дужку, напрягался до посинения, кое-как отлеплял гирю от пола, быстренько ставил ее обратно и ошалело глядел на маркировку. В это время подходил Гошка и с артистической легкостью выдергивал ее несколько раз вверх, на вытянутую руку. Нескольких "сеансов" хватило, чтобы выпивохи к нам больше не заглядывали.
Худо-бедно, но теперь у нас был собственный "спортзал". Он казался нам уютным, несмотря на кочковатый бетонный пол, - потом мы его застелили найденной в полуразрушенном здании бывшего склада транспортерной лентой; конечно, стало мрачновато от черной резины, зато исчезла пыль и не так гремело железо, когда его роняли. Инвентарь у нас был самый никудышный; чугунные тормозные колодки, найденные на железной дороге, здоровенные стальные муфты, насаженные на лом, изображали штангу, скаты от вагонеток, коленчатый вал. Из добротного инвентаря - Гошкины гири и гантели. Потом на хорошую штангу мы зарабатывали разгрузкой вагонов. Хоть и были мы грузчики - одно название, особенно Гошка. Просить деньги на железяки у родителей было бесполезно. У Гошки мать еле концы с концами сводила, а у меня хоть и было отец, но - не подарочек. Сильно он любил выпить, потом опохмелиться и начать круг по новой. Водкой он "лечил нервы", расшатанные в долгом педагогическом труде, да и война, видимо, сказывалась. Деньги на опохмелку отец выжимал из матери с криком, руганью, сценами ревности. Не выдержав, мать бежала к соседям занимать пятерку до получки. Отцу - на бутылку, остальным - хлеб на сдачу.
Наверное, я никогда не пойму, почему на водку можно было тратить деньги, а я должен был обходиться без штанги. Мне необходима была сила. Из-за Гошки я не мог примкнуть к какой-нибудь ребячьей компании и пользоваться ее защитой, но и не мог больше переносить издевательства шпаны. Я верил, что сила поможет мне избавиться от страха, преследовавшего меня с раннего детства. Я боялся пьяного отца. Трезвому, ему было наплевать на меня, но, выпив, он начинал "воспитывать" меня скакалкой моей младшей сестры. Отец казался мне жалким и противным, но страх все равно затоплял меня всего. И шпаны я боялся не потому, что они могли избить, а потому, что они казались мне грязными, скудными умишком. Все нутро протестовало против того, что именно эта мразь может унизить. Предводителем у них был наш с Гошкой одноклассник - Безуглый, по прозвищу Круглый. Хоть вид он имел отнюдь не "круглый": строен, высок и красив, с мужественным горбоносым профилем. Только вот глаза у него были водянистые и жестокие. И еще он имел хамскую манеру - время от времени, наклонив голову, выпускать струю тягучей слюны, где бы в это время ни находился - в кино, на танцах, на улице, в школьном коридоре...
Круглый и его шайка равнодушно наблюдали за нашими строительными работами. Только однажды Круглый забрел в подвал, покуривая сигарету, походил из угла в угол, ухмыльнулся и сказал:
Пашите, пашите... Пахари... Из домоуправления придут, отберут ключи, и будете кругами бегать...
Вскоре к нам, и правда, зашел мрачный дядька. Постоял в дверях, оглядел помещение, открыл-закрыл дверь, видимо, проверяя ее прочность, о чем-то подумал, разглядывая нас с Гошкой. Мы стояли, не зная, что говорить и что делать.
Дядька хмуро осведомился:
Кто старший?
Мы переглянулись, я пожал плечами.
Понятно. Спортзал себе сварганили... - он еще о чем-то подумал, оглядывая помещение. - Ладно. Чтоб тут порядок был. Мне один ключ дайте. Мы это дело оформим как детский спортивный клуб при домоуправлении. Только вы всем говорите, что у вас секция гиревого спорта. Никакого культуризма. Поняли?
Гошка засуетился, разыскивая запасной ключ. Получив его, дядька удалился. Мы вздохнули с облегчением, не предполагали, что так здорово получится.
Однажды Гошка показал мне чертежи тренажеров, вырванные из иностранных журналов. Мы тут же загорелись идеей смастерить хоть парочку, хоть самых примитивных. Естественно, тут же отправились в депо. В нашем железнодорожном углу города всем было известно, что деповские сварщики и слесари в свободное время мастерят кладбищенские оградки. Они нас выслушали, и тут же устроили допрос с пристрастием: кто стащил их любимую гирю из курилки? Мы кое-как вывернулись из мозолистых, обожженных сваркой рук и дали деру. Когда шли по улице, меня осенило, что неподалеку находится железнодорожный техникум, и я часто видел в окнах мастерских голубые блики сварочной дуги.
Выслушав нас, преподаватель труда загадочно улыбнулся и пригласил:
Пойдемте.
Ничего не подозревая и уже радуясь, что он нам поможет, мы пошли за ним. Он привел нас в кабинет директора техникума.
Вот полюбуйтесь, - проговорил он, раскладывая перед директором листки из журнала.
Что это? - равнодушно спросил директор.
Культуристы, - проговорил преподаватель тоном, каким изобличают мошенников. - Пытались договориться эти агрегаты в наших мастерских изготовить.
Еще ничего толком не сообразив, я вдруг почувствовал себя подпольщиком, схваченным с поличным с пачкой прокламаций за пазухой.
Вот как?! - директор колюче уставился на нас, точ-в-точ как жандармский ротмистр из кино про революционеров. - Вы что, не знаете, что это чуждая нашему обществу идеология империализма? Это всякие фашиствующие молодчики могут поклоняться культу тела. А вы! Что вас-то тянет на эту гниль? Пойдите в любой Дворец спорта, там для вас все! Займитесь здоровым, легальным видом спорта. Где у вас притон? Адрес! Быстро!
Директор безотрывно давил нас взглядом, я почувствовал, как ноги у меня слабеют в коленях и ляпнул первое, что пришло мне на ум: адрес тетки, живущей совсем в другом городе. Он быстро записал его, но тут же замер, тупо глядя в бумажку:
Что-то не припомню такой улицы... - протянул он задумчиво.
Я потащил Гошку за рукав, и мы выскочили из кабинета. Чуть ли не кубарем скатываясь по лестнице, Гошка вскрикнул:
Чертежи!
Я только прибавил ходу, таща его за рукав к двери.
Вырвавшись на свободу, мы уныло побрели по улице. Гошка о чем-то сосредоточенно думал. Наконец, махнул рукой:
Черт с ними, с чертежами. Все равно фирменные тренажеры мы сделать не сможем. Надо свою сварку добывать.
Где ее добудешь? - уныло пробормотал я, вспоминая солидно гудящие сварочные аппараты и голубые сполохи сварочной дуги.
Пошли на свалку, - решительно проговорил Гошка.
Возле депо раскинулась богатая свалка. Там было все, начиная от стружки и кончая металлообрабатывающими станками. В лишенном кожуха, неказистом агрегате, который мы откопали из кучи хлама, я бы так и не узнал сварочный аппарат, если бы не Гошка. Когда мы его притащили в подвал, сопя и шмыгая носом, Гошка подсоединил его к электрощитку и... ничего страшного не произошло, только громко загудело. Гошка пробормотал что-то себе под нос и мотнул головой:
Пошли в депо за электродами.
В стороне от деповских ворот мы нашли их целую кучу. Видимо, на них не раз наступали: некоторые были погнуты, обмазка облупилась, - но мы собрали все. В деповском цехе у сварщика нам кое-как удалось выпросить старый электрододержатель и кусок кабеля.
В подвале, надев резиновые перчатки, Гошка долго пытался вставить электрод в вилку электрододержателя, но так и не смог. Тогда взялся я. Дугу я смог держать сразу же, и спустя пять минут накрепко уяснил главный урок сварщика: никогда не варить в резиновых перчатках! Правая перчатка чуть не расплавилась, когда я почувствовал, что слишком уж горячо. Хорошо, у дверей стояло ведро с водой; сунув руку в воду, я с трудом содрал с нее размягшую, липнущую к коже, горячую перчатку. Придя в себя и разыскав дома старые рукавицы, мы тут же принялись мастерить скамейку для жима лежа, комбинированную со стойками. Гошка пытался пилить ножовкой заготовки из водопроводных труб, но полотна ломались от его неловких движений. Тут он даже в подсобники не годился.
Какое это было блаженство - сшивать расплавленным металлом железные обрезки в конструкцию, которая позволит нам стать сильными!
После скамейки мы сварили сложный тренажер, занявший целый угол, с блоками, противовесами, рычагами. Собирать каркас было сущим мучением. Надо было держать железяки, приложив их к нужному месту. Гошка старательно держал, но в самый неподходящий момент железяка срывалась и норовила угодить мне на ногу или еще куда, побольнее.
Когда мы начали тренироваться, к нам потянулись мальчишки. Мы принимали вех. Ставили только одно условие, чтобы приносили какое-нибудь железо; гантели, гири - кто что может.
Шло время. С каждым месяцем Гошка говорил все яснее, двигался все свободнее. Железо творило с ним чудеса. Оно вылечивало его вернее, чем все лекарства, что впихала в него мать за шестнадцать лет его жизни.
Только теперь, сидя в подвале после двух лет отсутствия, я понял, почему Гошку считали слабоумным. Впрочем, как называлась его болезнь, я не знаю до сих пор. Он часто мне жаловался, что мать заставляет его глотать лекарство, от которого на него нападает непреодолимая сонливость. Давно-давно какой-то врач прописал ему аминазин. Свято веря в силу медицины, мать годами пичкала им Гошку, и он постоянно пребывал в полудреме.
Кто мне теперь скажет, зачем ему прописали успокоительное, как помешанному?
Занявшись атлетизмом, Гошка выдержал целую войну с матерью, но лекарства глотать бросил.
Порой мне казалось, что мать его ненавидит. Она обращалась с ним, как с тупой скотиной, криком, а то и тычками заставляя что-либо делать. И никак не могла понять, что его замедленная реакцияы - результат действия успокоительного снадобья. Особенно ярилась она, когда у Гошки что-нибудь валилось из рук. Однако, почти каждый день, пригорюнившись, тянула, какой он несчастный, да какой уродик, да какой бедненький. Для Гошки это было хуже всякой пытки. Он не терпел к себе никакого сочувствия. И со мной дружил, наверное, потому, что я относился к нему, как к равному.
В десятом классе Гошку начали понимать все учителя, кроме разве что нашей литераторши. Она так и не разуверилась в его слабоумии. Не раз на педсоветах она поднимала вопрос о переводе Гошки в спецшколу. Может быть, и перевели бы, если бы за него не стоял горой наш контуженный математик, при этом с солдатской прямотой обзывая всех остальных из класса бездельниками, тунеядцами и дармоедами.
Начиналась последняя наша школьная весна. Она еще не разгулялась; по утрам и вечерам резкий морозец драл горло и нос. Улицы покрылись черной от деповской копоти шершавой коркой. Она громко хрустела под ногами. Особенно тихими вечерами хруст и треск шагов далеко разносился по улицам нашего не шибко оживленного района.
Однажды в субботу Гошка заявился ко мне наглаженным и даже надушенным одеколоном. Водок у него, конечно, все равно был не ахти. Пиджак лопнул под мышками еще зимой, небрежные швы разошлись, обнажив нитки и подкладку, брюки тоже разлезлись на бедрах по швам. Но Гошка был при галстуке! Естественно, галстук был дешевенький, на резинке.
У меня положение было не лучше. В школьную форму я давно уже не мог влезть, а потому носил старые, когда-то модные, залатанные на заду, лавсановые брюки старшего брата, учившегося в институте, и его же свитер, заштопанный на рукаве. Мать из последних сил тянулась, чтобы прежде всего брат не выглядел в институте хуже других.
В эту зиму она не раз говорила мне тоскливо вздыхая:
Вот, к окончанию школы куплю тебе что-нибудь...
Верил я этому мало, потому как мой папаша, не дотянув до конца учебного года и вконец "подмочив" репутацию в школе, уже третий месяц не работал и агитировал мать переехать в другой город, где он обещал "начать новую жизнь". Рассчитывать приходилось только на себя. Однако мы с Гошкой наконец-то приобрели настоящую, большую штангу, которая стоила две с половиной сотни рублей. Для нас это было важнее штанов.
В тот вечер я лежал на диване и читал. Откладывать книгу мне не хотелось, и я нетерпеливо ждал, когда Гошка уйдет. Но он не уходил, сидел, сопел, вздыхал. Наконец выпалил:
Пошли на танцы!
Я сначала опешил, но справившись с изумлением, проворчал:
Чего мы там не видали?
Конечно, пойти в Дом культуры железнодорожников, повертеться на танцплощадке, послушать музыку было бы неплохо. Но я побаивался. Там давно устоявшиеся компании парней, и мы окажемся чужаками, в итоге могла быть драка. Однако Гошка настроен был решительно. Я вяло сопротивлялся, выставляя единственный аргумент - заплатки на заду. Но он заявил, что их не так уж и видно. Да в те времена мало кто мог похвастаться богатой одеждой. Не мог же я ему сознаться, что боюсь драки. Вернее, я не боялся. Это было сложное чувство: мне еще не приходилось драться, перед задирами я испытывал неловкость. Видел себя как бы со стороны и сам себе казался смешным и отвратительным. Так что изредка кое-кто мне хорошенько поддава, а сдачи ему я дать не мог. Волю мою будто парализовывало, руки и ноги отказывались служить, и "вояка" удалялся с видом победителя. А я прослыл последним трусом.
В просторном фойе Дома культуры мы долго жались в углу. Когда я немного освоился, привык к ярком свету, грому музыки и начал осматриваться по сторонам, то заметил, что Гошка глаз не сводит с двух девушек. Раньше я их никогда не видел: наверное они учились в другой школе.
После тягучего танго грянул шейк. В то время он уже царствовал на всех танцплощадках. Если твист, властвовавший до него , требовал соблюдения каких-то правил, синхронного верчения руками и ногами, то шейк танцевали кто во что горазд.
Гошка вдруг глубоко вздохнул, будто собираясь нырять в прорубь, сорвался с места и ринулся в сторону тех девушек, на которых смотрел. Лицо его побелело и сделалось сосредоточенным, как в те минуты, когда в нашем "спортзале" он шел на предельный вес. Я бросился за ним из чувства товарищества, потому что понятия не имел, как знакомиться с девушками. Но все получилось само собой. Мы лихо отплясали свой первый в жизни танец, Гошкин разлад в движениях смотрелся как особое умение. Когда смолкла музыка, мы отошли в угол уже вчетвером. И тут на меня накатила смелость и неудержимая разговорчивость - куда только робость девалась! Я галантно представил девушкам Гошку, назвав его звучное имя - Георгий, представился сам. Гошка привычно отодвинулся на второй план. Девушек звали Галя и Наташа. Наташа, впрочем, вскоре "откололась": в зале появился Круглый, и Наташа как бы невзначай пошла ему навстречу. Даже не навстречу, а как бы мимо него. Он окликнул, она "заметила" и позволила себя остановить, а потом и отвести в сторону.
Мы стояли втроем в углу. Гошка помалкивал, а я "блистал остроумием". Гале Гошка, видимо, поначалу показался интереснее меня - она то и дело поглядывала на него. Потом я увидел, как смотрит на нее он, и понял, что ее смущает этот взгляд, восхищение, светившееся в его глазах.
Мое красноречие вскоре иссякло, но тут заиграла медленная музыка, и Гошка пригласил Галю на танец. Я даже предположить не мог в нем такой прыти! Впрочем, "танец" - сказано слишком сильно, парочки просто стояли в обнимку и покачивались в такт музыке. Словом, Галя пока не замечала Гошкиных недостатков. И как неумело, но бережно и сдержанно обнимал ее Гошка!
Музыка смолкла, и они подошли ко мне. И тут Гошка заговорил... Я удивился: так плохо он говорил лет пять назад. Лицо кривилось, с дергающихся губ леители брызги слюны, и слова, со страшными потугами вылезавшие из него, были измяты до неузнаваемости.
Галя замерла. Сначала на ее лицо появилась тень сочувствия, но тут же сменилась гримасой гадливости: она отшатнулась. Только звуки шейка сгладили возникшую неловкость.
Потом танцы кончились, и мы пошли провожать Галю. Я болтал, тужась представить себя остряком, Галя иногда отзывалась сдержанным смехом, Гошка тоже пытался шутить. Но его шутки оказывали на Галю тягостное влияние.
Проводив ее, мы долго бродили по ночным улицам, не замечая резкого морозца, и хруст рассыпчатых льдинок под ногами далеко разносился в тишине, эхом отражаясь от стен домов.
Гошка был в приподнятом, или, скорее, взвинченном настроении. Впервые в жизни он болтал без умолку. Говорил быстро, непонятно. Шагая рядом, я с трудом разобрал, что Галя учится в техникуме, что увидел он ее впервые осенью и с тех пор места себе не находит. Несколько раз ему удавалось подкараулить ее у техникума, и, идя следом в отдалении, проводить до дома. Потом он узнал, что по субботам она ходит с подругой на ранцы. Несколько раз поджидал ее у входа в Дом культуры, потому что войти не решался. Вот и решил сманить на танцы меня: я, видите ли, прибавлял ему уверенности.
Его взвинченность, видно, передалась и мне. В ту ночь я впервые в жизни ударил человека по лицу.
Мы уже подходили к своим домам, когда в промежутке между ними увидели группу парней. В свете фонаря я разглядел и Круглого. К тому времени он уже бросил школу, работал в депо. Вся компания, как по команде, повернула к нам головы. Кто-то, будто давясь, громко закашлял, кто-то что-то сказал, и компания громко, нарочито загоготала. Круглый, направляясь к нам, крикнул:
Эй, урод! Что с Галькой делать будешь? Раздеть-то сумеешь? Или дружка своего позовешь на подмогу?
Гошка беспомощно поглядел на меня, и тут будто жаром ударило мне в голову. Я шагнул вперед, с усилием преодолевая какое-то сопротивление, но с каждым шагом все свободнее, все быстрее. Ближе и ближе самоуверенная, ухмыляющаяся рожа, рыбьи глаза. Все зыбко покачивалось, и я, как бы отделившись от себя самого, видел все со стороны, будто вовсе и не я шагал навстречу толпе шпаны. Когда кривящаяся в ухмылке рожа придвинулась вплотную, мой кулак ударил по ней.
Я еще не знал силы и твердости своих рук. Под кулаком что-то хрупнуло, и Круглый свалился на грязный лед. Я стоял и растерянно смотрел на него. Злость улетучилась, и я не знал, что делать дальше. Мимо мотнулась Гошкина раскоряченная фигура: он встал впереди, заслоняя меня от шпаны. Парни попятились, раздались в стороны, мелькнула круглая, лоснящаяся морда Петлюры, он что-то торопливо запихивал в карман, судя по хищно блеснувшему острию - нож, и мы прошли сквозь толпу при полном ее молчании.
Я сломал Круглому челюсть. Обычное дело, когда не знаешь своей силы. Мы с Гошкой ждали, что шпана всей кодлой явится к нам разбираться, но они не пришли. Я пару раз встречал Круглого, он злобно сверкал на меня глазами из-под бинтов, но старался держаться подальше.
С этого времени мы стали неприкосновенными. Наверное, Гошку просто побаивались, считая его "психом".
Наш странная дружба с Галей тянулась больше года. Может, из-за Гали, Гошка поступил в техникум? Мне было все равно, куда идти, и я подался за ним. После десятилетки брали сразу на второй курс, так что от Гали мы отстали только на год.
Со стороны, наверное, казалось, что в этот год, прожитый нами до того яркого, первого по-настоящему весеннего дня, ничто не нарушало нашего безмятежного существования. Еще бы! Над Гошкой перестали издеваться, мы могли смело ходить на танцы, и там никто не смел даже косо на нас глянуть. Мы обжились в своем подвале, он стал нашим вторым домом. Кроме нас, там тренировались еще четверо мальчишек; книгочеев, очкариков и маменькиных сынков в прошлом, а теперь быстро наливающихся силой и уверенностью. К нам почему-то тянулись только такие. Гошка среди нас был самым сильным. Тренировался он исступленно. Отдыхал между подходами ровно столько времени, сколько требуется на то, чтобы поменять вес на штанге или тренажере. Он первым освоил так называемый "круговой метод", когда упражнения выполняются одно за другим, без передышки. И это приносило хорошие результаты. Даже по лестнице он взбирался теперь, на мой взгляд, почти без мучений.
Напряжение в нашем "треугольнике" начало расти ко второй весне знакомства. Гошка смотрел на Галю все тоскливее, а она становилась все задумчивее. Все чаще я ощущал, что она смотрит на меня. Гошка помалкивал, шкандыбал с нами, но уже и как бы отдельно от нас. Бывало, даже на тренировке он мог надолго задуматься, опустив гантели или штангу. Его приходы ко мне домой становились для меня сущей пыткой. Он сидел, по обыкновению громко сопя, изредка вздыхал и смотрел на меня глазами больной собаки. Все внутри у меня болело от жалости и от бессилия чем-нибудь помочь.
В конце концов я стал выискивать разные предлоги, чтобы оставлять их с Галей вдвоем.
В тот день Гошка пришел ко мне, когда я только пообедал после занятий.
Пошли в лес, - с порога предложил он.
Был такой чудный денек! Его жалко было тратить даже на тренировку в "спортзале", и мы пошли за Галей.
Она выпорхнула из подъезда в платьице и кофточке, в туфельках, непривычно легкая после громоздких зимних одежд. Едва скользнув взглядом по Гошке, она вопросительно посмотрела на меня.
Галя, а не прогуляться ли нам на лоно природы? - предложил я.
Она улыбнулась - вроде бы нам обоим, а на самом деле - мне одному. Радостно воскликнула: