То утро началось для меня слишком плохо. Мама подняла меня в 6-45 утра и объявила таким голосом, будто началась война:
--
Сейчас ты встанешь и пойдешь в магазин за продуктами.
--
А папа? - спросил я, продирая глаза.
--
Твоего папы вечно нет дома. То до отбоя ему надо задерживаться, то в бане на солдат до половины одиннадцатого смотреть, а теперь его видите ли к подъему вызывают. Ты остался в доме один, единственный мужчина. Вставай и иди в магазин.
--
А бабушка?
--
А бабушка твоя, как она мне заявила, должна спать 8 часов в день. И только я никому ничего не должна, вернее должна - стирать, убирать, ребенка кормить, среди ночи вставать! - сказала мама так громко, чтобы бабка, которая утром переходила спать в зал, на старый диван, наверняка ее услышала.
Тут от маминого громкого голоса заплакала сестренка и мама побежала ее укачивать.
- Немедленно иди в магазин! - на прощанье приказала мама.
Я, как на каторгу, поплелся одеваться. А на душе было гадко. Мне представилось, что мы живем одни и я на самом деле единственный мужчина, десяти лет отроду. И все заботы лежат тяжким грузом на моих плечах, и некогда даже на улице погулять.
Умыться и почистить зубы я забыл. И не почувствовал ну совсем никакой разницы между собою умытым и неумытым.
В коридоре мать вручила мне позорный черный венгерский портфель, с которым папа всегда перед работой ходил утром в магазин и список того, что надо было купить. Мамины прописные буквы я плохо разбирал, хотя, как все говорили, она писала очень аккуратно, почти каллиграфически.
--
Мам, а что тут написано? - заскулил, как я можно жалобнее, а вдруг мама расчувствуется, поймет, как трудно ребёнку и отменит поход в магазин.
--
Молоко, хлеб черный, батон, кефир, сметана и если успеешь, творожные сырки, штучек пять.
Я четко знал следующее - в нашем магазине молоко 2,5 % жирности заканчивалось к 10-00 утра. Другое молоко, топленое, стояло до 12-00, но его мало кто брал. Молоко в треугольных бумажных пакетах вообще, разбиралось сразу. Даже отец редко его приносил. Свежий черный хлеб раскупали часам к двум. Но в два он уже не был свежим. Батоны кончались чуть раньше, оставались только диабетические. Кефир 2,5 % и похожая на него жидкая сметана 10% редко доживали на прилавке до 9-00 утра, а сырки расхватывались уже к половине восьмого. Поэтому когда папе удавалось их купить, мама всегда радовалась. До закрытия в 19-00 магазин стоял пустым и грязным, наполненным жужжанием сотен мух. Мухи тысячами липли к ловушкам и медленно погибали там, из последних сил двигая лапками в вязком клею, но количество их не убавлялось. Вот я и решил - потороплюсь пораньше, чтобы мне досталось сырков. И побежал ясным летним утром в магазин.
Первым делом я встал в очередь в молочный отдел, потому что пока очередь двигалась к кассе, можно было наблюдать, как умирают мухи в ловушках, разложенных на нержавеющей поверхности абсолютно пустой витрины-холодильника. Грузчик Саня, который жил и пил в магазине годы напролёт, со страшным грохотом приволок длинным гнутым крюком зыбкую башню из проволочных ящиков. Ящики звенели стеклянными бутылками и угрожающе покачивались. Рядом, в очереди, толпились мои соседи по подъезду и страшными голосами орали друг на друга. Соседи были такими злыми и так громко кричали, что я испугался. Я скромненько встал в очередь, но обнаружилось, что передо мной стоят еще три тетки, которые одновременно стояли в другой очереди, в бакалею, где почему-то вместе со спичками продавались в пластмассовых "болейках" пресловутые творожные сырки. Очередь, как единое живое существо, медленно двигалась к заветному прилавку, улитому сизым молоком из разбитой бутылки. Наконец, стоявшие сзади, дотолкали и меня до прилавка. Я, как пионер, произносящий клятву, смело достал из кармана и прочитал мамин список. Мне сунули две бутылки с белой крышечкой - молоко, две с зеленой - кефир и торжественно вручили две сметанные баночки (белая крышечка с двумя желтыми полосками). Я кое-как сунул бутылки в портфель, расплатился и пошел за хлебом. Хлеб на деревянные лотки голыми руками, без рукавиц, выкладывал тот же Саня. Но люди всё равно охотно брали хлеб, даже проверяли привязанной шпагатом огромной вилкой его свежесть. Я подумал, что так и должно быть, и тоже ткнул вилкой в какой-то батон и в черную буханку. Хлеб был еще горячим, от него приятно и вкусно пахло, а корочка аппетитно хрустела при надавливании. Я положил хлеб, как учила мама, в полиэтиленовую сумку с Боярским с одной стороны и Пугачевой с другой, и направился в бакалею, к другой кассе, где всё ещё оставались сырки. Взял сразу десять сырков, зачем-то купил спичек и плавленый сыр "Дружба" с Землей и спутником на бумажной этикетке. Сдачу ссыпал в карман шорт, сложил туда же мятые рубли и сгибаясь под тяжестью портфеля и сумки с Боярским, потащился домой, на пятый этаж.
Дома выяснилось, что сырков надо было покупать штучек пять, а не десять, что сырки прокисшие и их вообще брать не надо было, что сырок "Дружба" я буду есть сам, или вместе со своим отцом, что батон надо было брать "К чаю", а я взял "Столичный", что спичек в доме и без того много - бабка купила недавно сразу восемь упаковок, и самое главное - меня обсчитали на рубль десять копеек. Возмущенная мама быстро оделась и пошла в магазин отвоёвывать рубль десять копеек. А я остался дома с орущей сестрой и скорбно-бесчувственной бабкой. Тогда я, не вымыв рук, съел три сырка, которые на самом деле, оказались слишком кислыми, почистил зубы и пошел спать. Только я уснул, как мама разбудила меня криком, почему я съел целых три сырка сразу - теперь ей не хватит творога на сырники. Денег, как я понял, ей не вернули. Я что-то промычал и уснул. И спал долго - часов до одиннадцати. Потому что началась гроза, стало прохладно, дождь приятно барабанил по навесу над балконом, который папа сам сделал при помощи двух солдат из части.
Гроза закончилась неожиданно, словно на небе кто-то закрыл дождевой кран. Как-то сразу рассеялись тучи и выглянуло солнце. Прошло еще часа два и в наступившей удушающей жаре я уже не верил, что совсем недавно шумел ливень. После обеда за мной зашли. Я пошел гулять, в лес.
Если около дома следов дождя практически не осталось, то лес, особенно около ручья, был весь покрыт жемчужинками невесомых дождинок, искрился миллионами радуг, душно парил и совсем не походил на тот лес, который мы знали. Мы стали думать на что он стал похож и вспомнили программу "Клуб кинопутешествий". Наш лес был похож на джунгли! Мы дружно решили играть в войну, но в джунглях мы знали только одну войну - которую беспрестанно вели американцы в программах новостей. И мы решили быть американцами, вернее - самосовцами. Мы раскрасили лица грязью, на руках нарисовали той же грязью буквы USA, наломали с сухой берёзы "американских винтовок", нарвали травы и замаскировались ею до ушей. Настоящие самосовцы! Часа два мы ловили по тропическим болотам (окрестностям ручья) партизана - им был Брей. Он сам согласился быть партизаном. И хотя у Брея были густые русые волосы и ясные голубые глаза, для нас он был узкоглазым, смуглолицым и коварным. Несколько раз Брея схватывали, жестоко пытали и расстреливали. Но он воскресал и опять убегал в джунгли. Наконец мы рассвирепели как звери. Настоящей фашистской цепью прочесали болото. Выловили вечно живого Брея - патриота, заломили ему руки, даже за волосы драли и в живот ногами били, как в настоящем документальном фильме про зверства в Камбодже. Привязали его мотком цветной проволоки к стволу березы и только собрались расстреливать в очередной раз, как Брей обиделся, заплакал, вылез из проволоки и ушел. Играть стразу стало не интересно. После тех мытарств, которые выпали на долю Брея, быть партизаном не хотел уже никто. Тогда мы принялись строить городок из соломок на берегу ручья. Из проволоки, которой мы прикручивали Брея, стали вертеть солдатиков. Половина, в том числе и я, строили домики из соломинок, а другая половина вертела из проволоки человечков. Появился Брей и объявил, что это вьетнамская деревня и предложил ее сжечь. Я внутренне обрадовался - это я недавно рассказывал Брею про вьетнамскую деревню и показывал фотографии горящего напалма, вырезанные папой, когда он еще был студентом, из какого-то журнала. Мы сразу забили до отказа соломенные домики проволочными партизанами и предвкушая всю радость предстоящей карательной операции, отправились на поиски напалма - полиэтиленовых кульков. Такие нашлись возле потухшего кострища, среди объедков, фольговых крышек от водки, окурков и синей оберточной бумаги. Это кострище было излюбленным местом посиделок местных алкашей. Алкаши отдыхали с размахом. Зарядившись пивом, отлив в крайнем подъезде, то есть в том, где жил я, они покупали в гастрономе буженину, вино, или червивку, прихватывали пару-тройку продавщиц из того же гастронома и уединялись в укромных местах.
Мы вернулись довольные, обмотали винтовки мокрыми кульками, а я насадил на конец своей винтовки полиэтиленовую винную пробку. Брей охотно расщедрился спичками и скоро у всех, пусть с треском и нехотя, но запылали факелы. Ребята уже ходили и капали горящий напалм (полиэтилен) на крыши мирной деревни, а я все никак не мог зажечь свою пробку. Дрюша решил мне помочь. Он поднял над пробкой свой факел и стал капать на пробку, но пробка прокручивалась и никак не хотела зажигаться. Тогда я решил покрепче насадить пробку на деревяшку, схватился за нее, тут Дрюшу нечаянно толкнул Брей, он дернул факелом и кусок горящего напалма (полиэтилена) сорвался мне точно на правый указательный палец. Я стоял и смотрел, как на моем пальце горит полиэтилен. И ребята стояли вокруг и смотрели. А потом я заорал от боли, побежал к ручью и сунул палец в воду. Полиэтилен зашипел и... остался на моем пальце. А боль становилась все сильнее и сильнее. Я вынул палец из воды - стало больнее. Сунул опять в воду - полиэтилен стал сжимать кожу. А ребята стояли вокруг и открыв рот, смотрели на меня. И я отважился на последнее - сорвал проклятый полиэтилен вместе с кожей и волдырем. Палец стал невыносимо ныть. День был совсем испорчен. И ничто уже не могло поднять мое настроение - ни дымящееся вьетнамское пепелище, ни обугленные трупы партизан и мирных жителей с закопченными проволочными скелетами, ни Брей, который уже рыл братскую могилу куском стекляшки на окраине деревни. Настроение мне не вернул даже единственный выживший житель деревни, которого распинали на пне Дрюша и Славенский, сладострастно отрезая стекляшкой проволочные конечности. Я покрутился на пепелище, смыл здоровой рукой надписи с рук и камуфляж с лица, и поплелся домой.
Дома папа ругался с мамой. Мне дали синтомициновую мазь, в которую я погрузил саднящий палец и приказали молчать. А сами взрослые орали на всю квартиру, да еще как орали! И тогда я стал плакать. Вначале тихо, а потом громко, с завываниями и подскуливанием. Взрослые прекратили ругаться, принялись меня дружно успокаивать и как-то незаметно помирились.
Палец болел до вечера. Потом я уснул. А когда проснулся утром, рана покрылась впечатляющей, героической коркой. Час спустя я уже показывал рану вчерашним самосовцам. Они с уважением рассматривали рану и меня. А потом мы пошли глядеть, что стало за ночь с пепелищем. Но место было уже занято. Там тощий алкаш в майке, с наколкой на плече, целовался с толстой продавщицей из гастронома, а другие два наливали в граненый стакан темно-красное вино. Один держал стакан обоими руками, другой - наливал. Наше пепелище было чисто вытоптано. Только братская могила, которую устроил Брей, все еще оставалась цела. На ней кривился крест, который Дрюша вчера сплёл из оставшейся проволоки и валялся тот самый кусочек полиэтилена, что я сорвал со своего несчастного пальца.