- Уберите Клюквину с колосников! - этот вопль раздаётся в Большом Театре раз в неделю. Команда монтёров, широкоплечих, высоких и одинаковых, словно тридцать три богатыря в современном варианте, взирает снизу с плохо скрываемой ненавистью. Клюква, заслышав свою фамилию, начинает аккуратненько отползать назад, на твёрдую землю. На "земле" Клюкву ожидает её группа. Обычно в театральных вузах художников-технологов набирают человек десять-пятнадцать на курс, но здесь их всего шестеро.
- Я тебя на поводок возьму! - обещает Клюкве преподаватель. Преподаватель чувствует себя надзирателем детского сада. Монтёры волками глядят ему в затылок.
Клюква наделена здоровым любопытством четырёхлетнего ребёнка. Любопытством, задержавшимся в голове на двадцать лет: она ковыряет декорации ногтем, отвинчивает винтики "на пробу" и регулярно теряется в бесконечности коридоров. Коридоры - лабиринт минотавра - запутанные и бесконечные.
Клюква не виновата. Это увечье психики - результат многолетней работы в театре.
Большая театральная любовь началась не с просмотра величайших постановок, а изнутри - с цехов. Если повернётся у кого язык назвать "цехами" крошечный подвальчик в литературном квартале, где создавались первые наши декорации.
Идея попробовать себя на поприще бутафории чирьем набухла в наших юношеских мозгах, и мы отправились по театрам. Две девицы брачного возраста с безумно горящими глазами не впечатлили ни один Екатеринбургский театр. Последним в нашем списке значился Камерный.
- Что вы умеете? - спросил завпост.
- А что надо? Всё умеем! - выпалила Клюква.
- Ну... - завпост подумал. - Сделайте мне пень. Сделайте прямо сейчас. Вот из того, что видите.
Через час мы показывали ему кривой узловатый пень, сооружённый из изолона, плотно обмотанного марлей. На шедевр плод совместных усилий мало тянул. Серые бока агрессивно топорщились. Хлипкий каркас вряд ли выдержал бы и носовой платок. Марля без клея отставала то тут, то там. Но мы старались. Завпост оценил и наглость, и усердие, пообещав:
- Ладно. Будет работа, позвоню. Оставляйте телефоны.
Мы окрылились надеждой. Но ни на следующий день, ни через неделю звонка не услышали. Клюква на нервах развязала войну с новым преподавателем по рисунку, я от чувства несправедливости встретила большую и чистую любовь.
Позвонил завпост Камерного через месяц. Началась постановка нового спектакля, мы вошли в штат. Работали по ночам. Работали то в нашем подвальчике, то в театре, бегая по морозу из одной мастерской в другую. Мы приняли на себя ночную смену, начиная в пять вечера и заканчивая в пять утра. И постепенно почти переехали жить в театр. Утром, поспав несколько часов на диване в холле, отправлялись на учёбу, вечером возвращались обратно. Платили нам исключительно смехом и слезами, да и те были ненатуральные - актёрские. Настоящая любовь всегда оплачивается плохо.
Но каждый вечер по заснеженной старой улочке, хранившей последние верстовые столбы, мы приходили к скверу. Там под шапкой сугроба гнулась крутая крыша с башенкой наверху. Огромное окно, занимавшее целиком один из фасадов, уютно светилось, бросая желтый треугольник на забелённую улицу. И мы заходили внутрь через тяжелые двери с длинными, словно колонны, ручками.
Вахтёрша заговорщицким шепотом сообщала:
- В буфете ужин оставили, поешьте! Обязательно поешьте!
В гримёрках ещё кипела послерепетиционная жизнь: актёры и режиссёры, переругиваясь, дымили в курилке, костюмер отлавливала себе жертв для примерки. Этот коллектив подкармливал нас и опекал.
А ночью в нашем распоряжении оказывались тёмные коридоры, башенка-вентиляционная, гримёрки, швейная мастерская, холл, буфет и сцена. Просторный в безлюдье зрительный зал, матово поблёскивающий в свете ламп бархат сидений, эхо шагов - воспоминание об ушедших зрителях. На сцене: чёрный пол, теряющиеся в темноте высоты штанкеты и колосники. Иногда становилось жутко, мерещились голоса, люди. От призраков спасались музыкой и истерическим весельем. Играли в салки, нарядившись в кокошники и тоги, которые я шила. Под утро страх спадал, уходя вместе с очарованием ночи.
Преподаватель академического рисунка только удивлялся сонной миролюбивости Клюквы. Моя "большая и чистая" осатанела от попыток встретиться, а когда встретились - растолкать. У моего мозга слово "отдых" стало синонимом слова "сон". Меня быстро бросили. Для проформы были куплены четыре бутылки пива, которые мы с Клюквой уговорили в сквере между театром и училищем. Первые полбутылки мы ещё ругали "большую и чистую", а потом переключились на то, что нас действительно интересовало - на театральное бытие. Мир виделся через призму театра. Если что-то мы наблюдали в жизни настоящее, то спорили, как воплотить на сцене. Если смотрели фильм - разбирали чужую работу. Куда привинчено? Чем загрунтовано? Когда отпадёт? Насколько актёроубойно? Актёры ломали бутафорию в пылу игры, отрывая намертво склеенное и навеки сколоченное.
Одержимость длилась несколько лет. Потом меня немного отпустило, а вот Клюква пропала всей душой, решив посвятить театру жизнь. "Бедный театр", - завопила я, получив кисточкой по лбу.
Учёба кончилась. Клюква защитила диплом. Диплом вышел не ахти. Метровое полотно: четыре старушки на скамейке. Четыре грустные старушки, а тема: "Отечественная Война". Зато забор для премьеры Клюкве удался великолепно - вот бы его выставить на диплом.
Клюква устроилась преподавать в художественную школу, год копила деньги. Весной подруга собрала треть своего обширного гардероба и отправилась штурмовать Питер.
Штурм удался. Один из лучших театральных вузов мира принял в свои объятия это рыжее чучело. Она вернулась домой, чтобы попрощаться. Попрощаться и изъять вторую треть одежды. Огромный чемодан был окрещен: "пять лет без права переписки".
Любое обиталище Клюквы, а сменилось их немало, напоминает филиал городской свалки. Ровным слоем по полу раскиданы вещи, на спинках стульев висельники - тряпки, рисунок обоев заслоняют холсты, подрамники, планшеты и рулоны бумаги. И посреди хаоса, вопиющего бедлама идолом стоит мольберт. Стоит в оазисе порядка диаметром в два метра. В круге покоится девственно чистая палитра, сияющие ухоженностью кисточки, тюбики с краской, разложенные по тонам. Рабочий инвентарь готов к работе. Какой бы хаос не окружал Клюкву, она как хирург - всегда со стерильными инструментами наперевес.
Помимо мольберта в этой свалке, в этой берлоге, наполненной броуновским движением, находятся в состоянии покоя еще несколько предметов. Это предметы женской слабости. Девчачья отдушина.
Серёжечница - мешковина примерно метр на метр, пришпиленная к стене на булавки. На мешковине в любовном порядке развешаны серьги всяческих видов. Обувница - шитый карман в весёленький цветочек. С туфлями и балетками, босоножками и кедами. Обувница висит на двери встроенного шкафа, закрывая облупленную, выкрашенную масляной краской, дверь целиком. Последним оплотом порядка служит коллекция шарфов, занимающая на полке немало места. Здесь и трикотаж, и кашемир, и шелк, и жаккард. Однажды в порыве щедрости Клюква предложила мне выбрать парочку шарфов для себя. Я воодушевилась, вытащила коллекцию и принялась придирчиво рассматривать. Клюква внимательно наблюдала. Каждое моё движение вызывало на веснушчатом лице непритворную муку. Клюква страдала - каждый шарфик был дорог. Я перемерила всё и вернула коллекцию на место. У меня было три шарфа, мне хватало.
Покуда Клюква не обзавелась электронной книгой, вокруг неё вырастали груды томов и томиков, брошюр, журналов... Вкусы разнились. Но самым любимым стал Мариенгоф. Мариенгоф зачитывался мне вслух, невзирая на время суток и огромные расстояния, отделяющие нас друг от друга. Клюкву спасал телефон. Бросать трубку бесполезно. Однажды ко мне пришло понимание, что Мариенгофа я знаю практически наизусть. Живя в разных городах, мы продолжали обмениваться приобретёнными культурными ценностями. Хочет ли собеседник стать обладателем этих ценностей, мы не интересовались, жажда поделиться перевешивала.
Бастионы Питера сдались, но удержать их оказалось сложнее. Через три года Клюква вернулась домой "на щите". Зима прошла в Камерном театре, Клюква зализывала раны. На Новый год Клюкве предложили сделать декорации для постановки очередных ёлок, работала она в цехах МузКома, обретая душевный покой в росписи километров декораций. Мы будто снова вернулись в те сказочные два года, когда мы делили жизнь между театром и училищем. И опять вместе шли по заснеженному скверу, пили кофе на старой скамейке, опаздывали в мастерскую. Опаздывали на метро. А потом переводили сбившееся дыхание у безжалостно запертых дверей - опоздали.
Питерское поражение далось подруге тяжело. Падать оказалось больно, а ещё труднее вставать. И мало кто верил, что Клюква встанет. Слишком заоблачными кажутся людям чужие мечты, особенно если о своих они забыли. Клюкве предлагали постоянную работу с достойной зарплатой. Она отказалась.
Летом Клюква отправилась в Москву. Упёртая как ослица, не с первого, так с третьего раза, она поступила и там. В съёмной комнате появились серёжница и обувница, почётно переехала коллекция шарфов. Вещи в броуновском движении заползали по полу, уважительно огибая оазис идола-мольберта. Обычные поначалу жители квартиры, психолог и экономист, съехали, на смену пришли актриса и писательница. Квартира обрела богемный вид, безалаберный режим сна и питания, обросла странными картинками, цветными шторками и черепахой Че. Таким образом, стала пригодна для Клюквиной жизни, как та эту жизнь понимала.
Театр обрёл первостепенное значение. Открылись новые двери и закрылись старые. Клюква перестала тосковать по Питеру, получив почти безграничный доступ к Большому театру и к еженедельному крику бедных-несчастных монтёров:
- Уберите Клюквину с колосников!!!
По мне, так Клюква вполне заслуживает там быть. Я точно знаю, что на колосниках или на пустой сцене, где ещё не собраны декорации, где ещё не начат спектакль, а глухая пустота зала эхом отдаётся в каждом шаге, Клюква чувствует себя абсолютно счастливой. Это её холст. Исполняемая шаг за шагом мечта, добиться которой стоило определённых усилий.