Латынин Леонид Александрович : другие произведения.

Медвежий бой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Леонид Латынин
  
   Медвежий бой
  
  
   ГЛАВА 1
  
  
  
  
  
   Медведко спал.
  
   В берлоге.
  
   В дремучем московском лесу.
  
   Рядом с отцом своим - Дедом.
  
   Теплым. Мохнатым. Бурым. Родным.
  
   Медвежья кровь в Медведко, сливаясь с человеческой, медленнее, чем у людей, кружила в замкнутом пространстве его тела, пока еще не выходя наружу и не удивляя людей. Спал, не думая вовсе о своем втором отце Волосе, оставленном Медведко в священном Суздале обвитым, сдавленным, оплетенным мохнатыми присосками гибких и частых корней священного дуба, спал, не догадываясь, что Волос давно уже вместе с весенним соком капля за каплей перетек в крону дуба, жил там где-то возле вершины, занимая место новых ветвей, жил, жалея, что не может сойти с места, и ждал, покачивая и шевеля, и шелестя, и бормоча Волосову молитву своими зелеными губами, ждал, не придет ли Медведко обратно, не встанет ли внизу и не поговорит ли с отцом.
  
   И Лета - мать Медведко - все кружила облаком над Москвой, словно клуб не потерявшегося в небе дыма, и смотрела вниз, отыскивая там своего сына и Емелиных жертвенных отцов, жалея, что остался в живых один Горд, и радуясь, что остался хотя бы Горд. Всех счастливее, а значит, и живее среди них был Дед, что спал обычным, земным, зимним, медвежьим естественным сном спящей природы. А природа в это время медленно просыпалась, не тревожа зимы и не торопя весну, похоже тело пловца, оставляя небо, переходит в воду, похоже снег, падая в огонь, гаснет, похоже ветер, попадая в море, гонит волны, похоже звезда, падая на землю, сгорает, похоже ночь, не переставая быть, становится утром, и похоже, наконец, зерно, пропадая в земле, восходит колосом в небе. Слава Богу, еще по законам, неведомым человеку.
  
   Для Емели же кончалась Божественная ночь и близился праздник Пробуждающегося медведя, открывающий Божественный день. Впрочем, в отличие от природы, Емеле было не дано естественное преображение, и он не мог, как было должно ему быть видимо и понятно и явственно и очевидно, наконец, проснуться. И ему в который раз снился еще по ту сторону человеческого преображения один и тот же сон. Повторяясь, дробясь, кружась и множась, словно меандр по вороту рубахи, словно припев, следуя за новым запевом, словно движения танцующих во время ритуального танца, идущих посолонь вокруг костра в день Пробуждающегося медведя. И лица сливались, мелькали и наплывали в этом хороводе одно на другое, то образуя единое лицо, то дробясь на тьмы лиц.
  
   Дробились и сливались и движения их, и голоса их, и тела их, и было их на самом деле четверо или сорок сороков, никто бы не смог сосчитать точно, даже если бы и имели считающие умение счета большее, чем Евклид или Лобачевский или царь Соломон, как никто не смог сосчитать, сколько человеков от сотворения их прошло через эту землю.
  
  Московский лес был тих.
  
  Берлога дышала в два пара - Емели и Деда.
  
  Охота князя Бориса брела по сугробам, шапками задевая за ветви елей, и звери бежали, скакали, ползли, летели прочь от человеческого шума в глухомань будущих петровок, якиманок, сретенок и тверских, дабы жить далее и долее своей размеренной, спокойной невынужденной жизнью.
  
  Первым в след князя Бориса ступал Джан Ши.
  
  В прошлый 11008 год месяца марта 21 дня Джан Ши, племянник Лин Бэня, правителя области Цзинь, еще находился в деревне Чжаоцюнь и думать не думал, что судьба разведет его со своим учителем Се Дженем, братом знаменитого Се Бао, что были учениками Дин Дэ Суня, учителем которого был знаменитый Чжоу Тун, научившийся точному удару у Ли Юна , ученика Мэн Кана, монаха разрушенного Шаолиня, одного из немногих, в ком школа Шаолиня осталась в своей точности и согласии с образцами школы. Хорошо, что Джан Ши успел передать это тайное искусство своему ученику Сун Тану, который в свою очередь протянул линию учения Джан Ши через Ян Чуня, а тот - через своего ученика Сон Чао, и затем через Му Чуня, Гун Вана, Чжу Эня, Сунь Юна, Сунь Ли, Дай Цина, Хуа Жуя, Ли Туна, Ли Хуна и, наконец, Фан Чуна, - к знаменитому Дэн Шуню, восстановившему в монастыре Шаолиня истинную школу боя Шаолиня. Но не о них сейчас речь. Причина, по которой неожиданно для себя Джан Ши оказался в дружине двадцатилетнего ростовского князя Бориса, сына князя Владимира и греческой царевны Анны, и забрался в Московскую глушь на эту медвежью охоту, была проста, а наказуема крайне. Когда публично на площади Чжаоцюня убийца его отца У Юн, сын правителя провинции Шаньдун, смеясь, плюнул ему в лицо, Джан Ши нарушил главный закон Шаолиня. Вместо того чтобы попросить прощения у У Юна и отойти со словами: "Простите, что встал на пути вашего плевка", он одним ударом ладони проткнул грудь У Юна и вырвал его еще живое и теплое сердце, и бросил на землю раньше, чем У Юн упал. После этого немедленно Джан Ши выпал, был вычеркнут из череды имен школы Шаолиня, связывающей эпоху Сун и эпоху Мин так крепко, словно со дня разрушения и возрождения Шаолиня не прошло ни одного дня, не случилось ни одного события и ни один новый прием не осквернил образец. Джан Ши совершил более чем грех, он нарушил не только внешний прием, но и внутренний закон жизни ученика школы Шаолиня, и потому должен был бежать не только из Чжаоцюнь, но и из Поднебесной: из деревни - потому, что убил человека, а из Поднебесной - потому, что убил Бога. Вот почему Джан Ши, будучи в дружине ростовского князя Бориса, христианским именем Роман, дрался чаще, угрюмее и охотнее, чем другие смерды: он кровью и злом хотел ослепить свою душу, чтобы она не смотрела часто, как он убивает бога. И Медведко, выгнанный собаками вслед за Дедом из Берлоги, был для него средством не очищения, но забвения и отвлечения. Хотя даже его, Джан Ши, сегодняшнее раннее весеннее мартовское утро настроило поначалу на лад меньшей угрюмости, чем обычно. Сладко ему спалось в горнице смерда князя Бориса - Горда, жертвенного отца Медведко, что поставил хоромину свою в версте от Велесового храма и Москвы-реки, где уже жил другой род и где Горд был чужим, но места родные и память о Лете тащила его сюда, как взбесившийся конь ездока, и пусть раз в год, но Горд заезжал в свой дом, обычно летом, в день смерти его жертвенной жены, и потому Деду эта хоромина не помешала облюбовать Берлогу в двух сотнях сажен от дома Горда и прекрасно проводить зимы в своем медвежьем сне вместе с Медведко. А берлога Деда была на месте нынешнего храма Святого апостола и Евангелиста Иоанна Богослова в Богословском же переулке, на углу его и Большой Бронной улицы, прямо напртив почтового отделения номером сто три сто четыре.. Джан Ши улыбнулся краем своего ума, когда увидел растерянного, сонного Медведко, который вслед за Дедом был выгнан собаками из Берлоги, с той небольшой разницей во времени, за которую четыре собаки , черная, белая, красная и желтая, первыми достигшие клыком шерсти Деда, успели, таща кишки по снегу и кровавя его, начать свою прощальную собачью песню, а Дед, больше похожий на ежа, ощеренный дюжиной стрел, - рухнуть в снег и закрыть свои мудрые медвежьи глаза.
  
   Так вот: выгнанный из Берлоги Медведко стоял, протирая глаза, зажмурясь от солнечного света, не видя ни снега, ни елей, ни Деда, лежащего на снегу, стоял, ожидая времени, когда мир станет различимым и видимым, стоял, не имея дара преображения природы и не научившись дару преображения человека.
  
   Еще сон слабым коготочком цеплялся за его память, насмешливо бормоча: "Передайте сыну Ване: мир замешан на обмане, посему в большом и малом все кончается войной", - а новое время уже замахнулось пером, чтобы поставить многоточие и отделить его лесную жизнь свободного зверя от жизни воина, смерда, дружинника или раба, кому как дано видеть, ощущать и называть ее, похожую на жизнь стоявшего прямо напротив его под солнцем Джан Ши.
  
   Конечно, Джан Ши мог бы шагнуть к Медведко, выхватив из-за пояса два ножа, как это впоследствии сделает Непобедимая Кобра, бросившись на германский взвод и перебив половину его, конечно, он мог бы взять в руки две плетки, такие же, как были у Ху Янь Чжо, восьмигранные, тонкой резной работы, в левой руке двенадцать дзиней, а в правой - тринадцать дзиней, конечно, он бы взял и палицу, которой неплохо работал У Сун, что убил голыми руками тигра с глазами навыкате и белым пятном на лбу, на перевале Цзин Ян Ган; но вылезший из берлоги, пусть и широкоплечий, и высокий, и явно неумеренной силы, зевающий, протирающий глаза Медведко был для него не более опасен, чем годовалый бычок для тореадора, или всадник на коне для пулеметчика, или же мальчик на велосипеде для сидящего в танке, во всяком случае, так думал Джан Ши и в пределах логики школы Шаолиня несомненно был прав, и прав был тогда, когда, нанеся несколько легких ударов в голову, плечо и живот всегда готового к бою Медведко, как пианист по клавишам, пробежав по болевым точкам Емели, понял, что у его противника медвежий стиль, - то, что он знал, любил, умел, а значит, и был защищен от этого стиля более, чем от других.
  
   Джан Ши успокоился и внутренне, и в это мгновение получил удар от Медведко локтем, перевернулся, ткнулся рожей в измазанную кровью шерсть Деда, небойко поднялся, теперь уже иначе относясь к Медведко.
  
   Удар локтем был чужд медвежьему стилю, и важно было разобраться: это неожиданность, случайность или другая школа, которую стоит изучить и, как это делает джазист-импровизатор, выдать свою версию перенятого приема.
  
   И это было нетрудно, ибо телом своим Джан Ши владел не менее, чем Йока Сато владела смычком и струнами скрипки, и он легко и красиво в пределах этого удара сделал несколько движений и уложил Медведко его мордой в ту же кровь Деда, обратив внимание, что поднялся Медведко после падения чуть резвее, чем это сделал бы он, Джан Ши, мастер тайного удара, который ловит силу вращения земли, переводит ее во вращение бедер и через кончики пальцев рук всю землю, довыдыхая, обрушивает на свою очередную жертву.
  
   В этом была загадка, после такого удара не вставал никто и никогда.
  
   А тут было ощущение, что сила земли, через него посланная в Медведко, была погашена движением, которое совершил Медведко, оттолкнувшись руками от теплого, родного, еще живого тела Деда. Словно кузнечик ударил своими, похожими на лежащих на лугу любовников, ножками и взлетел в воздух. Сила удара двух ног в грудь Джан Ши была такова, что только снег, русский снег, защитил его от невозвращения в сознание.
  
   Князь Борис и Горд, не знающий, что перед ним его жертвенный сын, и венгр Георгий, и Путьша, и Перс, и Дан, и Торчин, и еще семнадцать дружинников захлопали в мягкие оленьи расшитые рукавицы.
  
   Они радовались, что наконец-то этот угрюмый непобедимый Джан Ши впервые получил удар, который собьет с него спесь и чуть убавит презрение и брезгливость, которые тот испытывал к своим товарищам по дружине.
  
  Дело в том, что если для восточного и южного человека обман - это доблесть, основа боя, слава и геройство, для нормального северянина это подлость, гадость, унижение, а поскольку в любой схватке торжествовал всегда Джан Ши, то и выходило, что подлость имеет преимущество перед доблестью, и это было не только несомненно, но всегда и очевидно.
  
   И вот удар прямой пружины Медведко убедил их в другой версии отношения к этим качествам. Не то что бы они, наблюдая бой, прониклись симпатией к Медведко, но, не любя Джан Ши, они были рады, что и Джан Ши кем-то может быть посрамлен.
  
   Джан Ши достал сразу два ножа, и мельница под мартовским солнцем закрутила свои ослепительные круги, но круги бысто погасли, сталь и солнце разлучила кровь Емели, раны были не опасны, но болезненны.
  
   Дружина Бориса и сам князь поскучнели, все было похоже на работу мясника.
  
   Стало ясно, что Медведко осталось жить не более минуты, это было понятно всем, кроме Медведко и конечно же Джан Ши: то, что делал Емеля, было похоже на все и никогда не повторялось, как не повторяются движения пламени костра или ход волн океана или облаков в небе. У Емели не было школы в шаолиньском смысле этого слова, но в его ударе было звериное начало с человеческим завершением и наоборот, и никогда нельзя было понять, где кончается одно движение и начинается другое.
  
   И более того: произошло нечто, что заставило вздрогнуть Джан Ши. Он мог легко, тем более завершив руки ножами, сражаться с дюжиной смердов князя Бориса и не обязательно не остаться в живых, он мог легко одолеть противника, который, владея техникой Шаолиня, раздваивался, растраивался, расчетверялся и в прочее число раз мог умножить себя, но, будучи лицом множественным, оставался схож в своих знании и движении и законе с оригиналом, - здесь же произошло то, что было ведомо Джан Ши весьма отдаленно.
  
   Это было явление чудного и чудного бога Фукурумы, что знаком каждому русскому человеку по Кащеевой смерти, которая в сундуке, в котором утка, в которой яйцо, в котором игла, и только на конце которой - конец бессмертья; знакома по вышивке на обыденном полотенце, на котором в доме Берегиня, в Берегине - дом, в котором меньшая Берегиня, в которой меньший дом, в котором еще меньшая Берегиня... и далее так же бесконечно, как отражаются во время гадания меж двух зеркал свечи, как матрешка множится в матрешке, в бесконечной череде которых - Берегиня бессмертна.
  
   Вот таких рассыпавшихся, мал-мала меньше, один из другого медведок и возникло вокруг Джан Ши множество, от Медведко видом с матерого медведя до Медведко ростом с мальчика-с-пальчик видом не более пули, и все они закружились и замелькали хором вокруг Джан Ши.
  
   А весь Медведко неподвижно смотрел на эту широкоскулую косоглазую рожу и думал о том, что, во множестве раз по воле Деда ведя бой с драконом, волком, оленем, кабаном, медведем, он все же не бился с человеком, а с человеком, оказалось, сражаться было интереснее, чем с любым из зверей, ибо круг движения зверя был ограничен его инстинктом и привычками, они вычислялись, и довольно быстро, а человек был бесформен, хотя в Джан Ши была и система и ограниченность, но совсем иная, чем в звере, и в этом была уязвимость Джан Ши.
  
   У каждого Емели нельзя было научиться ничему, ибо ни одно из движений Емели не повторялось, просто каждый Медведко был таким, каким был бой, и чуть-чуть другим, стоящим еще и над собой и наблюдающим бой, Медведко стал неуязвим для Джан Ши, и все же, наверное, бой продолжался бы долго из-за неутоленного любопытства Медведко, но во время неосторожного удара большего Медведко пяткой левой ноги в шею Джан Ши тот упал на Деда, и оба его ножа вошли в дернувшегося и замершего Деда.
  
   И это решило бой. Мир, уступив место мифу, отступил, - самый легкий Медведко поднялся в воздух, и две ноги почти невидимого Медведко, более похожего на пулю, чем на человека, начали движение голыми пятками вниз.
  
   Розовым ороговевшим пяткам Медведко, с каменными острыми шпорами, было назначено проткнуть спину Джан Ши справа и слева от хребта и остановиться за миллиметр от кожи груди с внутренней стороны.
  
   Но на пути этого удара возникло сопротивление Дедова завета, сначала первого, который Медведко повторял утром во время восхода солнца: смерть убитого живет в убивающем.
  
   И второй завет, который он повторял, когда солнце было в зените, смягчил удар Медведко: боль убитого живет в убивающем.
  
   И третий завет остановил удар в самом начале движения. Этот завет Медведко повторял, когда солнце, уходя в подземную часть земли, стекало за горизонт, словно пролитая кровь: сегодняшний враг - это в с е г д а вчерашний или завтрашний друг.
  
   Вследствие этого, чуть коснувшись спины Джан Ши, Медведко ростом с пулю отвернул в сторону и уступил место Медведко средней руки, и тот перевернулся и, падая вниз с двух сторон, ребрами рук направил тяжесть неба, слившуюся с тяжестью тела Медведко, в голову Джан Ши и свел руки справа и слева от виска с достаточной силой, чтобы Дух Джан Ши вышел вон, как зубная паста выходит из тюбика, если его сдавить пальцами, оставив живого Джан Ши на снегу уткнувшимся лицом в шерсть Деда. После этого удара дух и разум Джан Ши весь 21 день месяца марта проживут отдельно от головы Джан Ши, которую вместе с телом принесут в дом Горда и оставят возле теплой печки прямо на полу, где рядом будет спать и спеленутый княжьей силой Медведко, - но это потом.
  
   А сейчас Дух Джан Ши отправился, перелетев всю Москву, перелетев будущую Вятку, перевалив Урал, отделяющий чужой Запад от своего Востока и чужой запад юга, от своего востока юга, затем одолев Сибирь и Байкал, - в родную деревню Чжаоцюнь, по дороге вспоминая не только что случившийся бой, не У Юна, убийцу отца, не то, что по непонятной причине дух Медведко оказался сильнее Духа Джан Ши, а конечно же о том, как ему повезло однажды, когда, опоенный зельем, он лежал на разделочном столе в кабачке у Дай Хэ и людоедки Сунь Эр Нян, готовясь стать мясом для Ю Цзяна или быть запеченным в пампушки и проданным на рынках области Цзинь, а Сун Фу, будучи учеником Джин Дэ Суня, узнал Чжан Ши и спас его, тем самым дав ему возможность отомстить убийце отца У Юну, и вследствие этого Дух Джан Ши все же, наконец, получил право на день вернуться на родину в родную провинцию к своим богам и родным, и когда он летел, Сибирь казалась ему краткой, как пространство между точками в многоточии и как расстояние в одно мгновение от эпохи Сун до эпохи Мин.
  
   Таким образом в тело, похожее на тело апостола Левия Матвея, который занял освободившееся от Иуды Искариота двенадцатое место в 1ОО63 год в девятый день августа после побития его камнями в Иерусалиме, - в тело Джан Ши, лежащее возле голбца русской печки, прямо на полу, под горнушками, в которых торчали Гордовы и Борисовы оленьи расшитые рукавицы, вернется новый утоленный дух Джан Ши, будущего преданного друга Емели, по воле и силе Медведко побывавший в родных местах.
  
   А Емеля стоял, прислонясь к корявому теплому по сравнению со снегом стволу дуба, его сегодняшнего верного друга, и на него наваливалась скука, которую он испытывал каждую осень перед тем как залечь в Берлогу и там стать спящим, которому дано быть проснуться.
  
   Невидимо все медведки в Емеле, на глазах Джан Ши рассыпанные в своей пестроте, разновеликости и мелькании, юркнули в одного большого, лохматого звероподобного верхнего Медведко, который медленно подошел к Деду, заглянул в его глаза. Глаза медленно открылись, отразили лицо Емели выпуклым и красным и медленно погасли, перестав видеть жизнь.
  
   Медведко стащил, словно мокрую рубаху, Джан Ши с окровавленной шерсти Деда и, обхватив Деда своими руками, уткнулся кровью Деда в кровь отца, заплакал, скорее даже завыл, длинно, тихо и безнадежно,как когда-то выли Велесовы внуки братья Рус, Варяг, и Словен, любившие войну больше земли и неба,в доме своем в Бел Граде над телом отца их Трояна, что был ростом огромен, как Дед, и лохмат, как Дед, и силой как Дед,и рыком и зыком как Дед, когда вел дружину свою в мечи на врази, а в день 24 месяца марта, в год 10 621-ночью, во сне, был зарезан в четыре ножа смердов по слову срединного сына своего окаянного Кия, когда и Рус, Варяг, и Словен ходили на лодьях в греки, также плакал бы в ближайший год и стоящий сейчас напротив Медведко князь Борис над отцом своим Владимиром, по смерти его в городе киевом, если бы не Святополк брат Бориса, в четыре ножа зарезавший Бориса и один нож будет Торчина, а второй Путьши, что сейчас стоят по праую руку от Бориса и смотрят на Медведко, и рука каждого тянется к поясу на котором висят мечи, острием своим погруженные в наст, ибо у Торчина меч нормален, да сам Торчин мал, а у Путьши-сам нормален, да меч излишен, не по росту велик, чужой это мечь-снял его Путьша с убитого грека.
  
   А Медведко не видит ни князя Бориса, ни венгра Гергия, которому Путьша отржет голову, чтобы снять с шеи золотую гривну, которая сверкала сейчас под лучами мартовского утренного солнца, не видел ни Дана, ни Бориса, ни Путьши, ни Гергия,ибо-
  
   Уже шла новая жизнь, которую Медведко начинал жить без последнего кровного отца, хотя конечно же Горд, его ночной жертвенный отец, уже узнал Емелю по шраму на левом плече и, наклонившись к князю Борису, объяснил князю, что Медведко - пропавший Волосов сын, а значит, и его, Горда, тоже. И Горд берется сделать из него воина, что силой своей украсит дружину князя.
  
   Как и куда несли Медведко, он не слышал и не видел. И память отошла от него, чтобы не мешать его скорби, не отнимать у него силы на это бесполезное занятие.
  
   А солнце уже перевело взгляд свой с вершин московских дремучих елей на их середину и, не трогая еще земли глазами своими, коснулось теплом мохнатой яркой серединной круглой еловой ветви, на которой пела и вертела головой своей синица, не обращая внимания на человеческую праздную суету, благодарно вытягивая шею по направлению к солнечному взгляду.
  
   Проходило утро, и бой, продолжаясь с утра до полудня, вычеркнул свои шесть часов из тихой, спокойной, медленной, размеренной, плавной, бегущей хаоса и преданной покою жизни глухого московского леса, когда-то жившего как раз на месте пересечения Богословского и Большой Бронной, которая стала короче Малой Бронной после очередных перекроек бывшего леса, а позже престольного города, который в свое время вычеркнул лес в этом месте с земли, как вычеркивает карандаш владык человеческие имена и племена из жизни, и времени, и памяти, и истории, и только человеческая память и червяк Вася не замечают это могущество и эту власть и это право и это старание, как океан не замечает ни скал, ни мелей, ни кораблей, которые находятся внутри и вне его и всегда безразлично для океана, и скорее гору можно сдвинуть с места, и скорее можно утолить жажду воображаемой водой, и скорее слона можно остановить во время течки, чем изменить этот божественный закон - вечной и свободной от людей жизни.
  
  
  
  ГЛАВА 2
  
  
  
  На шаг позади князя Бориса, перетекая с кончиков пальцев левой ноги через тело в пятку правой, скользил дружинник князя Бориса - Перс из города Кята.
  
  Минуло четырнадцать год с тех пор, как Перс после хорезмшаха Абу Абдаллаха, которому служил верой и правдой целых пять лет, прошел через дружбу с Мамуном, что отнял у Абу Абдаллаха власть и жизнь в Кяте, попал в немилость к Мамуну и бежал с помощью друзей своего друга Исхака ибн Шерифа Абдул Касим Мансура.
  
  А потом, поначалу затвердив наизусть первые главы Шахнаме Исхака ибн Шериф Абдул Касим Мансура, поссорился однажды и с ним, и как лист, гонимый ветром, полетел дальше, пока не попал в дружину князя Бориса, где научился сносно говорить по-русски и получил кличку Перс, и служил князю горестно и равнодушо, спасаемый от полного равнодушия, иначе говоря, смерти, разве что именами рода своего, в котором были и Бизурджимирх, что сочинил Вамика и Асру, и даже сам Бахрамгур.
  
  Не было и не будет на юге, что люди запада называют востоком, а люди севера - югом, человека, который не знал бы истории Бахрамгура и его любимой Диларам, той, что, в беседе отвечая медленно и ритмично своему любимому, открыла красоту созвучий в конце фразы. Спустя много лет это получило имя рифмы.
  
  И березы, и поля, и бесконечные леса, и суздальские, и московские, и тверские, и владимирские, и новгородские леса остались чужими Персу. И не выжил бы он в этой красной, белой, зеленой, северной стороне, если бы не имена его родных мест, городов и рек, что сложил он в свои странные молитвы. И перед каждым сном, а то и всю ночь, твердил их, наклонясь и кивая головой и раскачиваясь.
  
  И когда повторял их, то звуки вызывли видения и миражи, и долго и подробно бродил Перс по улицам Шейх Аббас Вели, вместе с Абу Абдаллахом, потом долго и неотрывно смотрел на черные воды Полван Ата и повторял про себя - только в ему понятном порядке:
  
  "Хазеват шах абат
  
  Ярмыш илыч нияз,
  
  Бай янги базар аба,
  
  Мангыт ярна ян су талдык", - и своими невидимыми руками трогал невидимые же листья джидди, чингиля, кендыря и туранга и, скользя взглядом по воде желтой Магыт Ярны, и коричневой Шах Абат, и черной Ярмыш, повторял вслух эти острые, как кончик его кривого ножа с четырьмя бороздками для стока крови и такие же режущие, слова, и начинал медленно засыпать, на лодке отплывая от русского снежного, холодного чужого берега, где берегло его, чужого, только то, что все чужие на Руси были свои, а все свои - чужие.
  
  И еще берегло его мастерство удара и бесстрашие, которое было безразличием к жизни, а принималось за безразличие к смерти.
  
  И ступая след в след за князем, Перс, опустив глаза, видел не княжьи кожаные красные сапоги и не мартовский ноздреватый, таящий на глазах от полдневного мартовского солнца снег, но разлившийся по зеленому полю праздник Навруза, иным именем новый год , который был сегодня, ибо шел двадцать второй день месяца марта. И стоял над московской землей 11010 год, в Кяте же был первый день сева, дымили казаны, варилось мясо, шел густой дух от лепешек, что лежали на глиняном блюде, украшенном по кругу цветами и листьями, которых вокруг уже было во множестве.
  
  И все поле, устланное коврами, усеянное разноцветными платьями и платками, пело и кружилось под звон серебряных бус и серег, и монист, звуки зурны и гам барабанов.
  
  А здесь был снег. Ели. Тишина. Глухомань. Москва. На руках - рукавицы, на плечах - стеганый зеленый халат, подпоясанный красным крепким поясом со знаками черной свастики по всему пути этой узкой дорожки, которой идущий окружал себя, немо заговаривая от напасти в долгих дорогах, и в котором Перс чувствовал себя, словно лошадь, затянутая подпругой, куда менее удобном, чем привычный платок.
  
  Перс промечтал и просмотрел Навруз и прослушал его голоса, пока охота Бориса выгнала Деда из берлоги, успела проткнуть его стрелами и березовым колом, который, в сгустках еще не замерзшей крови, валялся на снегу.рядом с Дедом, что лежал на правом боку, подобрав лапы, словно ребенок в чреве матери, готовящийся выйти на свет Божий, словно русский царь Павел на багровом ковре , окаймленном черным меандром, зарезанным в четыре ножа смердами по молчаливому слову сына, ставшего в эту минуту очередным отцеубийцей или выродком, если быть более точным.
  
  И очнулся Перс только тогда, когда Борис тронул его за плечо. Князь замечал, что чем дольше Перс служил ему, тем чаще мыслью своей возвращался в свою предыдущую жизнь и возвращался сюда только тогда, когда начинался бой.
  
  Перс вздрогнул, увидел Емелю, стоящего на морозе; над головой Емели висело солнце, за спиной была береза, в руках нож, а на плечах - белая рубаха Жданы, с красным орнаментом по вороту, подолу да распаху рукавному - заговором, чтобы дух чужой не забрался в Емелино тело.
  
  Голые залитые солнцем ноги Медведко розовели на ноздреватом, хрупком, тяжелом мартовском снегу, как "босые лапы снегирей".
  
  Перс вынул нож и пошел на Медведко неторопливо, как хозяин идет в хлев к ягненку, чтобы полоснуть наскоро его по горлу ножом и, спустив кровь, отдать его сыновьям снять шкуру и правильно, с усердием разделать мясо.
  
  Перс шел, не допуская даже мысли в свою задумчивую нездешнюю голову, что ягненок этот ничего больше и не умел, кроме р у с с к о г о боя. Двадцать два год каждую весну, лето и осень проводил Медведко время в движении, ударе, защите и зализывании ран: последнее входит в русский бой, как кость в тело и как душа в кость.
  
  Конечно, знал Емеля по имени в московском лесу каждое дерево, знал, в какой день, час и месяц, в дереве бежит весенний ток, его рукам и коже слышимый. И на его зов и голос откликалась и каждая тварь земная, и птица небесная.
  
  Когда в лесу долго живешь, - как в деревне: каждый второй - друг или враг, а каждый третий - родственник, но знакомы друг другу вполне все, и даже ночью каждый мог различить каждого, ибо запах, единственный запах, как имя у человека, имел и зверь, и птица, и дерево, и цветок.
  
  Но это так, не занятие и не профессия, а жизнь, другое дело - русский бой. Дед годами учил монотонно, как по капле в ведро воду набирал, одиннадцать год прошло - глядишь, и полное. А уж во сне в Берлоге зимой и других снов почти не было, сколько мгновений сон длится, столько раз Емеля вслед яви с разгону вбегал по стволу дуба, как и положено медведю, до первых ветвей, дуба, стоящего как раз на месте будущего Лобного места, - и потом, прыгая с ветки на ветку, достигал вершины дерева и, ухватившись за последнюю ветвь, раскачивался на ней и как бы нечаянно срывался вниз.
  
  И желанно, и хватко, и надежно было скользить с самой вершины, чуть придерживая тело во время падения, как бы опираясь на попадающиеся под пальцы ветви, и, почти совсем погасив падение, задержавшись на последней ветви, мягко опуститься на землю, на зеленую, желтую траву, как не мог ни один из его медвежьих единокровных братьев. Так по сто раз в день, пока желтая трава не становилась белой, под выпавшим ранним снегом, пока, как и у его предков, не наступало время Божественной ночи, что шла вслед Божественному дню, - там, где старцы Рши записывали свои тайные священные Веды, что и сейчас ведомы и понятны тому же числу посвященных, что и три тысячи год назад.
  
  Еще тогда они открыли, что реальность, попавшая в Божественный зимний сон, умножается, исправляется, преображается, растворяется в душе, памяти и разуме и, возвращаясь в явь, делает человека более чем человеком, даже того, у кого течет внутри и тягучая, тяжелая, темная кровь зверя.
  
  От Деда перешло Емеле знание, что только во время Божественного долгого сна шлифуется, и оттачивается, и становится реальностью умение русского боя, которое наяву было всего лишь бегом, прыгом, ползком и ударом, защитой, и гибкостью, и изворотливостью, и ловкостью, и чуткостью; как зерно, засыпая в земле, просыпается наружу колосом, и хлебом, и жизнью, так и прыжок, и удар, и скок делаются во сне ухваткой русского боя, и у одних сон длится 33 год, а у других и более, кому какой срок отведен для совершения жизни.
  
  Ибо во сне, и только во сне происходит чудо преображения, - так мастер из куска мрамора делает Венеру Милосскую с лицом мужа и телом жены, не давая возможности даже музыканту разгадать ее пол и смысл, Венеру, прозябающую в чуждом ей нижнем зале Лувра на Пале Рояль слепою и голою перед идущими мимо нее слепыми, созданную мастером, оставившим в яви нежность к непересекающимся по Евклиду полам - только во сне забывается человеческий опыт, передавая память не уму, и мысли, и логике, но крови, дыханию и движению.
  
  Только во сне Божественной русской долгой слишком часто повторяющейся ночи бег, и прыжок, и движение становятся тем, что в мире зовут русским боем, который не имеет логики и системы, как не имеет их море, колеблясь разными и живыми волнами от берега до берега и выше берега тоже, и не имеет быть сопротивления против него, и который прост, как булат, что закаливали персы в крови пленных отроков, погружая клинок в их живое тело.
  
  Сон, и только сон, делает русский бой таким, что воин, владеющий им, живет в другом пространстве и почти не пересекается с воином, который наносит ему удар. И посему прекрасное оружие и прекрасный бой бессильны против русского боя, ибо не имеет он желания убивать и сопротивляться, но имеет он, русский бой, рожденный сном, желание пройти от Эльбы до Аляски и научить землю языку своему и песне своей, терпению своему, сну своему, страху своему и любви своей и построить на этой земле дома, что не имеют крыши и стен, но имеют мерцание и выглядывание во всегда, и имеют опору и все, что может заменить и стены, и крышу, и пол, когда на дворе холод, и голод, и война, и ненависть, то есть имеют путь куда, и путь зачем, и путь всегда, и в этом суть русского боя для слуха посвященного и слуха слышащего, для которого не существует басурманских вопросов "что делать?" и "кто виноват?", а только единственный вселенский вопрос: "когда?" и единственный ответ: "всегда".
  
  Всегда - и боли, и страху, и радости, и жертве, и нежности, и восторгу, и вере, и безумию, и власти, и бунту, и свободе, и грязи, и лепоте и безобразию и, еще бесконечному "и", в которое легко, как заяц в клетку, как пес в будку, как рука в карман и как пробка в горло бутылки, умещается вся человеческая жизнь, и все человеческое бессмертие, имеющие конец и начало не здесь и не там, но вне здесь и вне там.
  
  И в эту минуту вздрогнул и Медведко, то ли от хруста шагов Перса, то ли от солнца, что переменилось над головой, и первые прямые полуденные почти отвесные лучи заглянули в его глаза. И Емеля увидел и князя Бориса, и идущего Перса. Шуба на княжем плече белая, из овчины, усы и борода не такие редкие как у Емели, а густая окладистая, стриженая, с инеем поверх волос.
  
  Емеля потянулся и улыбнулся. Ему приятны были первые для него солнечные лучи, приятен воздух и мохнатые, как шмелева шерсть, лапы елей. Только человек, живущий за Полярным кругом, где полгода длится Божественный день и полгода - Божественная ночь, может пончть Емелю в свой главный праздник - первого восхода солнца после Божественной ночи.
  
  И в это мгновение мысли Емели и слова как бы застыли и остановились, словно птица, опираясь на воздух, перестала махать крыльями и остановила их, не мешая глазам видеть: движение всегда мешает видеть то, что есть, а показывает то, что есть и еще движение, а это вовсе не похоже на то, что есть.
  
  И тогда глаза Емели перестали улыбаться солнцу, деревьям, ибо, кроме елей, солнца и снега, стали отчетливо видимы и лежащий Дед, и кровь на его бурой шерсти, и хотя нож немедленно протиснулся в ладонь, Емеля не был готов к бою, паралельно с наблюдением глазом и мыслью реальности само тело совершило несколько внутренних движений, как бы трогая клавиши каждого мускула бедер, рук, ног, спины, живота и проверяя их.
  
  Клавиши отозвались на прикосновение силы внутри, и общая музыка тела была легкой и стройной, как и должно было быть по завету Деда, тело оказалось истинно всегда готово к русскому бою, и вот сила, которая проверяла своих соратников внутри Емели, вернулась в мысль, и все вместе: мысль, сила, опыт - сошлись на мгновение в Емеле, как военачальники перед боем.
  
  И один из заведовавших оружием военачальников убедил Емелю спрятать нож, он мешал рукам. Сегодняшний бой, по закону будущих причин, будет недолгим, и ножу нечего будет делать, и он может отдохнуть. Емеля сунул нож за пояс в самодельный кожаный чехол, вышитый лесной Жданой, что осенью, не узнав его в лесу, отдала ему этот чехол, сама не понимая, зачем, ведомая только забытой памятью.
  
  И все военачальники опять разошлись по своим местам, и опять, как всегда, Емели и Медведко стало много и врозь, хотя вот только что было мало и вместе.
  
  Перс, заметив движение Емели, спрятавшего нож, усмехнулся. Расставив ноги, чуть согнулся, повернул нож острием вниз; мартовское солнце коснулось стали и стекло на снег.
  
  Емеля услышал, как луч тихо прозвенел по острию.
  
  Тоже согнулся, чуть меньше, чем Перс, и развел руки, и стал похож на медведя, начинающего опускаться на четыре лапы.
  
  Перс прыгнул, подняв нож, Емеля сделал невидимый человеку шаг назад.
  
  Перс потерял равновесие и упал в снег. Нож утонул в спине лежащего на снегу Деда. Дед дернулся, слепой, он еще слышал боль.
  
  Перс вытащил нож, встал. Кровь стекала с лезвия. Солнца на нем уже не было. Каждый сделал несколько шагов. Шаги Перса просчитывались легко, они соответствовали его мысли или были противоположны ей, но не ассимметричны. В движении Емели мысль почти не участвовала, сейчас только военачальники, каждый отдельно, занимались своими подопечными, но совершенства еще не было в их движении. И один из ударов ножа Перса коснулся плеча Медведко, разрезав рубаху. Брызнула кровь, смешалась с Дедовой. Дружина загалдела. Она одобрила Перса. Князь тоже.
  
  Емеля нагнулся еще ниже, босая нога наступила на что-то острое под снегом. Емеля отодвинул ногу, и в это время мысль увидела движение Перса и, отодвигая ногу, Емеля переместил ее одновременно так, и настолько, и туда, чуть повернув туловище и расположив руки одну чуть ниже другой и одно плечо чуть выше другого, - как будто завел пружину и с трудом мог удержать ее в заведенном состоянии и в том положении, чтобы, начав движение, использовать этот завод.
  
  Когда лодка мчится в потоке, ее всего лишь надо правильно направлять, и не нужно движений, чтобы усилить бег лодки; так и Емеля, пропустив в миллиметре от себя Перса, использовал движение пружины и направил эту силу в свои пальцы. Пальцы левой послушно и точно легли на волосы Перса, длинные, черные, вывалившиеся из-под слетевшей шапки во время падения Перса, и одновременно пальцы правой руки сжали тугой жгут пояса, которым был затянут Перс. И используя свою силу, естественное движение пружины и слившись с силой падения промахнувшегося Перса, руки Емели перенаправили это движение, помогли взлететь телу Перса над головой Емели и дальше перевели его движение в полет по направлению к стволу дуба, что стоял возле лежащего Деда, но не поперек дуба, как мог бы это сделать Дед, а вдоль ствола, чтобы не сломать тело.
  
  Перс обмяк, выронил нож, зацепился полой стеганого халата за острый сук и повис вниз головой, как маятник у останавливающихся часов.
  
  Совсем как апостол Петр, что занял первое место среди себе равных и выделен был тем, что был распят вниз головой в Риме Нероном в 10064 год в 29 день июня во искупление отречения в страстной день от учителя своего, именем которого крестил Медведко и Волоса в 10988 год в северной столице Руси, Новом Граде Великом, его дядя Добрыня.
  
  Наступила тишина.
  
  Было слышно, как работал монотонно своим клювом дятел, словно глухой трактор в гороховом поле за околицей Толстопальцева, или дельтоплан с двигателем от Бурана, кружа уже вверху над тем юе гороховым полем.
  
  Место, на которое упал Перс и где стоял жертвенный Дуб, было ровно посередине между будущим деревянным храмом Большое Вознесение, лежащим на Царицыной дороге из Москвы в Новгород и сгоревшим в день двадцать второй месяца марта 11629 год. Через полвека Наталья Николаевна Нарышкина на этом же месте поставит каменную церковь, а уж баженовский и казаковский храм встанет и вовсе через столетие. И вторая точка, что лежала на том же расстоянии от жертвенного дуба, - Гранатный двор, за век до 11812 год сгоревший от взрыва и который на шальные деньги неуклюже воскресят суздальские мастера накануне сто и двадцать первого века.
  
  Московское солнце с любопытством заглядывало в открытые глаза оглушенного Перса, заглядывало, делясь на два отражения. Нож лежал рядом в снегу острием вверх, левая нога согнута, правая тоже, из носа и губ ползли две тонкие струйки черной крови, жалкие, еле различимые из-за бороды и усов.
  
   Сейчас Перс более чем на себя походил на самого Псаева, которого в чеченских горах в пяти верстах от Шали зарежет казачий сын есаул Данила, пролив кровь за кровь убитого Псаевым Данилина отца, тоже есаула и тоже Данилу, прежде чем рухнет сам на сырую землю в жертвенный день 20 июля 11995 год нанизанный на выстрел псаева брата словно куропатка на вертел.
  
  Емеля выпрямился, военачальники задремали: кто знает, сколько им еще придется служить, а даже мгновенный отдых весьма полезен.
  
  Мысль повернулась к князю и его свите. Это и было мгновение, граница, за которой была иная, новая очередная - вслед за лесной - жизнь Емели, жизнь в Борисовой дружине до самоя смерти Бориса.
  
  И Емеля будет первым, кто увидит еще в живых уже святого Бориса, и Борис будет - на годы - последним, кого увидит, ослепший от бессилия и беспомощности, Емеля. Но между этими событиями лежало множество других, и первое произошло именно сейчас.
  
  - Подходит, - сказал князь Борис.
  
  И через несколько мгновений на каждой руке Емели висело по десятку смердов. Медведко был спеленут, связан, закутан, водружен поперек седла Борисовой лошади. И ту версту, что шла от будущего храма Большое Вознесение у Никитских ворот до дома Горда, жертвенного Емелиного отца, дома, поставленного возле будущих Патриарших прудов, в будущем Ермолаевском переулке, позднее - улице Желтовского - возле будущего, руки Желтовского, дворца, копии итальянского, почти ровесника медведковых времен.
  
  Так вот, ту версту Емеля прожил в роли, в которой жил во время своей учебы, веревками прикрученный к дереву, но, в отличие от учебы, его не трогали волчьи клыки, так что жить было вполне сносно, а новое всегда вызывало удивление и любопытство в Медведко.
  
  Технология дружбы, как казалось смердам, была проста. Сорок дней Емелю морили голодом, держали в чулане с крепкими дверьми без окон, кормить и поить приходил сам князь, остальные смотрели в узкое окошко, плевали на него, показывали пальцем, хохотали.
  
  Емеля в ответ только смотрел на них с любопытством, спустя довольно недолгое время он понял сюжет, который предлагался ему: ненависть ко всем и верная любовь к князю.
  
  Внешне подчинился этому сюжету. И когда через сорок дней его выпустили и одели смердом, Емеля знал наизусть каждого из дружины и видел не только поступки их, но и мотивы, и варианты их поведения так же отчетливо, как мы видим луну и солнце над собой или движение рыб в кристально чистом аквариуме.
  
  Так человек, попав в замок Франца Кафки, что сам давно лежит на кладбище под толстым слоем отшлифованной водой и временем гальки, принесенной на могилу согласно древнему поверью живыми поклонниками, одолев, и осознав, и усвоив сюжет проникновения в лабиринт этого замка, и убедившись в тщательности, размеренности, мелочности, убожестве, скуке замковой ритуальной мертвой жизни, обреченной, вычислимой на сто лет вперед, - если в нем еще сохранился хоть гран чести, ума, таланта, да и самой жизни, наконец, - поднимет веки, и если не увидит, то хотя бы нащупает ручку двери, которая ведет вон, - и, слава богу, выбравшись за пределы замка, человек, встречая рвущихся в оставленное им пространство, до оттенка, до начала движения мысли представляет и видит, как и чем живут там люди, чем руководимы и чем определяемы они сами и движения их тоже.
  
  Разумеется, подобное понимание во время приручения и дрессировки было скорее инстинктивным, но во время, когда Емеля делал эти события текстом книги, ритуал, распорядок, механизм замка были для него так же просты, как мычание, или, повторяю, так же ясно видимы, как луна и солнце в хорошую погоду.
  
  Понимал он и меру терпения и доброты князя на фоне даже Гордовой, ритуальной, обрядовой злобы, которая на самом деле, - а Горд узнал его по шраму в центре солнечного сплетения, на второй день, - была формой способствования выживанию Емели в дружине.
  
  И это понимание было важнее, чем любовь Емели к Борису; вся дружина и князь учили Емелю одноклеточной преданности, и ничего не было проще, чем потрафить им и дать возможность убедиться в верности и результативности их вечной ритуальной методики.
  
  Хотя на самом деле Емеля продолжал жить своей независимой жизнью, дружина и князь узнавали в нем свое воспитание и были вполне довольны этими благими результатами. Впрочем, со временем Емеля забыл, каким в ту пору был воистину князь Борис.
  
  И когда Емеля, уже после убийства Бориса Святополком Окаянным, начнет, живя в монастыре, писать о князе, о его кротости и незлобивости, боголюбии и доброте, не соврет он, князь действительно был тепл и незлобив.
  
  Да и память столько раз за жизнь меняет свои очертания, как меняются линии на ладони, корни дерева, когда оно растет, сколько раз у человека меняется форма души его. Душа и память меняются обязательно: у одних - из-за времени, у других - из-за встречи, у третьих переображение происходит независимо от людей, идей и времени. И это неизбежно, ибо будущие святые по рождению были когда-то даже людьми. И у каждого человека есть право на его человеческое преображение, впрочем, его многие не используют вовсе, а иные - даже во вред себе.
  
  Так вот, и по той будущей новой преображенной душе Борис был кроток и боголюбив, а по нынешней, обыкновенного князя, был воплощением силы; а Дед учил: силе, которая сильней тебя, подчинись, силу которая слабее тебя, подчиняй, и у тебя не будет смуты на душе. Борис был сильнее его, каждый дружинник был слабее Емели в отдельности, и только Борисом могли одолеть Емелю.
  
  Емеля стал другом Бориса и господином дружины. И только иногда он опять уходил в лес, шел между сосен по своей тропе, слушал, как поют птицы и смотрел, как знакомый дрозд садится на плечо поверх его холщовой рубахи, а белка едет, воздущно держась за Емелины волосы на другом плече, и переживал забытое чувство единства с этим лесом, и с этими птицами, и с этим солнцем, и с этой травой, и пел свою медвежью песню.
  
  О том, что прекрасны лето, и прекрасны осень и весна, но зимой дуют ветры, метут метели, и поэтому царь леса находит берлогу и спит, пока не наступит день Пробуждающегося медведя, который люди празднуют, как возрождение своего бога и надежды, что дела их будут хороши, и урожай велик, и в семьях появится приплод и будет приплод в стадах их, а когда это бывает - 24 марта, 11 сентября, 23 октября или 1 мая - разве это важно?
  
  Конечно, Емеля стал человеком, но все равно пока еще мог он видеть людей только из леса, из этой свободы, зелени, птиц, неба, облаков и воздуха, что были с ним одной крови, леса, в котором пахло елью и сосной и по весне из березы, если надрезать бересту ножом, тек сладкий сок, что любил он пить, просыпаясь после зимней спячки, набирая в берестяной туес эту прозрачную, белую березовую кровь, и сок тек по его обожженному светом лицу, и капли скатывались по русым волосам на пробужденную лесную, весеннюю талую московскую землю, которую со временем зальет асфальт, покроет камень, убивая лес, воду и воздух.
  
  
  
  ГЛАВА 3
  
  
  
  И был вечер 11011 год 23 дня месяца марта, или третника, или медведника, или сушеца, или березозола, кто как зовет, так тому и быть, но для всех - канун дня Пробуждающегося медведя.
  
  Заканчивался очередной зимний московский, а точнее, медвежий сон, сон Медведко, христианским именем Емеля, сон его отца Деда, и даже мертвые, живущие там, где они родились, ушедшие к своим пращурам Волос и Ставр, и Святко, и Малюта, и Мал, и Ждан, и Кожемяка, и Боян, и Храбр, и Нечай со всеми своими женами, детьми и внуками готовились к воскресению своему в Велесовых внуках - Медведевых, Волковых, Сохатовых, Орловых, Вороновых, Телятниковых, Коневых, Сомовых, Гусевых, Барановых, Козловых да Селезневых, которых будет числом тьмы на этой московской бесконечной земле.
  
  Но то завтрашние заботы, а сегодня все еще спали - и живые, и мертвые, и не рожденные вовсе. Хотя наплывал на землю уже вечер накануне дня Пробуждающегося медведя. Весна 11011 год была весьма холодна, и 23 марта было больше похоже на рождественские морозы, чем рождественские морозы на самих себя. А медведи спят не по закону обряда и чисел, но по закону тепла и холода. И когда просыпаются раньше времени в час преждевременной оттепели, то худо и им, и худо будящим их в неположенное время, если это случается.
  
   Пар дыхания Деда и Медведко, как дух умирающих, поднимался вверх и был видим явно и князю Борису, и дружине, и Кожемяке, что просунул березовый кол в берлогу.
  
   Кол поднял Деда на ноги, царапнул острием и Емелю по лицу. Закапала кровь, как будто волчий клык или лезвие бритвы развалили щеку, эта боль разбудила Емелю, он поднялся лениво и неторопясь. Во всяком случае, когда Емеля открыл глаза, Дед уже рычал и лез из берлоги наружу, дымя белым бешеным паром, забыв о своей еще живущей по ту сторону сна мудрости, хотя конечно же, давая возможность своей торопливостью допроснуться Емеле.
  
   Емеля допроснулся и тоже вылез вслед за отцом, и когда вылез, увидел того в крови, и собаки, как волки, висели на Деде и были похожи на елочные игрушки во время праздника нового года, такие же, как в 44 году, в конце второй мировой войны в селе Яковлевском,в доме по второму Овражному,напротив храма Николы Чудотворца в котором будет жить Емеля, сын Ставра и Сары, и кровь, как и пар изо рта, дымилась, и Дед рычал, и это было плохой знак, ибо рычат и орут во время удара только слабые, которым не хватает удара, и силы, и движения земли, и это та средняя стадия силы, когда еще можно играть, но рано быть.
  
  А вокруг, возле деревьев, с колами, и копьями, и мечами стояли сосмертники, иным словом, смерды, дружинники князя Бориса, и были они не злы, и медвежья охота была для них забава, потому что их было много, а Медведь был один, и Емели еще не было вне, а он был внутри.
  
   На месте храма Святого Георгия, что будет посеред двора боярина Романова, стоял будущий святой князь Борис еще из прежнего рода Рюрика, а слева стоял Ставр, и справа стояли Горд и дядьки его, и Дан с мечами, и Малюта стояли впереди, и Волк стоял слева, и Перс. А остальные - Тарх, Мал, Карп, Джан Ши и жена Бориса Купава стояли позади Бориса.
  
   Собак было двенадцать, и через семь минут солнечный морозный мартовский светлый день погасил медленно в воздухе своем густом и ярком их визги, стоны и хрипы, как гасит окурок солдат, отправляясь в бой, о свою потертую подошву.
  
   И первым пошел к Деду Ставр и лег у ног его, потому что не видел движений Деда, их не было, и он лег, и его живот выпал на белый снег своим красным нутром, как падает кошелек случайно на дорогу .И вторым был Тарх, он видел, что не видел движения Деда, но он знал, что есть русский бой, и потому махал мечом справа налево, как машет своими крыльями ветряная мельница в ураган так, что движение крыльев становятся неразличимым, как движение пропеллера самолета, и на кончике меча показалась кровь, и клок шерсти лег под ноги Тарху рядом с его полуразорванным надвое телом, голова к голове со Ставром, но креста не вышло.
  
   Князь взмахнул платком. Мал, Ждан, Волк, Перс, Джан Ши и Третьяк, Кожемяка, Святко и Богдан подняли луки, и все, что успел сделать Дед, неся в себе двенадцать прочно застрявших стрел, это сломать лютой монгольской казнью спину Волку, и упасть в двух шагах от Бориса, и уронить свою бедную Дедову мохнатую морду в шершавый наст.
  
   И первая судорога прошла по телу Деда, и шерсть встала дыбом в тех местах, где она не была примята кровью, и эту первую судорогу увидел Емеля, когда привык к багровому свету заходящего солнца,как когда-то еще увидит бедная Крымова в январский вечер леащего на полу посреди Сретенки с разорвнным наружу сердцем своего Эфроса, загнанного и затравлленного, убежденной в своей правоте и несокрушимом благородстве таганской чернью, всей этой стаей смеховывх,дуровых,кожиновых и прочих филатовых, повязанных общей кровью и рьяно грызущихся меж собой, после и до исполенного ими жертвоприношения.
  
  Именнно эта судорога допробудила Емелю и прижала спиной к телу родного дуба, и память или даже скорее инстинкт уроков Деда ожил в теле Емели.
  
   Это был тот самый дуб, к которому Дед привязывал Медведко крепче, чем У Юн привязывал девочек в карете перед тем, как лишал их невинности,- больно, жестко и ладно. Привязывал так, чтобы Медведко не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
  
  И так было до начала боя, и когда Дед приводил голодных, злых волков к привязанному Медведко, не знал Емеля, что волкам Дед запрещал до смерти ранить его. И бросались волки на Медведко и терзали тело его, и ноги, и грудь его, и кровь текла по телу, и в первый раз это стало, когда Медведко было шестнадцать год. И рычали волки близко, и пасти их были возле глаза его, и слюна стекала с желтых зубов их, которых никогда не касалась зубная щетка, и кровь заводила их, и не все помнили завет Деда, но Медведко по совету Деда не смотрел на кровь, и не смотрел на зубы, и не смотрел вперед, а смотрел внутрь тела и им слушал, как слабеют веревки, премалываемые мощными челюстями волков, вольно терзавших и невольно освобождавших его, слушал в ожидании рывка, и броска, и скачка, и прыжка, и в минуту, когда можно было оборвать путы вовсе, тело напрягалось, как пружина, и Медведко соскальзывал вниз, и падал навзничь, и мощными ударами, почти невидимыми от избытка крови и терпения, отбивал налетающую свору, и волки, оглушенные ударами, скулили, как собаки, и уползали от тела его, а Дед не видел ничего, кроме движений, которыми падал Медведко, кроме ударов, которыми бил волков Медведко.
  
   И, наблюдая, оценивал Дед точность ударов с такой же тщательностью, с какой, когда варится кофе, оцениваем и выбираем мы точку кипения его, выше на волос - и перевар, ниже на волос - и недовар, и только в той единственной, з а в е т н о й, точке, кофе - не он, а некое оно, доверенное нам иным пространством.
  
   Так же совершенна и заветная точность удара рук, и ног, и силы, которая улавливалась от раскрученных до неподвижности земли и неба и посылалась в единственную точку, от удара в которую исчезала боль у получившего удар и исчезала жизнь ровно настолько, насколько нужно было исчезать ей.
  
   Только к своему двадцатому год и двенадцатому - с Дедом, - в лесу, возле Черторыя, на углу будущей Малой Бронной и Спиридоньевского переулка, Медведко стал улавливать оттенки точности так же чутко и различимо, как это делает боксер, нанося удар в солнечное сплетение, в ту меру силы, чтобы медленно после удара оползше тело легло на землю ни на миллиметр ближе и ни на миллиметр дальше замысла творца; с такой же точностью энтузиасты взорвали вдохновение мастера - строителя храма Христа Спасителя, не потревожив окрестные здания и улицы, чего не скажешь о Кремле и истории в городе Москве на берегу Москвы-реки, где и проводил назад почти тысячу лет свои детские бои Медведко.
  
  Тело дуба в одно касание вернуло Емеле явь и его опыт и напрягло глаз, разум, руку и кожу, которая стала каменна и подвижна.
  
  Оставшиеся в живых Борис, и Джан Ши, и Перс, и Гирд, и Купава, и Третьяк, и Кожемяка, и Святко засмеялись. Без одежды, в одной расшитой по вороту, рукавам и подолу рубахе, босой Емеля был нелеп среди снега, вечернего солнца и мороза и, будучи похожим на человека на лугу в июньский день, не был похож на человека, которому должно быть на морозе, в снегу, под мартовским закатным солнцем.
  
  - Стыдно против него с мечом, - сказал Борис, - выживет, будет моим, нет - проку в нем мало, даже шкуры не снимешь, а снимешь, не согреешься: ни медвежья, ни лисья, ни кунья, ни сохачья, не волчья, пусть тогда его дерево съест и трава выпьет. - И он тронул Гирда за плечо. - Да меч оставь, да лук положи, только смотри, не так уж он слаб, как грязен.
  
  Гирд был родом Дан, дом его стоял возле великой датской стены рядом с рекой Эйдер, прежде чем судьба сделала его великим воином и забросила в Зеландию в Изер, а потом он перебрался в Англию, в дружину Свена, и, возможно, погиб бы в резне, устроенной среди данов Этельредом, но за год до 13 дня месяца ноября 11002 года, в день Иоанна Златоуста, Гирд перешел на сторону Этельреда и сам резал, рубил и колол своих единородцев с их детьми, женами и стариками, ненавидя их за то, что они пришли на чужую землю, чтобы сделать чужую своей, он был честен, потому предал своих, во имя правоты и справедливости, которая, как флюгер во время меняющихся ветров, крутится и не имеет смысла, вернее, имеет их слишком много, чтобы было можно выбрать один, приближающийся к истине. Так удобно для себя полагал Гирд, и он был прав, как и всякий человек, меняющий землю на землю, страну на страну, народ на народ, язык на язык, - охотно, легко, непринужденно, бесцеремонно, проворно, нетрудоемко, наконец, беспечально.
  
  Впрочем, увы мне, спустя почти тьму лет и какой нибудь савенков не менявыший вовсе язык на язык и народ на народ,как и Гирд не Божьим, но Шемякиным судом судил себя и ближних своих, пребывая в справедливости, благородстве и мерзости одновременно И не беспяматство не панацея от слепоты.
  
  Посему чудно ли, что и Гирд, насмотревшись новой крови и не найдя в себе больше правоты, не дожидаясь Свена, который в следующий 11003 год пришел в Англию, чтобы новой варварской кровью англосаксов смыть святую кровь данов, оставил остров, как тысячи других воинов, жрецов, монахов, бегущих от своих старых и новых вождей, старых и новых церквей, королей, царей, но прочая, прочая, прочая,чтобы собраться на огромном бесконечно свободном еще пустыре и просторе, который уже имел имя Русь, и затеряться в этом просторе, и забыть кровь саксов и данов, забыть Свена и забыть Этельреда, и забыть друзей своих, настоящих и будущих, и врагов своих, и имена их. Даже сочетание звуков в этих именах - и Кэя Сенешаля, и Гавейна, и Палахада, и Персиваля, и Тристрама, и сэра Фергусуса, и Мелеганата, и Борса, и Лонезепа, и Берлюса, и Ивейна, и Агравейна, и всех Мордретов, и сэра Белобериса, и Гахериса, и сына его Триана,
  
  Забыть даже небесные звуки, что составляли имя его первой любимой, божественной Элейны, и второй любимой, Лионессы, и последней любимой - сестры Лионессы, Лионетты чтобы на место всех этих имен, стертых прочно и вечно, как стирается в компьютере память из-за внезапно вырубленного электричества, возникли другие, ставшие скоро привычными, звуки:
  
  Ставр, Горд, Джан Ши,
  
  Волк, Перс, Борис, Карп,
  
  Глеб, Владимир, Малюта, Кожемяка,
  
  Тарх, Воробей, Москва, Киев,
  
  Суздаль, Новгород, Волга, -
  
  и конечно те, что составляли имя Малы первой в этих снегах любимаой Гирда, и второй именем Добрава, и третьей именем Неждана. И исчезли прежние звуки и память, словно у русского ребенка, попавшего в годы великого бегства через тьму лет из России в Америку, быстро и надежно.
  
  Гирд стал молчаливым и угрюмым смердом князя Бориса с новым именем - именем народа его - Дан, как в свое время Петр Первый, казнив латынина по вере, дал это имя роду выходцев из первого уже прошлого ,бедного Рима. Со временем их потомки, Латынины, станут соседями Ставра, и Сары, и Емели в селе Яковлевском, что на границе Костромской и Ивановской области, в доме по Второму Овражному переулку возле храма Николы Чудотворца.
  
  И охота, в которой выпало участвовать Дану, была скучна, буднична, как почти вся жизнь Дана, кроме праздничного тепла Малы, Добравы и Нежданы, в этой холодной, снежной, нетуманной земле.
  
  К бедному Медведко, вставшему перед Даном из-под московской земли, он не испытывал бы ровным счетом никакой злобы и даже интереса, как и к Деду, валяющемуся в своей теплой медвежьей шубке на снегу в крови, облепленной, как кусок мяса пиявками, мертвыми собаками, если бы не его, Данов, дог, подарок Этельреда за удачную резню своих соплеменников, лежавший с перебитым хребтом голой английской шкурой на московском снегу и еще вздрагивающим время от времени от раздражения при мысли о нелепо, быстро и бесцельно принятой смерти.
  
  И на предположение Бориса он бы среагировал, как пружина взведенного курка, если бы не дог, - это была бы забава для него, воина, сильного мечом, ножом и английским боем, которому в свое время его учил сам Этельред.
  
  После того, как Купава подняла и опустила платок, Дан сделал первое движение, подчиняясь приказу начала боя. Он подошел к Медведко и мгновенно, не прерывая движения, кожаным кулаком нанес удар справа в бело-розовую от долгого подмосковного прерванного сна Емелину челюсть.
  
  Обряд вызова и ритуал начала рыцарского боя был бы здесь смешным: перед ним был зверь.
  
  Наверное, так же было бы смешно ждать от волка рыцарских жестов в ответ на вызов.
  
  Емеле же знак Купавы ровным счетом ни о чем не говорил.
  
  В любом другом случае Гирд свернул бы на сторону челюсть даже быку. Но Емелю спас первый закон русского боя: понимая, что противник внезапен, незнаком, непонимаем ни в том, что он делает, ни в том, зачем, ни в том, что он умеет, - необходимо повторять его движения, как тень человека повторяет движение человека, как вода повторяет движение весла, как воздух, огибая удар, повторяет движение ножа, как снег повторяет рисунок ветви, падая на нее, и в это время можно получить первую информацию о происходящем.
  
  Следовательно, первый закон русского боя мог бы быть передан ощущением, в котром растворены и перемешаны смыслы и задачи: узнать, понять, осознать, постичь, прочитать, определить, кто перед тобой. Понять, зачем, как, в какой степени сделал это противник, и противник ли это. Первая стадия - это четыре вопроса, на которые надо получить ответ, не раня и не останавливая противника или друга, чтобы не произошло путаницы: возможно, это игра, возможно, насмешка, возможно - желание убить, возможно - желание проверить, стоит ли тебя сделать другом или, вытерев ноги, идти дальше. Вытереть ноги - это обряд, освобождающий от пыли подошвы твоих ног и твою душу.
  
  Поэтому кулак Гирда, больно разбившийся о дерево дуба, был для Емели по-прежнему так же непонятен, как и до той доли мгновения, когда рука, совершив движение от правого плеча Дана через линию груди, возле левого плеча передала движение ног штопором по кругу вверх, через кулак сквозь препятствие. Удар был остр, пронзителен и силен, но и дуб вполне соответствовал удару, он и без умения двигаться вполне прилично стоял на ногах.
  
  Крик Гирда был свиреп и болен.
  
  Емеля был рядом, сухожилие кулака даже касалось шеи Емели, но то, что Емеля сейчас не был привязан к дубу, делало движение Гирда смешным и милым. Второй прямой ввинчивающийся удар левой в лицо Емели был еще мгновеннее и попал в ту же вмятину в дубе, выбитую правой, этот удар был сильнее и злобней, и кожа сухожилия левой руки Гирда даже коснулась немытой шеи Емели. Руки повисли, как плети, Гирд отошел, и осталось неясно, в игре или в бою участвовал Емеля, потому что, вполне вероятно, Гирд был готов промахнуться и именно на это рассчитывал. И его бешеные удары, разбившие его руки, - всего лишь желание причинить себе боль в силу любви причинять себе боль.
  
  Емеля все так же стоял, прислонясь спиной к дубу. Дан вскоре пришел в себя, на нем был просторный полушубок, подпоясанный красным кушаком со свастикой на конце. Дан, развязав кушак, аккуратно снял полушубок, положил его возле дуба и встал, чуть выставив левое плечо и перенеся всю тяжесть тела на чуть согнутую правую ногу, как бы приглашая Емелю приблизиться к себе. Увы, вопросы остались. Игра это или бой, для Емели было так же неясно, как и в первом случае.
  
  Емеля не верил в смерть Деда и потому решил, что он продолжает спать. Хотя собаки показывали всем своим видом, что они уснули более чем сном.
  
  Емеле начал нравиться вечерний солнечный день, и он был рад, что дышит свежим воздухом хвои, а не корнями берлоги: все-таки это был праздник Пробуждающегося медведя и первый день после сна.
  
  Емеля подошел к Дану тихо, плавно, словно запаздывая в движении, перемещая тело с левой ноги на правую, когда правая была впереди тела, несла левая, когда левая была впереди его, несла правая. Емеля посмотрел назад и увидел, что из берлоги идет пар, там было тепло. Сильный удар жесткого сапога разбил бы ему колено, если бы колено не совершило движение назад, чуть придерживая двигающийся сапог и не давая ему достичь кости. Второй удар произошел примерно так же и с той же скоростью, и опять не было никакой ясности, но движения Дана, конечно же, были вполне безобидны. У Емели любопытства поубавилось, явно это было похоже на игру и приятно, что Дан знал, как наносить удар, чтобы колено Емели, даже не отступая от удара, принимало его без боли.
  
   Когда Дан, с налившимися кровью глазами, достал нож, замахнулся и, всей силой навалившись на удар, стал входить в плечо Емели, Емеля увел плечо и засмеялся, но острие разорвав рубаху, чуть оцарапало кожу, и на конце ножа показалась кровь. Это удивило Медведко, и он пожалел Дана, что тот неосторожен.
  
  Конечно, у него мелькнула догадка, что его хотят убить, но как человек здравомыслящий и хороший ученик Деда он тут же прогнал эту мысль от себя, тем более, что оставшись она мешала бы ему работать надежно, красиво и доброжелательно. Уже когда он будет в дружине Бориса и в явном бою ему придется спасать жизнь свою и жизнь Бориса, он иногда будет опускаться чуть до азарта и лихости , но вполне при всем при том понимая, что азарт и лихость - большая потеря качества и род убожества, на которое, слава Богу на самом деле неспособен хороший ученик Деда.
  
  Кстати, когда нога ведет удар или плечо - нож, контакт с противником или другом - вещь очень удачная, он помогает не упустить того или другого из виду, не только глазами, но и запахом, и мускулом, и кожей, а запах - язык состояния человека, и он всегда говорит больше и подробнее о человеке, чем его внешнее поведение, и запах, который теперь был вплотную к Емеле, после перемены ветра, вдруг открыл Емеле чудовищную, дикую, отвратительную очевидность. Дан собирался убить Емелю. И этот же запах теперь исходил и от Деда, Дед умер убивая. Емеле стало жаль Дана, и когда он почувствовал на шее нож Дана, он дал ему войти поглубже, чтобы вытекло чуть больше крови, причиняя себе Даном боль, как бы оплачивая следующую, уже боль Дана, когда тот прыгнул на Емелю, навалившись всем телом и, запнувшись, разорвал щеку о сухой дубовый сук, торчащий из-под снега.
  
  Емеля привел Дана на удар, испытывая сострадание к нему, не учившемуся русскому бою у Деда.
  
  Не агрессивность Емели озадачила Дана: Медведко не сделал ни одного удара. Дану тоже пришла в голову мысль, что Емеля слишком добр для боя и не понимает происходящего, и тогда, чтобы дать понять явственно, что это бой, а не игра, Дан воткнул свой нож в тело Деда, тот застонал, перевернулся на спину, изо рта вытекла тонкая хрупкая струйка крови и, не пробившись сквозь бороду на землю, застряла и иссякла в шерсти, и Дед затих.
  
  И тут Борис и дружина поняли, что Емеля понял,и Емеля понял, что они поняли, что он понял.
  
  И когда в медвежьих лапах Медведко хруснул Данов хребет и голова Дана надломилась и Дан затих, не в силах пошевелить пальцем, словно зачарованный невидимой, внутренней силой Емели, князь Борис сказал, что зверь прав, и окружающие Бориса сказали, что зверь прав, и накинули на зверя сеть, когда он подошел близко, и привязали к одному колу за руки и за ноги Медведко, и к другому колу - тело Деда - и, подняв, понесли в деревянную рубленую берлогу Горда, где остановился князь Борис со всею охотою.
  
  Емелины слезы текли по его грязно-бело-розовым от подмосковного сна щекам, потому что, увидев мертвого Деда, он начал осознавать его завет, что убивший убивает и себя, и был рад, когда Дан, подобно Емеле насильно несомый рядом в опркинутом мире на овчинном тулупе, сделал первое движение и открыл глаза, для того чтобы жить, совсем не то что пятый апостол, восмидесятисемилетний Филипп, перевернутый и распятый в Иерусалиме в 14 день ноября, открывший широко глаза, прежде чем испустить дух свой.
  
  И плакал Емеля от того, что мог только что стать участником чужой смерти, а значит, таким же мертвым, как болезнь, огонь, нож и камень, а он ими быть не хотел, хотя какое это имело значение, не его мертвых несли вслед за ним, и знакомый лес гудел и выл вокруг, и ветви елей гладили Емелино лицо и радовались его удаче, ибо всеже не случилось доли движения, после которого Емеля никогда на вопрос Бога, что он не сделал, не смог бы ответить, что не убивал, и тогда вышло бы Емеле стать всего лишь человеком, и не мог бы быть он деревом, травой, водой или воздухом.
  
  А кровь от живых и мертвых тянулась по снегу, и эта дорога вела от места боя, где будет дом боярина Романова со двором, на котором в год его смерти 11655 встанет каменный Храм Святого Георгия, и дале, по всполью, что ляжет Вспольным переулком, по Ермолаевскому, по Малой Бронной и еще дале, по будущей дважды Тверской, туда, за будущий город Москву, в будущий казаковский Петровский красного кирпича дворец, на месте которого стоял Гордов дом, где предстояло быть ночлегу охоты князя Бориса, и Дана, и Емели, и Джан Ши, и Перса, и Горда, и Малюты, и Тарха, и Карпа, и Кожемяки, друзей и сосмертников Медведко, по крещении Емели кровью, совершившемуся 23 марта, за день до дня Пробуждающегося медведя.
  
  
  
  ГЛАВА 4
  
  
  
  Был 24 день месяца марта 11012 год, зима дожигала свой красный фонарь холода, старость согнула ее плечи, ветры развеяли снежные барские шубы, и зимний последний Емелин сон задержал ее смерть еще на несколько секунд, чтобы дотянуть мартовский день до ночи и холода и оставить красное солнце на краю горизонта, прежде чем ему провалиться под землю.
  
  И сон этот был желанен и не мучителен, и длиться бы ему долго и нежно, если бы не охота князя Бориса с его псами и малой дружиной, что ,медленно , скрипя снегом, двигалась по Москве, как раз мимо нынешних Патриарших прудов, на месте которых росли высокие ели, тающие в наступающей ночи, и дымы и свет факелов терялись в ветвях елей, и страх, что смешался с холодом и ночным воздухом, вел их по запорошенной, еще утром протоптанной тропе, от дома, который с грехом пополам поставил, живший здесь когда- то жертвенный отец Емели Горд на месте будущего дома Желтовского.
  
  Разгоряченная медом и удалью дружина вышла на ночную медвежью охоту, и смоляные факелы трещали, пугая тишину громко и одиноко. Берлогу, где спали Дед и Емеля, Горд заприметил вчера по пару, что подымался над морозным мартовским подтаявшим и осевшим сугробом.
  
  Но пока скрипит охота кожаными сапогами по холодной московской земле, Емеля досматривает свой сон, в котором он любит Ждану, вовсе не думая ни о чем, даже о том, что если идея не выходит на улицу, значит, она не идея, а если тем самым истине можно объявить шах, то она не истина. А сон Емели, на самой широкой улице, на которой вместе с ним спит целый мир, время от времени просыпаясь, и никакого шаха истине, л ю б и т ь не помешала ни улица, ни мир, и каждый раз, когда Емеля касается Жданы, они делают то, что до них не делал никто на земле.
  
  Они открывают новую дверь, куда не входил ни один человек и куда можно войти только вдвоем, плотно и рядом, и врозь не бывает можно, как не бывает без воды и тепла зеленой травы, как не бывает без солнца и дождя красного налитого яблока, как не бывает без дерева и огня тепла, как не может быть неразбившегося, летящего без крыл и воздуха.
  
   Вот и сегодня, увидев дверь и над собой Ждану, Емеля протянул ей руку, и они вдвоем, двумя руками за одну ручку, начали медленно открывать новую, двенадцатую по счету, дверь, помня всей нежностью своей, что не можно человеку открыть любую сразу, но прежде должно пройти каждую одна за другой, и миновать этот порядок не дано никому, как нельзя читать, не изучив алфавита, как нельзя петь, не родившись на свет, как нельзя идти по лесу, не оставив дома. И с каждой открытой дверью в каждом прибывает новый орган, такой же реальный и отчетливый, как боль, страх, совесть, обида, ум и нежность как раз , два, три и радость тоже.
  
  Эта дверь была легкой и сухой, петли не скрипели, как бы чуть свысока несли они тело теплой и невесомой двери, и все же, пожалуй, не они дверь открыли, а скорее саму ее потянуло током воздуха, и она открылась, распахнулась, расстегнулась, а точнее, что-то среднее: отплыла и отлетела на их пути, который был на месте, но порог сам переступил под ними.
  
  Все, что привычно было до порога важным, главным, существенным, здесь как бы отлетело, отплыло, словно подул ветер и сорвал тяжелые старые листья, словно от вздоха ветвей парашюты одуванчика исчезли из глаз и памяти.
  
  Тут, за порогом, жили иначе, даже более чем иначе, чем можно было предположить, и это иначе свалилось, сползло с нее и с него, как рубашка, которая только мешает, когда тепло и люди любят друг друга давно и жадно, особенно после долгой разлуки, которая состояла из двух ожиданий, и двух далеких суш.
  
  Отличие того, что было до порога, прежде всего в том, что ошеломление не кончалось через минуты и даже часы, оно занимало пространство от леса до стен, и во времени тоже - от вчера до завтра, и завтра не наступало. Хотя, слава богу, через большой период времени колодец наполнялся, и из него опять можно было брать воду или же, как за порогом, перевернуть весь колодец и выплеснуть время через край колодца, как из стакана,подставив ему грудь, живот да и все тело плывущее навстречу опрокинутой солнечной влаге.
  
  Примерно так можно было бы продолжать описание ощущений Жданы и Емели, когда они, держась за руки, вернее за раз, два, три и за руки, увидели порог далеко позади, а дверь - маленькой и почти невидимой и потому неизвестно какой, а скорее всего равно тяжелой и легкой, как бронза медного истукана и пух одуванчика. И встали контуры другой двери в пространстве без стен, и короба пока еще смутно и зыбко, как миражи в зной в пустыне.
  
  Кол, который через рубаху вошел и слегка до крови и боли оцарапал плечо Емели, был остр, если учесть, что был тесан он топором северной стали, и как у порога двенадцатой двери показалась кровь.
  
  Вследствии этого дверь опять возникла в его сознании, которое на самом деле было другим органом души в этом лиловом пространстве, все предметы и контуры как бы совершали движение в тумане, повернув голову, ты не терял сразу, скажем, ствол черно-фиолетового дерева, а он всплывал медленно из твоего взгляда, как если бы взять цифру три и положить ее на пол, в середине между двумя серпами или крыльями чайки возникло бы то, что остается в ощущении даже тогда, когда твой иной разум повернулся в другую сторону.
  
  Запахло дымом, как будто это был запах волос Леты, но это был запах медвежьей шкуры, помимо кола в берлогу бросили факел, чтобы увидеть ее нутро, огонь опалил шкуру Деда, дым был многочисленен и толст и быстро заполнил собой пространство берлоги: так ряска заполняет пруд Патриарших, если его не чистить, из тут же на берегу стоящей облупившейся лодки.
  
  Емеля спал крепче, а Дед был уже полуразбужен чуть раньше оттепелью предыдущего дня.
  
  Он встал, потянулся, как профессор после долгого сиденья над книгой, зевнул, слегка заревел, оглянулся, узнал кол, узнал запах дыма, иной, чем при лесном пожаре - факел и дерево горят разным запахом, - растолкал Емелю. Тот поднял голову, как ребенок, долго сидевший над кубиками, из которых складывал изображение медведя, и тоже полупроснулся.
  
  Берлога была как раз на углу нынешних улиц Желтовского и Остужева...
  
  Поскольку все происходит всегда, это легко увидеть.
  
  Смерды князя Бориса были опытные воины, с конца копья вскормлены, шеломом повитые, не раз битые, на охоту ходившие, не зря свой хлеб евшие и ловко князю служившие.
  
   Горящий факел, брошенный в берлогу Гордом, сначала заставил Деда вылезти наружу и начать валяться в снегу, чтобы погасить затлевшую шерсть шкуры. Потом, спустя несколько минут, и Медведко появился на свет божий, как раз к тому времени, когда две собаки с разорванным брюхом ползли, кровавя снег, третья со свернутой шеей лежала поодаль, остальные собаки выли, голосили вокруг, боясь подойти близко, а в теле Деда торчало четыре стрелы, и сзади, ниже лопатки, торчал переломанный меч, рукоятка и обломки лезвия валялись в снегу, отливая на солнце золотой и серебряной гранью.
  
  И мысль о рукопашной с Медведко, что пришла Горду, была неплоха; он, конечно, не узнал Емелю, сына своей жервенной жены Леты, которую помнил и поныне так же ясно, как ясно помнят имя свое, если сон, любовь, боль и страх не заставят забыть его.
  
  Горд был здоров и ничего и никого на свете не боялся, тем более этого подземного белого чучела, что вылезло из своей берлоги. А Емеля,наконец. выбрался наружу, закрывая от света факелов глаза ладонью, в белой рубахе, с ножом на шее, босой и широкий, и тоже не узнал в двадцати семилетнем смерде стоявшем перед ним в полушубке, затянутом в талии красным поясом, и собольей шапке, своего жертвенного отца.
  
  Дед дался слишком легко, чтобы утолить Гордову удаль, хотя и это не ахти какой выбор - подземная тварь со спутанными волосами и сонными глазами, - и все же каждый готов был начать бой.
  
  Как, впрочем, и сам сын царевны Анны, князь Борис, ровесник Емели, и даже самый младший из них Джан Ши, который был просто создан для личной охоты за живым и сильным зверем. А Емеля больше походил на медведя, чем на человека, и вид его был вполне внушителен.
  
  И случился бой Емели и Горда, и впервые ощутил Емеля свою полную силу. Ему стало е с т е с т в е н н о.
  
  Естественен был удар Горда, естественна была защита от этого удара, естественно было упасть от подсечки Горда, и вот в этой естественности в Емеле произошло отделение Емели, борющегося с Гордом, от Емели, наблюдающегося происходящее. У Горда было два противника: первый - Емеля, который наносил удар, в секунды отпрыгивал от удара Горда или падал, или вытирал кровь с лица от удара, чиркнувшего по правой щеке ножа, остро пахнущего смертью Деда, блестевшего, как зеркало в свете факелов острием своим, который улавливал движение глаз и рук Горда, - и второй Емеля, у которого было безумное дикое пространство времени в момент, когда рука Горда подхватывала, как эстафету, от вращающейся земли скорость и массу этой земли и передавала по сухожилиям и мясу к мускулам эту силу, которая для второго Емели ползла со скоростью маневренного поезда, наблюдаемого с самолета, или же, наоборот, со скоростью летящего на пределе видимости крохотного блошиного самолетика.
  
  Так в арыке пущенная вода бежит медленной волной, если открыть задвижку, а то и просто лопатой отвалить грязь, которая перекрывала арык; так свет и сила медленно ползли, видимо и медленно, почти неподвижно, от земли к бедрам Горда, по его рукам, и времени для наблюдения было больше, чем у того самого автогонщика, который в секунду успел подумать, выбрать единственный вариант согласованного движения рук, ног, головы, тела, спины, бедер, пальцев, глаз и губ и отвернуть в ледяном повороте дороги свой многотонный грузовик от беспечно глазеюшей на гонку толпы, и у него осталась еще уйма времени, чтобы увидеть белые перекошенные лица зрителей, - так и Емеля, успев увидеть движение силы, нашел зазор между временем, когда сила его перетекала в пружинящий, тлеющий от избытка тяжести и скорости кулак, сжимающий нож, и началом погружения лезвия Гордова ножа в свою грудь и перехватив руку винтом, повернул эту руку, используя дошедшую до Емели силу, приняв и затормозив ее в себе и закрутив штопором все тело Горда, чтобы вылетел попутно и нож.
  
  И тело, совершив несколько оборотов, спиной хрустнуло о дерево и, сделав еще полоборота, зарылось в снег.
  
  Горд потерял сознание раньше, чем упал, успев удивиться, откуда этот второй возник так нежданно и негаданно, похоже из одной головки бомбы вылетает несколько малых, рассыпаясь неуловимо и неотразимо в общем небе.
  
  Это и есть одна из идей русского боя, открытая Емеле Дедом. Если ты разный, значит, тебя несколько, используй, что тебя много: каждый, кто не может быть множественным лицом, собирается с себе подобными в общее множественное лицо.
  
  Единая природа в такой же степени состоит из земли, воздуха, деревьев, гор, вулканов, рек, морей,в какой червяк Вася стремится слиться в массу себе подобных, чторбы выжить.
  
  Но не думай, что единство множественной природы выше одиночности бедного червяка Васи, для нашего Бога вы и он едины, неразличимы, равны и прекрасны.
  
  Емеля спустя жизнь понял, что Горд, и Червяк Вася, и он, Емеля, божественны, ибо они едины в Боге и едины в жизни и смерти всего существующего во вселенной.
  
  Горд оставил бой, упал почти рядом с Дедом, и при свете факелов было видно, как душа Горда выползла из тела, как выползает мальчик-с-пальчик из огромной медвежьей шубы, повисла в воздухе этаким туманным пятном и опять соскользнула внутрь Горда, как разлитая по столу вода доходит до края и скатывается с его поверхности или, точнее, как суслик ныряет в норку при виде незнакомых существ и чужого мира, потому что в нем страха больше, чем любопытства.
  
  И странно лежал Горд на мартовском ночном снегу: руки были раскинуты врозь и вперед, образуя угол, почти равный углу равнобедренного треугольника, и так же отраженно были раскинуты ноги Горда - более чем павшего в бою, -лежащий он напрминал андреевский крест, что получил имя свое в честь Андрея Первозванного, распятого в позе, похожей на Гордову, ибо поперечные брусья были пригвождены к главному столбу наискось. И случилось то почти за тысячу лет до нынешнего боя, в Патрасе в день 30 ноября 10062 год.
  
  И прошел Андрей путь до Патраса через Галлию, Иудею и Киев и в селе Грузине оставил жезл свой, что видится умеющему видеть и до сей поры, и потом через Пропондиду и Армению и Фракию вернулся в Грецию, побывав в Скифии, той самой, что смешала кровь свою с кровью угрской и славянской, а значит, и русской и варяжской, которая текла в Лете, матери Медведко и жертвенной жены Горда, прежде чем она не вышла дымом из своего тела, принося его в жертву во имя спасения Москвы и человеков, среди которых жила и которых любила.
  
  Если подняться на дуб, стоящий над распростертым внизу Гордом, то можно увидеть вершину священного дуба, около которого была сожжена Лета на одном из каменных Велесовых жертвенников, напоминающем, как все жертвенники все троны мира.
  
  Емелин бой и почти невидимость движений Емели были приятны князю Борису, и ровесник Медведко запретил охоте убивать Медведко, а сказал взять его арканом, которым ловили коней и будущих пленников, словно угадывая свой последний жертвенный день и час, когда Торчин и Путьша и Горсер проткнут его сильное тренированое, не спротивляющееся стали кривых ножей, тело- как я подниму руку на брата своего. и когда в свой черед, опоздав по воле Божьей спасти князя и застав его еще живым Медведко вороненым мечом ударит плашмя по триглаву Путьши7Торчина и Горясера , лишив до смерти их разума и воли, и ослепнет сам от невозможности убить, даже если нельзя не убить..
  
  Деда бросили в снег до утра, а Горда и Емелю потащили в Гордов дом, чтобы вернуть Горда в жизнь и рассмотреть получше, при свете завтрашнего дня, Емелю, по закону будущих причин равнодушно принимавшего свою неволю, ибо по завету Деда силе не дано быть внутри человека, но слабости дано, а охота была сильней школы Деда.
  
   Когда Емеля заснул, ему приснился веселый Дед, обгонявший его во взбегании на дуб, приснились горы Москвы, и приснилась Ждана, а еще дверь, которую они только едва разглядели далеко-далеко впереди.
  
  Новый день Пробуждающегося медведя Емеля встретил в неволе, но спать было тепло, и просыпаться не хотелось, хотя день Пробуждающегося медведя успел стать вчера и по календарю, и по погоде. В Москву резко ворвалась весна, как опоздавший школьник, распахнув дверь, вскакивает в класс, запыхавшись и разрумянившись от долгого и спешного бега.
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"