Аннотация: Шесть эссе о творчестве Ивана Алексеевича Бунина. Аудиокнига на https://youtu.be/4oGcTmgdlt4
Глава 3.
И. А. Бунин. "Нет в мире разных душ и времени в нём нет!"
Аудиокнига на https://youtu.be/4oGcTmgdlt4
Аккорды прекрасного и возвышенного звучат музыкой средней полосы России в непревзойденных по своему художественному мастерству рассказах и повестях Ивана Алексеевича Бунина. Писатель наслаждается ими так, как наслаждаются мелодией, бесконечно повторяя и варьируя её, связывая воедино вещи, внешне не похожие друг на друга и вместе с тем предзаданные друг другу темой. Талант, быт, вотчина, родная кровь - целое, из которого вряд ли получится извлечь, что прежде обусловило остальное. Всё есть аккорд, которым совершенным образом собрано воедино прекрасное и возвышенное, виденное с детства, с поэтикой преисполненной чувства души.
Рождение поэта всегда событие, причём событие отнюдь не само собой разумеющееся. Это чудо - появление преисполненной чувства души: 'Ведь часто там, где мы должны мыслить, мы тупо стоим перед вещами и смотрим на них. Или стоим перед людьми, встреча с которыми должна нас взволновать, - а в нашей душе пустыня, ничего не возникает'. (М. К. Мамардашвили. 'Кантианские вариации'. С. 9).
Внешние обстоятельства не достаточны; аккорд требует разрешения в сопереживании, тогда происходит чудо:
- Душа (не речь), преисполненная чувства, есть величайшее совершенство. В речи, в поэзии, в общественной жизни такая душа бывает не всегда, но она - конечная цель; её нет даже в брачной жизни. (Из 'Наблюдений над чувством прекрасного и возвышенного' Иммануила Канта. С. 189).
- Я всё-таки... прежде всего поэт. Поэт! А уж потом только прозаик. (И. А. Бунин. В записи Ир. Одоевцевой).
Не был ли прозаик рождён поэтом?.. Душа, преисполненная чувства, обретала речь, исполненную строфами, и если они не заводили метр и ритм, то всё равно повествовали в своей строгой размерности - живо, как только и может душа, и чувственно, как того хочет мысль: 'Ведь на мысль тоже распространяются законы жизни. Для многих вещей нужно быть живым' (М. К. Мамардашвили. С. 9).
* * *
Щеглы, их звон, стеклянный, неживой,
И клён над облетевшею листвой,
На пустоте лазоревой и чистой,
Уже весь голый, лёгкий и ветвистый...
О мука мук! Что надо мне, ему,
Щеглам, листве? И разве я пойму,
Зачем я должен радость этой муки,
Вот этот небосклон, и этот звон,
И тёмный смысл, которым полон он,
Вместить в созвучия и звуки?
Я должен взять - и, разгадав, отдать,
Мне кто-то должен сострадать,
Что пригревает солнце низким светом
Меня в саду, просторном и раздетом,
Что озаряет жёлтая листва
Ветвистый клён, что я едва-едва,
Бродя в восторге по саду пустому,
Мою тоску даю понять другому...
- Беру большой зубчатый лист с тугим
Пурпурным стеблем, - пусть в моей тетради
Останется хоть память вместе с ним
Об этом светлом вертограде
С травой, хрустящей белым серебром,
О пустоте, сияющей над клёном
Безжизненно-лазоревым шатром,
И о щеглах с хрустально-мёртвым звоном!
3 октября 1917
После Бунина у нас есть тайна - память его и память о нём. И это одна и та же эрудиция (eruditio - память, лат.). Поэт и сейчас свою тоску 'даёт понять другому'. Если живы наши мысли и чувства, то жив и Бунин. И если его мысли и чувства живы для нас, то живы и мы. Проза хороша, пока жива в ней поэзия - 'лучшие слова в лучшем порядке' (Кольридж), а слово живо, пока жив его смысл, который, хотя и может быть таким же тёмным, как хрустально-мёртвый звон щеглов в созвучиях аккордов и звуках мелодий.
Есть и другие следствия из аксиомы Кольриджа:
'Поэзия всегда желала отмежеваться от прозы. И типографским (прежде каллиграфическим) путём, начиная каждую строку с большой буквы, и звуковым ясно слышимым ритмом, рифмой, аллитерацией, и стилистически, создавая особый 'поэтический' язык (трубадуры, Ронсар, Ломоносов), и композиционно, достигая особой краткости мысли, и эйдолологически в выборе образов. И повсюду проза следовала за ней, утверждая, что между ними, собственно, нет разницы, подобно бедняку, преследующего своей дружбой богатого родственника'. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 236).
Язык открывает семиотические окна в смысловые облака художественных произведений. Бунин поэтичен и в прозе: его тексты, значки на бумаге - те, что выходили из-под пера, - семантический осадок вдохновения. Как отличны аккорды на линованном нотном стане от музыки, раскаляющей души, так отличен текст от своего смысла, всякий раз заново обретаемого при прочтении. 'Музыка - это то, что соединяет мир земной и мир бесплотный. Это - душа вещей и тело мысли' (Н. С. Гумилёв. 'Письма о русской поэзии'. С. 153). Иван Алексеевич смысл этот, музыкально разлитый по городам и весям, выносил в композицию литературную. Весь опыт своего бытия, не ограниченного плотской юдолью, свой восторг и тоску переливал из чаш целокупных восприятий в кубок словесности.
- Я думаю, и невозможно найти точной границы между прозой и поэзией, - соглашался Николай Гумилёв, - как не найдём её между растениями и минералами, животными и растениями. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 237).
* * *
Этой краткой жизни вечным измененьем
Буду неустанно утешаться я, -
Этим ранним солнцем, дымом над селеньем,
В алом парке листьев медленным паденьем
И тобой, знакомая, старая скамья.
Будущим поэтам, для меня безвестным,
Бог оставит тайну - память обо мне:
Стану их мечтами, стану бестелесным,
Смерти недоступным, - призраком чудесным
В этом парке алом, в этой тишине.
10 октября 1917
*** 'Из сонма жизней соткан этот звон'
'Бунин, Иван Алексеевич - известный поэт, род. в 1870 г. в Воронеже, происходит из старинного дворянского рода. Образование получил в Елецкой гимназии', - констатирует 'Энциклопедический словарь' Брокгауза и Ефрона (С. 665). Известный поэт родом из детства - первые стихотворения датированы 1886-м годом, но живописать, разумеется, начал заране. Желание быть услышанным - и не резким окриком голоса, не ребячьим всхлипыванием в подушку - чеканило строки: чтобы душу исполнить чувством, ему недостаточно понимать самому, надо ещё научить понимать другого.
'Поэт, понявший 'трав неясный запах', хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем 'была звёздная книга ясна' и 'С ним говорила морская волна'. Поэтому поэт в минуты творчества должен быть обладателем какого-нибудь ощущения, до него не осознанного и ценного. Это рождает в нём чувство катастрофичности, ему кажется, что он говорит своё последнее и самое главное, без познания чего не стоило земле и рождаться. Это совсем особенное чувство, иногда наполняющее таким трепетом, что оно мешало бы говорить, если бы не сопутствующее ему чувство победности, сознание того, что творишь совершенные сочетания слов, подобные тем, которые некогда воскрешали мёртвых, разрушали стены'. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 236).
* * *
Под орган душа тоскует,
Плачет и поёт,
Торжествует, негодует,
Горестно зовёт:
О благий и скорбный! Буди
Милостив к земле!
Скудны, нищи, жалки люди
И в добре, и в зле!
О Исусе, в крестной муке
Преклонивший лик!
Есть святые в сердце звуки, -
Дай для них язык!
1889
Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
'О роде Буниных я кое-что знаю. Род этот дал замечательную женщину начала прошлого века, поэтессу А. П. Бунину, и поэта В. А. Жуковского (незаконного сына А. И. Бунина); в некотором родстве мы с бр<атьями> Киреевскими, Гротами, Юшковыми, Воейковыми, Булгаковыми, Соймоновыми; о начале нашем в 'Гербовнике дворянских родов' сказано, между прочим, следующее: 'Род Буниных происходит от Симеона Бунковского, мужа знатного,
выехавшего в XV в. из Польши к великому князю Василию Васильевичу. Правнук его Александр Лаврентьев сын Бунин служил по Владимиру и убит под Казанью. Стольник Козьма Леонтьев Бунин жалован за службу и храбрость на поместья грамотой. Равным образом и другие многие Бунины служили воеводами и в иных чинах и владели деревнями. Всё сие доказывается бумагами Воронежского дворянского депутатского собрания о внесении рода Буниных в родословную книгу в VI часть, в число древнего дворянства...' (С. 9).
В 1902-м году в Орле был издан первый сборник стихотворений Ивана Бунина. Орловщина - родина исконно российского мироощущения: не броская внешним видом усадьба, дубы, Ока, Полонский и Фет. Радушные люди, мягкое шо в разговорах, как тёплый осенний ветер, какого не бывает в столицах. Время не меняет эти места: Тургенев охотился в здешних колках, мальчики уходили в ночное, цвели и отцветали перелески, луга. Проходили годы и десятилетия, а барышни не научались жеманничать по-институтски.
'Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. Жил когда-то в России, чувствовал её своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста вёрст. А всё не ехал, всё откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня.
И я пошёл по мосту через реку, далеко видя всё вокруг в месячном свете июльской ночи'.
(И. А. Бунин. 'Поздний час')
При свече
Голубое основанье,
Золотое остриё...
Вспоминаю зимний вечер,
Детство раннее моё.
Заслонив свечу рукою,
Снова вижу, как во мне
Жизнь рубиновою кровью
Нежно светит на огне.
Голубое основанье,
Золотое остриё...
Сердцем помню только детство:
Всё другое - не моё.
Август 1906
Величайшее совершенство души, исполненной чувства, - доминантная способность видеть и чувствовать, не утраченная с детства. Удивительно, но только в детстве мы умеем видеть и чувствовать так, чтобы обновлять старый мир своей мыслью. Мы ещё не умеем высказать её, оберегая и страстно переживая каждый её завиток и излучину, потому и обиды такие смертельные, и радости полные, неподдельные. Мысль награждает детей красотой; юные души жадны до всего нового, которое столь же естественно для них, сколь не понятно для ущербных родительских настроений. Воображаемая любовь - но только она неподдельная; рубиновая кровь, но только она - настоящая; в ней-то и странствует душа:
'В ранней юности многим пленял меня Полонский, мучил теми любовными мечтами, образами, которые вызывал он во мне, с которыми так разно счастлив я был в моей воображаемой любви. Что я тогда знал! А как верно и сильно видел и чувствовал!
Выйду за оградой
Подышать прохладой,
Слышу милый едет
По степи широкой...
Степь, синие сумерки, хутор - и она за белой каменной оградой, небольшая, крепкая, смуглая, в белой сорочке, в чёрной плахте, босая с маленькими загорелыми ступнями...
Лес да волны, берег дикий,
А у моря домик бедный,
Лес шумит, в сырые окна
Светит солнце, призрак бледный...
И я видел и любил желтоволосую северо-цветисто одетую финку...
Пришли и стали тени ночи
На страже у моих дверей.
Смелей глядит мне прямо в очи
Глубокий мрак её очей...
О какой грозный час, какое дивное и страшное таинство любви!'
(И. А. Бунин. Цит. по: В. Н. Муромцева-Бунина. 'Жизнь Бунина'. С. 330)
* * *
Седое небо надо мной
И лес раскрытый, обнажённый.
Внизу, вдоль просеки лесной,
Чернеет грязь в листве лимонной.
Вверху идёт холодный шум,
Внизу молчанье увяданья...
Вся молодость моя - скитанья
Да радость одиноких дум!
1889
Настолько разные географически места - Енисей, Ока, Миссисипи, Евфрат, а чудо одно: появление души, преисполненной чувства.
Слушая В. П. Астафьева и Б. Ш. Окуджаву, внимая Иммануилу Канту (1724-1804) чутко, как своему собеседнику, московский любомудр Мераб Константинович Мамардашвили (1930-1990) полагал:
- Нужно воспитывать в себе способность слушать другого, поскольку, как я говорил, мы вообще живы только в тех точках, в которых проходит ток коммуникации, происходит встреча сродственного, слияние состояний, взаимоотождествление сознания у разных людей, а не чисто логический акт. ('Сознание - это парадоксальность...'. С. 81).
Чтобы слышать Бунина, - аккорды, музыку, речь, - я самонадеянно воспроизвожу свои воспоминания, и в этом воспроизведении своего детства, юности, друзей парадоксально нахожу взаимоотождествление себя, своего сознания с текстом Бунина, с состоянием его сознания, чувства и даже, как мне думается, голоса. Я наивно полагаю, что мне это удаётся, как удавалось прежде другим читателям, среди которых были и В. П. Астафьев и Б. Ш. Окуджава.
* * *
На окне, серебряном от инея,
За ночь хризантемы расцвели.
В верхних стёклах - небо ярко-синее
И застреха в снеговой пыли.
Всходит солнце, бодрое от холода,
Золотится отблеском окно.
Утро тихо, радостно и молодо.
Белым снегом всё запушено.
И всё утро яркие и чистые
Буду видеть краски в вышине,
И до полдня будут серебристые
Хризантемы на моём окне.
Август 1903
Детство! Пожалуй, самое пленительное в нём - видеть сияние в простых и незатейливых мелочах: блеске луж, запахе бумаги, цвете штор; находить радость в придуманных тобой самим играх. Находить радость и в себе самом: ещё не нужен никто, всё уже есть в душе, - и тогда возникает невыразимая любовь, в которой память всех пращуров, ко всему сущему. Это духовное богатство, которое легко растрачивается со временем, если нет внешнего усилия над собой: 'Дело в том, что естественно забыть, а помнить - искусственно'. Я беру ручку и пытаюсь изложить всё, что боюсь утратить в себе, наследство, накопленное мной и поколениями до меня, но форма не поддаётся, стиль не прорисовывается сквозь сумбур нахлынувших слов и естественное моё окружение не получает жизни в стихах:
'Дело в том, что естественно забыть, а помнить - искусственно. Искусственно в смысле культуры и самих основ нашей сознательной жизни, в данном случае - в смысле необходимости возникновения и существования сильных форм или структур художественного сознания, эффекты собственной 'работы' которых откладываются конституцией чего-то в природном материале, который лишь потенциально является человеческим'. (М. К. Мамардашвили. 'Обязательность формы'. С. 88).
* * *
...Зачем и о чём говорить?
Всю душу, с любовью, с мечтами,
Всё сердце стараться раскрыть -
И чем же? - одними словами!
И хоть бы в словах-то людских
Не так уж всё было избито!
Значенья не сыщете в них,
Значение их позабыто!
Да и кому рассказать?
При искреннем даже желанье
Никто не сумеет понять
Всю силу чужого страданья!
1889
Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
'Я же чуть не с отрочества был 'вольнодумец', вполне равнодушный не только к своей голубой крови, но и к полной утрате всего того, что было связано с нею: исключительно поэтическими были мои юношеские, да и позднейшие 'дворянские элегии', которых, кстати сказать, у меня гораздо меньше, чем видели некоторые мои критики, часто находившие черты личной жизни и личных чувств даже в тех моих писаниях, где почти и следа нет их, и вообще многое навязавшие мне' (С. 9).
Сто лет миновало: 1991 год - тогда на могучих сибирских реках ещё можно было увидать катера на подводных крыльях.
Подросток на дебаркадере одной из енисейских деревень. Каждый день он приезжает сюда на велосипеде, чтобы проводить 'Метеор', убегающий к пристаням больших городов. Джинсы, обрезанные под шорты, облегают круглые бёдра. Белые поцарапанные ноги. Когда он идёт, то немного прихрамывает, - вероятно, ушиб колено. Светлорусые волосы, какие часто встречаются в этих таёжных местах. Взгляд внимательный и молчаливый. Выражение настоящей радости и непреходящей грусти. Там -- большой мир и огромные теплоходы, множество людей на улицах и площадях. Здесь -- жизнь вековая и, несмотря на обрезанные джинсы, такая же лесная, какой была до него.
Между тем юноша перевешивается через перила, чтобы проститься с кем-то на палубе 'Метеора'. Лёгкая улыбка, прямой нос. Что меня поражает в его облике? Загорелое, почти смуглое лицо, что видело куда больше солнца, чем плечи? Очертание губ или проступающее в облике очертание младенческой души, исполненной чувства?