Я устала. Я не соскальзываю в пропасть, а осознанно в нее бросаюсь. Через несколько часов я покончу с собой. Но сначала - завершу эту повесть. Большинство самоубийц пишут предсмертные записки, некоторых даже на это не хватает, а я, пожалуй, увлеклась. Зачем? Сложно сказать. Я не хочу уходить молча и с достоинством. Я хочу объясниться, хочу, быть может, оправдаться, хочу быть понятой. Возможно, сама хочу понять, зачем делаю это. Зачем делала все в своей жизни. Двумя предложениями не опишешь всю ту череду событий, которые усадили меня в это глубокое кожаное кресло, вложили в руку пистолет и заставили нажать на курок.
Я спокойна. Во мне не происходит отчаянной внутренней борьбы, душу мою не снедают сомнения, тело мое не сковывает страх. Я рассуждаю здраво, наверное, впервые в жизни. Я анализирую, сопоставляю... В моей памяти всплывают мельчайшие детали. Пальцы не дрожат, дыхание не сбивается. Мое тело - исправный механизм, мое сознание - прямиком на свалку.
Это моя исповедь, но не покаяние. Это рассказывают психологам, но не священникам. Я нуждаюсь в понимании, но не прощении.
Меня зовут Анна. Я родилась 5 мая 1974 года в маленькой деревушке на окраине одной из областей тогда еще Советского Союза. Мой дед, отец матери, - немецкий оккупант, который изнасиловал как-то шестнадцатилетнюю девочку - мою бабушку. Ее тоже звали Анной. Сначала она хотела покончить с собой (кажется, суицидальные наклонности у нас в крови, в этом вы еще убедитесь). Но, в отличие от меня, она была глубоко набожна. Ее спасла вера, меня уже ничего не спасет.
Моя мать была плодом насилия, но так никогда об этом и не узнала. Она искренне полагала, что ее отец геройски погиб в битве с нацистами, и очень этим гордилась. Однажды, когда мне было лет семь, я вступилась за девочку, свою ровесницу, которую обижала компания мальчишек. В итоге нам с ней обеим влетело. Мама долго ругалась, обильно смазывая мои ссадины йодом, но потом вдруг переменилась в лице, посмотрела на меня непривычно ласково и сказала: "Это был геройский поступок. Вся в дедушку". Бабушка стояла рядом и все слышала. Я навсегда запомнила, как резко она повернулась к нам спиной и ушла в дом. Мама сказала, что не следовало напоминать бабушке о потере, теперь та будет долго грустить. Но я, тогда еще ребенок, заметила, что на лице Анны-старшей читалась далеко не грусть, а скорее отвращение. Однако тогда я промолчала. Как буду молчать и всю жизнь. Как смолчу и тогда, когда бабушка на смертном одре расскажет мне правду. Я всегда буду помнить ее последние минуты: болезненно-желтая кожа, черты лица будто размыты, глаза затянуты какой-то странной белесой пеленой... Может, не стоило верить ее словам? Бред умирающей? Но голос... Этот голос, срывавшийся с ее сухих, потрескавшихся в кровь губ и, словно слабое эхо, отбивающийся от стен ее маленькой спальни... Этот голос был тверд, эти слова не могли быть бредом. Это была ее исповедь. Жаль, что я не была священником.
Но я забегаю наперед. Обо всем по порядку.
20 мая 1943 года
Грудную клетку сдавливало словно щипцами. Она не могла дышать. Каждый вдох и выдох прерывался чередой судорожных болезненных всхлипываний. Розовато-красные ссадины по всему телу горели огнем, пекли и слегка кровоточили. Она попыталась подняться, но поскользнулась на влажной от утренней росы траве и упала на спину. Дыхание сбилось окончательно. Она ловила ртом воздух, но не могла его вдохнуть. Кислород не достигал легких, стушевываясь где-то в области гортани. Глаза сначала заволокла полупрозрачная пелена, а потом и веки непроизвольно сомкнулись, погрузив Анну в странный полубессознательный сон. Она не видела и не слышала ничего, но ощущала под собой твердость потрескавшейся почвы и влажность молодой травы. Она чувствовала, как муравей, слегка щекоча, полз по ее обнаженной тонкой руке, затем по шее и как, наконец, он заполз в копну ее светло-русых волос. Она улавливала терпкий запах яблок и запах камышей у реки. Боль отступила...
Когда Анна очнулась, солнце было в зените. Оно успело уже осушить траву, сделав ее жесткой и слегка колючей. Трава царапала болезненно-бледную кожу, иголками впивалась в свежие ссадины. Она села, согнув ноги в коленях и обхватив их руками, уткнувшись лицом в свое голубое ситцевое платье - разорванное и помятое. Анна еще долго сидела так, закрыв глаза и слыша лишь неровное биение собственного сердца.
Потом она поднялась - неожиданно резко. Девушка стояла на одном месте, смешно покачиваясь из стороны в сторону - кружилась голова. Ноги, будто тряпичные, подкашивались и расходились в стороны.
Анна сделала первый неуклюжий шаг, потом второй... Она не думала, куда идет, не думала, что идет почти босая в одних белых носочках. Башмачки так и остались лежать в траве и скоро стали прибежищем для муравьев.
Она не смотрела под ноги, постоянно оступалась, но не падала. Запах камышей становился выразительнее - Анна вышла к реке. Она долго шла вдоль берега, ища пологий спуск. Найдя, зашла в воду - чистую и холодную, несмотря на жару. Зашла прямо в платье и в белых носочках. Она долго стояла по щиколотки в воде, опустив голову и закрыв глаза. Потом Анна пошла дальше. Вода по пояс, по грудь, по шею... Вода заходит в рот и нос, наполняет легкие... Анна шла дальше. Вода накрыла с головой. Тело чисто механически боролось, непроизвольно тянулось к воздуху, но вода дурманила. Грудную клетку снова сдавило словно щипцами. В глазах - туман. Но нет! Только не так. Господи, не хочу так! Прости меня грешную...
Солнце дразнящими цветными бликами играет на воде. Тело тянется вверх, разрывает толщу воды и делает частые булькающие вдохи. Задыхаясь и выкашливая из легких воду, Анна почти ползком выбирается на берег, падает на живот, лицом утыкается в твердую землю, чувствует на языке горьковатую почву вперемешку с безвкусной речной водой и солеными каплями, стекающими по веснушчатым щекам. Не оставь меня, Господи!
Через несколько недель Анна поняла, что беременна.
1 февраля 1944 года
Это продолжалось уже три часа. Боль. Ее будто разрывали изнутри. Она ничего не видела. Глаза были открыты, но, ослепленная пламенем свечи, Анна улавливала лишь силуэты. Люди из темноты говорили, что она должна кричать. Анна повиновалась, открывала рот, но из него исходил лишь сдавленный хрип. Голос она сорвала больше часа назад.
- Непутевая! И разродиться толком не может, - прошипел один из силуэтов.
- Рожай, окаянная! Чтоб тебя! - бормотал другой.
Она так устала. Веки налились тяжестью, на языке - горький привкус. Анна была распластана на кровати, ее пальцы крепко сжимали грубую серую простынь, ногти до дыр впивались в ткань. Но хватка слабела. Спать. Так хочется спать...
Мать Анны умерла лет десять назад от воспаления легких. Отец и старший брат уже который год были на фронте. С войны они так и не вернутся. Других родных у Анны не было.
Долгие месяцы с тех пор, как округлился живот, Анна почти не выходила из дома. Ходила к колодцу за водой и работала в огороде по ночам. Но каким-то образом все в деревне и так знали, что она скоро понесет.
Беременность проходила тяжело. Бывали дни, когда Анна вообще не могла встать с кровати. У нее не было сил много работать, и хозяйство пришло в запустение.
В ночь с 31 января на 1 февраля у Анны отошли воды. Начались схватки. В одной ночной рубашке, пошатываясь и опираясь на выцветшие стены, она пробралась к двери. Накинула пальто и валенки, вышла на улицу, но оступилась на крыльце и упала, к счастью, на мягкий подтаявший снег. Подняться Анна уже не смогла. Вот так ползком она и добралась до соседской хаты. Там жили две сестры. Старшая из них, Авдотья, за последние лет тридцать приняла половину родов в деревне. Открыв дверь и увидев Анну, она немного попроклинала все на свете, но девушку впустила...
Анна очнулась от того, что кто-то больно хлестал ее по щекам. Кожа горела на месте пощечин. Заплывшие глаза различили грубое, морщинистое, желтоватое лицо Авдотьи.
- Не вздумай помирать, дура. Хоронить не будем. Собакам выкинем. Нам лишняя морока не нужна... - прошептала ей на ухо Авдотья.
Через полчаса Анна родила.
- Девочка. Назовешь-то как?
- Мария.
6 февраля 1944 года
Анна лежала на кровати в ночной рубашке, одеяло соскользнуло на пол. Низ живота будто искромсали ножами. У нее была лихорадка. Крупные капли пота соскальзывали с высокого лба и падали на щеки с нездоровым румянцем.
После родов она еще не вставала. То засыпала - неспокойно, тяжело. То металась в бреду - звала маму и грозилась утопить дочь. То просто лежала - тихо, смотря в потолок, как сейчас.
Авдотья с сестрой перенесли девушку в ее дом. Изредка приходили и поили ее какими-то отварами, бормоча себе под нос проклятия. Ребенка после долгих споров и причитаний решили оставить пока у себя.
- А как помрет?! Что с дитем делать?
- Кому-нибудь у крыльца оставим. Захотят избавиться - их дело. А сама грех на душу брать не буду! - отрезала Авдотья.
В общем-то, Авдотья с сестрой - бабы, хоть и ворчливые были, но неплохие. Просто горемычные. Булгаков писал, что нет на земле злых людей, есть только люди несчастливые. Я любила Булгакова в свое время, зачитывалась. Но не прав он был, нет. Был тот немецкий офицер, был.
А Авдотья с сестрой - они не злые. Просто детьми еще без родителей остались. Просто уродились некрасивыми и сварливыми - без мужей остались. Просто всю жизнь чужих детей принимали, а без своих остались. Просто ненавидели друг друга всю жизнь, да только друг у друга одни и остались.
Через два года после того Авдотья сляжет и умрет. Несколько месяцев будет мучиться. Сестра ее недели три одна промается и тоже Богу душу отдаст - тихо, быстро.
10 апреля 1944 года
Марии уже чуть больше двух месяцев. Она лежит в большой плетеной корзине, с которой ее мать и дядя, еще детьми, ходили за грибами. Грибов в округе давно уже не было - перевелись как-то. Так что в корзине Анна последние годы держала свое шитье.
А теперь в корзине лежала ее дочь. В куче грубого тряпья из порванных холщовых простыней - никаких других тогда просто не водилось. Тряпье оставалось тряпьем, но оно было чистое и пахло травами. Анна всегда клала в свежевыстиранное белье маленькие букетики засушенных трав - ромашки, календулы, мяты. Этому она еще в детстве научилась у матери.
Корзинка вместе с Марией стояла на кровати недалеко от печки - апрель выдался холодный.
Погреб был уже пару недель как пуст. Последнюю картофелину Анна делила на два дня. Но не жаловалась. Сама виновата - хозяйство запустила. Она как-нибудь протянет: то по соседям пройдется, то кору пожует. Анна знала толк в коре. Кое-какая была съедобна и, говорят, даже полезна: липовая, сосновая или березовая, к примеру. Да и весна уже на дворе, хоть и прохладная. Скоро фрукты, ягоды пойдут, а может, в этом году и грибы появятся. Так что она не унывала. Хуже, что от недоедания у нее пропало молоко. А на всю деревню только у одной женщины была корова. Хозяйка и Анне немного давала, а та взамен ей пару ночных рубашек сшила и платье "на смерть", в доме прибиралась иногда и за скотиной смотрела, когда женщина занемогала.
4 сентября 1945 года
Утром пришла похоронка на брата Анны. Она не плакала. Просто несколько минут просидела на массивном дедовском сундуке, комкая в руках жесткую бумагу. Потом разгладила ее - бережно, почти нежно - и положила в семейный альбом.
На отца похоронка так и не пришла. Но и отец не пришел.
8 июня 1947 года
Анна сидела на кровати и расчесывала старым, еще маминым гребнем свои длинные светло-русые волосы. Потом заплела косу и уложила ее на бок, на левое плечо. Коса красиво ниспадала на грудь и мягко отливала на солнце, которое проникало в комнату сквозь маленькое неуклюжее окно.
В центре комнаты, на полу, сидела Мария. Она играла с небольшим вырезанным из дерева зайцем. Девочка была тихой и молчаливой. Нет, разговаривать она умела, просто не любила. Да и особо не было с кем. Мать весь день то работала в огороде, то убирала дом, то готовила обед, то кормила кур и корову - завели прошлым летом. А детей в деревне было мало. Вообще людей в деревне было мало. Поэтому Мария играла одна с деревянными игрушками, которые ее мама иногда выменивала у соседского столяра. Старику было лет под восемьдесят. Он плохо видел и еще хуже слышал. Ноги его уже почти не сгибались в коленях. Но руки по-прежнему были подвижны, поэтому он еще и столярничал по мелочи. Надо же как-то жить. Хозяйство все уже перевелось, огород и некогда славившийся на всю округу сад заросли бурьянами. Не было у него в ногах силы, чтобы ими заниматься. Старуха его умерла не так давно - пару месяцев до конца войны не дожила. Было у них и два сына. Один, старший, погиб еще в сорок первом, а второй домой вернулся, да только инвалидом - без руки и с сильной контузией. Его звали Евгением, а называли все - Женька.
Женька парень неплохой. До войны гулял, конечно, страшно. Да и не удивительно - красавец. Высокий, крупный, смуглый. Черты лица немного грубоваты, но ему, пожалуй, это даже шло. И глаза у него хороши - большие, глубоко посаженные, карие. На солнце очаровательно блестели. При нем родительский дом был лучшим в деревне - самым богатым, самым ухоженным. Да и брат его - Петька - такой же. Они близки были. Друг за друга горой. А потом война, мобилизация... Петьке тогда двадцать один стукнуло, Женьке - девятнадцать. И они ушли, в один батальон попали. Петька и года не отслужил - от сепсиса после ранения умер. Долго умирал. На Женькиных глазах умирал.
Женька за войну три раза в госпитале валялся. Там и победу отпраздновал ворованным спиртом, оттуда же и в родную деревню поехал. Уже дома о смерти матери узнал. Отец не стал ему об этом писать.
Все говорили: "Сломался Женька". Из дома почти не выходил, отцу не помогал, ни с кем и словом не обмолвился за все время. И пил. Страшно пил. Пять лет назад - он молод и здоров, девками, как тряпьем, раскидывается, родители его зажиточны, брат жив, мать по субботам печет клюквенные пироги. А теперь пьет Женька. Страшно пьет. Говорят, и на отца руку поднимает.
17 мая 1948 года
- Есть кто дома?
Анна топталась на пороге Женькиной хаты. Пару дней назад она попросила его отца сделать ей лавку в дом - старая надвое переломилась. Он сделал, да еще и Марии из дерева куклу вырезал - красивую, будто живую. Вот Анна и пришла его отблагодарить - немного овощей принесла, немного яиц. Старик и не просил взамен ничего, но она знала, что плохо живут. Перебиваются. А она потихоньку свой дом в порядок привела, хозяйство наладила. Не бедствовала.
Но в хате, кажется, никого не было. Может, старик в саду? Дальше все равно уйти бы не смог. Анна уже закрывала дверь, но тут куча тряпья на кровати зашевелилась, и из-под нее вылез Женька. Давно она его не видела. Жирные слипшиеся волосы, трехдневная щетина, опухшее, раскрасневшееся лицо и резкий запах перегара и пота. А глаза по-прежнему красивые.
Когда-то, еще до войны, она была в него влюблена. Но красотой Анна никогда не могла похвастаться - худовата. Да и была еще тогда совсем ребенком. А за ним такие девушки бегали... Ммм... Он в ее сторону никогда и не глядел. А теперь глядит - тупо так, пьяно.
- Я вам тут немного еды принесла, - тихо сказала Анна и мягко поставила корзину на стол.
- А мы что ль голодаем? - оскалился Женька.
- Нет, это за работу... Ваш папа сделал лавку и еще кое-что...В общем, он знает, - засуетилась Анна и попятилась к двери. Не понравился ей его взгляд. Глаза красивые, но взгляд нехороший.
- Что ж не зайдешь? Аль брезгуешь? - усмехнулся Женька, резко встал с кровати и чуть ли не вприпрыжку подбежал к ней.
Он схватил Анну за руку и пару секунд дико, по-звериному на нее смотрел. Потом кинул ее на пол и начал разрывать платье. Она кричала, царапалась и задыхалась от вони, которая от него исходила. Потом Анна вывернулась, ударила его в живот ногой, так что Женька сложился пополам от боли, а сама побежала домой, заперлась и, опершись на дверь, съехала на пол.
Дочь спала на кровати, по-детски уткнувшись в подушку. Анна пару минут спокойно, без всякого выражения на нее смотрела, а потом расплылась в неуверенной улыбке. Она подошла и легла рядом с Марией, обняв ее за спину. Девочка недовольно зашевелилась, однако мать только сильнее прижала ее к себе. Дочь возмутилась, но потом смирилась и опять уснула.
19 мая 1948 года
Стук в дверь. Стучат неуверенно, тихо. На улице полдень. Жарко. Мария играется на кровати с маминым гребнем. Анна моет полы. Сначала даже не замечает стука. Потом встает, бросает тряпку на пол, стряхивает растрепавшиеся волосы со лба и открывает дверь.
На пороге стоит Женька. Анна мгновенно с силой закрывает дверь и цепенеет. Перед глазами стоит образ Женьки, бессознательно выхваченный зрением за те мгновения, когда дверь была открыта. Он был трезв. Это однозначно. Ни перегара, ни проспиртованного взгляда. Лицо выбрито. Не гладко. Неаккуратно. С порезами. Волосы - не слипшиеся и, кажется, даже расчесанные. На нем чистая одежда. Старая, залатанная, но чистая. Один рукав рубахи, левый, безвольно болтается, выдавая отсутствие руки. Он стоял, несмело покачиваясь, потупив взгляд.
Женька и сейчас был за дверью. Она знала. Слышала его хриплое тяжелое дыхание. Анна боролась с желанием открыть дверь. Она знала, что это глупо, опасно. Но рука неосознанно тянулась к ручке. Правда, тут Женька зашевелился, подошел вплотную к двери и, почти касаясь губами дерева, прошептал: "Прости". Потом, зычно шаркая, поплелся к себе домой.
5 сентября 1949 года
Ночь. Рядом с Анной на кровати лежит Женька. Он мерно посапывает. Она смотрит на него - безучастно, не видя.
За этот год многое изменилось. Женька то и дело валялся у Анны в коленях и скулил под ее дверью. Как-то даже оставил на пороге неуклюжую охапку полевых цветов. Больше не пил, стал приводить в порядок отцовский дом.
В сентябре они поженились. Она его не любила и не простила. Но крыша начала протекать, и с хозяйством одной тяжело.
12 февраля 1950 года
Солоноватый привкус крови во рту. Анна сплюнула выбитый зуб, и он со звонким стуком упал на пол. Еще один удар - и Анна с глухим звуком рухнула рядом.
Женька продержался пару месяцев после свадьбы, а потом снова начал пить. В основном пил тихо, в соседском саду, под яблоней. Но не всегда... Хорошо, что не зверствовал - стукнет пару раз и идет к яблоне. Вернется - еще пару раз стукнет и уснет.
А все же обидно. Только-только зажила ссадина на левой щеке, а вот теперь это. Жалко зуба. Зато Женька крышу починил.
18 мая 1950 года
Утром умер отец Женьки. Старик уже пару недель как не вставал, почти не ел. Но много говорил. За эти дни он сказал больше, чем за всю жизнь. Мысли путались, язык заплетался. Его было не понять. Но он все равно говорил, даже если рядом с ним никого не было. О столярничестве, о сыновьях, о жене, о мечтах... Оказывается, он мечтал когда-то стать писателем. Его отец служил у богатого помещика, и он в детстве часто бывал в их большом светлом доме. Там было много книг - таких красивых, тяжелых. Но он - неграмотный крестьянский сынок. И все книги для него так и остались закрытыми.
Анна сидела со свекром почти целыми днями. Она любила старика. И Мария любила, называла "дедуськой" и постоянно дергала его за седую редкую бороду. А старик лишь рассеяно улыбался.
Умер он во сне, как и хотел. А Анна подумала, что нет ничего хуже такой смерти. К тебе еще не пришло осознание, что это твои последние минуты, ты не принял их, не прочувствовал, вся жизнь не пронеслась перед твоими глазами, а тебя уже из нее вырвали. Можно проспать жизнь, но как обидно проспать и смерть. Наряду с рождением - это единственное событие, которое действительно имеет значение.
Женьки не было на похоронах, позже его нашли под яблоней мертвецки пьяного. Ему пытались все объяснить, но он так и не понял, что отец умер. Еще долго, время от времени, он заходил, пошатываясь, в родительский дом, искал старика, звал его, не находил и опять шел под яблоню.
26 января 1953 года
Женька шел в замусленной шапке-ушанке, закутавшись в стертый тулуп. Шел вдоль реки, покачиваясь, напевая под нос какую-то песенку. В очередной раз он оступился: нога скользнула по заледеневшему снегу, и он упал с трехметрового уступа прямо на замерзшую реку, да еще и проехался ближе к ее середине. Лед был твердый, но не толстый. От удара он жалобно затрещал, но не треснул.
Женька, кажется, сломал ногу и сильно ударился головой, лоб был рассечен, и теплые мелкие капли крови стекали вниз, застилая глаза. Ему было больно, он протрезвел и едва слышно скулил. Женька несколько минут лежал на льду, опасливо вглядываясь в белую гладь. Потом попытался подняться, почти встал, но нога не слушалась, болела все больше, и он снова упал. Второго удара лед не выдержал, зловеще скрипнул, и Женька ушел под воду.
Чуть дальше вниз по реке Анна хотела утопиться десять лет назад.
15 июля 1960 года
Деревушка с каждым годом все разрасталась. Жизнь налаживалась, дома строились, дети рождались. Лет пять назад открылась школа - небольшая, всего с четырьмя учителями, но все же. Раньше ведь ближайшая школа была в двадцати километрах, в соседнем поселке. Мария тогда каждый день вставала в четыре часа утра, наспех завтракала и топала на учебу. Учиться она не любила. Не было у нее к этому ни талантов, ни желания. Потому те двадцать километров она редко проходила, все чаще заворачивала в лесок и играла с детворой, последовавшей ее примеру. А когда появилась школа в деревне - выбора не было.
Еще у Марии была мечта - жить в городе. Каждое лето у бабы Оли, которая жила в просторном доме на окраине деревни, гостили ее сын с женой и дочерью. Они приезжали из города на отполированной до блеска светло-бежевой машине. В деревне машина была до этого только у хозяина продуктового ларька. Да и то некрасивая - грязная, старая. А у них - новехонькая.
Девочка, внучка бабы Оли, тоже была красивая: светло-каштановые длинные волосы, аккуратно заплетенные в косу, мягонькие башмачки, белое платье в горошек (о, как же Мария хотела такое платье!). А еще она была умной: читала много книг, знала длинные слова и не улыбалась. Мария никогда не играла с ней - девочка редко выходила гулять. Но Марии хотелось быть ею, быть в ее платье, в ее машине, держать за руку ее отца. Разве могла она знать, что у девочки было тяжелое генетическое заболевание? Что она читала много книг, потому что ей больше нечем было заняться, ведь на улицу ее практически не выпускали? Разве могла Мария знать, что девочка почти никогда не улыбалась не потому, что была очень умной, а потому что была очень несчастной? И знала ли Мария, что девочка в белом платье в горошек на отполированной до блеска светло-бежевой машине не доживет до совершеннолетия?
Мария не любила мать. За ее молчаливость, за то, что та заставляла ее ходить в школу, за то, что она унаследовала материну худобу... И сегодня, 15 июля 1960 года, Мария решила навсегда уехать из дома.
9 сентября 1963 года
Мария стояла в белом платье в горошек на пороге материного дома. В руках - небольшой чемодан и пара узлов. Ее не было здесь три года, она не писала, не слала телеграмм, но мать нисколько не удивилась, увидев дочь в двери.
- Я приготовила суп. Подогрей. А я пойду кур кормить.
- Ладно. Как тут у вас вообще?
- У кого это у нас?
- Не знаю.
Когда три года назад Мария заявила матери, что уезжает в город и больше не вернется, Анна сказала, что та вольна делать, что хочет. Мать знала, что потом она вернется, и знала, что сейчас она уйдет. Противиться этому было бессмысленно. Да и не хотелось. Анна устала. Она никогда не была хорошей матерью. Мария... Дочь была ей дорога... Но у нее были его глаза.
Марии повезло: она быстро устроилась в городе. Училась на повара, жила в крохотной комнатушке в общежитии, работала продавщицей, бегала по свиданиям... Она пробовала водку и несколько раз была в кино. А еще она влюбилась. Он был старше, умнее. Однажды он подарил ей букет цветов. Впервые в жизни ей кто-то подарил цветы. Все продолжалось два месяца, а потом...
- Знаешь, надо поговорить. Ты, конечно, ничего так. Но, прости, ты меня не зацепила.
- Я тебя люблю.
- Ну и дура...
- Я тебя люблю!
Он лишь улыбнулся. Больше она его никогда не видела. Примерно через месяц Мария узнала, что беременна. Она заняла у подруги денег и сделала аборт. Отдав долг, уволилась, собрала вещи и уехала домой. С матерью она никогда об этом не говорила.
6 ноября 1967 года
Год назад Мария вышла замуж. Андрей был хорошим мужиком: тихий, непьющий, работящий. Лицом не вышел, зато любил Марию с детства. Анне он нравился. И жили они втроем хорошо. Андрей мечтал о детях. Только вот у Марии за полгода было два выкидыша. Она грустила. Пила временами. Когда-то даже повеситься хотела, но пьяная была - не смогла на стул залезть. А Андрей все равно ее любил. Но вчера умер. Рак.
Мария лежит на коленях у матери, та гладит ее волосы и смотрит в потолок.
- Мы прокляты, мам?
- Нет, просто еще живы.
- Ты всегда говоришь странные вещи.
- Я всегда говорю глупые вещи.
- Я люблю тебя, мам.
- У тебя красивые глаза.
16 августа 1972 года
Мария постарела. Волосы слегка поседели и стали обильно выпадать, теперь она стягивала их в тугой узел на затылке. Лоб избороздили морщины. Но она по-прежнему была красива той спокойной ненавязчивой красотой, свойственной больше придворным дамам прошлых веков, чем, простите за вульгарность, советской сельской бабе.
Недавно ее чуть не сбила машина. За рулем был Иван - у него были неплохие перспективы, красивый римский профиль и большое самомнение. Через три месяца они решили пожениться. Ему нужны были тихая семейная заводь и горячий ужин после работы. Ей - а кто его знает, что ей было нужно?
5 мая 1974 года
Я родилась.
До меня у мамы была еще пара-тройка выкидышей. Но она уже к ним привыкла - в петлю не лезла. Когда узнала, что беременна мною, в шутку сказала: "Мам, делаем ставки, до какого срока на этот раз доношу!". Бабушка дала ей пощечину и вышла из комнаты.
Мама очень удивилась, когда родила меня. До последнего не верила. Даже об имени не подумала. И назвала меня первым пришедшим в голову - Анна.
Надо сказать, пожалуй, пару слов об отце. Иван получил работу в городе и уехал. Алименты платил исправно. Но я его не видела очень долго. Он еще сыграет свою роль в моей судьбе. А пока не будем о грустном.
28 сентября 1977 года
Мое первое воспоминание...
В руках у меня большой плюшевый медведь - бежевый и мягкий. У него изгрызено правое ухо: у меня режутся зубки. Мама и бабушка кричат друг на друга. Кажется, мама плачет. У нее на запястьях свежие, еще кровоточащие рубцы от порезов. Мне становится страшно. Я сильнее прижимаю к себе игрушку и сама начинаю плакать. Бабушка подходит и обнимает меня - так сильно, что мне даже немного больно. Но так спокойнее. На этом воспоминание обрывается.
30 марта 1979 года
Я притаилась за высоким деревянным забором в раскидистых кустах. Мы играем в прятки с моей подругой. Помнится, ее звали Лизой. Она с родителями переедет в город через пару лет. Порой мне будет ее не хватать.
Я была красивым ребенком: платиновые кудряшки, пухленькие щечки, аккуратный румянец. Все предрекали мне судьбу роковой красотки - не сложилось. С возрастом волосы потемнели, окрасились в русый цвет блеклого стального оттенка. Кудряшки стали непослушными, щечки впали, румянец сошел, выдавая нездоровую бледность. Я не так худа, как мама и бабушка, возможно, даже склонна к полноте - за это спасибо отцу. У меня мамины большие серо-зеленые глаза, обведенные контуром густых, но светлых ресниц, тонкие губы и немного длинноватый нос с горбинкой.
Сейчас, сидя в глубоком кожаном кресле и держа ноутбук на коленях, я с любопытством рассматриваю свое отражение в зеркале напротив. Нет, я определенно не красива. Особенно в тридцать восемь лет. Но я всегда нравилась мужчинам. Укладка, маникюр, немного румян, туфли на высоком каблуке... Что еще нужно людям, чтобы назвать женщину леди? А леди не могут оставаться одни.
Даже сейчас, твердо решив покончить с собой, я излучаю то чарующее магнетическое спокойствие, которое не изменяло мне никогда и которое так притягивало ко мне людей. Разве они не знали, что в спокойных людях меньше всего спокойствия? В каждом человеке бушуют бури, и пытаться заключить их в клетку чревато. Могут ли решетки сдержать ветер и клубы пыли?
7 октября 1979 года
Мама сегодня не вставала с кровати. Весь день плакала. Я не понимала, что происходит.
6 июля 1981 года
Я уже рассказывала об этом дне. На моей улице жили мерзкие мальчишки, жестокие. И жила девочка, не помню, как ее звали. Я с ней не дружила, но она была хорошей. Полной, некрасивой, с кривыми зубами, но хорошей. Мальчишки ее часто били. И в тот день я проходила мимо. Нужно делать то, во что веришь. Ибо однажды не сделав, не сможешь уже верить ни во что. Я много раз за свою жизнь отступалась от правила, которое сама себе придумала. Поэтому и сижу теперь в этом кресле, поэтому рядом и лежит пистолет. Но тогда я была ребенком, я была лучше, и потому вмешалась. Нас обеих избили, но и я кому-то сломала нос.
Мама долго ругалась, обильно смазывая мои ссадины йодом, но потом вдруг переменилась в лице, посмотрела на меня непривычно ласково и сказала: "Это был геройский поступок. Вся в дедушку". Бабушка стояла рядом и все слышала. Я навсегда запомнила, как резко она повернулась к нам спиной и ушла в дом. Мама сказала, что не следовало напоминать бабушке о потере, теперь та будет долго грустить. Но я, тогда еще ребенок, заметила, что на лице Анны-старшей читалась далеко не грусть, а скорее отвращение. Но тогда я промолчала. Впрочем, вам об этом уже известно.
Знаете, я была счастливым ребенком. У меня было много друзей. Мы играли во дворе, учились лазить по деревьям, бегали к реке, хотя нам это запрещали. А еще объедались неспелыми абрикосами и мучили соседских кошек.
И тогда у меня была бабушка. Она меня очень любила. Анна-старшая часто готовила блины и мой любимый яблочный пирог. Она была очень молчаливой, заплетала мне красивые косы и шила ужасно старомодные платья. Она мне нравилась. А вот мама - нет. Она часто кричала на меня и часто плакала. А еще стонала по ночам и бормотала странные вещи: "...я его не зацепила... хаха... я его не зацепила... они рвут меня изнутри...рвут...". Я ее боялась.
14 декабря 1984 года
Мама сегодня сильно ругалась. Проклинала меня, бабушку и себя. А еще его. Их. И Бога. А потом всю ночь лежала и смотрела в потолок.
- Бабушка, что с ней? Мама заболела?
- Если у человека хорошая память, то он не может быть здоровым.
- Я не понимаю, бабуль.
- Девочка, людям легче простить других, чем себя, как бы они не пытались доказать обратное.
13 октября 1987 года
Я не пошла в школу - ангина. В горле дёрло, словно там провели колючей жесткой щеткой, во рту - горьковатый привкус, тело горит, я раскрасневшаяся и сонная.
Я с детства была болезненной. По мелочи: простуды, ангины, отиты, циститы... А последние годы и сердце пошаливает. Несколько раз валялась в больнице. Врачи грустно качали головами, глядя на кардиограммы, назначали кучу лекарств, мне становилось лучше где-то на полгода, а потом все повторялось. Забавно, перед тем как спрыгнуть вниз с крыш, окон или мостов, большинство самоубийц снимают очки, чтобы не пораниться, как утверждают психологи... Я села писать предсмертную записку-повесть, но не забыла выпить свои таблетки для сердца.
2 июня 1989 года
Его звали Игорь. Он первый, кто подарил мне цветы. С ним я впервые поняла, каково это быть любимой. А он со мною - каково это быть отвергнутым. Впрочем, цветы были красивые. Обидно, что когда мы столкнулись с ним годы спустя на улице, Игорь меня даже не узнал. Я же сразу поняла, что это он. Права была бабушка. Хорошая память - все беды от нее.
Тогда, 2 июня 1989 года, я сказала ему, что он мне не нужен. Хотя, разумеется, не в такой формулировке. Я всегда старалась не обижать людей, и даже неприятные слова произносить мягко. То, что мы говорим, - это порой подобие столба, в который наш собеседник на полной скорости вот-вот может врезаться. Но если облечь свои слова в мягкую оболочку, то раскроется подушка безопасности, и собеседник отделается синяками, а не переломами. К сожалению, тогда травм избежать не удалось. Разговор - это тот же бойцовский ринг, и после некоторых боев его участников тоже выносят на носилках.
Я была его первой любовью. Мы учились в одном классе, сидели за одной партой. Иногда я замечала, как на уроках он томно и смущенно косится на меня, думая, что я не вижу. Он провожал меня домой, писал любовные записки - такие смешные... Надо было сохранить. После того разговора все изменилось. Он садился один на заднюю парту, не смотрел на меня и не заговаривал. Он был очень грустным... дня три, наверное. А потом мне рассказали, что он уже встречается с какой-то девочкой.
Если уж зашла речь о школьных годах, то, в общем-то, это было неплохое время. Я хорошо училась, была способной и подавала надежды. За это меня многие не любили. Но я давала всем списывать, и это немного компенсировало мой недостаток - ум - в глазах окружающих. Так что их нелюбовь была неагрессивной и, пожалуй, практически незаметной. Но часто я чувствовала себя никому не нужной. Вокруг меня всегда было много людей. И так много вокруг, что ни одного со мной. В этом возрасте я полюбила одиночество и книги. Зачитывалась Чеховым и Булгаковым. Мне нравилось сидеть на кровати, согнув ноги в коленях и перелистывать шумные, шелестящие страницы. Я читала быстро, порой не успевая осознать смысл прочитанного, и потому часто возвращалась к одной и той же строчке десятки раз... Книги стали стеклянным колпаком, закрывшим меня от мира: сквозь него я видела людей все отчетливее, а люди меня все размытее.
Я не любила находиться дома. Мама становилась все невыносимее, бабушка все немощнее. Мне было так жаль их обеих. Мама много кричала, но и много плакала, и много пила. Ее ночные кошмары становились все страшнее. Ее стоны во сне все громче. Она просила прощения у своих детей. Как-то я пришла домой - она снова была не в себе.
- Ты не должна была рождаться.
- Что?
- Это моя кара. Все умерли. И ты должна.
- Мама...
- Я девять месяцев ждала, когда ты умрешь. Девять месяцев! А ты родилась. И живешь... Но я все жду. Пятнадцать лет уже жду, когда Он заберет и тебя. Я знаю: Он хочет застать меня врасплох. Но не выйдет. Я готова. Я жду...
Бабушка болела. Ноги за несколько лет опухли и покрылись болезненной варикозной сеткой. Сдавали почки. Я ездила с ней в город к врачу. Он предлагал ей лечь в больницу. Но бабушка отказалась.
- Я буду умирать дома!
- Будешь-будешь! Лет так через двадцать, - улыбнулась я.
Позже врач подозвал меня к себе.
- Никогда не умел говорить об этом.
- О чем? Что-то серьезное?
- Да... Боюсь, да. Понимаете, у вашей бабушки отказывают почки.
- Так ей обязательно ложиться в больницу? Не волнуйтесь, тогда я ее заставлю.
- Понимаете... Не думаю, что это обязательно. Единственный выход - пересадка почек, но очередь на донорские органы огромная. Она не доживет.
- Как? Но... Как же так? А я? Еще есть моя мама! Она пьет, но ведь это на печень в основном влияет, да? Могут наши почки подойти?
- Могут... Вполне. Но дело в том, что у вашей бабушки возраст, очень плохие анализы. Боюсь, она не переживет операции. Мне очень жаль.
- Нет, подождите, нельзя же так. Возьмите мою почку, хотя бы попробуйте. Пожалуйста!
- Я не могу взять у вас почку, чтобы попробовать! У нее нет шансов пережить операцию. Поэтому нет смысла мучить ни ее, ни вас. Счет идет на месяцы. Готовьтесь.
- Мы найдем другого врача.
- Он скажет вам то же самое. Простите.
1 сентября 1989 года
- Подойди ко мне.
- Да, бабушка.
В последний месяц Анна-старшая почти не вставала. Мало ела. У нее совсем пропал аппетит. Я кормила ее теплыми куриными бульончиками. Она ссохлась, осунулась, как будто уменьшилась. Но бабушка стала много говорить. Всю жизнь молчаливая, теперь, как и ее свекор когда-то, она говорила обо всем. О себе, о матери, обо мне...
- Ты люби мать, люби. Я ее никогда не любила. Не могла. А ты люби. Она слабая. Она сломалась. Ты ей нужна. Ты будешь сильной...
- Хорошо, бабушка, хорошо.
- Ты не будешь счастливой. Это видно. Но ты будешь сильной.
- Бабуль, прекрати. Конечно, я буду счастливой.
- И что же для тебя счастье?
- Счастье? Ну, не знаю...
- Тот, кто не знает, что для него счастье, никогда не будет счастливым.
- Зачем ты это говоришь?
- Чтобы ты была готова. Я не была готова. И мать твоя не была готова. Поэтому мы и сломались.
- Тебе нужно больше отдыхать.
- Никогда не избегай неприятных разговоров. Чем дольше их избегать, тем неприятнее они будут.
- Бабуль...
- Я грешна. Я мало любила. Свою дочь и своего мужа. И себя. Но тебя я люблю. Поэтому говорю все это.
- Ты не должна...
- Мы все делаем много вещей, которых не должны были делать.
- Мама говорит, что я не должна была рождаться.
- Я бы могла сказать о ней так же.
2 января 1990 года
Ночью бабушки не стало. Она так боялась умереть во сне. Поэтому последние недели старалась поменьше спать.
Она отошла тихо. С минуту назад что-то рассказывала мне - и вот уже глаза остекленели. Застывшие зрачки блестели, мне стало страшно, и я опустила ей веки. В гробу она лежала красивая. Я заплела ей косу, припудрила щечки и провела губы помадой. Ее не раздуло, как многих покойников. Черты лица не утратили резкость. Я поцеловала ее в лоб на прощание. Он был холодным.
Мама, вернувшись с кладбища, уселась на пол и туповато уставилась в окно. Она была пьяна.