Гусляр. Ч.1. Гл7. Лад
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Последние наставления касались приведения биения сердца в согласие с дыханием, дыхания - в лад с игрой, игры - в лад с миром, мира - в лад с думкой. Когда это согласие будет достигнуто, следовало, направляя мыслью гусельные звоны, обнести пространство вокруг себя обережным тынком, и уже не бесцельно рыскать по запределу, а выйти на проложенную ранее дорожку. - Душу сладь, а опосля дух слаживай, - напутствовал напоследок Наставник и, чтобы на первых порах легче было проходить в запредел, отправил Славу из избы в тихую баню, откуда, как он объяснил, "всегда в запредел вороты разверсты".
|
Глава 7
Лад
1
Настроить шесть гусельных струнок для Славы - профессионального музыканта - не представило большого труда. В деревенской послеполуденной тиши ничто не мешало приведению звуковых колебаний в точное соответствие между собой. Дневной зной начал спадать, казалось, что солнце прячет лучи в листву развесистой вишни, которая тянулась ветвями в дом. Напитанные солнцем листья приобрели нежно-зелёный оттенок и овевали избу прохладной тенистостью. Сквозь приоткрытые окна веял лёгкий незаметный ветерок, колыхал ситцевые занавески, касался стен с жёлтенькими обоями, широких некрашеных половиц, чуть закоптелого потолка - сдувал с них невесть как забравшиеся в дом пылинки. Между солнечно-зелёных бликов спряталась какая-то птаха. Она вдумчиво вслушивалась в лебединые крики настраиваемых гуслей, запоминая их, чтобы поведать подслушанную человеческую музыку остальному птичьему населению. Редкие чириканья птахи не мешали той густой деревенской тишине, которой полнится вросшая в природу крестьянская изба, и где так обострённо воспринимается любой творимый человеком звук.
Шпынёчки, казалось, проворачивались сами, притираясь к выжженным отверстиям, и прочно держали натяжение золотых струн. Не составило труда повторить и незамысловатую игру Василия Петровича. Как и гусельный строй, Слава уже освоил её на гуслях Наставника. Вставить пальцы левой руки между струнок, прижимая поочередно и изымая из звучания то один, то другой их ряды, согласовать с переступанием пальцев бряцание правой рукой было задачей, посильной даже для ребёнка.
Чистые и нежные звоны разнеслись по избе. У Василия Петровича даже слёзы навернулись на глаза:
- Ну и гусли получились! Радость небесная, а не гусли! Не слыхивал ещё таких ясных звонов...
Он тоже с видимым удовольствием побряцал на новорожденном музыкальном инструменте, покачивая головой и приговаривая: "Ну и гусли получились, ну и гусли!.." И пошёл заниматься делами, каковых немало скопилось в деревенском хозяйстве, ибо испокон веку оно держалось только людским трудом. При отсутствии крепкой хозяйской руки творения людей мгновенно врастали в землю - так, что через несколько лет не оставалось даже заметки о некогда кипучей жизни.
Слава ещё немного побряцал игрой Наставника... Если бы кто-нибудь поплясал или попел, можно было бы поиграть и подольше, наслаждаясь согласованностью игры и звонких перестуков каблучков или любуясь плавным течением голоса внутри русла игры. Но ни певцов, ни плясунов не было. Без них простое однообразие деревенской музыки вскоре прискучило. "И как у Василия Петровича такое звуковое богатство получается? Вроде бы всё то же и так же играет", - думалось Славе. Он попытался вырвать гусли из-под власти тех нескольких простых ритмических фигур, что показал Наставник. Всего шесть возможных звуков не давали большого простора для осуществления творческих позывов, и уже через полчаса Славе наскучил этот, такой жданный, такой желаемый, такой мечтаемый и, как оказалось, такой неуклюжий музыкальный инструмент.
Он вышел во двор. Василий Петрович что-то тюкал топориком в сараюшке.
- Что, натренькался, гусляр, наскучался? - усмехнулся он.
- Наигрался, дядя Вася. Без пляски да без частушки не шибко много натренькаешь. Надо же, наверное, хотя бы представлять, как под твою игру пляшут, как поют? Вам-то в старину довелось увидеть... а я пока даже понять не могу. Вот приеду домой, с ребятами попробуем... чтобы они поплясали да попели. Тогда и игра порезовее будет.
Конечно, можно было попросить спеть и сплясать бабулек-соседок, которые сидели на лавочке через два дома и что-то неспешно обсуждали. Но опорожненные аккумуляторы фиксирующей техники лежали в сумке укоризненными мертвецами. А просить старушек повеселиться ради удовольствия гостя не дозволяла научная совесть - потом до конца жизни это веселье будет колючей занозой язвить сердце: был, видел, не зафиксировал, а, значит, не был и не видел - требования доказательной базы науки были суровы и категоричны.
- Под немудрящее треньканье, Славик, ежели только немудрящие попляшут да попоют. Балалайка для этого в аккурат подойдёт. А нет, так хоть и на сухую ногами топочи...
- Под печную заслонку, например... - щегольнул Слава своим знанием деревенского музыкального инструментария.
- Не-е, - покачал головой Василий Петрович, - под заслонку-то только шибко много знающие бабы пляшут.
- Так чего же в ней знать-то? Стучи в неё да пляши - всего и делов-то.
- Я в их женские дела не вхож. Только не так всё просто у них, у баб-то. И с заслонкой тоже... Печка-то - матушкой считается в избе. Хозяйкой. Бабой. И баба - хозяйка себя печкой мнит, избу собой согревает, жизнь в себе выпекает. В устье сырое тесто на хлебной лопате впихнёт, а оттуда живой испечённый каравай достанет. Вот и думай, что за заслонка такая печную утробу закрывает. Много у них хитростей-то, у баб. Ой, много! Им же род продолжать и хранить заповедано, вот и прячут те хитрости от недоброго глаза. Даже и своим-то мужикам не больно сказываются, - пригасил самоуверенность ученика Наставник.
- А с гуслями тогда как? Как треньканье в игру родиться должно? - напомнил Слава оброненные час назад Василием Петровичем слова.
- Ну вот, теперь, думаю, что и до игры ты вызрел, Славик. Пойдём, коли так, с гусельными звонами в игру переплетаться.
***
Слава решил для себя неукоснительно следовать наставлениям Василия Петровича и принимать его поучения на веру, без разъедающего сознание скепсиса, тем более, что он ведь и в самом деле лишь надоедливо потренькал сам себе. Да и предыдущий экспедиционный опыт подсказывал, что треньканье - самое виртуозное - это совсем не игра. Наставник играл! Играл - на тех же самых шести струнах, играл то же самое, что натренькивал Слава. Не сомневаясь в мудром деревенском обучении, он пошел вслед за Василием Петровичем обратно в избу.
Наставник огладил Славины гусли, успокаивая:
- Не переживайте, мои хорошие, скоро уже полетите, скоро.
И обратился к Славе:
- Ты наперво нижнюю-то струночку с собой сладь, со своей думкой, со своим сердцем. Куда ты похотел на гуслях лететь, туда эта струночка и гудеть должна. А ежели никуда лететь не надобно, тогда и будить гусли ни к чему - пусть себе почивают.
- Дядя Вася, я даже не знаю, как и куда можно летать, - растерялся Слава.
- Да понятное дело, что ещё не знаешь, - понимающе кивнул Наставник. - Не самолёт это, на коем только туда полетишь, куда рейс назначен. На гуслях вольготой по запределу летаешь... Вольгота-то - она такая, что везде хочется побывать. А как до дела коснётся, что вовсюда можно, так и в сомнение сразу впадёшь - а куда же спервоначалу податься?.. Туда-сюда поляпаешь, поплутаешь, и нигде уж боле и бывать не захочется... Пока поблизости, Славик, полетай, ребят своих проведай, что в селе остались. С людьми-то рядышком побыть - не по телефону лясы выточить.
- А что - можно так? - опешил ученик.
- Да так-то уж и совсем никакой хитрости нету. Гусли думки за гору уносят, из-за горы выносят. А проведать тех, кто рядом с тобой - и за гору не надобно лететь - над равнинкой попаришь и обратно вернёшься.
- Сказки вы рассказываете, дядя Вася, - недоверчиво покачал головой Слава, не в силах избавиться от неверия, въевшегося в сознание с самого раннего детства.
- Сказки, - согласился Василий Петрович. - Только испокон веку люди в сказках жили - меж собой дружили, а сказки забыли - радостность сгубили. Давай-ко, не прекословь, ладь струночку. Не буду тебе мешать думку со стрункой переплетать. Наладишь - кликнешь меня.
Направлять думку и подкручивать в лад с нею шпынёчек оказалось отнюдь не просто. Слава с усилием отбрасывал от себя инородные мысли, что вились в голове, словно комары в летний вечер. И когда доставал одну единственную думку про оставшихся ребят - вспоминал их лица, характеры, отношение к тому делу, которое они все вместе делали, взаимоотношения между собой - надоедливые комары окружали её и толпились по сторонам, ожидая, пока приоткроется занавесь, чтобы прошмыгнуть в человеческое тепло и острым носом впиться в нежную мякоть. Струна издавала фальшь, что было необычно: одинокая струна могла фальшивить только для людей с абсолютным слухом. Слава таковым решительно не обладал, поскольку давно уже привык к собствененной необъяснимо-вольной музыке, отнюдь не размеренной на точные европейские колебания-герцы и не вписывающейся в европейские каноны. Он понял, что фальшиво звучат между собой струна и думка, на которую он начал ладить гусли, и эту фальшь в звучание вносит проникновение посторонних мыслей. Он начал переплетать между собой звук струны и наконец-то оформленную думку, усиливать звучание обеих, не давая вклиниваться между ними никакой инородности.
- Дядя Вася, сладил я нижнюю струну. Что дальше? - наконец крикнул он в растворённое окошко. - Что теперь делать?
Василий Петрович больше не стал трогать лебедь, которая встрепенулась при его появлении:
- Сейчас ты себе дорожку наметил, направление указал. Теперь надо её до русла расширить; по руслу мыслью потечёшь.
Он указал на струнку, которая, по его мнению, должна была обозначить другой берег русла. Так же, с его подсказок, Слава, слаживая между собой оставльные струны, наполнил русло водами, выстроил звук для зацепления думки за сердце, дабы она не оторвалась от земли и не унесла гусляра в безвестность. Инструмент, настроенный таким образом, зазвучал совершенно иначе. Лебедь взмахнула крыльями, намереваясь взлететь в указанном Славой направлении, но Василий Петрович опять приостановил её.
- Погодите ещё чуток, мои хорошие, - сказал он, проведя пальцами по слаженными струнам. - Сейчас уже полетите...
Последние наставления касались приведения биения сердца в согласие с дыханием, дыхания - в лад с игрой, игры - в лад с миром, мира - в лад с думкой. Когда это согласие будет достигнуто, следовало, направляя мыслью гусельные звоны, обнести пространство вокруг себя обережным тынком, и уже не бесцельно рыскать по запределу, а выйти на проложенную ранее дорожку.
- Душу сладь, а опосля дух слаживай, - напутствовал напоследок Наставник и, чтобы на первых порах легче было проходить в запредел, отправил Славу из избы в тихую баню, откуда, как он объяснил, "всегда в запредел вороты разверсты".
2
Баня была сделана по-чёрному, как ещё оставляли иногда бани знаткие старики, которые понимали, для чего человеку нужно это скромное, малозаметное, припрятанное подальше от глаз строение. Такая баня была у бабушки - с золотистыми стенами, суровой каменкой посредине и чёрным потолком. "В бане должно быть как в мамкиной утробе, - говаривал отец, поддавая маленькими порциями на раскаленную каменку загодя заготовленный квас, - темно, черно, жарко и парко".
В нетопленой бане Василия Петровича было только полутемно - свет пробивался через деревянный дымник и маленькое волоковое оконце в противоположной от двери стене. Полутьма скрадывала сажевый потолок и такие же сажевые верхние брёвна, контрастирующие с обжаренной золотистостью нижних венцов. Застарелое тепло и прелый баенный дух окутали Славу, резче прорисовывая сказанное Василием Петровичем о порубежном состоянии бани, её местонахождении между двумя мирами.
- Хозяин-байнушко, хозяюшка-матушка, хозяйские малые детушки, пустите меня не мыться, не париться, через баенные ворота в запредел отправиться, - поклонился Слава каменке первой пришедшей на ум просьбой. Воздание чести духам-хозяйнушкам - домовым, дворовым, баенным, овинным, лесовым, луговым, водяным - было правилом деревенской жизни; за его нарушение хозяева жестоко карали невежду. Потому-то Слава, даже и не всегда зная нужные слова, старался неукоснительно соблюдать этику взаимоотношений с неведомым миром.
Он сел на невысокую баенную скамеечку и начал звенеть в гусли - переплетать с их звонами своё желание повидать ребят, которые остались в селе. Сколько он играл? Полчаса? Час? Время растворилось в однообразном ритмическом узоре. Звоны заполнили собой тесное пространство бани и начали биться в золотистые стены, раздвигать их, расширять волоковое окошечко, обращая баенный полумрак в таинственное мерцание полусвета. Когда стены раздвинулись и зазолотились где-то на горизонте, в звоны вплелась лелеемая Славой всё это время думка. Новоявленный гусляр попытался лихо вскочить на звоны и полететь на них, но они, словно необъезженная норовистая лошадь, рыскали в разные стороны и скидывали его с себя. Падая наземь, он не разбивался лишь потому, что ещё не научился взлетать. Наконец, гусляр выделил крайние звуки, ухватился за них, крепко взнуздал вмиг смирившиеся звоны и направил их движение вкруг себя по сотворённому золотистому кольцу.
По обережному кругу кто-то уже облетал заповедное пространство. Поэтому Слава, не боясь споткнуться, полетел проторённой предшественником дорожкой. Хотя тынок и был прочен, следовало укрепить его собственной силой и замкнуть древним замком, показанным Василием Петровичем. "В память возьми и замок, и ключ к нему. Когда обережным тынком будешь ограждаться да в запредел выходить, обязательно замок навешивай. В запределе и добра много, да и зла хватает", - сказал Наставник, огрызком карандаша нарисовал на бумажке замок и ключ, и сразу же бросил бумажку в печку.
Запредел открылся неожиданно. Казалось, ничего не изменилось: та же баня с невидимым чёрным потолком и золотистыми стенами, далеко раздвинутыми гусельными звонами, та же каменка... Только теперь в каменке полыхал огонь. Необычное пламя совсем не обдавало жаром. В его сполохах деловито мелькал зеленоглазый хозяйнушко. Возведённый обережный круг не позволял ему учуять человека. Пространство искривилось и будто сместилось для видения иным зрением: оно вобрало в себя и баню, и то, что находилось за её пределами. Обережный круг закрыл Славу в пределах деревни: всё, что находилось внутри круга, было рядом, на расстоянии вытянутой руки. Необычность запредела поражала воображение и, в то же время, он был каким-то совсем земным. Вот Василий Петрович перекладывает дрова в и без того ровной поленнице... Копошится у печки баба Нина... Легко несёт на коромысле два ведёрка воды Светлинка... Крадётся за кем-то рыжая кошка... Сквозь искривлённое пространство проваливаются в гнилостную серость три омертвелых дома...
Волоковое оконце, как и упреждал Василий Петрович, растесалось до прямоугольника двери, откуда лился необычный ровный свет. Слава вышел в эту дверь. За нею оказалось нутро того самого тупоносого ПАЗика, что привёз в новгородскую глубину экспедиционную группу. Экспедиция закончилась, сейчас ребята ехали обратно. Они, казалось, подрёмывали, но запредел обнажал кажимость - никто не спал, маленькая эта уловка нужна была каждому лишь для того, чтобы погрузиться внутрь себя. Над ребятами вились рои мыслей и образов - своими переливами они напоминали виденное Славой во сне сияние. Рои лёгкими облачками нависали над головами ребят, и когда мысли совпадали, то соприкасались и пересекались друг с другом.
Слава проник в облачко, что колыхалось над Алёнкой. Оно было самым лёгким и открытым - таким же, какой была и сама Алёнка. Облачко пульсировало и всё расширялось и расширялось, стелясь по земному приволью. Это была песня.
Ах, не одна-то, не одна,
Во поле доро... - завивался в Алёнкиной головушке песенный запев. В него степенно вливались другие голоса, ширились в бесконечность дорог и бескрайность рассекаемых ими просторов:
Ах, во поле дороженька,
В поле пролега...
Э-эх, в поле пролегала.
В густом раздолье голосов дорожка зарастала частым ельничком-березничком, горьким мелким осинничком, заносила её снежная пороша, пресекая путь молодца к зовущей его девушке. Алёнка не пела, она звуком пробивала в густых буреломах и высоких сугробах путь, и молодец шёл и шёл на притяжение её голоса.
Раскрывшаяся песней Алёнка вдруг забеспокоилась. Она почувствовала присутствие в своих мыслях чужого - Слава неосторожно пошевелился в её облачке и разладил звучащую в девушке песню с гусельной игрой.
Чтобы более не тревожить Алёнку, гусляр покинул её облачко и вошёл в густой и плотный рой мыслей Мишки.
Мишка проживал и переживал концерт, устроенный напоследок ребятами в сельском клубе. Он запевал однажды уже слышанную селом песню о матушке России и, вглядываясь в глаза и лица слушателей, пытался прожить песню их сердцами. Но Мишке недоступны были спрятанные за бесстрастностью деревенских лиц чувства. Зато доступны они были Славе. Мишкиным взглядом он видел и "завязавшего" пьянчужку Серёгу, в котором песня сдула серый пепел с жарко пламенеющего уголька любви к родному селу, и отринувшую удалую гульбу Ленку - для неё Россия воплотилась в пушистую унавоженную землицу с расцветающей на ней жизнью. Дед Семён тешил своё старческое бессилие мыслью о новых защитниках Отечества, что придут на смену старикам, а третьеклассник Колюня мечтал, как отстроит весёлыми светлыми избами всё село, а если сможет, то и всю Россию.
Мишка скользнул взглядом, но не задержал его на скромной старушке в последнем ряду. Она проживала песню всей своей трудной жизнью. Огромным заботливым сердцем старушка раздувала вдохнутый ребятами в зал огонёк любви к малой и большой Родине и молилась за всех присутствующих: "...Как на Истинного Христа никто не сможет злой думы думати и мысли мыслити, ни зло творити, ни языка поворотити, так бы глядели друг на друга голубиным оком Истинного Христа, материниным сердцем Пресвятой Богородицы, были бы друг другу честней хлеба и соли, милее сна и дела, во всякое время, днём при солнце, ночью при месяце под частыми звёздами и под тёмным оболоком..." Слава вплетал её слова в гусельные звоны и рассеивал их по залу. Старушка, кажется, это чувствовала. Она благодарно отдавала звонам и взращивала выливаемой из сердца любовью новые заветные слова.
Второе отделение, как Слава и задумывал, жители устроили сами. Мишка развёл меха гармони, и девушки из экспедиционной группы завели деревенский кружок, которому научились у местных бабуль. Женщины, увидев знакомую пляску, заволновались. Волнение сначала маленькими, а потом всё нарастающими волнами начало выносить их одну за другой на круг. А когда, наконец, сбросила с себя властную личину Галина Никитична - она оказалась задорной и весёлой деревенской бабой - оставшиеся женщины уже почти бежали, не глядя отбрасывали мешающие стулья, чтобы успеть хотя бы разочек пройтись в забытом и таком милом сердцу бабьем кружке.
Старушки шли степенно, помахивая беленькими платочками. Женщины помоложе трещали по полу нетерпеливыми сороками. Девушки пытались привнести в пляску аляповатые дискотечные движения, но кружок обрывал их и подчинял своей степенности...
Лишь одно мешало кружку: Слава слышал несоответствие Мишкиной игры пляске. Чувствовал его и Мишка, но, как ни старался, не мог преодолеть эту несогласованность. Чувствовали его и пытались найти лад с Мишкиной игрой женщины. Но лад никак не находился, поскольку за несколько экспедиционных дней Мишка не успел сжиться с местным гармонным перебором. Чувствовали разнобой и сидящие в зале мужики, но ничем не могли помочь. Сжав до побеления кулаки, они лишь переживали утраченную отлаженность сжатой до маленького сельского мирка Вселенной.
Не выдержал увешанный медалями дед Семён:
- Ну-ко-ся, дай-ко сюда гармонью, парень. Не по-нашенскому играешь. Вишь, бабы никак подплясаться не могут...
Мишка с радостью передал деду гармонь. Дед Семён заиграл то же самое, но как-то неуловимо иначе - Слава без труда узнал показанную ему Василием Петровичем игру, которая сейчас удерживала его в запределе. И тут же кружок поплыл степенной утицей, рассекая и развигая пространство клубного зала.
Слава сладил гусельную игру с гармонью. Дед Семён, почувствовав поддержку, словно вернулся в молодость, вдохнул в гармонный перебор свои остатние силы. Растворились чёрные занавески на огромных во всю стену окнах, а сами грязные окна стыдливо уползли в небытие. Развёрзся потолок, открыв звёздное небо... В зал хлынул свет, уже подзабытый селом, лишь тлеющий старушечьими свечками в бесприютных развалинах храма...
Этот свет до сих пор светил в Мишке. Лишь одна тёмная ниточка сомнения разрезала его. Слава потянул за эту ниточку. Как он и предполагал, это было Мишкино отношение к концертным выступлениям.
Мишка, как и многие фольклористы, являясь музыкантом-профессионалом, терпеть не мог сценические выступления.
- Опять на казнь, - вздыхал он перед выходом на сцену и хотя бы на минутку старался погрузиться в глубины иного, ощущаемого каждым человеком, но открытого далеко не всем.
- Почему на казнь, Мишка? - спрашивали его.
- Казнят же... на эшафоте. А почтенная публика наслаждается умерщвлением, - отвечал Мишка.
- Тебя никто казнить не будет. Только смотрят на тебя да слушают.
- Позорище - та же самая казнь, - непреклонно заявлял Мишка. - В деревне от одного человека сглаза опасались, а мы добровольно себя на публичное пожрание отдаём. Опять неделю растрёпанные лоскутья придётся слеплять.
Слава пытался убедить его, что кто-то должен жертвовать собой, дабы проявлять в земном мире высшие ценности. Перед каждым выступлением он предупреждал, что на сцене они не демонстрируют себя и свои умения, а, возвращают из небытия песню, рассказывал, что сценическое возвышение имеет в истоках не только эшафот, но ещё ранее - храмовый алтарь, открывающийся в торжественные моменты службы.
Его убеждения забрасывали Мишку ещё дальше:
- Согласен. Сцена из алтаря выросла. Только алтарь божественный мир человеку приоткрывает, а сцена... - какой? Кумир, идол публике вещает...богом себя мнит... Славка, мы идолопоклонников разводим? "Не сотвори кумира ни себе, ни из себя"...
- Мишка, мне кажется, что слушатели всё же красоту воспринимают... Публика - да, упивается обезьяньими ужимками безголосого певца... Артист... настоящий артист приобщает человека к светлому миру, а не к преисподней своего тщеславия. Он в чём-то со священником сходен... Ты же не будешь утверждать, что священник, когда службу ведёт, божеством себя мнит? - выкладывал последний аругмент Слава, хотя и сам не вполне был уверен в своих словах. Народная песня если и предполагала наличие слушателя, всё же была лишь припоминанием знакомого. Она не предполагала ни потребления "красивости", ни наивной уверенности, что чужая "красивость" сможет заполнить собственную душевную пустоту.
Крыть Мишке больше было нечем. Сейчас же, в сельском клубе, он сомневался, имел ли право вливать в людей, за мудростью которых приехал, своё куцее, знание. Но как раз эти-то люди пришли не за "красивостью". Сельские жители пришли за подтверждением того, что их жизни ещё не оборвались, что они влились и продолжаются в этих городских парнях и девушках, бережно несущих в мир наследие их родов.
Слава привёл Мишкино облачко в лад с игрой деда Семёна. Гармонный перебор без труда вытянул тёмную нить сомнения...
Пора было выходить из запредела - думка, сбитая Мишкиным сомнением, непрочно держалась на гусельных звонах. Усталость накатилась неимоверная. Слава немного разобрался в закрытом для обыденного взгляда мире и сейчас отчётливо понимал, что усталость эта вызвана переходом, совершённым через Мишку в сердца других людей...
***
Выход из запредела был похож на выход из глубокого сна. Проступили очертания каменки, иссякло, растворилось в ней пламя, мелькнул и исчез деловитый хозяйнушко, баня медленно начала возвращать свой зыбкий полумрак, а её пространство - приобретать реальные очертания. На тело навалилась земная тяжесть...
Слава дал дозвенеть стрункам и ласково огладил усталую после своего первого полёта лебедь:
- Спасибо тебе, моя хорошая! - сказал он, не заметив, что обратился к гуслям так же, как обращался к ним Наставник. - Отдыхай, набирайся сил! Мы с тобой ещё в самую высь взовьёмся!
Лебедь прижалась к нему и прикрыла глаза.
- Спасибо, хозяин-баенщик! Баенке на доброе стояньице, тебе на честь, на хвалу, дяде Васе на доброе живеньице! - поклонился Слава каменке и вышел из бани.
Василий Петрович уже лёг. Но когда ученик явился после своего первого самостоятельного полёта, он приподнял голову с отполированного за годы ночной службы деревянного подголовника, какие заменяли старикам пушистые подушки:
- Ну что, гусляр, налетался?
- Дядя Вася, это же сказка! Самая настоящая сказка! - восхищённо прошептал Слава, боясь голосом разрушить сберегаемое чувствами обаяние полёта.
- Это ещё не сказка, Славик, присказка только. Сказка тебя впереди ожидает, -улыбнулся в сумеречном свете летней ночи Василий Петрович. - На столе ужин тебе оставил. Поешь да забирайся на печь. С непривычки-то подустал?
- Подустал, дядя Вася, - не стал скрывать Слава. - Даже и есть не хочется. Утром ужином позавтракаю.
- Ну, неволить не буду, как уж сам знаешь... Еду-то закрести, не забудь...
Слава закрестил еду, закрестился сам, забрался на печку и провалился в глубокий сказочный сон, в котором было и звёздное сияние, и гусли, и баня, и ограниченный золотистым кругом запредел, и Алёнкина песня, и играющий на гармони дед Семён, - всё, что успел пережить Слава за эти дни.
3
Утром после завтрака он сразу хотел схватиться за гусли. Раскрывшиеся возможности манили неизведанностью. Но Василий Петрович попридержал:
- Помани маленько. До полудня душеньки в запредел уходят, не надо им путь засекать.
- Как это? - не понял Слава.
- Усопших поминают до полудня, в сороковой день до полудня душеньку отправляют, - до полудня делают, родители на самую вышину с солнышком вздымают. Да и ворота в Небеса им только до полудня открыты. А ты-то на гуслях в любое время, как заблагорассудится, можешь воспарить. Не спеши, Славик, уступи душенькам дороженьку. Худа от этого не будет.
Пришлось оставить гусли и заняться чем-нибудь другим. Дел особых не было. Картофельные кусты стояли в ровных гребнях окучки, маленький мужицкий огородик Василия Петровича Слава полил ещё до завтрака. И в избе, и вокруг неё у хозяина, как и в остальных жилых домах, царил идеальный порядок, ибо без установленного издревле ряда человеческая жизнь спутывалась в неразобранную кудель Хаоса.
Наставник, по всей видимости, заражённый увлечённостью ученика, начал строгать доски, которые лежали на чердаке. Слава хотел ему помочь, но Василий Петрович довольно бесцеремонно его отогнал:
- Ты своё себе сделал, а я себе своё делаю. В чужом-то дому не больно добро житьё... когда время придёт... Свой лажу сделать. Иди, погуляй покамесь.
Слава дошёл до речки, посидел в тягучем солнечном зное на берегу, слушая бурливый говорок воды, прибрал щепки, которые остались от подарившей ему гусли ёлки, погладил подрастающие ёлочки, расправил на них уже побитые погодой тряпочки... Солнце, обычно такое поспешливое, сейчас никак не хотело взбираться на полдень.
Ноги сами разворачивали его к гуслям. Он пошёл обратно в деревню, сел в избе на лавке, положил гусли на колени и стал потихонечку гладить их, вбирать в себя каждую неровность живого тела дерева, гладь струн, выпуклости шпынёчков...
Как и в первый вечер, в глаза бросились газетные вырезки на противоположной стене, тогда лишь бегло просмотренные. Слава подошел к стене и от нечего делать начал разглядывать и читать уже внимательнее. Сверху над газетными вырезками иголкой была приколота небольшая старая фотография времён Великой Отечественной войны -намётанный глаз, перед которым прошли сотни таких фотографий, хранимых в конвертах, тетрадочках, деревенских альбомах, аккуратно завёрнутых в газеты и перевязанных суровыми нитками, определил это безошибочно. С фотографии пристально и напряжённо смотрели два бойца. Они готовы были сразу же, как только уедет фотограф, взять в руки автоматы и идти в бой. А может быть они только что пришли из боя, быстро смыли с себя пороховую гарь, переоделись и встали перед объективом, ещё не размыв в глазах другие смотревшие на них смертоносные чёрные объективы? Старшего из бойцов он узнал сразу - вылитый дядя Вася. Скорее всего, его отец. Второй, совсем ещё молоденький, тоже был неуловимо знаком. Память легонько поскреблась изнутри, но не смогла открыть тяжёлую дверь.
Зашёл в избу Василий Петрович:
- Скучаешь? Газетные заметки смотришь?
- Да... Смотрю... - проронил Слава. - Вы, дядя Вася, оказывается Герой Социалистического Труда.
- Был - герой, да топеря штаны с дырой. Был - Труда, да ушёл в никуда, - усмехнулся Василий Петрович.
- А на пиджаке у вас Золотая Звезда не прикреплена...
- Не ношу я её. Не лежит душа к ней, - отмахнулся Наставник.
Его ненаигранное безразличие привело Славу в недоумение - аккуратно пришпиленные на стенку газетные вырезки выдавали в Василие Петровиче человека, который дорожит наградами и почётом окружающих.
- Медаль же говорит, что вы жизнь Родине посвятили...
- Родине, Славик, любой человек жизнь должен посвящать, - Василий Петрович редко переходил на наставительный тон. И сейчас сразу же от него отказался, вернул шутливо-напевный деревенский говорок. - Никакого геройства в этом нет. Коли по-твоему рассуждать, то за любовь к дому всем кошкам надо ордена на хвосты навешивать. Вот я кошке эту звезду и подарил.
- Как кошке?.. - удивился Слава.
- Эвон, в шкапчике кошка сидит, - Василий Петрович достал из стеклянной горки фарфоровую сахарницу в виде кошки, порылся в кусочках сахара и вытащил припудренную белой пыльцой Золотую Звезду. - Я-то мёд предпочитаю... внучонок, когда деда навещает, медалью приловчился сахарины колоть. Вишь, рога-то уже притупил дьяволу, - потыкал он пальцем в концы углатых отростков.
Всё в Славе воспротивилось такому обращению с наградой, которой удостаивались только лучшие из лучших. От возмущения не находилось слов. Он взял из рук Василия Петровича медаль - два острия пятиконечной звезды и в самом деле были притуплены.
- Разве же можно так с наградой обращаться? - укорил Слава Наставника, словно набедокурившего ребёнка. - Я понимаю, что не за медали и не за почётные бумажки человек работает, но если наградили, беречь же нужно.
- Бумажки-то я берегу - места не пролежат, - проигнорировал укоризненный тон Василий Петрович. - А дьявол пусть сахар колет или что там с ним внучонок удумает, то пусть и делает.
- Почему вы Золотую Звезду дьяволом-то называете, дядя Вася? - усилил укоризненный тон Слава.
- Козёл Пешка у нас в деревне был - гадина рогатая, - ухмыльнулся Наставник, видимо, вспомнив сапоги, выделанные из ненавистного козла. - Вреднючий, подлый козлина. Дьяволом его за то прозвали. Точь-в-точь, как эта медаль: два рога, два уха, борода козлиная... - Провёл он пальцем по концам звезды. - Когда со стороны смотришь на медаль эту - вроде бы всё и ладно, а как на себя наденешь да на перевёрнутую глянешь - ну, вылитый козёл Пешка! Дьявол! Да и смущает по-дьявольски: смотри, мол, какой я блестященький да гладенький, из золота сделанный. Ты-то в грязи ковыряешься, а со мной на пузе можно в секретари райкома въехать, или в председатели исполкома выбиться. Меня вперёд выпяти, моей задницей прикройся, в грудь себя кулачишком поколоти: кругом, мол, шваль одна, а я - Великий Герой, и тоже будешь блестящий да гладкий. Из избушки своей в каменны палаты переселишься, а погромчее погородишься - и в господы боги залезешь. Только была одна такая старуха: "Хочу, мол, быть Владычицей Морскою". Да и оказалась у своего разбитого корыта. Слыхал поди?
- Слыха-а-ал, - протянул Слава. - Вовремя не остановилась...
Что-то неуловимо правдоподобное было в словах Наставника. Только никак не понять - что? А он, между тем, продолжал:
- Уже не остановиться ей было. Коли за хвост дьяволу уцепился - ручонки приклеиваются. Так и будешь к нему прилепленный жить, пока дьявол хвостом не махнёт да тебя в преисподнюю не скинет... здесь ли - на земле, под землёй ли. Всё едино - скинет! Так что лучше уж своё корыто, хоть и разбито, чем душа в преисподней зарыта.
Рассуждения Василия Петровича были необычны, как, впрочем, необычными для городского человека были любые рассуждения деревенских жителей, которые жили какой-то иной, отличной от города жизнью. Горожане отпихивались от деревенской дремучести, выискивали тысячи причин её крайней невозможности, но Слава искал никак не дающуюся в руки тайну такой простоватой на вид деревни. Искал... И когда, казалось, находил и брал в руки, тайна проливалась, словно вода сквозь сложенные ковшиком ладони...
- Дядя Вася, а как можно жизнь прожить и за хвост дьяволу не зацепиться?
- Человек в ладу с миром должен жить, Славик. Говорил же я тебе это. Что ты неразумчивый какой?
Слава смутился. Говорил, наверное, Василий Петрович. А он - и в самом деле, словно ученик-двоечник: в одно ухо валетает, в другое вылетает.
- Объясните ещё раз, дядя Вася. Не всё пока с первого раза понимаю.
- Так тут, Славик, объяснять-то нечего, понятно же всё. Ведь как по-вашему, по-городскому? Сколько бы ни имел - всё мало, всё чего-то хочется: квартиру получше, машину похлеще, мебелину помоднее, одёжину покрасивше. Вот и живёт человек в постоянной суете, страдает - богатство, стало быть, наживает. А разбогатеет - страдает, что лишится он этого богатства, днями и ночами не спит - переживает. И ведь всё равно лишится когда-нибудь - украдут его накопления, либо отберут, либо отлучат от них за то, что неумело поворовывал. Не сам проваландает богатство, так дети его всё прахом пустят, когда он в иной мир уйдёт... голеньким, как и пришёл голеньким. Это уж как пить дать. Вот и страдает он. А уже в преисподнюю-то при жизни попал. В её темноте страховитой и шарашится. Радость у него минутная - когда в дом ненужнятину какую приволочёт. Да и не радость это, а алчность подкормленная.