Однажды мне привиделся человек в обтрёпанном старом пальто, который идёт по узкому, напоминающему ущелье проходу между двумя домами, склонив голову и стараясь не наступать в лужи. Шляпу он держит в руке и можно разглядеть, что он довольно стар и измучен, но всё-таки ещё весьма крепок и уверенно держится за своё обычное дело. Нельзя сказать, насколько это дело легально, но очень похоже, что оно принесло ему какие-то сбережения и впридачу окончательно разочаровало во всём, что как-то связано с человеком.
За проулком - тесный дворик, стиснутый домами, заборами и, словно куполом, накрытый тенью громадного раскидистого каштана - каштан этот, разумеется, не благородный, а конский, с зелёными плодами и крупными несъедобными ядрами/ Много лет спустя их будут высаживать в больших городах, чтобы очистить воздух от выхлопных газов.
На каштане, в листве, куда можно вскарабкаться по небольшой лесенке, живёт хозяин двора, которому и принадлежат все окрестности. Он помешан на химии и уже почти не спускается на землю. Весь двор - собственность этого странного высохшего человечка, в том числе и маленькая красного кирпича халупка, где ютится наш герой. Внутри халупки одна-единственная комната с тусклым окошечком, столом и кроватью; по размерам она едва ли больше тюремной камеры. Там наш герой ужинает и спит, даже во сне не переставая обдумывать какие-то детали очередной сделки. Покупателей и посредников не принимает в своём доме никогда.
Соседи ему незнакомы, с ними он только здоровается. В двухэтажном доме с рухнувшей задней стеной живёт вдова каменщика с двумя сыновьями, шестнадцати и восемнадцати лет. В сарайчике (в деревнях такие стоят на каждом подворье; крестьяне складывают туда косы) - крошечный старикашка, вечно бурчащий о каких-то сокровищах и при этом исправно вносивший за аренду. Дальше, в другой половинке двора, позади двух сдвинутых сарайчиков, куда уже не доходит тень каштана и дома понарядней, низкорослая голосистая девица из оперы снимает один этаж двухэтажного особнячка с мозаикой возле входа. Особой известности она не стяжала, поёт исключительно в хоре, а чаще просто танцует вместе с полусотней друг Пастушек и Горожанок. Любит печёную картошку и сама же её и выращивает в бывшем цветочном вазоне. По поводу цветов говорит, что "глаза я накормлю и на работе". К тому же весьма гордится своей независимостью и нередко спала на полу, уступив кровать подруге, которую опять выгнал любовник.
Прочих обитателей (иные из них заселялись только на неделю-другую) можно даже и не пытаться запомнить, потому что на самом-то деле дворик самый обычный и вокруг можно увидеть не меньше полусотни таких двориков, столпившихся в целый райончик, не имеющий, впрочем, общепризнанного названия. Трущобным, кстати, его не считают. Это так, преддверие, нечто вроде трамплина, крошечный закуток для тех, кто приехал завоёвывать город, но не скопил пока на собственное жильё. Двор с Каштаном считается здесь одним из самых дешёвых и непрезентабельных, даже старенький доходный дом на другой стороне улицы выглядит по сравнению с ним весьма франтоватым и зажиточным.
Нашего героя, однако, престиж интересует мало - его дела лежат в одной плоскости, жильё в другой, еда в третьей, а сам он не существуют уже нигде, наглухо завёрнутый в одну и ту же утомительную паутину повседневных тревог и привычек. Сорок лет жизни - достаточны срок, чтобы больше ни на что не надеяться. Но в тот момент, когда он мне привиделся, над ним всё-таки сгущаются беды и закат, заблудившийся между домами на другой стороне улицы, окатывает его спину и плечи тревожным багровым заревом. И даже там, дома, в знакомой темноте, он чего-то или кого-то боится - кого?
Может, причиной был худой, костлявый и всесильный владелец двора, замкнутый в своём непонятном могуществе, которого все окрестные жители называют Хозяином Большого Каштана?
Очень долго не мог я понять, что за история с ними связана. Мне было, кажется, лет с пятнадцати, когда я впервые увидел всё это и потом ещё много-много раз я представлял се себе этот двор и перебирал его - доска за доской, кирпич за кирпичиком,- но ключ к истории так и не упал в мои ладони. Или может, это история и не про мрачного человека вовсе, а про упорную и негасимую тоску, которая чадит внутри у того, кто живёт на дереве? Ведь только нижняя часть ствола, и упавшие каштаны и листья принадлежат дереву во дворе, в то время как ветки, листья и вид из кроны оно вынуждено делить с точь-в-точь таким же огромным каштаном, который стоит на перекрёстке Лекенаври и Мхорской, возле мясной лавки, участка городской стены и купеческих особняков, примыкающих к Восточному Мосту. Архитектор, восстановивший город после долгой осады, когда все деревья ушли на дрова, а половина домов стояла без крыш и деревянных перегородок (возможно, этим архитектором был Ханемит, ставший потом королевским садовником, тот самый мастер тесла и ножниц, что мог заставить расцвести даже деревянный забор) совместил два дерева, чтобы упростить труд уборщиков - теперь каждую осень созревшие на перекрёстке каштаны и пожухшие листья падали в совсем другое место, причём вместе с кроной пришлось перенести и тень, так что во дворе даже в самые солнечные дни было почти вдвое темнее, чем в любом из соседних.
Дни и ночи, под солнцем и в море огней, созерцал несчастный хозяин кипение чужой жизни: кареты с зеркальными дверками и повозки, что уже сто третий год на ходу, мясников с ножами и носильщиков с тележками, влюблённых, что часами простаивали под деревом, не замечая, что оно не отбрасывает тени, и просто прохожих, которые спешили мимо, неизвестно откуда и неизвестно куда. И он не мог не обнаружить, с какой лёгкостью всё это разнообразие обходится без него. Что бы он не делал, какой бы суп за ужином не ел и сколько монет в месяц за любой из своих домиков не назначил, на другом конце города всё так же росло бы дерево, чья листва опадала на его землю. Миру было всё равно, есть ли у него наблюдатели, он тёк по своему собственному руслу, вне зависимости от того, кто на него смотрит.
Случалось, он даже жалел, что не обучен ремеслу художника, ведь можно было бы нарисовать всё, что он здесь видит и притом до дрожи здорово, так, чтобы в картину хотелось, как в окно, выглянуть - и сразу же себя одёргивал и смеялся над этой попыткой поймать форель сачком для ловли бабочек. И то верно, есть ли хоть горсточка смысла в рисовании картины, сама суть которой в том, что она постоянно меняется самым неожиданным образом?
А может, там и не случилось никакой истории, просто сама жизнь текла себе и текла своим чередом, своим руслом? И не была там больше ничего, а была только багровая тревога над домами и холодная тень между двумя стенами, и тесная кровать с клетчатым одеялом, под которую даже сундук не поставишь, и на которой мой первый герой, всегда один, уныло проваливался в недра непролазно-тёмных сновидений?
Поэтому я и составлю его там, где он сейчас, не выяснив даже его имени, а читателю предложу совсем другую, более интересную часть его истории - её название. Ведь если название есть, а самой истории нет, то нужно его куда-нибудь пристроить, чтобы не пропало напрасно.
Вот почему эта книга называется:
ХОЗЯИН БОЛЬШОГО КАШТАНА
Человек в янтаре
I
Рамук из Тощего Леса ("Книга бесконечных теней", глава VIII) утверждает, что Ринавва - единственный человеческий город, который, хоть и стоит на земле, но одновременно принадлежит к царству мёртвых. Возникший на двух границах - земли и моря и Пещер и Поверхности - он выползает на Побережье, словно огромная пёстрая ящерица: вместо челюстей у него Порт, обхвативший глубокую и уютную гавань, вместо спины - главная улица с двухэтажными домами, а на пологом холме, в подножье которого зияет чёрная нора входа в штольни, вытянулся небольшой хвост из сравнительно недавно, лет двадцать назад, построенных особнячков.
Если смотреть оттуда, кажется, что городок может поместиться у тебя под мышкой, а все его жители знают друг у друга даже ногти на ногах. Но это вовсе не так: даже в те времена, когда новых домиков не было, страшные ринаввские истории ходили по всему континенту, достигая самой Маджолвы, и не одна армия делала здоровенный крюк, лишь бы не приближаться к её стенам из узорчатого песчаника. Совсем нестоличная (Ринавва приписана к Прибрежному Наместничеству), она прячет в каменных карманах извилистых улиц целые пригоршни загадочных историй и совпадений.
Правда ли, что под таверной "Мокрый Кабан" зарыт в землю огромный якорь со стародавнего пиратского брига? Что камни для набережной добывали на одном из Седых Островов, который ушёл под воду, как только строительство было закончено? Что двести лет назад один рыбак нашёл во рту у пойманной ставриды золотую монету, на которой был изображён он сам? Ответов не существует. Каждый житель сам решает, верить легендам или сочинить свою собственную.
Таллукер был сыном того самого купца, что перевозил камни для городской набережной. Когда отец пропал в джунглях Кипящего Берега, оставив вдове большой дом, стабильный доход и уважение всего города, он уже второй год ходил в школу при Канцелярии, упражняясь в лтаморском, юриспруденции, точных науках и каллиграфии. Учёба у него шла хорошо, поведение было примерным, а лицо таким грустным, что учителя забывали его похвалить, а перечисляя лучших учеников, называли вторым или третьим.
Близких друзей у него не было, как не было и тайн от родителей - каждый вечер он возвращался из школы, обедал в огромной столовой с расшитыми драпировками и окном, занимавшем целую стену, потом отправлялся в свою комнату, выходившую окнами в сад и до ужина занимался, углубляя то, что знал и дополняя это тем, что было написано только в книгах.
Геометрию, географию и историю он знал так, что мог бы надиктовать по памяти учебник, а на лтаморском готов был составить любое письмо, поздравление или завещание - при условии, что ему будет, что и кому завещать. После ужина он немного читал - от отцовских должников ему осталась порядочная библиотека - а потом ложился в кровать и моментально проваливался в сон, словно в чёрную яму. Снов, почти целиком копировавших его обычную жизнь, он не запоминал и потому часто в них путался: должно быть, две трети событий, которые он мог вспомнить, произошли с ним именно во сне.
Праздничные дни означали визит в Храм Воды. Мать просила помощи и поддержки; Таллукер шептал положенные слова и смотрел, как бежит вода по цветным камушкам на алтаре. Богов он боялся, они были большие и непонятные, словно ветер или море: и даже в легендах появлялись неохотно, словно из жалости к беспомощному человеку, который за завтрашний день поручиться не может, не говоря уже про день вчерашний.
После пропажи отца внешне он почти не изменился: всё так же сидел на занятиях и безукоризненно отвечал, когда его спрашивали, но дома уже не занимался, а просто лежал на кровати и считал щелчки ножниц в саду. Спустя два месяца всё прошло, он продолжал свои штудии, словно надеялся опять нырнуть в ту же самую реку, и даже когда полутора годами позже отец нашёлся и вернулся, разбогатевший вдвое и с отметинами на лице, какие островные племена ставят прошедшему на испытания воина, Таллукер не изменился, отражая внешний мир не лучше, чем разбитое зеркало. А ведь даже отец за это время стал другим: его огромные плечи, казалось, того и гляди разорвут рубашку, а в голове клокотали идеи насчёт торговых факторий, добычи изумрудов и целых садах редких фруктов, ни цветом, ни формой не похожие на те, что продавались в городе. Спустя всего месяц отец организовал ещё одну экспедицию, теперь уже на трёх кораблях, с уставным фондом, вдвое превышавшим годовой доход городского казначейства. Успехам сына он очень радовался, хоть их и не понимал, и даже верил, что Таллукер пойдёт дальше чем он, пусть даже и по другой дороге. И вот он снова исчез, но отсутствие теперь было не пугающим, а уютным, словно нагретое кресло, которое ждёт хозяина.
В год сдачи экзамена (экзамен приходился на лето и его всегда сдавали в День Совы, когда даже звёзды не смотрят на землю) Таллукеру исполнилось шестнадцать. Все сведенья о его внешнем виде можно почерпнуть из "Записей о Предварительном (Пробном) Экзамене" - существовал ещё и такой, за месяц до основного и по тем же предметам; провалившийся на нём ученик доучивался ещё год и за удвоенную плату.
Это был сухощавый паренёк среднего роста, с впалой грудью и глазами, цвет которых не помнила даже мать, в неизменно-чёрной ученической хламиде до пяток и с волосами, укороченными, по тогдашней моде, до плеч. Правая рука, всегда перепачканная чернилами, напоминала лапу леопарда, а на левой можно было разглядеть шрам, полученный, похоже, во сне. Говорил он громко и словно бы сам для себя, а ещё не любил виноград, потому что его мало есть - нужно ещё и выплёвывать косточки.
День предварительного экзамена был солнечный и тихий, какие только на картинках рисовать. Осушив за завтраком кувшин молока (вино ему не наливали) Таллукер вышел через дверцу в воротах и зашагал вниз по улице: в одной руке бумага, а в другой - сундучок с письменными принадлежностями. На нарядном Кедровом мосту он посторонился, пропуская телегу с углём, и успел заметить, как по дну реки скользнула рыбка с крошечными плавничками цвета киновари. "Рыбка-Красные Плавники" подумал он по-лтаморски, и сразу почувствовал себя уверенней.
Дальше спуск шёл по ступенчатой аллейке, обсаженной молодыми каштанами; в самом низу, возле выложенного камнем фонтанчика, Таллукер всегда замедлял шаг, словно боялся кого-то обидеть. Здесь, в тесном закутке главной Улицы, Порт, Главная и окраины перетекали друг в друга свободно, словно воды одной реки - напротив поднимался красный куб Уездной Канцелярии, двумя кварталами влево начинался Морской Рынок, а из-под холма, тихо-тихо, словно заболоченный ручеёк, полный тины и сонных лягушек, выбирались чумазые хижинки окраины, отродясь не наблюдавшие даже отблеска хоть какой-нибудь планировки, с изодранной одеждой на верёвках и замшелыми крышами, надвинутыми на самые окна. Истории про них ходили самые найжутчайшие, туда даже стража редко заглядывала, но сейчас, в тепле полуденного солнца, там нельзя было разглядеть ни страшного, ни интересного. Халупки себе и халупки, запущенные и на редкость безлюдные, с редкими огородиками и тесными загонами, в которых обитают, наверное, мелкие чумазые кролики. Здесь никогда ничего не менялось, даже ветер щадил эти ветхие деревяшки, а тоненькие деревца за шесть лет его учёбы так и не выросли и всё так же виновато глядели ему вслед, словно изменяясь за собственную никчёмность.
В этот день, однако, кое-что было другим. Скамеечка возле фонтана, перекошенная так, что на неё было страшно взглянуть, больше не пустовала: на ней, поджав ноги и наклонив голову, устроилась зеленоглазая русоволосая девушка в потрёпанном платье с пионами. Ноги у девушки были босые, а на упругой груди угадывалось ожерелье, непонятно почему спрятанное под платьем.
- Ты из школяров, да?- заметила она, немного заглатывая в нос открытые гласные. Таллукеру невольно вспомнился лтаморский, где такое глотание было одним из самых сложных правил.
- Да, я в школе учусь. Я как раз туда иду,- он хотел добавить ещё слов, но обнаружил, что в голове пусто.
- Здорово тебе. С утра - и сразу умнеешь. Я Янтарь,- она поднялась и хлопнула по ладони его правой руки - старое-старое приветствие времён неизвестно каких,- А тебя как зовут?
- Таллукер.
- Хорошее имя. Ты спешишь, я вижу? Ладно, ничего, потом увидимся.
И исчезла между хижин. Таллукер смотрел ей вслед и чувствовал, что его сердца почему-то поднялось вверх и стучит теперь уже в горле.
Стряхнув оцепенение, он продолжил путь, довольно безуспешно пытаясь прикинуть, сколько времени он потерял на разговоре. Городские часы он видел, но почему-то не мог представить на них время начала экзамена; более того, иногда ему казалось, что циферблат подмигивает ему и что-то бормочет сквозь усы-стрелки.
В школе он застал полный коридор чёрных накидок и кто-то утешительно похлопал его по спине: экзамен только-только начался и он уже успел упустить свою очередь и теперь пойдёт последним. Таллукер не возражал и уселся на пустой бочонок, где и просидел всё положенное время, выводя на промокашке угольком чьи-то незнакомые лица.
В комнате где бесчисленные ответы и бескрайнее утомление уже давно пропитали стены и пол, он поймал ушами вопрос, закрыл глаза, набрал побольше воздуха, стал отвечать одной огромной фразой - и примерно к середине её услышал, что вопрос закрыт и теперь можно перейти к каллиграфии.
После письменного задания и ещё двух вопросов обнаружилось, что он знает предмет лучше всех.
II
Вернувшись домой после пробного экзамена, Таллукер запил обед водой и лёг с закрытыми глазами в на кровать, слишком взбудораженный, чтобы уснуть. Потом рассказал матери о своём успехе, выслушал все положенные поздравления и отправился готовиться дальше.
Но дело почему-то разладилось. Нет, слова были знакомые и части речи сидели все на своих местах, но ближе к вечеру, когда рыжее солнце запуталось в ветках росшей в саду акации, он вдруг обнаружил, что смотрит в окно чаще, чем в книгу, а вместо того, чтобы переворачивать страницы, уже неизвестно сколько времени пытается перевести на лтаморский "зелёные глаза и русые волосы". Грамматика была ясна, но слов под рукой не было и поэтому казалось, что лтаморского он не знает, а всю жизнь учил какой-то другой язык, совершенно не на что не пригодный.
Таллукер отложил перо и решил выйти в сад - вдруг вкус знакомого воздуха вернёт его мысли на место? На глаза попался лтаморский словарь цвета нового кирпича, но искать и выяснять не хотелось. В голове зудело; казалось, она забита шелухой от тыквенных семечек. До ужаса хотелось проветриться.
В саду не оказалось никого, только из кухни доносились осколки голосов и звон посуды. Таллукер прошёл сначала по одной, потом по другой дорожке и только сейчас понял, какой сад маленький и насколько похож формой на "имзу" - последнюю букву лтаморского алфавита, которая использовалась только в конце существительных, чтобы показать их неодушевлённость. Остановившись перед калиткой (замок был в форме морды муравьеда, причём запирался он на язык), Таллукер долго-долго рассматривал засохший цветок, а потом распахнул дверь и оказался снаружи.
Улицы были по-вечернему безлюдны: только кошки крались в сырых тенях и пёстрые воробышки порхали по заборам, выискивая кучи свежего навоза. Когда он шёл, мостовая подавалась то вверх, то вниз, словно спина опечаленного слона, а потом вдруг оборвалась перед полоской кустов и пологим песчаным склоном, перетекавшим в огромный пустынный пляж. Город закончился, дальше было только море: огромное, медно-рыжее, оно полыхало вместе с закатом, медленно-медленно растворяя в себе тяжёлое золотистое солнце. Песок ещё хранил тепло, он ласкал ноги, и в голову забрела мысль, что здесь, наверное, можно и спать - не так, конечно, сухо, как в кровати, но почти так же мягко и уютно.
Он довольно долго так простоял, оцепеневший, среди песка и чёрных водорослей и ветер трепал его чёрную накидку, а потом где-то на краю слуха зашлёпали босые ноги, и его кто-то окликнул - без слов, одним голосом.
Девушка - та самая, зеленоглазая и русоволосая - шла к нему по кромке прибоя, оставляя зыбкие следы, которые тут же слизывали волны. Платья с пионами на ней больше не было, мокрые волосы разметались по плечам и груди, словно диковинная узорная роспись, а из одежды осталось только ожерелье из янтаря. Крупные, дымчато-тёмные, цвета пива камни были нанизаны на простую верёвочку, какими связывают мешки или доски. Солнце, запутавшись в них, лежало на коже медово-жёлтыми пятнышками.
- Привет,- сказала она, остановившись в двух шагах и закрыв спиной солнце,- А я и не знала, что ты тоже здесь купаешься.
- Нет. Я... нет,- Таллукер попытался подобрать нужное слово, но вдруг сообразил, что девушка понимает и так,- Я здесь первый раз в жизни, да, честно. Здесь...- он ещё раз задумался,- Здесь красиво. Я никогда не видел... ну, ничего такого.
- Ты много чего ещё не видел,- девушка зацепила пальцами ноги и подняла какой-то камешек,- И много чего не видишь. На, держи - это мой тёзка.
Камешек янтаря был точь-в-точь такой же, как те, что на её ожерелье и тёплый-тёплый - Таллукер так и не понял, от руки или от песка. Если сжать его рукой, казалось, что камешек живой, он дышит и ворочается во сне. Таллукер пригляделся к золотым искоркам, а когда смог оторвать взгляд, оказалось, что девушки больше нет. Таллукер посмотрел в море, на пляж - и там, и там было пусто - и стал карабкаться обратно, так ни разу и не оглянувшись. Янтарь остался в руке; опустить его в карман почему-то казалось кощунством.
Когда он пробрался в калитку и ступил на дорожку, выложенную восьмицветными терракотовыми треугольниками, солнце скрылось совсем. Небо потемнело, город оделся огнями фонарей и фонариков, а столовом павильоне уже расставляли посуду для торжественного ужина. Таллукер забрался в свою спальню через окно и успел сесть за стол за мгновение до того, как его позвали ужинать.
- Я иду,- сказал он, заталкивая камешек в подставку чернильницы. Потом немного посидел, разглядывая так и неоткрытый словарь, погасил лампу и побрёл на кухню, абсолютно запутавшись в паутине собственных мыслей. Голова полыхала, всё в животе ходило ходуном, а перед глазами плясала какая-то чушь.
Ужин оказался роскошным, с ароматным мясом в белом соусе, сыром, перемешанным с сочными шкварками, зеленью, хрустящими пирожками с нежной начинкой, серебряной посудой и скатертью, которую доставали из сундука раз в сорок лет. Таллукер сидел во главе стола, по левую руку от матери, дальше была тётка, которая, оказывается, приехала сегодня в полдень, ещё одна тётка, жившая на другом конце города, её муж с ухоженной бородой и сросшимися бровями, ещё какие-то люди, наперебой поздравлявшие его и пророчившие славное будущее... Таллукер кивал, улыбался, чувствуя, что губы бледные и улыбка получается постной, а сам тем временем обнаружил, что язык, на котором к нему обращались, был ему ничуть не понятней и не удобней лтаморского.
Сидя над тарелкой, он наблюдал за мошками, кружившими вокруг завёрнутого в бумагу фонарика. Пища с трудом ворочалась во рту, словно и она была на незнакомом языке, а уши раз и за разом жевали рассказ Тамокни - этот Тамокни года два учился в одном классе с Таллукером, сын ювелира, отличник, отчисленный за что-то развратное. Рассказ касался классификации морских янтарей
Оказывается, их разделяют на пять видов. Первым был Молочный - белый и непрозрачный, похожий на стеклянную форму, залитую белой водой; этот камень совсем прост и привычен, словно чашка коровьего молока и годен на что угодно. Вторым - Солёный, прозрачный и сверкающий, пахнущий морем, с оттенком лёгким и свободным, как воздух; пригодный на правильную геометрию подставочек, шаров и пирамидок. Дальше шли Лимонный - золотистый с зеленью и идеально круглый: незаменимый на ожерелья и кольца и сам себе на уме - и Медовый - сочный и яркий, годный на шкатулки, фигурки и подарки любовницам. Замыкал процессию морских чудес янтарь Имбирный или Горький - космически-тёмный, с крошечными искорками и такими насекомыми внутри, каких не встретишь даже во сне. От Горького пахнет всем сразу, он то тяжёлый, то лёгкий, не похож цветом ни на смолу, ни на песок, ни на древесину, почти не бывает правильной формы, и происходит, как предполагают, от упавших в море осколков звёзд.
Камушек, который дала ему девушка, был, видимо, горьким - пробуя жаркое, Таллукер даже ощутил его вкус, - и почти полностью отбивал аппетит. Есть не хотелось совсем, стол казался огромным невспаханным полем. Когда подали зелёное вино в небольших кувшинчиках, Таллукер попросился к себе - всё вокруг казалось вырезанным их бумаги, а к горлу подкрадывалась тошнота.
В спальне он долго смотрел в темноту, на ощупь пробираясь среди скачущих мыслей, а потом, не глядя, вытащил камешек, прильнул к нему губами и очень осторожно лизнул языком.
Камешек был ещё теплым.
III
В день экзамена мать вытряхнула из мешочка на его поясе все монеты, которые он не тратил, и насыпала туда на счастье морских камушков. Где-то в течение недели должен был вернуться отец, так что всё предвещало праздник. Попутно принесли письмо - в дом одного из компаньонов отца вернулись на каникулы две дочери, жившие в столичном пансионе: их мать очень интересовалась успехами Таллукера и просила разрешения захватить их с собой на торжественный ужин. Таллукер последней новости не воспринял: она прошла мимо него, словно мышь и сразу же юркнула в норку.
Гардероб сменился, теперь он выглядел скорее праздничным. Накидка была тонкого сукна и с серебряным воротником, новеньким-новеньким, не успевшим ещё потемнеть от солёного ветра. Пояс был тот самый, который молодой отец одевал на танцы, а на голову - лёгкая повязка. Даже сандалии были новые, из самой лучшей кожи, ещё не привыкшей что ей пользуется кто-то другой. Вот почему даже знакомые ступеньки аллеи показались ему редкостно неудобными.
Янтарь сидела на том же месте, но это не было повторением - словно птица, она, казалось, того и гляди вспорхнёт с шаткой скамеечки. Платье на ней было прежнее, оно совсем не обтрепалось, но не стало и чище.
- А ты как на свадьбу одет,- заметила она и подошла поближе, сверкая глазами из-под спутанных волос.
- Экзамен,- только и сказал Таллукер,- У меня экзамен сегодня.
- Кстати, камешек, который я тебе подарила - он у тебя с собой? Я ведь и не рассмотрела его толком.
- Он... нет, не с собой,- Таллукер схватился за мешочек, но вспомнил, что оставил камешек в тайнике,- Я потом принесу, если надо.
- Не стоит, у меня ещё есть. Пошли, посмотришь,- она схватила его руку и потащила куда-то за хижины, где под ногами хлюпала земля, и пахло почему-то вяленой рыбой. Остановившись возле заборчика, ограждавшего невесть что, Янтарь повернулась к нему лицом (губы - чайно-тёмные, намазанные, как небогатых мещанок, соком леопардового дерева вместо помады), обхватила его плечи ладонями и прижала губы к губам.
Так Таллукер в третий раз почувствовал этот вкус - вкус морских глубин, которые человек некогда не попробует. Он попытался отстраниться и вместе с тем хотел подождать ещё чуть-чуть, чтобы получше распробовать, а море зашумело уже и в ушах и весь мир качался, словно палуба в шторм - а руки течения опять волокли его среди рифов и топких заводей, не понимающего уже...
Потом была комнатка - видимо, в одной из этих хижинок - полупустая, с пучками сохнущих водорослей на стенах, глиняной лампой на полу и дверным проёмом без двери, выходившим прямо во дворик. Он на лежанке, а Янтарь раздевается, стаскивая через голову платье. Под платьем - точь-в-точь то же, что и на пляже, и даже в камешках мерцают точь-в-точь такие же огоньки, а потом она помогает раздеться ему, стаскивает пояс и повязку, открывая голову ветру, выбрасывает прочь сандалии, за каждую из которых можно купить десять таких домиков и берётся теперь за накидку, а Таллукер только помогает, облизывая пересохшие губы. Снова объятия и поцелуй; ему кажется, что в глотку потекла морская вода, а она уже отбросила накидку прочь и стоит теперь над ним на четвереньках, похожая на последнюю, самую сильную волну. "Она ведь одного со мной возраста",- думает Таллукер и выпускает мысль прочь вместе с выдохом.
- Не бойся, если не умеешь,- шепчет она в ухо и больше всего хочется, чтобы губы задевали щеку,- Море забирает только неумелых мореходов.
А потом она опустилась и он поплыл сквозь локти и колени, вдыхая, выдыхая, но не пытаясь бороться с течением. Лежанка была тесновата для любви, он чувствовал, что места не хватает, но не мог оторваться от губ и всплыть из огня, который легко и быстро пожирал любое неудобство. Это была добровольная борьба, горячий заплыв в тяжёлой морской воде и он с удивлением обнаружил, что не только возраст, но и рост неё совершенно такой же, словно они были нарочно так собраны, чтобы осознать, что родились в один день. А потом, когда часть, знакомая ему по снам, закончилась и пошла другая, пряная и незнакомая, он почувствовал, что теряет власть над всем - сами его мысли таяли и текли в незнакомом водовороте, а хижина словно вращалась вокруг своей оси, неторопливо покачиваясь на волнах прилива.
После он снова лежал, уже один, а она, окатив себя из ведра прямо на пол, пила из кувшина и с каждым глотком её груди вздрагивали, словно принимая и свою долю. Потом она предложила кувшин и ему, но там оказалась не вода, а вино, мутное и кружащее голову, от какого даже из носа начинает пахнуть, а она натянула всё-таки платье, плотно облепившее вспотевшее тело, и ушла куда-то наружу, а потом ночь, и свечи на полу, и маслины с косточками, которые положено плевать прямо во двор, и снова ожерелье, но теперь уже луна играет на нём и искорки становятся совсем крошечные, словно пылинки серебра на верстаке ювелира. Теперь волны подкатывали прямо к голове и Таллукер помогал им, понимая, что Янтарь тоже должна что-то чувствовать, потому он ей что-то шептал, обещал, доказывал... потом опять был полдень и на этом месте Таллукер запутался окончательно.
Всё вокруг расклеилось и потекло, как узоры в тающем калейдоскопе. Дни и ночи перемешались, словно карты в колоде; бывало, они сменяли друг друга так быстро, что только мельтешили за окном, накатываясь и пропадая, как промелькнувшая мимо телега. Случались дожди; по стенам бежала вода, а они лежали рядом, и её ладонь лежала у него на груди, словно огромный и тёплый паук, а потом снова было солнечно, и полоса золотого света окатывала лежанку теплом.
Нужду они справляли сразу возле выхода, в небольшой потёрханной будочке со скрипучими петлями и крошечным глазком, который в круговерти дней и ночей словно подмигивали, а за ней, притулился, похоже, чей-то крольчатник. Кроликов там давно не было, только белая тряпка сохла на окне, и паук плёл рядом кружева мохнатой паутины. А потом снова была хижина и янтарный, морской, звёздный огонь, пробирающий до загривка и мешающий часы в пряное, перебродившее варево.
IV
Однажды он проснулся один. Стоял головокружительно жаркий полдень, лежанка высохла так, что хрустела, как хворост, а на землю было страшно ступить босой пяткой. Пошатываясь, он вышел во дворик, сощурил глаза и почувствовал, как тепло облегает его, словно мантия. Он решил всё-таки одеться и вернулся назад, в сухую тень, нащупал скомканную накидку, что-то из белья и пояс с мешочком, так и не тронутым и по-прежнему набитым морскими камушками. Пояс он одевать не стал, разыскивать сандалии - тоже; просто натянул накидку поверх нижней рубашки и вышел, жадно ступая босыми ногами. В дворике не было ничего примечательного, только трава росла из-под нужника (а когда-то он был уверен, что обитатели халупок делают прямо в яму...); справа был проход с заборчиком, давным-давно заблудившимся среди кустарников. Туда и направился, можно сказать, наобум: мимо перекошенного столба и двух заборов с вычерненными временем досками, ещё хижинки, и ещё хижинки - на пустырь, где бурчала и фыркала чумазая, неопрятная кузница.
Наконец, вышел к стене - длинной-длинной, от горизонта до горизонта, из белого кирпича, покрытого полуосыпавшейся штукатуркой. Стена была невысокая, примерно в полтора человеческих роста; во многих местах она до того обрушилась и осела, что можно было разглядеть и ту сторону.
Он прильнул к проёму и увидел бесконечную заболоченную равнину без единого деревца, поросшую хвощами и папоротниками. Дух от неё шёл гнилой и тяжёлый, словно из заросшего тиной омута. Почему-то казалось, что он здесь уже был, даже просыпался как-то в точно такой же жаркий полдень, прямо на горячих кирпичах стены и долго-долго тряс головой, пытаясь понять, как занесло его на эту странную границу. Нужно было срочно у кого-то спросить, узнать, выяснить, как такое могло быть - с этой мыслью он обернулся, уже открыв для верности рот... и внезапно увидел Янтарь. Она стояла у него за спиной, и её ожерелье сверкало теперь поверх платья.
- Гуляешь?
- Да. Послушай, что это у вас здесь?..
- Это стена. Пошли, нам пора обедать.
За обед успело смениться три ночи - Таллукер и сам не понимал, как так может быть и всё порывался выйти во двор и проверить, но воспитанность не позволяла - и, таким образом, обед трижды превращался в завтрак, себя и ужин.
Потом выпала ночь длиной в три обычные ночи. Девушка зажгла светильник - огонёк горел, словно в янтарном плафоне - и Таллукеру, словно сквозь туман, вспомнились ночные лтаморские бдения. Пришла мысль, что зря он учил, наверное, этот язык, похожий на плетёную корзину, хитро сделанную, но пустую внутри - всё равно ни один народ на нём не говорит и даже буквы не подходят к другим языкам, словно чураясь и считая их недостаточно важными.
- Ты знаешь лтаморский язык?- спросил он, с трудом выводя каждый звук.
- Не надо,- ответила она на обычном.
- Что не надо?
- Ты не должен спрашивать или спорить. Только чувствуй.
Но какое-то лтаморское слово всё-таки плясало у него на языке, поджидая удобного мига, чтобы прыгнуть наружу. Тогда Янтарь достала его поцелуем, а потом погасила светильник.
Ночи были похожи на бездонные бочки. Иногда в самый разгар любовной игры он слышал шум дождя и пытался попадать под его ритм, пока наконец не обнаружил, что Янтарь следовала тому же ритму с самого начала. Потом он научился и ритму тишины, этой особенной медлительности послеполуденных часов - в их тёплой и тягучей патоке можно разговаривать, только не сообщая друг другу ничего нового. Временем страсти был вечер, когда закатное небо оставляло только соблазнительные округлые контуры, а время невинности приходилось наутро, когда телесный голод просит лёгкого завтрака. Потом вдруг падало время дождей, по закоулкам бродили голодные ветры и низкорослые хижинки трепетали, озябнув; он сидели возле очага, накрывшись одним одеялом и он чувствовал её тёплое раздетое тело, даже не касаясь его руками. Иногда она перебирала ему волосы, а он смотрел её в глаза и думал, что в этой скачке дней и ночей ни у него, ни у неё даже волосы не отрастают - и это сейчас, когда стало уже совсем холодно, и он переделал одеяло в занавеску и накрыл какой-то тканью все стены, чтобы не уходило тепло, а найденную возле давнишней кузницы трубу приспособил под дымоход. Оказалось, что хижина великолепно ориентирована - даже в самые холодные дни она прогревалась так, что можно было спать без одеяла и видеть отблеск огня на себе и на ней.
Сколько было таких сезонов, он не помнил, как не помнил, какие из них ему только приснились.
V
Как-то раз, в один из мелких дождливых дней, когда Янтарь в очередной раз исчезла, он прибирался в комнате и наткнулся на прислонённый к стене свиток туго скрученной бумаги. Сперва Таллукер его просто не узнал, потом по голове пронеслась тень слабого-слабого воспоминания о сундучке и экзамене. Скорее по привычке он развернул свиток и увидел, что наружный лист пожелтел, а всё, что было внутри, сгнило и расползлось на кусочки. Неизвестно, сколько простоял он, прислонённым, и в каждый дождливый день по стене, как по желобу, стекала в него вода.
Таллукер бросился искать сундучок и обнаружил его возле изголовья - подржавевший, сырой, и всё-таки сохранившийся. Даже перья были на месте, обросшие космами пушистой белой пыли.
Таллукер перепугался до самых кончиков ног и бросился искать одежду. Самым мучительным было то, что он никак не мог подсчитать, сколько времени оставалось до экзамена и на какую его часть он опоздал. Выходило то больше, то меньше; к тому же, он уже давно и совершенно позабыл всё, что знал насчёт апелляций и переэкзаменовок. В последний момент обнаружив сандалии (они лежали среди дров и вечером могли пойти на растопку), он пригладил волосы и опрометью бросился прочь, на ходу повторяя лтаморские глаголы и даже не пытаясь запомнить дорогу.
Сперва было тесно, казалось, что кривые переулки водят его кругами, но потом халупки расступились, и он выбежал к тому самому фонтанчику, где они встретились в первый раз. Фонтанчик был сух, огромный серый булыжник лежал на дне и медленно темнел под каплями холодного дождя - Таллукер механически перевёл эту фразу и что есть духу побежал в сторону школы. Тут же, словно подстраиваясь, усилился дождь, он тоже уже не шёл, а бежал, топоча тысячами громадных капель.
Возле школы его окатило ливнем. Таллукер выдохнул, замер, опираясь рукой на столб возле крыльца. Хорошенько прочувствовал, как по вискам побежали струйки холодной воды и только тогда взошёл по ступеням. Но двери не оказалось - вместо неё зиял пустой проём, точь-в-точь такой, какой был в его хижине. А внутри, за обглоданными временем стенами из белого кирпича с осыпавшейся штукатуркой вставали кусты и деревья, трепещущие под дождём. Крыши давно уже не было, парты, деревянный пол и скамеечки исчезли, смешавшись с землёй и то, что осталось, походило скорее на сад, чем на школу.
Не переставая сжимать сундучок, Таллукер спустился с крыльца и пошёл вниз по улице, пожирая глазами всё вокруг. Только сейчас он заметил, что от домов уцелело ещё меньше, чем от школы, их садики заросли пышными сорными травами, а в коробках бывших комнат поднимались липы и акации. От рынка не осталась и следа, второй фонтан, на Боковой Площади, пророс частоколом травинок, а склады и бараки порта попросту исчезли - там поднимался лес и одиноко-одиноко белел между стволов крохотный кусочек Таможни. А потом он вышел на тот самый пляж, где встретил когда-то Янтарь.
Пляж был сер и бесприютен; море, исхлёстанное дождём, утробно рычало, выгрызаясь в полоску отлива. Немного поодаль, на невесть откуда взявшимся зелёном холмике, стояли четыре палатки, удачно укрытые под тополями.
Таллукер зашагал к ним, с трудом пробираясь сквозь раскисший песок. Спешка прошла, её сменило что-то другое, очень грустное и незнакомое, а голова даже и не пыталась объяснить или сплести правдоподобную гипотезу - теперь он был способен только смотреть во все глаза и фиксировать с предельной точностью. Он словно смотрел на себя со стороны и никак не мог решить, нравится ли ему это зрелище.
Шагах в четырёх до палатки он на одного из обитателей - человек в ни на что не похожей одежде с лицом, немножко сходным с лицами аборигенов Калурры, выбрался под дождь, чтобы навестить кусты по малой нужде. Застёгивая штаны, он обернулся и только тогда увидел Таллукера.
- Ох, не хрена же себе!- изрёк незнакомец.- Ох, и не хрена же себе!!!
И сломя голову понёсся к лагерю, стал кого-то звать, кричать, тормошить, и очень скоро из палаток появились ещё люди, а потом и ещё, и ещё, причём многие жевали обед. Они обступили Таллукера со всех сторон, расспрашивали, спорили между собой, измеряли ширину плеч, щёлкали в лицо какой-то серебристой шкатулочкой... кто-то пробовал на ощупь ткань накидки и громогласно объявлял, что ткань подлинная, сейчас таких больше не делают... а Таллукер только стоял, молчал и смотрел.
Нет, он понимал их слова, но не понимал другого, куда более важного - почему эти незнакомые люди в незнакомой одежде говорят на наичистейшем лтаморском наречии?..
Будённый Двадцать Шестой
Рассказ для В. Г.
В этих горах вчера затонул
знаменитый крейсер "Мангуст".
Разлёгся среди песчаных акул,
зацепившись кормою за куст.
Небо над ним, словно земля.
Дождь сухой, как песок.
Ни крошки воды, ни капли огня, -
насухо крейсер промок.
Ожил со смертью его капитан,
кингстоны плотно открыл,
к сухопутным портам неведомых стран,
якорь спуская, отплыл.
Подземные тучи с песчаных болот
деревянные камни несут.
А мимо них крейсер, зоркий, как крот,
неподвижный проложит маршрут.
На развалинах древней автостоянки в сером бетонном сарае, похожем на громадную шершавую жабу, жил Будённый Двадцать Шестой. Стоянка была совсем небольшая - просто закуток за магазинами, куда может примоститься несколько грузовиков, и машина на ней уцелела только одна - заляпанный ржавчиной белый "Опель" без двух стёкол и колеса. Каждую ночь, когда небо краснело, словно раскалённый медный лист, и далеко-далеко в тучах вспыхивала лампочка луны, ржавое брюхо "Опеля" ворчало, фыркало, подвывало и багровело огнём: Эразм занимался механикой.
Под утро он выбирался наружу, садился на капот, и, обмахнувшись хвостом, заводил разговоры.
- Что ты чувствуешь?- вопрошает он,- Что там у тебя в датчиках? Конец света? Птички? Змейки? Грызуны?
- Масло,- отвечает Будённый, лязгая и поднимаясь во весь рост,- на исходе. И маслёнка сухая. Масло...
Эразм кривит морду и начинает ругаться. Нет, ему это уже надоело. Сколько можно, да в конце-то концов, бегать по этому распроклятому городу и искать масло. Что хочет от него, несчастного хорька, эта недоутилизированный автомат с кока-колой? Он - честный и порядочный хорёк, который может вынюхать крысу или голубя, знает трубы и не боится канализации, не говоря уже об особом покровительстве Н., но за каким Парусом обязан он искать масло? У него тысяча запахов и все тошнотворные, оно может быть где угодно и в чём угодно, к нему не везде можно подобраться и набрать, и вообще, если Буденный такой умный, то почему хотя бы не поможет дотащить? Одной канистры хватит на целый год, а Эразм прежде знал целый склад, где было, наверное, с полторы сотни отличных нетронутых канистр первосортного масла...
- Что с ним теперь?
Тени, Тени. Он, конечно, не подбирался близко, потому как ещё не совсем опрокинулся, но видел их так же ясно, как вот этот ободранный флагшток над воротами. Кстати, если Буденный, как он сам выразился, мощнейшая боевая единица, то почему бы ему в кои-то веки не показаться себя на деле?
Ну вот почему?
Будённый молчал. В голове что-то щёлкало, и красные глаза мигали в такт.
- Скоро дожди.
- Да, скоро дожди.
- Что ты скажешь о звёздах. Ты за звёзды или против?
После естественного выброса возмущений и ругани Эразм всё-таки отвечает. Против звёзд он ничего не имеет, тем более что видны они два раза в год. Надоесть не успевает. Если сломается небо, их не будет, но пока всё в порядке.
- Звёзды естественны и ты ничего против. Тени тоже естественны и я тоже ничего против.
- Ты им просто ничего сделать не можешь! Как и я звёздам.
- Неправда. Ты можешь убить звёзды.
- Вот это да! И как?
- Зажги мазут. По небу будет дым. Звёзд не станет.
- Но звёздам-то от этого ничего. Я их уберу, но они останутся.
- Тени - то же самое.
Эразм плюнул и пошёл завтракать. Настроения охотиться не было, пришлось забираться в Ресторацию и вскрыть консервную банку. Банка уже набухла, мясо обросло пушистой плесенью.
Настроение испорчено на весь день.
- Придурок чугунный!- бурчал Эразм,- Совсем уже закоротило. Звёзды убрать, Тени оставить. Придурок!
- Есть много естественных вещей, Эразм. Не только звёзды и люди.
Хорёк ойкнул и посмотрел внизу вверх, как тысячи лет смотрели на человека его предки. Будённый стоял рядом, отбрасывая огромную холодную тень.
- Ничуть не менее естественны Яйца Зябликов. Северный ветер нанесёт сегодня великое множество. На Марб и Моторное. Все крыши будут в Яйцах, сладкий сок потечёт в водосточных трубах и распустится десятками красных травинок возле сломанных лавочек...
Шёрстка зашевелилась, во рту побежала слюна.
- Ты... не обманываешь?- только и смогла выдавить глотка.- Откуда ты знаешь?
- Радиолокация.
Давным-давно у них было пять канистр с маслом. Одна вышла, в другой обнаружилась течь, третьей жили потом целый год. А другие две увёз Буденный - в сырой ненастный день с большим ветром и выстрелами грозы он вдруг встал, погрузил масло в тележку и отбыл куда-то по дребезжащим серым улицам. На возмущённые вопли Эразма, который забился под карданный вал и тихонько дрожал, ответ был только один:
- Радиолокация.
Эразм решил, что так звали богиню, которой поклонялся Будённый. Сам он богам не доверял, считая их слишком независимыми. То ли дело механизм - починил и работает!.. Но Радиолакация была богиня особого сорта, она могла видеть всё, что происходит в воздухе над городом, исправно предсказывала Чёрствые Тучи, Яйца Зябликов и прочие странности, которых немало было и тогда, и теперь. Жертвоприношение окупалось и Эразм, не знавший, какая эта Радиолокация, искренне верил, что в случае чего она примет правильную сторону.
- Так ты принесёшь масло?
- Принесу-принесу!
Эразм отправился в полдень. Фонтан лежал в руинах, из рухнувшего киоска так же как раньше гудело "Всё в пределах нормы". Хорёк неслышно перемахнул на щербатые руины и замелькал к Матусовке.
С Вышки удалось разглядеть дистаю - пока ещё очень далёкую и мутную. Она ещё не добралась до Мирба, но Моторную уже накрыло. По крышам бежали зелёные всполохи - процесс шёл.
До того, как появится лакомство, оставалось ещё часа четыре, и можно было подумать о масле. Особых проблем не намечалось - в районе Осмоса было множество старых двориков с нетронутыми гаражами. Плюс по чистой случайности найденный магазин автозапчастей, небольшой, но многообещающий.
Первым оказался большой кирпичный сарайчик с накрепко заваренной железной дверью. Из чёрного окна разило мучительной вонью. Эразм поостерёгся и нырнул к следующему.
Второй был из железного листа, когда-то красный, а теперь похожий на кубическую карту Марса с огромными морями ржавчины. После недолгих поисков и обнюхиваний под крышей нашлась крошечная отдушина. Хорёк обрадовался сам за себя и юркнул внутрь.
Со всех сторон обрушился вязкий дух старого дерева. Ступать приходилось мягко и осторожно, чтобы не зазанозить лапы. Через пару шагов в бок упёрлась другая доска, а третья заслонила отдушину. Чего-чего, а дерева здесь было много.
Эразм замер, прикрыл лапками глаза и попытался представить, как бы выглядел сарай, если его осветить... или даже нет, освещением тут ничего не добьёшься, тени перепутают всё ещё больше... лучше представить, как оно будет, если изобразить всё на карандашном плане, какие он видел в Полифоническом. Хорёк поджал уши, отвлёкся от всего и принялся строить картину.
Сперва, как обычно, всё расплывалось, мельтешили посторонние образы, но спустя минуту всё было готово. Вариантов вышло два: в первом сарай напоминал склад пиломатериалов, а второй изображал грандиозную и бессмысленную перепутицу из досок и перекладин. Ничего хорошего.
Напоследок Эразм принюхался. Маслом и не пахло. Значит, не стоит и судьбу искушать.
Когда он выскользнул наружу, солнце уже спряталось за дома, и на гаражи наползала сизая тень. Полтора часа, не меньше. Ещё час и тень бы накрыла отдушину, а день пасмурный...
Интересно, почему, когда думаешь, время летит так быстро? Эразм нахмурился и отшвырнул этот вопрос в сторону. Как раз на раздумья времени у него не было. На два гаража ушло почти два часа. Если так будет продолжаться дальше, от Яиц ему достанутся разве что пенки.
Поразмыслив, он решил осмотреть Автосервис. Всё равно придётся изучить, рано или поздно, но придётся. Если там действительно магазин, это сразу решит громадную кучу проблем.
Автосервис прятался в крохотном подвальчике за узорной металлической дверью. Внизу доносилась музыка, но это ничего не значила - за десять лет соседства со "Всем в пределах нормы" привыкаешь ко всему. Может, там был кассетник или даже сидюк - этот и вовсе может играть до скончания века.
Ступени были из сырого цемента, лапы липли, словно на мокром песке. Музыка становилась всё громче, к ней добавились запахи смазки, древней вонючей резины и ещё один, невероятно и неуловимо знакомый. Осторожно переставляя лапы и огибая крошечные мутные лужицы, Эразм добрался до щёлки и заглянул.
Вот она! Огромная, неслыханных размеров канистра, подсвеченная невидимым прожектором, покачивалась под потолком. Словно луна, словно немыслимых размеров плод, вызывающая одно-единственное сомнение - сможет ли он дотащить эдакую громадину до дома? Подвешенная на тонкой верёвочке, она так и просилась в лапы, и казалось просто чудом, что она до сих пор не рухнула под собственной тяжестью.
Так и подмывало прыгнуть прямо сейчас, но он не рискнул - помещения он не знал и был уже недостаточно юн, чтобы летать по незнакомому воздуху. Пол расползался прямо под лапами, пахло недружелюбием. С трудом оторвав взгляд, он осмотрелся.
Форма комнаты была почти прямоугольная и, похоже, слегка менялась с каждым его вздохом - но незначительно, не так, чтобы запутать всерьёз. Один угол был влажным, затопленным, второй пружинил и проваливался, словно некое линолеумное болото. Эразм отступил, вспомнив подвалы. Летать в неизвестность он не любил.
Первый прыжок был пробный и без особой тяги к успеху, просто, чтобы прочувствовать здешний воздух и посадку. Особенно посадку - ведь мы наземные животные. Ещё важно, чтобы канистра не оказалась раскалённой, как солнце или напротив, обжигающе-ледяной, словно сердце холодильника. Такие лучше не трогать: все нехорошие канистры скрывают в себе злое масло.
Но эта оказалась хорошей. Температура (в прыжке он задел её лапой) естественная, какая и бывает, когда пластик висит на задумчивых блуждающих сквозняках. Масса тоже в норме: от удара канистра качнулась слабо-слабо, совсем нехотя.
Хорёк обернулся хвостом и стал думать. Самым логичным способом казалось подпрыгнуть и вцепиться всеми четырьмя лапами. Вариант простой и симпатичный, но оставлявший слишком много простора для неожиданностей. Насчёт пола он не волновался, опасные участки были для него теперь открытой книгой, но что, если канистра, рухнув, опрокинется и придавит незадачливого охотника за скольжением? что, если она увернётся в сторону, как если бы он прыгал в свет фонаря - она ведь пыталась и только в последний момент ухитрился извернуться и задеть её лапой? что, если она, наконец, подвешена на слишком прочной верёвке и так и останется висеть, неторопливо покачиваясь, пока он будет к ней жаться, впившись всеми четырьмя лапами? Это очень невесело; получалось, что он сдавал ей всю инициативу. Предстоит ему летать или падать, решала пузатая канистра, у которой масло вместо мозгов! Нет, так дело не делается.
От канистры мысли перешли к верёвке и потолку. А что, если её перегрызть? Канистра, разумеется, грохнется, но она и так и так падает, тут же без вариантов (не собирается же он тащить во двор ведь подвал целиком, с вонючими стенами и раскисшим полом?). С каждой секундой идея становилась всё заманчивей. Канистра висит на верёвка, верёвка поднимается к потолку и привязана (он уже клал голову под лапы, движение скорее инстинктивное, как смотреть на часы) к стальному тросу, что тянется под потолком от стены к стены (много беспокойства причиняли зыбкие стены, постоянно менявшие форму: на его мысленном чертеже они представлялись чем-то вроде волнения на море, вывернутого наизнанку и наложенного само на себя). Раньше, когда здесь шла торговля, к ним что-то подвешивали. Стена возле входа выглядит вполне надёжной, как и противоположенная, в которую уходит трос... а почему бы и взаправду не попробовать?..
Карабкаясь по стене, он чувствовал, как из-под лап сыпется бетонная крошка, а уже наверху чудом не полетел кувырком - трос оказался куда более шатким, чем казался снизу. Присосавшись, словно пиявка, он медленно-медленно пополз вперёд, орудуя скорее когтями, чем лапами. Добравшись до верёвки (зыбь боковых стен, похоже, усилилась, они сгибались и разгибались, чудом не лопаясь в пыль), он осторожно нагнулся и принялся грызть.
Рот наполнился гадостью, после каждого укуса приходилось сплёвывать вниз, а за ушами выскочил пот. Чтобы отвлечься, он пытался угадать, что это за материал. Не проволока точно, металлическую проволоку его зубы грызть пока не научились. Он решил, что позовёт на помощь Будённого, если проволока окажется вдруг железной. Может, пакля? Нет, вкус совсем нерастительный, но и на изоляцию не похоже. И не чистая резина, резина пружинит...
Момент обрыва Эразм не уследил и чудом успел спрятать морду, когда огрызок верёвки спружинил ему чуть ли не прямо в пасть. Он непроизвольно зажмурился, а когда распахнул глаза, кончиком хвоста чуя, что что-то не так, то обнаружил, что канистра бесследно исчезла: внизу, на полу, куда доходил слабый отсвет из распахнутого входа, было пусто. И только немного позже понял, что так оно и есть - он не услышал удара при падении. Всё говорило о том, что канистра растворилась прямо в воздухе.
Оценив шаткость мира, предпринимать розыски он не рискнул. Спрыгнул на пол и принюхался. Ничем новым не пахло.
"Ну и ладно!"
Счастье улыбнулось дальше по улице. Это была чистейшая, нетронутая, девственная пластмассовая канистра с машинным маслом, которая ехала на тележке с крошечными синими колёсиками из дешёвой пластмассы, направляясь, похоже, к скверику, где стоял памятник собакам - жертвам экспериментов академика Павлова.
Эразм схватил её обоими лапами и столкнул на асфальт. Канистра послушно съехала, а тележка как ни в чём не бывало покатила дальше, намного быстрее, чем прежде. Едва ли она заметила на пропажу.
"Ну и до свидания",- подумал Эразм, волоча канистру зубами. А всё-таки, колёсики бы ей не помешали.
Колёсики к канистре - это как раз то, что нужно.
По весне пришли дожди. С неба падала ржавчина.
Посередине белоснежной ночи Эразм проснулся и выглянул из форточки, которая когда-то вела в бензобак. Будённый Двадцать Шестой стоял во дворе и смотрел вверх.
Ночное небо горело бесконечно белым прожектором, все стены стали низкими и призрачно-серыми, далёкие ржавые тучи ползли и дрожали, словно кофейные разводы на белом столике, - и чернел угрюмым прямоугольником плечистый двухметровый Будённый. Его глаза превратились в едва заметные угольки, а рот был распахнут и с регулярным рёвом выезжали из дёсен отточенные титановые пластины.
Будённый Двадцать Шестой показывал зубы.
В один из дней на горизонте загрохотало. Сперва казалось, что это очередной Поезд - они любили появляться по чётным числом, но прошёл день, ночь, потом ещё день, а грохот не утихал.
Эразм отправился на разведку, но разнюхать подробностей не удалось. Грохотало за Расколом, где-то в частном секторе, и даже с Банка нельзя было ничего разглядеть.
На обратном пути Эразм сделал крюк через Площадь. Там всё было как обычно, если не считать крошечного пятнышка над жёлтыми колоннами Мэрии - хорёк невольно задержал на нём взгляд и чем больше разглядывал, чем больше оно ему не нравилось. Даже цвет был какой-то неприятный, не конкретный, а словно переливающийся из одной неопределённости в другую.
Стена щербатая, словно под заказ, однако добраться до флагштока оказалось совсем непросто. Серебристая трубка так и дребезжала под лапками - спасибо, хоть скобы держались.
Непонятное пятнышко оказалась крохотным лоскутком ткани, плотным и влажным, словно нераскрывшийся бутон. Пока можно было разглядеть только пунцовый фон, непонятный золотистый контур в середине и мягкий жёлтенький пушок по краям.
Узнав об этом, Будённый покачал головой и моргнул рубиновыми глазами.
- Через дня четыре он раскроется как полноценный флаг. С гербом и бахромой.
- А потом?
- Придёт тот, чей герб будет на флаге, и попытается занять город. Ты что-то хочешь спросить?
- А как они его... ну, вырастили?
- А как выращивают Яйца Зябликов? Их никто не выращивает. Они сами растут.
- И что, пока оно не вырастет, мы так и не узнаем...
- Это Айрон,- Будённый развернулся к своему бункеру, прогрохотал по ступенькам и зашагал где-то в глубинах, которые Эразм так и не рискнул залезть.
- Как ты узнал?
Ответа не было.
На серой стене бункера, достаточно высоко, чтобы было видно с улицы, висит пятнистая от ржавчины табличка. Чёрными буквами по белой краске, на диво чётко и тщательно: "БУДЁННОГО 26". Случалось, Эразм задумывался - который из Буденных первичней и существуют ли Будённые Двадцать Четвёртый, Двадцать Восьмой или Восемьсот Девяносто Пятый?
Сегодня думать было некогда - Буденный собирался на битву. Из подвалов поднялся рогатый боевой конь АГР7 вер.Б, отлитый, казалось, из цельного чугуна; седло его топорщилось пулемётами, а с правой стороны подмигивал ацетиленовый крис, вскрывавший железобетон, словно булочку. Эразм еле-еле успел закончить с машиной и всё утро носился с маслёнкой, смазывая всё, что могло сказаться на мобильности.
- Спасибо тебе,- наконец, сказал Будённый,- Сейчас мой долг - отблагодарить тебя и, к величайшему счастью моему, я знаю, чего ты хочешь больше всего на свете. Я скажу, откуда я узнал про Айрона.
Эразм так и замер с полуоткрытым ртом. Железобетонная проницательность Двадцать Шестого и вправду могла раздавить.