Аннотация: Важно не то, что сделали из меня, а то, что я сам сделал из того, что сделали из меня. Жан-Поль Сартр
Майор Кобылянский
Важно не то, что сделали из меня, а то, что я сам сделал из того, что сделали из меня.
Жан-Поль Сартр
Не знаю, почему мне это сейчас вспомнилось... Было это кажется году этак в 1984, когда мой приятель Витя Алешаев зазвал меня 'за компанию' в пивную на углу Уссурийского бульвара и Тургенева. Мы вместе учились в медицинском. Я тогда поступил во второй раз, сразу после службы в Армии, а он уже давно отслужил, даже успел себе заработать квартиру сантехником в ЖЭКе и шоферил долго, но после тридцати с чем-то годов решил-таки воплотить детскую мечту, взял да и поступил в медицинский институт.
По части выпить была у него укоренившаяся давняя привычка, и он себе иногда позволял. Я к пиву всегда был равнодушен, но почему не посидеть? Витя, надо сказать, был гениальным слушателем. Он никогда не перебивал застольный разговор, а реплики вставлял, только если надо было переменить ёмкость.
Пришли, заняли освободившийся стол. Витёк уже через пару минут сообразил шесть больших кружек жигулевского (у него во всех пив-точках были за прилавками знакомые) и приземлил их на стол.
Разговор, если мой монолог можно назвать разговором, топтался на вечных студенческих темах - зачеты, общага, 'хвосты' перед сессией, стипендия, ну и еще что-то такое, когда Витёк вдруг отставил свой бокал, слизал пену с губы и говорит:
- Ты знаешь, позади тебя сидит какой-то подполковник и так смотрит на нас, как будто убить хочет или взаймы попросить. Может знакомый твой? Ты посмотри...
Я оглянулся на кого-то вошедшего в бар и боковым зрением увидел через проход между столиками, в полуметре за мной, офицера в распахнутом кителе. Он сидел сильно кренясь в нашу сторону и опершись кулаками на широко расставленные колени. Даже в полумраке на погонах его сияли новым золотом подполковничьи звезды, ну и конечно блестела пoтом физиономия.
Коротко стриженый, скуластый, с сильно, как у медведя, выставленными вперед губами и знакомым хмельным прищуром под сдвинутыми бровями - еще бы я его не узнал! Этот человек решил так много в моей армейской жизни, и так хорошо я знал его лицо, голос, повадки, что, пожалуй, до смерти помнить буду.
Но вот не обрадовался я этому своему узнаванию ни разу, и никакого желания кинуться навстречу к так хорошо знакомому, у меня не возникло. Я не хотел ни видеть, ни слышать, ни вспоминать моей военной службы и самого этого офицера.
Тогда мне все еще каждую ночь снилась армия. Это были кошмары или просто неприятные сны. Цветные сюжетные сновидения с эпизодами армейской службы, где я сам не всегда и участвовал, а вроде как со стороны смотрел. Утром настроение было всегда поганым, потому что основой каждого сна, его глубинным смыслом было чувство опасности и страха, которые всплывали из прошлого, 'оттуда', из Армии. Память возвращала назад, к началу, когда на исходе ночи (и время уже торопило) надо было наконец решиться и выбрать для себя что-то одно из двух очень плохих возможных: прыгать с четвертого этажа на бетонный плац, чтоб не мучиться или согласиться уже на всё, добровольно отдать себя для изуверства и терпеть? А если не выдержу, сломаюсь и как потом жить?
Тогда я боялся, что не выдержу. У меня не было опыта терпеть моральные или физические пытки и не было опыта сопротивляться. Я боялся сломаться внутри себя, согласиться со своей слабостью и заставить себя просить и унижаться перед теми, кто сильнее.
К тому же, кроме обычных страхов для меня была еще другая опасность (и я её очень хорошо осознавал) - позволить себе хоть какую малость, которая вдруг выдаст меня как другого, чем все. Это был необъяснимый внутренний ужас перед общей ненавистью, и я точно представлял, как яростно буду ненавидим всеми остальными, если вдруг окажусь один, потому что одного ненавидеть легко. Потому что, вколачивая меня каблуками в землю, другие будут за злостью прятать свой собственный страх - страх показаться слабыми и попасть на мое место.
Вот этого я боялся больше всего, не выдержав боли или моральных издевательств, как-нибудь невольно выдать своё тайное, скрываемое от всех отличие и быть отвергнутым, униженным, раздавленным, стать изгоем навсегда - это была граница, через которую я не мог себе позволить перейти и даже оказаться у этой страшной черты боялся, как другие боятся смерти.
Страх быть и чувствовать себя униженным, держал меня за горло все время службы, страх заставлял драться и быть сильнее, чем я был на самом деле. Но взяв крепко один раз, страх этот не отпускал, даже после возвращения домой. Я был ранен эти своим внутренним ужасом и все никак не мог излечиться от него.
Хотя само унижение, которое мерещилось мне какой-то страшной личной казнью, в самом деле было главным и общим принципом нашей жизни, и не только армейской - принуждение через унижение. Но была четкая разница между личной свободой, внутри своего 'Я', и необходимостью подчиняться 'вообще', становясь в пионерскую шеренгу или солдатскую колонну. Это был другой уровень принуждения - не личностного, а общего, массового, почти механического. Нас включали в 'массу' и приучали к унижению исподволь, начиная с детского сада, в школе, а потом и в Армии. Просто Армия была особо густо замешана на насилии, как и Зона, и здесь уже никто не прятал мордобой за враньем о свободе и личном выборе. Это было чистое издевательство над личностью и чистое принуждение чужой воле, после которых последующая жизнь должна была бы казаться легче. Нас словно приглашали соглашаться с легкой формой принуждения в гражданской жизни, но для сравнительной наглядности все ж таки били, а иногда калечили и убивали в Армии или на Зоне.
Такое последовательное приучение к общему унижению делало его обыденным и привычным. Унижение бесправием и безответностью. Унижение публичным оскорблением, ответить на которое не можешь. Унижение физической болью, которую обязан терпеть. Унижение обесчеловечиванием, с которым ты вроде уже должен быть согласен по факту своего подчиненного солдатского состояния. Состояния, вполне сравнимого с рабством, где каждый командир своему подчиненному - барин и голова, а каждый подчиненный своему командиру - раб и безответная скотина.
Так официально было определено армейскими уставами, ну а внутри солдатской среды, да и среди самих офицеров отношения строились по вечному принципу звериной справедливости - сильный слабого горбатит и объедает, а слабый сильному служит и радуется, что не сильно побили.
Мой мозг стремился избыть из себя эту гадость - страх смешанный с чувством зависимости и подчинения, но проклятое прошлое каждую ночь напоминало мне о себе 'армейскими снами'. Я чувствовал себя приговоренным оставаться в прежнем состоянии, и каждый мой шаг к личной свободе обрывался очередным таким кошмаром. Мне не хотелось вспоминать свою службу, я хотел освободиться от этой неприятной памяти, а тут вдруг еще и такая встреча.
- Да, знаю его. Расскажу, если хочешь. Он что делает?- спросил я, не оглядываясь назад, чтобы не выдать своего узнавания.
- Пиво пьет и смотрит.
- Пускай смотрит, ты - слушай... Хотя знаешь, я, пожалуй, у тебя пивка отхлебну, чтоб горло смочить.
Витек с готовностью подвинул ко мне полную кружку и поднял свою:
- Ну, дай то Бог...
Я отхлебнул и начал:
- Ты знаешь уже, что я в Армии многое успел - и радистом был, и в стройбате послужил, и поварить приходилось на командировке, был я и санинструктором в санчасти тоже.
И, пожалуй, одно из самых сильных впечатлений всей моей срочной службы, почти эмоциональный шок, я пережил во время этого своего санинструкторства. Но давай по порядку...)
Майор Кобылянский был начмедом нашего полка особого назначения и какого-то там подчинения ГРУ ВС СССР. Сами себя мы называли 'связь', а автобатовцы, которые с нами через забор квартировали, всегда добавляли, что 'у связи жопа в грязи'. Но это вполне объективное обстоятельство к делу отношения не имеет.
После учебки, когда нас перевели в батальоны, я в первый же день лоханулся - не зная-не ведая, что творю, устроился на указанной мне койке. Ефрейтор, который подсказал мне место, был полковым киношником при клубе и в казарме появлялся после ужина только до вечернего развода, чтоб потом незаметно уйти. Он и ночевал в клубе, тайком от начальства, и вся его служба вне кинопроката сводилась к простому принципу выживания - вовремя исчезнуть. В тот вечер он как всегда испарился из роты, а после отбоя, когда я уже уснул, несколько дедов другой роты стряхнули меня со второго яруса на дощатый пол и метелили, пока я не вырубился. Причем били они меня, а хотели, как оказалось, отлупить того самого киношника. Самое веселое (не для меня конечно), что эти уроды так и не заметили обмана. Ну а мне, после того случая, повезло познакомиться с майором Кобылянским.
Утром, очнувшись от неспокойного забытья, я обнаружил, что большой палец правой руки сильно отек и нестерпимо ноет. Отбил я его как раз в момент пикирования из койки - задел за железный угол кровати. Моего доармейского опыта работы в травматологии БСМП (между прочим Больницы Скорой Медицинской Помощи!) вполне хватало, чтобы предполагать если не перелом, то по меньшей мере сильный вывих.
Я записался у старшины на посещение медпункта и дня через два таки попал на прием. Майор Кобылянский неторопливо осмотрел мою уже желто-фиолетовую руку, потрогал пальцем раздутую отеком кожу, покачал головой и сказал, что я могу возвращаться в роту. Я не понял его врачебной логики и вслух предположил, что можно было бы еще и рентген сделать: вдруг действительно перелом?
Товарищ майор подвигал выставленными вперед губами, кивнул и согласно ответил, что у него глаз как рентген или даже, наверное, получше, потому что видит он меня насквозь - перелома нет. И нечего дальше смотреть. Но от нарядов он меня освободит на неделю. И точно - освобождение последовало сопровождавшему меня сержанту 'в устной форме'.
Я догадывался, каким именно образом старшина позаботится о моей раненой конечности, и не ошибся. Ту неделю, чтоб не напрягаться, я был приставлен к тумбочке дневального по роте. 'Отдание чести' раздутой клешней наших офицеров не коробило, а остальная работа дневального в расчет не принималась, потому как другим молодым приходилось куда как тяжелее, даже и со здоровыми руками.
Собственно я не мог что-то изменить или исправить. Надо было терпеть и приспосабливаться. Вдруг да и действительно без перелома обошлось? Меня только то обстоятельство тревожило, что помимо еженощного таскания в часть брошенных в окрестных полях металлоконструкций (мы план по металлолому выполняли для какого-то предприятия) и дневного копания траншей под фундамент нового гаража, от которых меня освободил старшина, всех молодых бойцов, как выпускников учебки, уже 'воткнули на пост', то есть вписали в график круглосуточных дежурств у радиостанций, где основной боевой задачей было обнаружение и запись радиообменов между подразделениями Китайской народной Армии, радиошпионаж короче.
Китайцы тогда использовали для эфира особую перекодировку азбуки Морзе, так называемую 'сокращенку', которую еще надо было распознать и сходу записывать обычными цифрами. Но мало того, они давали сообщения такой бешеной скоростью, что нашего умения писать '100 знаков в минуту', достаточного для 3-го класса радиоперехвата, уже не хватало. Нам еще надо было учиться и суметь себя показать 'на посту', чтобы потом оставаться на этой, в общем-то сравнительно 'не пыльной', службе до дембеля.
Меня, с моей покалеченной рукой, поставили на пробу записывать ПТС - почтово-телеграфную службу Китая. Там работали гражданские радисты, и они особенно не гнались за скоростью. После недельного наряда в роте боль немного успокоилась, отек с кисти сошёл и если не пытаться шевелить пальцем, то можно было даже о нем забыть. Я честно отсиживал боевое дежурство и днем и ночью - шесть через шесть часов, с карандашом зажатым между согнутыми указательным и средним пальцем. Записывать получалось. Не очень разборчиво, потому что без нажима, и за скоростью я конечно не успевал, даже не очень высокой.
В общем, было понятно, что к своей военной специальности - радиоперехват, я стал не пригоден. И как долго еще мне придется с рукой мучится, я не знал. Если бы дать пальцу зажить - просто в гипс уложить, то через неделю-другую я уже точно бы мог нормально карандаш держать и дело с радиоприемом вероятно пошло бы лучше. Но увы. А без руки, даже слыша и различая параллельно две разные передачи (одну в левый наушник, другую в правый), я и одного перехвата не мог толком записать.
Таких 'профнепригодных' к работе на посту было половина части, но меня это утешало мало. Все хотели остаться на радиоприеме. В ином случае, если не получалось прижиться на Приемном Центре, то перспектива светила отнюдь не блестящая: быть вечным дневальным, чередовать тумбочку в роте с караульным постом и кухонным нарядом, а заодно еще обслуживать офицерские огороды и мотаться по всему округу с 'хозяйственными' командировками в качестве бесплатной рабочей силы; вне командировок обслуживать своего взводного и ротного офицеров, ну и всех старшин и сержантов по нисходящей - то есть стать 'рабочей скотиной' в буквальном смысле слова.
Иначе говоря, вопрос в те дни для меня решался важный - как жить дальше. Я ведь, когда собирался идти в Армию, вполне учитывал свой слух и умение писать быстро - радиоперехват мне был знаком по школе ДОСААФ. Я расчитывал служить именно в этой части (и на то у меня были особые причины). Казалось бы невероятное случилось - я действительно попал куда хотел, а тут такая незадача с выбитым пальцем и майором Кобылянским, который решил, что и так сойдет.
Как ни крути - получилось, что товарищ майор 'отставил' меня от возможности стать высококлассным радиошпионом на 'боевом посту'. А перспектива 'обычной солдатской' службы меня не радовала. Вот к чему я был точно не приспособлен, так это к 'битью в морду', к тому, чтоб выполнять чужую работу или ловчить, чтобы перевалить ее на другого, к льстивому заискиванию перед тупой физической силой, и прочим радостям солдатского быта. Я уже видел себя перед черной пропастью безнадеги, куда вот-вот свалюсь и ничто меня не спасет.
К тому же представь себе, что приходилось мне терпеть в месяцы 'молодости' из-за того, что надо было постоянно беречь руку. Ты же знаешь, каково это остаться без руки - без основного рабочего и ударного инструмента защитника Родины. Кстати у нас, собственно как и везде в Советской Армии, были сильные 'дедовские' традиции - били наш призыв чувствительно, весьма разнообразно и так часто, что если сильно уродующих физиономию следов или особо болезненных ушибов не оставалось, то мы и не замечали вроде. Принимали как должное, почти как распорядок дня.
Ко всему прочему еще и ночной характер службы на посту изматывал вынужденной бессоницей, а днем спать в роте разумеется не давали. Иногда дело доходило до полного отчаяния и казалось, что реально умом двинусь от напряжения и вечного недосыпа. О качественной работе на радиоперехвате я уже не мечтал, даже когда через пару месяцев смог нормально держать карандаш - палец-то все равно не гнулся еще долго.
Короче говоря, такая веселая жизнь толкала меня, и очень убедительно толкала, на поиски лучшей доли.
И представь себе! Я добыл себе её, эту лучшую долю: я попал в санчасть полка, и не как больной с плохо сросшимся переломом, а как санинструктор!
Конечно это была невероятная удача, фантастическое стечение обстоятельств помноженное на мое очень сильное желание. Теперь мне уже не надо было по ночам гоняться по радиоэфиру за шифровками, а днем прятаться от 'дедов' и 'фазанов', чтоб не припахали или не отлупили. Это было такое облегчение, что не знаю даже с чем сравнить...
(- А так бывает? Раз - и санинструктор? Место ведь блатное! - Витёк отставил пустую кружку и взялся за следующую.
- Конечно, не просто! Через знакомого, через его знакомства какие-то, через его задолго продуманный и рассчитанный для себя план с целью комиссоваться, я попал в санчасть. Собственно стал частью чужого плана. Имело конечно большое значение, что я работал перед Армией в больнице, да и поучиться в мединституте успел.
Это вообще особая история, про то, как я в санчасть попал и какая жизнь там была. Но скажу тебе, что совсем не простая и веселая. Потом, если охота будет, я много порассказать могу. Кстати, что там подполковник? Смотрит?
- Да ничего вроде, пиво пьет. Может и смотрит, я не следил. А может и слушает.
- Ну и ладно, пусть себе...)
Так я о нашем начмеде хотел. Поначалу я сильно его зауважал. Во многом потому, что он меня из 'солдатской жизни' вынул. Именно 'вынул'. Для меня это тогда было, как быть вынутым из петли, которая все туже затягивается и вопрос только в сроке, когда выдохнуть не сможешь. Решение о назначении санинструктором от него зависило и я ему за это многое готов был простить.
Да и само обстоятельство, что он был военным хирургом, заставляло относиться к майору с уважением. Все ж таки самая гуманная из профессий, как я тогда полагал.
Ну и его характер - немногословность, простое, без нарочитого хамства, отношение к солдатам,- то, как он мне виделся тогда, в сравнении с другими офицерами, позволяли подозревать в нем человека порядочного. Так я его первые пару недель себе и представлял. Но ты ж понимаешь, что настоящее понимание приходит только с подлинным знанием. Позже уж разобрался, что к чему.
Представь только картину, приходит наш майор утром в санчасть, идет в перевязочную, берет скальпель и начинает сам себе щеку оперировать перед зеркалом. Жировик вырезал. И без анестезии вовсе! Я ему новокаин предлагаю (была всегда заначка на всякий экстренный случай), но он отказался - мол, ерунда, потерплю. Мне тогда еще не было известно, что он анестетиком общего действия пользовался, а чтоб изо рта спиртом не несло, запивал парой ампул витамина В (кстати, заметь себе, это верное средство от выхлопа, я тоже потом применял.)
Тут, кстати, и совершенно непонятная 'врачебная логика' в случае с моей травмой разъяснилась: рентген-аппарата в части не было, надо было машину заказывать и в госпиталь ехать, да еще и травму оформлять по документам, а это всё были хлопоты совершенно нежелательные, потому как товарищ майор к тому часу, как я в санчасть из роты попал, был уже сильно 'датый'.
Командир он был вполне советский: утром после развода появлялся на полчасика, посмотреть на хозяйство, заглянуть в аптеку и исчезнуть. Дел у него всегда хватало, чтоб не задерживаться на работе: то надо в штаб, то в госпиталь, или еще куда. А в санчасти, как и положено у хорошего командира, дела сами как нужно складывались. Он сам-то выше этих мелочей был.
Понятно, что на кухне пробы снимать его прямая обязанность была и он на обед всегда в солдатскую столовую ходил. Там ему отдельный стол накрывали. Как с ужином и завтраком он управлялся, я и сейчас не знаю. Может с начпродом заранее договаривался, а может и домой ему пайку носили. В то время всякое могло быть.
Медицинским приемом он тоже занимался редко. На то был начпункта, старший лейтенант медицинской службы - стоматолог по своей врачебной специальности и его жена, медсестра. Ну и я тоже иногда принимал участие, если у старлея голова 'после вчерашнего' болела. Еще у нас была аптекарша, жена 'секретного' полковника, который всем Приемным Центром командовал и которого я так и не видел никогда. Аптекарша была дамой недалекой, но власть своего мужа знала, и Кобылянский иногда из аптеки уходил без выпивки.
Майор, надо заметить, действительно был человеком независимым - никогда у меня выпить не спрашивал, в отличие от старлея, но тому еще и от жены приходилось прятаться. Ну, это так, к слову.
(- Кстати, что там наш подполковник?- спрашиваю, я немного понизил голос.
- А что ему, сидит - пьет... - Витек отклонился немного, чтоб заглянуть мне за спину).
В ту зиму медпункт у меня вечно полон был. Кто-то откровенно косил, кто-то обычные насморки до масштаба бронхита 'преувеличивал', но были и такие, что действительно болели. И один из них - совсем молодой парень из нового призыва с гипертонией. Светило ему обследование и вероятное списание 'вчистую' из Армии. Пока в госпитале место освободится, лежал он у нас.
Но парень чего-то по своим родным затосковал и решил дело ускорить. Однажды ночью будит меня (я в изоляторе отдельно спал) трясется, слова путает. Я с трудом понял, что он каких-то таблеток наелся, чтоб приступ спровоцировать, и явно переборщил. Так плохо ему стало, что кинулся он меня будить. Первое, что в голову пришло - желудок промывать. А как? Опыта никакого, в памяти всплыло, что какой-то резиновый шланг для этого должен быть, а у нас только резиновые жгуты, раненые конечности перетягивать.
Давай, говорю ему, пей воду, а потом нужно всю выблевать, может так и от таблеток избавишься.. Он взял графин литра на три, запрокинул и одним заходом влил в себя. И сидит. Смотрит на меня. Блюй, говорю ему. Нет, отвечает, не хочу, не идет...
Тогда и я запаниковал по-настоящему. У него же реальная гипертония была. Измерил давление: 250 на 100. Ужас! Я - за телефон, звонить Кобылянскому. Беспокоить его было строжайще запрещено, тем более ночью, но у меня выбора не было. Не дежурному же по части о попытке самоубийства в санчасти докладывать, как по уставу положено. Тогда бы не только меня, но и Кобылянского взгрели. Звоню. Со штабного коммутатора парни соединяют с квартирой, а там никто трубку не берет. Что делать?
Я бегом в офицерский городок, благо знал уже, где начмед живет. Вели его как-то упитого до квартиры вместе с старлеем нашим. Прибежал, звоню - никого. Звоню опять - тишина. Понятно, что ночь, но должен же быть кто-то дома, у него же и дети были и жена. Звоню опять, наконец открывает сам.
Запустил он меня в коридорчик, я рассказываю и сам на него конечно смотрю. Я его тогда первый и последний раз в жизни без офицерской формы видел.
Он в тельняшку был одет, обычную флотскую тельняшку, но что-то не в порядке было с ней, а я никак не мог сообразить, что же именно, и все вглядывался в полутьме прихожей... Потом разглядел, что она зашита была спереди, очень неровно, ниткой внахлест, и полоски не совпадали, поэтому очень явно непорядок этот выделялся....
Но тут он меня про солдата переспрашивать стал, про давление, сколько и чего он выпил. Я повторил. Начмед губами пожевал - иди, говорит, чего-нибудь сейчас думать буду. И выпихнул меня из квартиры, даже спросить не дал, что дальше мне теперь делать.
Побежал я обратно. Мало ли, помрет парень не дай Бог, надо хотя бы рядом быть. Вернулся, только отдышался, а тут Кобылянский приехал на штабной дежурке и увез несчастного в госпиталь.
Лег я опять в кровать, а перед глазами Кобылянский в своей тельняшке. И тут до меня только дошло, что же именно 'не так' было, и почему это меня так зацепило!
Да, конечно, была она зашита, но сначала-то её разрезали - спереди, от горловины и почти до пупа, по косой, ровно так разрезали, как лезвием. И я понимаю вдруг, что я видел такие разрезы уже не один раз, но явно в других обстоятельствах и точно не на офицерской одежде. Я даже уже точно вспомнил, где я видел такое, но вот просто не совмещается у меня в мозгу это воспоминание с увиденным. Я понимаю, что такого просто не может быть. Ведь это же...
(- Ты скажи сперва, что там наш товарищ офицер? Сидит? Слушает?
- Да хрен его знает, может и слушает. Но не смотрит. Бухает).
Ты видел когда-нибудь как молодых в часть пригоняют? Нет?
Ну, дело обычное - всех сразу в баню, одежда, что на них из гражданской жизни одета, должна была быть уничтожена. Не положено солдату в гражданке ходить. Понятно, что из кучи барахла всегда солдатня для себя воровала, да и с самих молодых, пока их до части доведут, засланные 'шакалы' успевали что получше отобрать или поменять. А в бане потом, как весь набор разденут и солдатские блатари приглянувшееся себе повыберут, почище да добротнее, тогда старшины и дневальные начинают оставшееся тряпьё резать штык-ножами, чтобы дальше из кучи не воровали и по части не растаскивали.
Вот такие именно разрезы на вещах и остаются, какой я на тельнике начмеда видел. Мне ли не знать, когда я сам на приеме новобранцев бывал, да и не один, а с ним самим, нашим начмедом Кобылянским, как уставом положено. Причем, ты пойми, среди солдат себя уважающих, это барахло никто бы на себя не надел, ни резаное ни целое. Во первых - это ношенное кем-то чужим, а во вторых - это же как из помойного бака есть. Ведь действительно из помойки вынуто было. Из кучи, которая потом в кочегарке в топку шла, вместе со вшами, клопами, чесоточными клещами и прочей гадостью, которой всегда много на призывниках было. Я-то знал, что не брезговали из кучи резанное брать только уж совсем 'простые-недалекие' или кто до последнего обносился.
И так выходило, что наш начмед, майор Кобылянский из той же кучи прибарахлялся... Я представил себе, как наш командир, когда кочегары на ужин уйдут, тайком, чтоб не видел никто, возвращается в котельную и выбирает для себя что-то еще сносное, в качестве нижнего белья на зиму...
Офицер, мать его!.. Майор Советской Армии! Врач, черт побери! А ведь у него и зарплата была, и жратва бесплатная в части, спирту - запейся, на бухло деньги от жены прятать не надо, да еще и форма офицерская тоже со склада. Зачем ему это тряпье ворованное из кучи было нужно?
Ты можешь себе представить, что кто-то из участковых врачей после работы по помойкам шныряет и потом тряпки домой тащит примерить? Нет? Я тоже не могу. А у врачей-то зарплаты известно какие... Ведь что меня поражает больше всего - даже не всякий городской бомж из помойки одеваться станет... А тут целый начмед полка особого назначения, майор медицинской службы Кобылянский... На какой уровень человеческого скотства и униженности нужно себя поставить, чтобы под офицерский мундир одевать помойные тряпки? Матерь Божия! Стыдобища-то какая! Военврач! Ух, бл..., чмо офицерское!
( Я взялся, наконец, за кружку с пивом, когда за спиной у меня загрохотал отодвигаемый стул и мимо нас, в сторону туалета, нетвердо протопал офицер в распахнутом кителе.
- А этот-то кто? Его-то ты знаешь? Из вашей части? Кто он такой? - Витек кивнул в его сторону.
- Он самый и есть. Майор Кобылянский. Гляди-ка, подполковника выслужил.
- Мда...
Мы помолчали немного
- А ведь он, наверное, слышал...
- Так уж надеюсь. Я и рассказывал не только для тебя. Зря что ли глотку рвал?
- Ну ты и .., - Витек проглотил слово и осуждающе отставил в сторону пустой бокал, - Нельзя так с людьми!
- А как умею, Витя. Кстати, палец-то у меня так и не гнется. И что ты думаешь, сильно мне это поможет, если я вдруг в хирургию подамся? Ты пробовал когда-нибудь узлы без большого пальца вязать? Или просто скальпель держать?)
Когда подполковник шел из туалета мимо нашего стола, я мог рассмотреть его. Мятые брюки на нем были спереди с пятнами брызг, китель слева выбухал стандартной пол-литровкой во внутреннем кармане и походка намекала на явный 'перебор'. За свой стол он не вернулся, а двинулся к выходу. Не думаю, что мой взгляд лучился самыми добрыми чувствами. Да только он головы не поднимал и взгляда моего не видел. Может быть, оно и к лучшему.
После ухода подполковника, мы не торопясь усидели с Витьком оставшееся пиво, и уже не возвращались к прежней теме. Я и сейчас не люблю вспоминать свою 'срочную службу', а уж тогда и подавно - не было в ней ничего хорошего, чтоб помнить.
Палец я потом долго разрабатывал, пытаясь вернуть полный объем движений в суставе, но скованность и боль все равно осталась. Хирургом я конечно не стал.
Да, кстати: где-то после той встречи с начмедом мои еженощные армейские сны прекратились. Я запомнил самый последний: на высоком бугре с вытоптанной, без единой травинки, сухой землей стоит высокий многоэтажный белого кирпича дом (как казарма в нашей части, только этажей не счесть) и из каждого окна этого дома торчат стриженные головы, гимнастерки, руки, ноги в сапогах, шапки и пилотки солдат, так словно их всех битком набили вовнутрь без разбору и нет им никому даже места, чтобы выпрямиться - все так и остаются скомканы и сдавлены. А я где-то снаружи, и вроде как весна. Я ухожу от этого дома все дальше и дальше, и мне так легко...