Girl
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Константин Костенко
Girl
Серьга и крестик, которые не прижились
Это было в самом начале девяностых. Я учился на стоматолога, бросал курить, переходя на леденцы, и от нечего делать, за компанию с Лёхой Глущенко, проколол мочку уха. Серьгу я так и не вставил, но заскорузлый кусок нити, то и дело врастающий в плоть и не позволявший спать на боку, оставил самые живые воспоминания.
Желтые газеты, которые только начали выходить в стране, наперебой галдели о близком конце света. Как сейчас помню эти визгливые статейки: жирный заголовок в полстраницы, апокалипсический снимок с метеором, пересекающим ночное небо, и рядом, в соседней колонке - беседа редакции с компетентным человеком на тему: "Оральный секс. Польза или вред?"
Я слышал разговоры о конце света на автобусных остановках, в булочной, дома во время застолья... Мне кажется, тогда действительно зрела паника. Понятно, ведь это был первый за много лет, объявленный нам конец света.
Воспользовавшись моментом, церковь открыла свои двери шире, и новая паства, ожидающая, что на их головы вот-вот шлепнется астероид, хлынула туда широким потоком. Хорошо помню нестройные ряды мужчин и женщин, которые стоят, как в бане, и я вместе со всеми, на вопрос священника: "отрекаемся ли мы от сатаны", истово отвечаю: "Отрекаюсь!"
Крестик, правда, на мне так и не прижился. Мне казалось, в этом какое-то противоречие: читать "Улисса", который только что вышел в "Иностранке", интересоваться теорией относительности, смотреть в видеосалоне "Живых мертвецов", и в то же время крестик...
Мой единственный друг Лёха Глущенко
Кстати, по поводу "Улисса". Я и мой однокурсник Лёха Глущенко на тот момент дали друг другу клички, выдернутые из толщи романа: Разбойник Мандавошь и Пан Дрочинский. Я, кажется, был Мандавошем.
- Ты уверен?
- Да. Что-то не так?
- Дрочинским был ты.
- В самом деле?
- Ну, конечно, я хорошо помню.
- Не путаешь?
- Хочешь поспорить?
- Ладно, черт с ним. Какая теперь разница?
Это было его отличительной чертой. Он мог спорить из-за любого пустяка, из-за любой дряни, лишь бы только словесно победить меня. Его не смущало, что он входит при этом в явные противоречия и использует самые дешевые трюки - перекрикивает, зажимает уши, когда начинаю говорить я... Я понимал, что спорить с ним бессмысленно, поэтому, как человек умный и тактичный, предпочитал оставлять последнее слово за ним. Ему этого было достаточно, он чувствовал себя победителем. Я же оставался в дураках.
Не понимаю, что нас так долго связывало? Почему я вдруг решил, что я и этот человек - друзья? У нас было мало общего. Можно даже сказать, ничего. Вряд ли это можно назвать "дружбой". Скорее, мы оба видели друг в друге практическую необходимость. Робкий и закомплексованный глубоко в душе, смутно подозревающий о собственной никчемности, он нуждался во мне для того, чтобы было кого побеждать в спорах, чтобы с умным видом нести самую несусветную пургу... Что же касается меня, то этот суррогат дружбы был, скорее всего, попыткой бегства от того, в чем я боялся себе сознаться: где бы и с кем бы я не находился, я всегда буду одиночкой, это судьба.
Нет, почему же, с Лёхой Глущенко мы не только спорили. Несколько раз мы пытались говорить по душам, о чем-то сокровенном. Инициатива исходила от меня. Мне хотелось, чтобы наша повседневная болтовня начала, наконец, приобретать хоть какую-то глубину. Но в то время как я в пылу юношеской глупости готов был раскрыть перед ним душу, он ее лишь приоткрывал, показывая мне самые невыразительные и банальные частички. Было ощущение, что он стыдливо загораживает ладошкой какие-то тусклые места и уголки, и как я ни пытался там что-то разглядеть, мне это не удавалось. В результате у меня сложилось впечатление, что внутренняя сущность Алексея Глущенко мелкая и узенькая, как мышиная нора.
До сих пор вспоминаются ярко-алые Лёхины губы, подчеркивающие его животное здоровье, засохшие головки прыщей под жиденькой курчавостью на щеках и какое-то неживое, чуть туповатое выражение лица с воловьими глазами, как на доренессансном портрете. Мне тогда почему-то казалось, что именно такой человек, как он, а не я, должен быть стоматологом. Мысленно ставя себя рядом с зубоврачебным креслом, я пытался представить: вот я работаю стоматологом, каждый будний день я пломбирую и выдираю чьи-то зубы... Эта картина казалась мне малоубедительной. Я изымал из нее себя и вставлял Лёху. Странно, но я лишний раз убеждался, что именно он, именно с таким выражением лица, вписывается туда, как нельзя лучше.
И еще раз насчет "Улисса". Закончив читать роман, я тут же передал номера "Иностранки" Лёхе. Мне хотелось, чтобы у нас появилась новая тема для разговоров. Хорошо помню, как первым же делом он попросил показать те места, где Леопольд Блум испражняется и мастурбирует. Я не уверен, что он прочел роман целиком. Скорее, полистал на досуге, еще раз остановившись на пикантных моментах. Это было в его стиле.
Окончательный разрыв с этим человеком произошел в один из субботних вечеров. Именно тогда открылся момент истины, и стало совершенно ясно, что мы никакие не друзья, а всего лишь механическое сцепление противоположностей, как две стороны магнита. Хотелось бы рассказать об этом более подробно.
Только раз в году
Была ранняя осень, или то, что еще называют "бабьим летом". Мы с Лёхой ехали по городу в старом оранжевом автобусе. Салон был пуст, мы сидели возле окошка. Точнее, возле окошка поспешил разместиться он. Под нами скрипели рессоры, салон наполнял сладковатый аромат переработанного бензина, а в воздухе, пронизанном солнечными лучами, вальсировала пыль, выходящая из-под резинового половика.
Поскольку сокровенные беседы у нас так и не сложились, но говорить о чем-то было нужно, я и Лёха вынуждены были трепаться о всякой ерунде пополам с пошлостью.
- Смотри, смотри! Вон там идет, в белой юбке. Ты б ей засадил?
- Не знаю. Я не вижу лица.
- Тебе обязательно видеть лицо?
- Ну да, а как же.
- Сейчас проедем мимо... Сейчас, сейчас... Сейчас всё разглядим. Да, лицо не очень. А сзади ничего, стройная. Сколько времени?
- Шесть пятнадцать.
- Мизинец болит.
- Что с ним?
- На ноге.
- Ударился?
- Об ножку кровати, утром, когда заправлял постель. А ты все-таки кабан.
- Не понял.
- Кабан, кабан, не спорь.
- Что я сделал, не пойму?
- Ладно, забудь. Шутка.
У Лёхи Глущенко была странная походка. В ней как бы отобразились все его свойства. Здесь присутствовали и бодрость, и избыток сил, и дутое самодовольство, и некоторая доля кретинизма. Он как-то весь подпрыгивал, будто у него в пятки были вмонтированы пружины, и при этом все время куда-то спешил. Когда мы шли вдвоем, он упрыгивал далеко вперед, а затем поворачивался и говорил с укором:
- Ну что ты тянешься, как сопля? Резче, резче нужно!
И он вновь летел на своих пяточных пружинах вперед, к неведомым мне целям. Впрочем, в тот вечер, о котором я говорю, наши цели совпадали и имели вполне конкретные очертания. Мы шли к его бывшему приятелю по детскому садику, на день рождения. Леха обещал, что будет свободная от предков квартира, шумная компания, море выпивки и закуски.
Всё так и было. Я обратил внимание на верхнюю полку холодильника, которая плотно, как артиллерийскими снарядами, была набита водочными и винными бутылками. Двери комнат были раскрыты настежь, на стенах и на полу были ковры, цветы в пластмассовых горшках, орал магнитофон, а в прихожей, как на поле брани, вперемешку валялась многочисленная обувь, в том числе несколько женских туфелек.
Не прошло и полутора часов, как в пристойную атмосферу праздника постепенно стали вкрадываться элементы пьяного бардака. Сначала кто-то задел вилкой люстру и от нее отлетела висюлька, затем на ковре в гостиной была растоптана вареная картошка, обваленная в укропе и зеленом лучке, кто-то отломал в туалете щеколду и опорожнил мимо унитаза желудок, а чуть позже какой-то умелец, грозясь приготовить жженку, пролил кастрюлю с пахучей смесью на пол, и по кухне растеклось пылающее голубоватым огнем море, которое чудом удалось погасить.
Сидя на краю дивана, вмятый своими соседями в пухлый подлокотник, в перерывах между оливье и дурацкими тостами, я обменивался улыбочками с очаровательной девушкой, сидящей на другом конце стола.
Что характерно, как только мы сюда пришли, Лёха тут же обо мне забыл. Он бегло представил меня хозяину квартиры и еще кому и при этом скупо добавил:
- Чувак из меда. Вместе учимся.
Да, вот так: "чувак из меда". После этого, подгадав момент, когда поблизости никого не было, он подходил ко мне два или три раза и шепотом интересовался:
- Ну как ты, ничего?
- Ничего, нормально.
- Угу, хорошо, добряк.
Подмигнув мне с какой-то вымученной улыбкой, он удалялся. Я не понимал, к чему эти его тайные подмигивания? Как будто он вывел на прогулку своего пекинеса, а сам ушел с мужиками за угол бухать, но чтобы не выглядеть полной сволочью, то и дело возвращался и посматривал: что там с питомцем.
Я видел его на кухне перед распахнутым окном среди курящих, он жизнерадостно и бодро с кем-то спорил, затем пытался шутить:
- ...и тогда Вини-Пух говорит: "Если угадаешь, в какой руке бутылка, мы ее выпиваем, если нет, разобьем. Добряк?" Прячет руки за спину. "Ну, давай, свинья, угадывай". "В левой". "Думай лучше, Пятачок, не спеши".
На самом деле, я не помню, рассказывал он этот анекдот или нет, да это и не важно. Важно то, что над его шутками смеялись, он тоже смеялся над чьими-то остротами... У них было полное взаимопонимание. Моего тихого присутствия никто не замечал.
И вот тогда-то я и начал обмениваться улыбочками с девушкой на другом конце стола. У нее было простое обаятельное лицо, светлые брови, не знавшие пинцета, простое платье с атласным отливом и, помню, еще были как-то по-особому уложены волосы на темени: двумя симметричными бугристыми прядями. Создавалось впечатление, что у нее там крылышки. Вот эти-то, собственно, "крылышки" плюс обманчивая простота ее лица меня и сразили. Мне казалось, я вижу родственную душу. И я решил: как только диван в очередной раз освободится, и я смогу спокойно подняться, обязательно подойду к ней и заговорю. Что сказать в первую очередь? "Добрый вечер, меня зовут Сергей Часовщиков". Боже, что за дурацкая, тикающая фамилия!
Диван освободился. Но я пошел не к ней. Мне захотелось для начала вымыть руки после жареной рыбы. Не понимаю, как можно знакомиться с девушкой, когда твои руки в масле.
Когда я вернулся, стол уже убрали. Начались танцы. Я разглядел среди танцующих крылатую голову, и меня просто убило, что с девушкой, с которой было связано столько надежд, которая казалась мне единственным приличным существом в этом сомнительном сборище, - что с ней танцует мой лучший друг Лёха Глущенко! Нет, конечно, откуда Лёхе было знать, что я имею на нее какие-то виды? По сути, он был не виноват, и все же... Обняв ее одной рукой, он раскачивал под музыку своими античными ягодицами, и при этом в другой, небрежно отставленной руке у него был зажат фужер с каким-то пойлом. Что-то с пузырьками. Шампанское или лимонад "Ситро", черт его знает. Как же в этот момент я ненавидел его и его руку! Если бы сверху прогремел голос: "Возьми и сделай это!", и меня бы, как по волшебству, наполнила нечеловеческая сила, я бы, пожалуй, не раздумывая, вырвал бы эту чертову конечность вместе с куском плечевой мышцы, демонстративно опустошил бы прямо из нее фужер, а затем, при всеобщем немом ужасе, вышвырнул бы ее в окно. Понимаю, жестоко. Но что сделаешь.
Я веду себя по-скотски...
Прислонившись к дверному косяку, я наблюдал за танцующими. Я думал: ну вот сейчас закончится музыка, Лёха уйдет по своим делам - может быть, даже, проходя мимо, подмигнет мне, - а я, наконец, буду иметь возможность познакомиться с "крылышками". Но они будто спаялись меж собой. Заканчивалась музыка, начиналась другая, а они танцевали и танцевали. Лёха шептал ей что-то на ухо, она хихикала, постепенно его фужер перешел к ней, она без всякой брезгливости допивала остатки. И я вдруг увидел, что не такая уж она и очаровательная, и ее крылышки с металлическими заколками, которые поблескивали в электрическом свете, плюс бледные, как у поганки, брови, - всё это показалось мне жалким и безвкусным.
Я принес из кухни бутылку "Агдама", стакан, взял с полки первую попавшуюся книгу, и уселся на диван. Пока длились танцы, я успел опустошить два или три стакана, меня передергивало от приторности, но я глотал вино и представлял, что это часть той пошлости, которая меня окружает, и черт с ним, я буду ее лакать, и пусть меня окончательно стошнит от всего этого! Я раскрыл книгу. Как сейчас помню, это было полное собрание сочинений Ивана Сергеевича Тургенева, том четвертый. Я выбрал в оглавлении "Муму". Я надеялся полностью, с головой уйти в чтение. Но строки качались, как на волнах, плыли и игриво сливались, рождая лексические гибриды. Я увидел мужчину в костюме французского дворянина семнадцатого века. Он шел зеленой лужайкой с березовым фоном, колыхалось страусовое перо на шляпе, угол белоснежного платка с вышитой монограммой выглядывал из-за обшлага с золотыми пуговицами... Я знал: это Герасим. Да, он необычно выглядел, но это точно был тургеневский немой дворник. Куда он шел и с какой целью, это, к сожалению, мне было неизвестно. И тут я понял: я сплю. Я начал с усилием вытягивать свою мысль из глубин сна, и тут же увидел, как бедный Герасим, оставленный мной, уносится прочь, теряясь где-то в бесчисленных слоях моей памяти. Я понимал, что со временем эта часть сознания отвердеет, как мозоль, отомрет и отвалится, и вместе с ней вынужден будет отвалиться ни в чем не повинный Герасим. Мне захотелось вернуться к нему, спасти. Я попытался еще раз войти в тот же сон. Тщетно. Герасима на моих глазах унесло мутным потоком, а я окончательно проснулся.
Думаю, спал я недолго, от силы полминуты. Потому что в действительности почти ничего не изменилось: танцы, фужер, крылышки... Всё было на месте, кроме Герасима.
И тут я заметил рядом с собой выключатель. Да, электрический выключатель с двумя клавишами. Он располагался недалеко от моего плеча. Очень удобно. Сложив ноги по-турецки, я уперся взглядом в книгу, а моя рука, тем временем, нашарила выключатель и нажала на обе клавиши. Всё погрузилось во тьму, и я услышал возмущенный Лёхин голос:
- Что за на фиг?! Врубите свет!
Кто-то включил свет. Я увидел перед собой Лёху.
- Это ты сделал?
Он сверлил меня своими коровьими глазами.
- Нет. Видишь же, читаю.
Танцы продолжились. Я снова, не глядя, протянул руку и устроил темноту. Свет включили.
- Что с выключателем?! Поломанный, что ли?!
Я не отрывал взгляда от печатного текста. И тут я услышал голос девушки с "крылышками":
- Это сделал он! Я сама лично видела!
Она указывала пальцем на меня. Ее голос меня поразил: скрипучий и неприятный, как у несмазанной лебедки, наматывающей ржавый трос.
- Типа сидит, читает, а сам потихонечку рукой - щелк! Что, скажешь, не так?
Она подошла ближе, и я только сейчас разглядел на ее нижней губе тщательно заштукатуренный герпес. Черт возьми, как же легко ошибиться в человеке! На меня со всех сторон были направлены осуждающие взгляды. Я чувствовал себя, как под лучами прожекторов на голой сцене сельского клуба.
- Послушай, Часовщиков...
Да, да, именно так, Лёха Глущенко вдруг начал обращаться ко мне по фамилии, как в паспортном столе.
- Послушай, Часовщиков, или ты остаешься и ведешь себя, как человек, или...
- Да пошли вы все! Вы мне неинтересны, ясно?! Достали! Всё, я ухожу.
Бросив четвертый том Тургенева на диван, я направился в сторону прихожей. Сзади проскрипело, как гвоздем по стеклу:
- Скатертью дорожка!
Я повернулся, чуть не потеряв равновесие, отвесил низкий поклон и продолжил путь.
...и получаю по заслугам
Я вышел в подъезд. За дверью квартиры, которую я только что покинул, продолжала орать музыка, слышны были возгласы и беззаботный смех. Точно помню: играло "Sunshine reggae". Я представил, как они там отплясывают и выселяться, подумал, что мой уход не произвел на них ровно никакого впечатления, может быть, самое микроскопическое, будто смели тряпкой высохшего комара между оконными рамами... И мне вдруг стало чертовски обидно. До слез. Честно, впервые за вечер.
- Саншайн рэгги, да?! Саншайн рэгги, кретины?! Ну, ничего, сейчас я вам устрою!
Мне хотелось, чтобы они запомнили меня надолго и по-настоящему. Поэтому я нашел электрический щиток, выкрутил пыльные пробки и выбросил их на фиг в открытую форточку.
Меня настигли на втором этаже. Хорошо помню ряд почтовых ящиков, об которые я стукался спиной и затылком. Кто-то держал меня с обеих сторон, а мой бывший друг Лёха Глущенко бил меня кулаком.
- На, сука! На! Мало, да?! Еще?! На, сука, держи!
Он все время норовил попасть в "солнечное сплетение". Наверное, из-за того, что я как-то сознался ему, что у меня слабый пресс. Бил с удовольствием, покряхтывая, как дровосек:
- На, сссука! Ннна!
Окончательной точкой во всей этой истории было вышвыривание меня из дверей подъезда. Это была классика. Они швырнули меня, как тюк с мусором. Я распластался на асфальте... Стоп, еще раз, чтобы подробно всё вспомнить.
(Рассказчика выбрасывают еще раз.)
Я растянулся на асфальте, щеку обожгло, мелкие камешки и песчинки впились в нее, сдирая кожу. Лёха со своими новыми друзьями ушел. А я остался один, среди ночи, с разбитыми губами, с которых, чтобы утолить жажду, продолжая валяться на земле, я слизывал вкусную и солоноватую кровь. Закончился один из этапов моего существования, должен был начаться следующий. И вот тогда-то, в ту самую ночь и случилось главное событие моей жизни. Сейчас обо всем расскажу.
Ма-ша
Она нашла меня на лавочке перед Музеем боевой славы. Я лежал на спине и смотрел в небо, пытаясь найти знакомое созвездие. Помнится, я тогда жалел, что в свое время мало уделял внимания астрономии. Как же все-таки бездарно и тупо можно прожить жизнь: ходить по земле и ни разу внимательно не посмотреть в небо, а если и посмотреть, то увидеть там хаотичный рой светящихся точек и ни черта в этом не понять. А ведь там где-то и Персей, и Лебедь, и созвездие Ориона... Где они все, кто мне скажет?
- Привет. Ты что тут, спишь?
- Нет, просто лежу.
- Отдыхаешь?
- Да, после долгого напряженного дня.
- Я присяду, можно? Подвинься, пожалуйста.
На ней былое светло пальто из плащевой ткани и легкое кашне вокруг горла. И особый, чарующий запах. Что-то цветочное, вроде ландыша. Не знаю, может, это были не бог весть какие духи, какие-нибудь польские или египетские на разлив, которые тогда продавались в избытке, может быть, я сам в своем воображении создал этот по-весеннему свежий аромат, - не знаю. Но, честно говоря, этот запах преследует меня до сих пор, даже во сне.
Она была так же, как я, пьяна. Не полностью, в дрова, нет, но, в общем, прилично. Пока она прикуривала сигарету, я разглядел ее профиль, подсвеченный с одной стороны софитом, наведенным на пушку у входа в музей. Изящная впадинка между линией лба и переносицей, верхняя губа фигурной скобочкой с очаровательной припухлостью посредине, капризный кукольный подбородок... Узнав, что я пытался найти созвездия, она показала мне Большую Медведицу (это я знал), а также Волопаса и Гончих Псов. Как раз в тот момент из ковша Медведицы вынырнула падающая звезда. Мы хотели загадать желание, но вовремя догадались, что это самолет.
У нее был отломан каблук. Она держала его при себе, на всякий случай, в кармане. Я попытался приколотить его при помощи булыжника, но он снова отвалился.
Мы познакомились. Она попросила проводить ее. Мы шли вдоль трассы, и она хотела остановить попутку. Помню, как я всякий раз внутренне ликовал и благодарил бесчувственного водилу, когда очередная машина проскальзывала мимо ее вытянутой руки с полумесяцем большого пальца.
Было около трех ночи. Из-за отломанного каблука ей приходилось хромать, и она взяла меня под руку. Меня, помню, тогда удивила одна вещь: она вела себя так, будто мы знакомы уже не знаю сколько, десять или двадцать тысяч лет. Это действительно было удобно: с ней не нужно было искать общий язык, мы уже говорили на одном языке.
Потом она зашла за ряд карликовых елей вдоль обочины и попросила:
- Придержи меня за руку, пожалуйста, чтобы я не свалилась. Подержишь, хорошо?
- Конечно. Всегда пожалуйста.
- Отвернись, будь добр.
Приподняв края пальто, она уселась на корточки. Успокаивая себя, помнится, я тогда подумал: мол, ничего страшного, она выпила, поэтому не соображает, что делает, буду вести себя так, будто это в порядке вещей, не хочу ее смущать. Так я и стоял - как гипсовый истукан, с вытянутой за спину рукой, слушая журчание ночной серенады и сжимая ее горячие пальцы.
Мы шли дальше через пустой город, и было ощущение, что это какой-то фантастический фильм, что-то постапокалиптическое. Мы болтали обо всем сразу, жадно, взахлеб, будто не виделись бог знает сколько времени. А потом вдруг сразу повисло молчание. Но это не было в тягость. В сущности, это было то же самое общение, только без слов, при помощи других средств. Как сейчас помню: мы пересекаем Мемориальную площадь, сбоку - стела, пронзившая небо, двоятся эхом наши шаги по бетонным плитам и отчетливо слышно, как шипит газовая горелка в "вечном огне" и шелестят языки пламени, облизывающие прохладный воздух. И мне вдруг показалось, что всё это не по-настоящему, как бутафория: стела из картона, лоскуты красного шелка, которые треплет струя искусственного воздуха, и мы, идущие через всё это, тоже далеки от реальности, просто кто-то решил, что нам нельзя знать правды, а именно того, что мы всего лишь две бессмертные души, пересекающие мировое пространство, до поры до времени затерянные в странном иллюзорном мире.
Когда я вернулся домой, мать уже спала. Отец, встречая меня в прихожей, помню, сказал:
- Сережа, зачем мучить родителей?
Помню, у него в руке была газета "Советский спорт" (он читал только ее), а в глазах, увеличенных линзами очков, такое выражение, будто он съел что-то невкусное, но необходимое, вроде рыбьего жира, и всё это, за счет увеличения, помноженное на три раза.
- Мы с матерью ждали тебя, волновались. Она устала, не выдержала, легла спать. Почему ты нас мучаешь, Сережа? Почему никогда не говоришь, куда ты пошел? Тебе нравится, чтобы мы переживали? Скажи, нравится, да?
Он говорил это ровным, как тетрадный лист в клеточку, голосом, почти без интонаций. Мне иногда было жаль его, но я уже привык к тому, что он задает один и тот же вопрос: почему я его мучаю? Казалось, он говорит это непроизвольно, одними лишь голосовыми связками и ртом, а на самом деле внутри у него давно исчезла всякая свежая мысль и он только повторяет время от времени привычный набор фраз, как музыкальная шкатулка, которая начинает звучать при поднятой крышке и вновь замирает, как только крышка захлопывается. Одним словом, я сомневался, что доставляю ему подлинные страдания.
Я прошел в ванную, начал умываться. Встав в дверях и глядя в газету с фотографиями футбольного матча, отец продолжал:
- Что у тебя с лицом? Ты подрался? Сережа, сколько можно? Ведь нельзя же нас так мучить, как ты.
Я посмотрел в зеркало. Рядом с букетиком зубных щеток, отразилось чье-то лицо. Ах да, это я! Щека в плачевном состоянии, губы потеряли привычную форму, и когда я улыбался, было такое ощущение, будто растягивают кусок сырой говядины. Струя воды лилась на дно ванны, отец продолжал что-то монотонно бубнить за спиной, но я не понимал того, что он говорит. Он мог в этот момент нести любую чушь, мог спеть песню или еще что-нибудь, я бы, наверное, даже этого не заметил.
- Лунки в земле нужно выкапывать ровно, в три пальца толщиной, на расстоянии пятидесяти пяти шагов друг от друга и сажать туда сельдерей, потому что сельдерей, Сережа, привлекает насекомых, бабочек и жуков, а насекомые привлекают космические лучи. Но ты, пожалуйста, не мучай нас, очень тебя прошу. (поет.) Сережа, Сережа, Сере-е-ежа! (танцует.)
Я не слышал его, мое отражение в зеркале тоже постепенно таяло. Я думал о своей новой знакомой, повторяя в уме имя: Ма-ша... На первый взгляд, простой, даже банальный набор звуков, самое заурядное имя, какое только может быть, но мне почему-то казалось, что прекраснее этих звуков нет ничего на свете. Вслед за этим, каким-то чудесным образом, звуки имени соединись с запахом духов, которыми было пропитано ее кашне, и я вдруг увидел, как испарения духов, белые и туманные, выводят на плоскости моего воображения прописью: "Ма-ша..." Еще и еще раз.
Паук Павлик впадает в анабиоз
Я встретился с ней на следующий день. Она потянула меня в старый парк, в самую дальнюю его часть, по дорожкам с ломтями асфальта, сквозь которые пророс бурьян. Мы шли мимо поломанных каруселей, противопожарных плакатов с загнутыми ржавыми углами, которые были приколочены прямо к древесным стволам, мимо каменных физкультурников и горнистов с обнажившейся скелетной арматурой, и казалось, что мы совершаем путешествие в прошлое, и чуть дальше должны будут появиться зубчатые башни средневековой крепости, рабы и динозавры.
- Куда мы идем?
- Сейчас, подожди. Нужно сделать одно дело. Очень важно. Потерпи, пожалуйста.
- Я терплю.
Мы остановились возле небольшого пруда в тени берез и ольхи. Пахло сыростью и перегноем, над головами картаво перекликалось воронье. Она вынула из сумочки пластмассовый контейнер для бахил и выпустила оттуда небольшого юркого паучка. Она обнаружила его утром в ванной, успела назвать Павликом и решила, что непременно должна выпустить его в природную среду. Паук замер на какое-то время, взобравшись на сухой лист. Склонившись, она стала нежно его уговаривать:
- Ну, Павлик, ну что же ты? Беги. Ты свободен. Живи тут, здесь тебе будет намного уютней.
Когда я ненавязчиво намекнул на то, что скоро грянут холода, и Павлику придется не сладко, она ахнула, спохватилась, и уже было собралась заточить паука обратно в коробочку для бахил, но тот вдруг мгновенно ожил и бочком, стремительно перебирая лапками, скрылся под слоем опавшей листвы и веток. Чтобы успокоить ее, я сказал:
- Он прислушался к твоему совету. Понял, что тут ему действительно намного лучше. А зимой они впадают в спячку. Им хорошо, не переживай: они лежат в анабиозе и ни о чем не заботятся.
- Блин, как здорово! Как жаль, что я не умею впадать в анабиоз.
Мы пошли в кино. Не помню точно, что это был за фильм. Что-то про каратэ, из нашей, отечественной действительности. Я почти не смотрел на экран. Скосив взгляд, я следил за ее рукой, которую она положила поверх колена. Золотое кольцо с лазуритом делалось то зловеще темным, то озарялось, когда в фильме, который мы смотрели, наступал новый день. Из колонок неслись звериные выкрики, звуки ударов, кто-то там рыдал, истошно каялся и обещал отомстить, а я украдкой наблюдал за ее лицом, в те моменты, когда она подносила к губам бутылочку с "Тархуном", зеленоватые оттенки которого, опять же, находились в полной зависимости от того, что делалось на экране. Вот внутри "Тархуна" сгущается сумрак, он становится бриллиантово-зеленым, как средство для прижигания ран, и я понимаю, что события в фильме накаляются. "Тархун" светлеет, вместе с этим освещается ее лицо, и я догадываюсь, что близится жизнеутверждающий финал, вот-вот зазвучит лирическая мелодия и медленно, как снег, начнут опускаться на экране титры.
Ослепленные на какой-то миг светом, как новорожденные, мы вышли из кинотеатра. Она заметила проезжающую иномарку и замахала рукой. Машина затормозила. Она побежала к ней. Открылось тонированное стекло. Она наклонилась, перекинулась парой слов с тем, кто был за рулем, затем повернулась ко мне, еще раз помахала с улыбкой и уехала. Я чувствовал себя пауком Павликом, которого она выпустила на свободу. В отличие от Павлика, я не знал, что мне с этой свободой делать, и, конечно же, я не умел впадать в анабиоз.
Время неумолимо бежало. Теплую погоду вскоре сменили первые заморозки. Листья на деревьях окончательно скорчились и потемнели, и совсем скоро вокруг были одни голые ветви. Это как будто бы открыло простор, дни казались более ясными и прозрачными, но в то же время было ощущение какой-то незащищенности, и я, обдуваемый со всех сторон ветрами, с особой остротой чувствовал бескрайность восьмерично переплетенных коридоров, встроенных в бесконечность, через которые меня несло, как пылинку.
Мы встречались с ней еще несколько раз. Так же ходили в кино, кафе, много и часто говорили... Но это, скорее, были приятельские отношения. Мне кажется, она вообще не воспринимала меня всерьез. Ей нравилось рассказывать свои сны, переживания, она могла опереться на мою руку, когда ей было тяжело идти, и всё такое, но, тем не менее, я чувствовал себя каким-то выдуманным персонажем, вроде тамагочи. В любой момент, как только ей станет скучно, она могла нажать клавишу "delete" и стереть меня из своей жизни.
Прогуливаясь по городу, мы несколько раз встречали уже знакомую, черную иномарку с тонированными стеклами. Она тут же покидала меня и уезжала, а я стоял и смотрел вслед удалявшейся машине, которая, в конце концов, стала превращаться в символ.
Я старательно гнал от себя навязчивые мысли по поводу того, что, мол, она должна принадлежать только мне, что в этом и заключается то, что мы зовем "любовью", а если этого не происходит, я должен сжать сердце до крови и постараться всё забыть, а если я на это не способен, то я слабак и тряпка, а она всего лишь навсего шлюха, будто в насмешку всякий раз уезжающая от меня на черной машине. Но я прекрасно понимал, что это сексизм и жлобство, глупый набор мыслительных штампов, доставшийся мне в наследство вместе с половыми признаками. Из той же категории было следующее: когда мы шли по улицам, я, как опутанный змеями Лаокоон, настойчиво боролся с желанием бросить вороватый взгляд на ее обтянутые лайкрой голени с узкой точеной лодыжкой, на овал ягодиц под джинсами или пальто, а один раз, когда она наклонилась, чтобы поднять упавшую связку ключей, я увидел под блузкой часть ее груди, помещенную в чашечки отороченного кружевом бюстгальтера, и тут же поспешил отвести взгляд. Я убеждал себя, что меня не должно интересовать ее тело, я ценю в ней нечто большее, мне вполне достаточно того, что мы друзья. Но все же должен сознаться: хотел я того или нет, ее тело волновало меня не меньше, чем ее внутренние качества.
Как только я оставался один и переставал о ней думать, моя жизнь тут же лишалась смысла. Я начинал видеть перед собой смутное мелькание форм, до меня, как на грани обморока, доносился хаос звуков, и мое тело, будто само по себе, совершало марионеточные действия. Это было что-то вроде "белого шума". Но как только я начинал вспоминать ее лицо, ее запах и голос, как только принимался собирать в памяти по деталям и крупицам ее образ, тут же во всей этой пустоте и бессмыслице, которые неумолимо поглощали меня, начинала звучать мелодия. Я мог неожиданно застыть с куском котлеты на вилке в институтской столовой, трепетно воспроизводя в уме ее еле заметную родинку на левом виске под тонкой прядью каштановых волос, или внезапно, во время занятий физкультурой, посреди волейбольного матча, меня мог поразить ступор, когда в памяти вдруг всплывал ее голос и то, как она глубоко вдыхала после каждой фразы, будто говорила "ах!", и еще то, как она томно подкатывала глаза, произнося слово "кошмар", выражая тем самым крайнюю степень изумления, разочарованности и так далее, но запущенный в голову мяч разбивал всё вдребезги.
Нехорошие предчувствия
Помню, как я стоял в ее подъезде, погрузив озябшие пальцы в рукава. По соседству была холодная батарея, выкрашенная в агрессивно-коричневый цвет, на краю исполосованного ножом подоконника - жестянка из-под консервированных персиков, набитая окурками, на стекле с поперечной трещиной, заботливо склеенной скотчем, - павлиньи хвосты морозных узоров. Я поднес лицо к стеклу, ослепительно заискрились ледяные крошки, и принялся дышать, прожигая в ледяной пустыне небольшое озерцо, на дне которого показался фрагмент улицы, грязный и скользкий снег, и по этой улице, чуть расставив по бокам руки, будто балансируя на канате, шла она. Я услышал, как она поднимается по ступеням. Тяжело, не спеша. Меня охватило предчувствие беды. Увидев меня, она уткнулась со слезами в мое плечо.
- Что с тобой? Маша, что случилось?
- Он бросил меня!
- Не может быть!
- Он сказал, что мы разные, я его не понимаю.
- Ну, может, это временно? Эмоциональный срыв. Может быть, сегодня вечером он тебе позвонит.
- Не позвонит. Я знаю: если он что-то сказал, то так и будет. Он привык всего добиваться.
- Позвонит, вот увидишь. Не сегодня, так завтра.
Это был полный идиотизм! Я готов был прыгать и хлопать в ладоши оттого, что он наконец-то ее бросил, но я, как заведенный, продолжал уверять, что рано или поздно она услышит его звонок и скупые извинения, а после его черная машина будет вновь и вновь увозить ее от меня. При всем этом я, конечно же, искренне желал ей всего самого лучшего. Эти противоречия рвали меня на части.
Надо заметить, что всё так и случилось: он позвонил ей среди ночи, а она тут же позвонила мне и сообщила об этом. В ее голосе было столько счастья, что мне только и оставалось еще раз пожелать ей всех благ.
Она позвонила еще раз через неделю. Было довольно поздно, меня мучила бессонница, я лежал в кровати под ночником и читал.
- Я не разбудила тебя?
- Нет. Мне не спится.
- Что делаешь?
- Читаю.
- Почитай мне, пожалуйста.
- Прямо сейчас, по телефону?
- Да. Мне скучно. Нужно чтобы кто-то со мной поговорил или почитал.
- Что это за звуки? Как будто вода плещется. Где ты?
- В ванне. Ну же, читай, я слушаю.
- С начала?
- Не обязательно. Читай там, где остановился.
- Но я прочитал почти половину книги.
- Не важно. Я слушаю.
Помнится, в тот раз я взялся за "Божественную комедию", мне захотелось ее осилить. Я прочел о том, как главный герой скитается по подземельям ада, переходит к чистилищу, и как раз в тот момент, когда раздался телефонный звонок, Данте в книге повстречал Беатриче. Зажав трубку между плечом и щекой, я продолжил чтение. Перед тем, как погрузить главного героя в реку забвения, возлюбленная обращается к нему:
Природа и искусство не дарили
Тебе вовек прекраснее услад,
Чем облик мой, распавшийся в могиле.
Раз ты лишился высшей из отрад
С моею смертью, что же в смертельной доле
Еще могло к себе привлечь твой взгляд?
Ты должен был при первом же уколе
Того, что бренно, устремить полет
Вослед за мной, не бренной, - как дотоле.
Я теряю ее
Я никак не мог до нее дозвониться. Она тоже не звонила. Это длилось день, два... Наконец, я не выдержал и отправился к ней. Она почему-то запрещала мне стучаться в ее квартиру, поэтому мне, как часовому, приходилось стоять в подъезде и под уничтожающими взглядами соседей томительно надеяться на то, что она вот-вот вернется с прогулки.
Рядом с дверью ее квартиры, на месте звонка из стены торчало змеиное жало оголенного провода. Я постучал. Долго никто не открывал, но мне почему-то казалось, что дверной глазок меня тщательно изучает. Наконец, щелкнули замки, дверь слегка отворилась, показались набитые полоски войлока, и там, в сумраке появилась какая-то пожилая женщина с довольно неприветливой физиономией, в старом, не застегнутом халате, края которого она придерживала на груди. Я не знаю, кто это был, ее мать, родственница или кто-то еще.
- Здравствуйте. Где Маша? Я могу ее увидеть?
- Она больше здесь не живет.
- Где она?
- Вышла замуж и уехала.
- Куда?!
- Не знаю, не сказала.
- Навсегда?!
- Ничего не знаю.
Дверь захлопнулась. Непонятно было, что делать дальше. Я поднес ладонь к раздвоенному проводу, и меня дернуло током.
Болезнь
На следующий день я пришел в институт. Возле гардероба была толчея, слышались шутки, смех, на лицах была деятельная озабоченность... Помню, в тот раз меня особенно всё раздражало. Любые проявления сытого бахвальства, построение грандиозных планов, соревновательный бег сперматозоидов по маточным трубам... Всё казалось пошлым, неуместным, и заставляло страдать, будто кто-то из любопытства ковырял пальцем в свежей ране.
Первой парой была латынь. Поняв, что не смогу здесь находиться, я подошел к преподу и сказал:
- Кажется, я заболел. Я могу уйти?
- Что у вас болит?
- Не знаю. Ужасно тоскливо.
- В таком случае сходите к врачу и возьмите справку.
- Разве есть такой врач?
Мы сошлись на том, что я самостоятельно зубрю группу анальгетиков для периферийной нервной системы и на следующее занятие являюсь подготовленным.
Я забрал документы из института примерно через месяц.
Закончился год, наступил следующий. Хорошо помню тот знаменательный вечер, когда по телевизору вдруг прервались передачи, и под тягучие скрипки и напевы фаготов засеменили на пуантах танцовщицы в роли лебедей. А еще через два года я наблюдал на телеэкране разрывы снарядов в окнах Белого дома и пунктир трассирующих пуль над Москвой. Страну трясло, как в лихорадке.
Не знаю, что со мной было. Может быть, это действительно была какая-то болезнь души и нервов. Вряд ли я смогу точно выразить то, что беспокоило меня в тот период.
Помню, я садился на электричку, поздно вечером, когда вагоны были наполовину пусты, и ехал до самого дальнего пригорода. Общее время пути, туда и обратно, составляло что-то около четырех часов. На соседних местах, покачиваясь, спали забулдыги, кричали грудные дети на руках матерей, а я смотрел, как за окном мельтешат горящие квадраты встречного поезда, и представлял, что хорошо бы вот так, без остановки ехать и ехать еще сорок или шестьдесят лет подряд, затем выйти седым стариком на тихой станции, прилечь на скамью и спокойно, без лишних телодвижений скончаться. И больше ничего не нужно. Только бы сидеть у окна и видеть, как пролетает жизнь.
Меня совершенно не интересовало содержание моей жизни, то есть того отрезка, который был помещен между моим рождением и смертью. Хотелось поскорее пролистать страницы этой толстой книги, набитой прописной моралью, захлопнуть ее и расслабиться, устало прикрыв глаза.
Помню, меня тогда донимал один вопрос: "Для чего?" Для чего живу, для чего хочу достичь того или иного, какой в этом смысл? Пытаясь во всем разобраться, я кропотливо двигался по цепочке вопросов и ответов, сам себя спрашивая и сам же отвечая:
- Для чего то-то и то-то?
- Для того чтобы...
- Хорошо, тогда для чего это чтобы?
- Для того чтобы...
- Опять чтобы! Окей, так для чего же оно?
И так далее, от мизерных вопросов и ответов к более крупным, до тех пор, пока я окончательно не упирался в гигантские, как бетонный забор, буквы: ДЛЯ ЧЕГО? Чтобы ответить на этот гигантский вопрос требовался ответ точно такого же масштаба, но, как я не пытался, я не мог его найти. Точнее, в моем распоряжении был арсенал внушенных с детства догм и заготовленных на все случаи ответов, но беда была в том, что давно прошли те времена, когда я во всё это свято верил. Тем не менее, дабы окончательно не спятить, мне приходилось заниматься ежедневной искусственной самостимуляцией. Я наловчился обманывать свой назойливый вопрос, подставляя в качестве ответов дешевые поделки из раскрашенной фанеры и фольги. Я понимал: это форменное мошенничество, и я, в первую очередь, обманываю самого себя, но другого выхода я не видел.
В такие моменты мне почему-то вспоминалось, как, еще ребенком, мама водила меня к зубному врачу и, чтобы погасить мой страх, рассказывала о каких-то мифических солдатах, которые стойко страдали во время войны. Бедным солдатам в рассказах матери отрывало ноги, руки, им выворачивало наружу кишки, они слепли, опаленные артиллерийским огнем, и мне было ужасно неловко и казалось, что все они отправились на войну только затем, чтобы послужить мне примером. Они проходили в моем воображении скорбным строем, перебинтованные, на костылях, обращая на меня полные страданий и надежд взгляды, и я, помнится, готов был сносить скрежет пульпэкстрактора внутри зуба, готов был позволить удалить мне несколько зубов зараз, лишь бы только больше никогда не было войн и несчастные солдаты, наконец, перестали страдать.
- Парень, прошу тебя, скажи, чтобы тебе вырвали зубы.
- Ты ведь был готов к этому, вспомни. Не дрейф, пацан! Фигня - война, главное маневры!
- Зато больше никогда не будет войны, представляешь!
- И нам не придется оставлять куски своих тел на полях сражений.
- Мы знаем, ты - герой, ты сможешь.
- Спаси нас, пока не поздно. Пока не грянула третья мировая, атомная. Давай, Серега, решайся!
- В крайнем случае, вставишь себе коронки.
Поиск формы и слов
Конечно же, я вспоминал ее. Особенно первое время, после разлуки. Казалось, моя тоска и душевная боль проросли в тело, и я стал испытывать приступы удушья и просыпаться от того, что пальцы ног деревенели от судороги. У меня было ощущение, будто я наступил в яму и бесконечно падаю.
Но в какой-то момент я вдруг почувствовал, что моя жизнь и способ моего мышления выливаются в мелодраматическую форму. Я поспешил себя оттуда извлечь и пустился в свободное плавание. И моя жизнь растеклась, как попало: бесформенно и неопределенно. Я понимал, что такой способ существования тоже возможен. Просто для него еще не было создано подходящей формы, не было укоренившегося названия и привычных комбинаций слов, при помощи которых можно было бы легко и доступно об этом рассказать.
Отец в Порядке
Чутко вглядываясь в то, что меня окружало, постепенно я начинал различать стылые контуры железобетонного Порядка, крепко вмонтированного в людскую жизнь. Это был не тот порядок, о котором можно говорить в эстетическом или гигиеническом смысле, нет, скорее, это был порядок окрика и зуботычины, который, пройдя по всем ответвлениями нервной системы, глубоко осел и всосался в лимфу. Порядок делал эту жизнь относительно безопасной и предсказуемой, но все же это больше походило на регламент исправительного учреждения. Я находил части этого каркасного сооружения, выпирающими из книг с литературой для массового читателя, из фильмов со счастливым концом, в телепередачах... Люди впитывали Порядок в себя, делались его носителями. Я видел, как эта коварная штука цементирует и умерщвляет всё вокруг: проявления внутренней жизни, свежие и свободные мысли... Это страшно угнетало, так как, по большому счету, особого выбора не существовало: либо ты живешь внутри Порядка, срастаешься с ним и платишь за это окостенением, либо переносишь своеобразие и неповторимость личной жизни в экзотические леса фантазии, рискуя навечно затеряться там в горделивом одиночестве.
Разлагающее, опустошающее действие Порядка я мог наблюдать на примере своего отца. Он был из той породы людей, о которых нельзя сказать, что они злые, но и добрыми их тоже нельзя назвать. Казалось, он забыл самого себя где-то в детстве или ранней юности, потерял, как мятый рубль, а то, что осталось и продолжало взрослеть под его обличьем, было призраком или голограммой. Он напоминал мне курицу с отрубленной головой, которая несется по инерции неизвестно куда и неизвестно зачем.
Мы редко говорили с ним. Хорошо помню, как он сидел за столом на кухне, вместо лица была газета "Советский спорт" с заголовком и изгибающейся гимнасткой, а его рука непрерывно помешивала чай в стакане, замирала на миг и вновь помешивала. И ни слова на протяжении всего ужина, только хруст газеты и звон чайной ложки.
Не помню, чтобы у него было какое-то особое хобби или любимое занятие. Его каждодневное существование аккуратно умещалось в работу, чтение газеты, телевизор и сон. Хотя, возможно, его тайной страстью была покраска полов и предметов. Да, да, очень хорошо помню, как он несколько раз перекрашивал кухонные табуреты. Мать возмущалась, что в квартире воняет краской, а он, не отвечая на упреки, самозабвенно ласкал кистью граненные табуретные ножки, поставленные на расстеленную газету.
Как я уже говорил, он частенько жаловался на то, что я его мучаю. И то он делал, скорее, по просьбам матери, которая вынуждала его поговорить со мной "по-мужски". Если бы не она, возможно, он вообще бы меня не замечал.
Помню, был летний день, мы шли с ним по городу, на мне была белая рубашка, мы только что покинули фотостудию, где я снимался на паспорт. Навстречу шли две девушки в коротких юбках. Проходя мимо, они не удержались и прыснули. Не знаю, то ли от смущения, то ли я со своей прилизанной челкой все еще мысленно сидел перед фотообъективом и выглядел, как идиот. И вот тогда, помню, будто очухавшись от комы, отец выдал одну из тех глупостей, которые он изредка, но все же выдавал. У него была такая манера: после длительной паузы, которая мгла тянуться час или два дня, выстреливать неожиданными сентенциями. Это были всплывающие на поверхность обломки, по которым я мог судить о том, что делалось у него голове. Так вот, в тот раз, когда прошли девушки, он сказал: