Аннотация: Реалистичный рассказ из моей жизни об офицерской службе.
КОМАНДИР
День был солнечным и жарким. Он был таким, каким и подобает быть июльскому дню. Я уезжал далеко и надолго. Но вместе с тем я уже и не думал о своем доме, как о дорогой и потерянной веще. Еще задолго до того дом перестал ассоциироваться у меня с теплым и родным чувством. Дом, прежде всего, тесно связан с ночлегом. А мне последние пять лет довелось проводить свои ночи сперва в казарме, а после в общежитии. Именно таковыми оказались реалии учебы в военном институте. В виду этого сурового факта у меня было предостаточно времени, чтобы смириться с тем, что у меня больше нет своего угла, где я мог бы спрятаться от всяческих напастей.
Я уезжал и почему-то вспоминал о том, как в детстве я мог на что-то обидеться на родителей, на любой житейский пустяк, а затем - как следствие моей обиды - объявить голодовку и спрятаться под своей кроватью. Пролезть под кровать родители не могли и то, что там умещался только я один, меня изрядно забавляло. А теперь уже и я сам не смог бы поместиться под той кроватью. Она осталась прежней, это я вырос. И заодно с этим понял, что у меня больше нет места, где я мог бы спрятаться. От этого мне сделалось тоскливо. И еще тоскливее стало от мысли, что такого места, скорее всего не будет в моей жизни уже никогда.
Мне понадобились сутки, чтобы добраться до Москвы и чуть больше часа до нужного мне города. Когда-то этот город носил простое и звучащее название Загорск. Однако со временем кто-то решил, что названию не хватает колоритности, и город переименовали в Сергиев-Посад. Этот небольшой город встретил меня своей просторной привокзальной площадью. Я оказался здесь впервые, и потому все в округе было для меня новым и поначалу радовало глаз. Это уже позже Сергиев-Посад вольется в мою жизнь и станет для меня таким же обычным городом, как и остальные города нашей необъятной страны. А тогда я шел вдоль вокзала и с неподдельным любопытством рассматривал оживленных людей, торопящихся на электричку в Москву. Народ беспорядочно бродил туда-сюда, а повисший в теплом воздухе запах пирожков заманивал перекусить и выпить чашку кофе.
Воинская часть, в которую мне следовало явиться, находилась в нескольких километрах от города. Как мне объяснили, место это называется Шарапово. Заметив стоящего у вокзала мужчину в военной форме, я решил обратиться к нему. Отчего-то мне подумалось, что он из этого самого Шарапово.
- Извините, а где останавливаются маршрутки на Шарапово? - вежливо спросил я.
После моего вопроса он странно взглянул на меня и словно переспросил:
- Шарапово? - и тут же добавил. - Я вообще не знаю, где это.
Мне показалось, что произнес он это с какой-то предупреждающей интонацией, но значения тому я придавать не стал. Не сказать, чтобы этот наш с ним короткий разговор вдохновил меня, но я отправился дальше искать место, где останавливался общественный транспорт на Шарапово. После получасового ожидания мне удалось залезть в набитую маршрутку со своими двумя огромными сумками, которые я тщательно и бережно укладывал дома. Желтая "ГАЗель" ехала по узкой дороге, а за окном мелькающие деревья сменялись небольшими полями. На горизонте показались очертания воинской части, и мои руки непроизвольно потянулись к сумкам.
- Сиди паренек, это Абрамово, а Шарапово дальше, - сказал мужичок, который сидел рядом со мной и вышел на этой остановке.
Далее поля закончились, и дорога углубилась в лес. В маршрутке осталось совсем мало людей. Я сидел молча и ждал, когда мне уже будет можно выйти. Когда закончился лес, я увидел КПП, за которым и была конечная остановка. В детстве я жил в маленьком военном городке, но то, куда я приехал, было ни на что не похоже. Эта была воинская часть, вблизи которой располагались две продуктовые палатки. Назвать их магазинами было бы ошибочно, поскольку до этого статуса они не дотягивали. После городских универмагов, в коих люди с наполненными корзинками в руках несут свои покупки на кассу, было забавно вспомнить советские времена, когда я приходил в скромный такой магазинчик и, протягивая тетеньке железный бидон, просил налить туда молока или сметаны, а хлеба отрезать половину. Вот эти две продуктовые палатки и предстали передо мной, как далекое эхо советских времен. Также на территории части располагалась одна пятиэтажка, две двухэтажки и пять общежитий. Во всем этом и размещалось немногочисленное население Шарапово. Была еще котельная, баня, которая со временем перестала работать, клуб, в котором отроду никаких мероприятий не проводилось, и что-то, напоминающее футбольное поле. Не побывав в Шарапово, невозможно себе представить, чем оно на самом деле является, поэтому при описании данного места можно смело ограничиться двумя словами - военная деревня.
Тут я сразу вспомнил слова того военного с вокзала о том, что он не знает, где находится Шарапово и представил, насколько он счастливый человек. Я и не подумал о том, что еще час назад я тоже мог быть вполне счастливым человеком, если бы не узнал про это место. Но я про него узнал, и все мои шансы стать счастливым человеком вмиг улетучились. Какой теперь был смысл думать о чем-либо подобном? Я просто вспомнил этого военного и пошел себе дальше.
В штабе мне разъяснили, что служить я буду в центральной контрольно-измерительной лаборатории (ЦКИЛ) под руководством Александра Анатольевича Алимова. Лаборатория находилась на технической территории, куда пройти можно было только по специальному пропуску и куда я, следовательно, в тот момент пройти не мог. Меня вышел встретить мужчина в чине майора. На вид ему было лет сорок-сорок пять. Он был не высокого роста, у него были грустные глаза, и еще он выделялся своими усами и лысиной на голове.
- Ты что ли лейтенант? - обратился он ко мне.
Вопрос его не был абсурдным, как это случается, когда у незнакомого человека спрашивают любую ерунду, только чтобы завязать разговор. Его вопрос был вполне логичен. Согласно уставу по прибытию в часть мне полагалось представиться командиру части в парадной форме одежды. В той самой, что лежала в одной из моих сумок. Сам я был выряжен в гражданскую одежду и с виду походил на студента. Я в полном уме осознавал, что должен был прибыть в часть в военной форме, но в виду жаркой погоды решил, что белая рубашка быстро запачкается и не стал ее одевать. "В любом случае я еще успею переодеться", - размышлял я.
- Да, я, ответил я майору.
Его глаза стали еще грустнее, чем прежде. Он опустил голову, искоса посмотрел на меня и чуть слышно вздохнул. Он ничего не сказал, но в его тяжелом вздохе я прочитал то, что служить мне будет нелегко. В общем, тяжело мне придется. После чего он выписал мне пропуск и провел в лабораторию. Он усадил меня в своем кабинете и сказал, чтобы я дожидался командира. Сам он оказался его заместителем. Я сидел и представлял, как зайдет командир и с радостью в глазах поздравит меня с прибытием.
В какой-то момент все находившееся в кабинете встали. Я повернул голову и увидел в дверном проеме его. Я тоже встал. У меня не возникло сомнений, что передо мной стоит командир части. Высокий, подтянутый, с серьезным лицом. На его погонах красовались две большие звезды, он был подполковником. Похоже, что Алимов был военным от Бога, ибо представить его в какой-либо другой рабочей сфере у меня никогда не получалось. Военная форма ему была к лицу, и здесь будет уместным сказать, что не только она дополняла его, но и он в свою очередь дополнял ее. Как и все прирожденные армейцы, Алимов в нужный момент всегда находил правильные и доходчивые слова. Наверное, он успел разглядеть меня, когда я поворачивался, потому что едва я успел заглянуть к нему в глаза, как сразу услышал его звонкий голос.
- Ты бы еще в трусах сюда приперся! А ну бегом марш переодевайся!
Говорил он это более выразительно, чем я описываю, не стесняясь при этом использовать наиболее яркие для понимания слова нашего богатого и могучего языка, без которых не мог обойтись ни один уважающий себя командир. Когда он это говорил, я не увидел в его глазах и толики радости. То есть наша встреча прошла совсем не так, как я ее представлял. Мне ничего не оставалось, кроме как выполнять его первый приказ, и я, проглотив обиду, пошел переодеваться.
Прибыв в подобающем виде, я представился командиру, как и полагалось. После этого у нас состоялась непродолжительная беседа. Точнее, если быть верным, беседой это называть будет не совсем корректно. Это больше походило на монолог Алимова, а я открывал рот только в те редкие моменты, когда он задавал мне вопросы. Тем не менее, я старался держаться уверенным и не показывал виду. В нескольких словах он рассказывал мне, как правильно надо служить Родине и главное, почему так важно ей сейчас служить. Свои убедительные аргументы Алимов не забывал подкреплять не менее убедительными словами. После этих слов все становилось более чем понятным. И в этом я считаю, есть его заслуга, как грамотного и опытного военнослужащего, перед которым стояла задача донести полезную информацию в виде доступном для военнослужащего не грамотного и неопытного.
Пока я дожидался окончания рабочего дня внизу, я успел пообщаться с некоторыми военнослужащими из лаборатории, с которыми мне и предстояло в дальнейшем служить. Все, как один, настоятельно рекомендовали мне жить вместе с Васильевым. Кто такой Васильев, я, понятное дело, не знал. "А что, в компьютер будете играть, пиво пить, разве плохо?" - говорили мне ребята с ехидной улыбкой.
После вечернего построения командир подозвал меня. Он отстранил свой взгляд, и его лицо в тени дневного света показалось мне задумчивым.
- Куда же тебя поселить? - не то меня, не то себя спросил командир.
Меня несколько возмутил этот вопрос. Он выставлял меня незваным и непрошеным гостем. В действительности же мой приезд не являлся никакой тайной, и о нем было известно еще месяца два назад, если не раньше. Могли как-то подготовиться за это время. Но, разумеется, своих недовольств я не озвучил и, как бравый лейтенант, промолчал. Алимов, по всей видимости, за годы своей службы в армии уже привык к беседам с молчаливыми военнослужащими и поэтому, даже не взглянув в мою сторону, продолжил:
- Ну, давай пока с Васильевым поживешь, а там видно будет.
Васильев оказался сорокадвухлетним старшим прапорщик. Годом позже он получит звание младшего лейтенанта, а еще год спустя лейтенанта. Он был из тех людей, кого называют мастером на все руки. Починить розетку или поменять усилитель на антенне для него не составляло труда. В ЦКИЛе он был просто незаменимым человеком, а у командира на особом виду. Моментами казалось, что командиру было трудно представить свою службу без такого преданного воина, как Васильев. Михаил Эдуардович - именно так звали старшего прапорщика Васильева - всегда был полон каких-то невообразимых идей. Он постоянно что-то варил, сверлил и изобретал. В лаборатории его практически невозможно было застать без дела. На утреннее построение он приходил первым, а на вечернее последним. Он был единственным человеком, к кому чаще всего обращались за помощью все остальные. Как только он заканчивал одну работу он тут же начинал расхаживать в своем синем халате и защитных очках в поисках новой. Я хорошо помню реакцию командира на очередную идею Михаила Эдуардовича. Саму идею уже не помню, за годы нашей совместной службы их было сотни, а вот слова Алимова мне въелись в память. Он посмотрел на Михаила Эдуардовича и, широко улыбнувшись, с командирской теплотой произнес: "Васильев, ты безумен!". Может быть поэтому, когда случалось так, что Васильев уходил в отпуск, командир отпускал его с великой неохотой. Да и мы все прекрасно понимали, что лаборатория на целый месяц теряет не одну рабочую единицу, а как минимум три. Таким Михаил Эдуардович и останется в моей памяти - человеком, работающим за трех.
Однако при всех положительных его чертах, старший прапорщик Васильев был весьма своеобразным человеком. Так, например, поначалу у меня вызывало удивление, что за свои сорок два года он так ни разу и не женился. Был еще целый ряд вопросов, которые со временем развеялись все до единого после более близкого знакомства с Васильевым.
- Вы меня извините, - говорил он, когда мы шли к нему домой, - у меня в комнате беспорядок.
Я не придал этой дежурной фразе излишнего значения. Меня больше удивило то, что человек заведомо старше меня на два десятка лет обращался ко мне на "вы". Он привел меня в одно из общежитий. Я тогда еще не знал, чем оно лучше или хуже остальных. Войдя в комнату Михаила Эдуардовича, я испытал дикое недоумение. Даже в своем воображении мне еще никогда не доводилось подвергать сознание подобным картинам. Комната буквально была усеяна разбросанными повсюду предметами и вещами. Было совсем не просто пройти от двери до окна, обо что-нибудь не споткнувшись. На кухонном столе не имелось свободного места даже для спичечного коробка. Немытая посуда лежала вперемешку с засохшим хлебом и прилипшими к столу чайными пакетиками. На узком диване, где обычно в одежде спал Михаил Эдуардович, валялся засаленный бушлат. И только на примкнувшей рядом кровати ничего не находилось, кроме постельных принадлежностей. Эта кровать была единственным не занятым беспорядком Васильева пространством, где можно было присесть. Я и присел.
- Это ваша. Располагайтесь, а я пока приберусь, - дружелюбно произнес Михаил Эдуардович и принялся наводить порядок.
Закинув сумки под кровать, я присоединился к нему, и через час комната стала похожа на комнату. Здесь я и прожил свой первый месяц в Шарапово.
За этот месяц командир "любил" меня сильнее, чем других военнослужащих. Он благоволил ко мне так, как это было в момент нашей первой встречи. Конечно, он всегда и при любых обстоятельствах проявлял свою командирскую любовь ко всем офицерам и прапорщикам, но поскольку я был новоприбывшим воином, то заслуживал пристального внимания и львиной доли командирской любви. Алимов считал, что только так и никак иначе из меня получится образцовый офицер. Полагаю, что он не догадывался и не подозревал о том, что я всем своим естеством противился стать тем, кого из меня пытался сделать Алимов. Я в отличие от своего командира не был прирожденным военным. Это я понял еще за годы учебы в военном институте. Однако, как оказалось позже, Алимову мое резкое нежелание служить Родине было только на руку. Он искренне любил свою работу и делал ее от всей души. И хотя внешне это проявлялось в недовольном его виде и укорительной брани, внутренне, я уверен, он был доволен, что в его подчинении хватает таких военнослужащих, как я. То есть тех, кого категорически необходимо было воспитывать. Однажды он прямо так мне и сказал: "Передо мной стоит задача сделать из тебя человека. Задачу буду выполнять". После таких простых и понятных слов создавалось впечатление, что командир увяз в работе, а все остальные только и знают, что бездельничать.
Навыки и умения добросовестной службы Алимов прививал нам практически ежедневно. С этого начинался рабочий день. Офицеры и прапорщики в установленное время строились и, напоминая приговоренных к смертной казни военнопленных, ждали расправы. Расправой, как не трудно догадаться, был командир. Жарко ли было, холодно ли, в любую погоду он шел не спеша, переваливаясь с ноги на ногу, и олицетворял своим появлением что-то такое неизбежное, от чего невозможно спастись. В этот момент хотелось куда-нибудь спрятаться. Я точно знаю, что если бы Алимов пришел ко мне домой в моем детстве, то я спрятался бы от него под своей кроватью. А там, в строю, я мог спрятаться только за спиной своего прямого начальника капитана Черкасова. Но это не могло являться безопасным укрытием, ибо в строю для Алимова все были уязвимы. Мне оставалось только неподвижно стоять, прогоняя напряжение, и краем глаза наблюдать, как приближается командир. Почему-то он не любил носить фуражку на голове и всегда нес ее в правой руке. Голову при этом он опускал, и лицо его приобретало настолько печальный оттенок, как будто день не задался с самого утра. Его традиционно встречал дежурный, докладывая, что за время службы никаких происшествий не случилось. После этого он бросал свой взгляд на строй, испепеляя каждого из нас своими большими глазами, и, наверное, думал о том, что для него все мы - это одно непоправимое происшествие.
- Здравствуйте, товарищи! - громким голосом говорил он.
- Здравия желаю, товарищ полковник, - отвечали мы хором.
На своих погонах Алимов носил звание подполковника, но во время приветствия лишняя приставка отбрасывалась, дабы придать звучанию лаконичности. В этот момент в своем чине Алимов поднимался на целое воинское звание выше, что определенно не могло не радовать его. Мне даже кажется, что если бы он уже был полковником, то ему и не столь обязательным было бы здороваться с нами. Многие военнослужащие при обращении к Алимову намерено называли его полковником. Так и произносить короче, и командиру приятнее. И еще он особенно любил это самое слово "командир". Он никогда и никому не говорил, как правильно следует к нему обращаться, но по его глазам было заметно, что "товарищ командир" нравится ему даже больше, чем "товарищ полковник". Объяснить данное явление можно очень просто: полковников много, а командир один. И уж точно могу сказать, что Алимов был явным противником обращения к нему по имени и отчеству. По всей видимости "Александр Анатольевич" звучало как-то не по-военному. Мне всегда хотелось назвать его Александр Анатольевич, но даже его заместитель не позволял себе такого, и обращался к нему как "товарищ командир". Именно поэтому с моим уважительным отношением к командиру Алимову в этом повествовании его образ утерял данные инициалы.
После приветствия командир обычно упрекал нас в том, что мы окончательно распоясались и потеряли страх. От его слов мне становилось немного боязно, но совестно не становилось. А бывало так, что он был совсем не в настроении, и ему не хотелось нас не видеть, не слышать. В такие моменты мы для него не существовали. Он молча проходил перед строем и исчезал в дверях лаборатории. А мы не знали, кого нам стоит благодарить за то, что в этот день расправа нас миновала.
Моя служба началась с ремонта. В лаборатории было столько мест, нуждающихся в ремонте, что, казалось, ремонт этот может длиться вечно. Мы приходили на работу, переодевались в подменную форму, которая тоже должна была быть военной, и растворялись в вечности ремонтных работ. Всю осень я трудился в огромном помещении, на входной двери которого висела табличка с номером 420. Трудился я не один, а вместе с капитаном Черкасовым и старшим лейтенантом Савченко. В один из таких трудовых дней, мы вместе со старшим лейтенантом Савченко сооружали навесной потолок из длинных белых панелей. Практически полдня у нас ушло на многочисленные замеры, расчеты и нарезку панелей. Кабинет командира находился на четвертом этаже лаборатории. По воле судьбы на этом же этаже находилась и комната под номером 420. Прогуливаясь по коридору, Алимов счел нужным удостоить нашу комнату своим визитом. К нашему несчастью ему показалось, что мы за эти полдня ровным счетом ничего не сделали.
- Прохлаждаемся, значит, - сердитым тоном произнес он. - Уже окончательно совесть потеряли. Хотим ничего не делать и за это получать деньги? Привыкли в армии ничего не делать, а вы пойдите, поработайте на гражданке. Там, такие как вы не нужны. Вот что вы сделали за полдня?
- Товарищ полковник... - начал было Савченко.
- Правильно, ничего вы не сделали. И нечего на меня так смотреть. Идите, пишите объяснительные, я жду.
Объяснительная была любимым документом командира. За годы его службы в делопроизводстве скопилась гора объяснительных абсолютно от всех офицеров и прапорщиков на самые различные темы. Не было в части такого военнослужащего, который не написал хотя бы одну объяснительную. Алимов собирал их, как когда-то пионеры собирали муколотуру, а кто-то коллекционировал значки или марки. Командир коллекционировал объяснительные. При случае нам было жутко любопытно прочесть очередную объяснительную. Дело в том, что многие из них были забавными и вызывали общий смех. Как, например, в тот раз, когда нам с капитаном Черкасовым случайно удалось прочитать содержание объяснительной старшего прапорщика Павина на вопрос о том, почему он явился на службу с исцарапанным лицом. Практически всем было известно о неровных отношениях Михаила Павина с его женой Анной, но в объяснительной старшего прапорщика можно было прочесть о более глубоких проблемах его жизни. Через пять минут в делопроизводстве собралось полдюжины офицеров, чтобы прочитать текст приблизительно следующего содержания: "Я, старший прапорщик Павин, проснулся утром, чтобы пойти на службу. В сонном состоянии я слез с кровати и по неосторожности наступил на своего кота. В результате этого я поскользнулся и ударился лицом об кровать, после чего на лице возникли царапины". Откуда возник перегар, с которым старший прапорщик Павин явился в тот день на службу, он в своей объяснительной упомянуть забыл.
С этой стороны мне откровенно понятно страсть командира к накоплению объяснительных. В конечном итоге из них можно было бы сложить целый сборник юмористических рассказов. За три года своей службы я не так много писал объяснительных, их можно пересчитать по пальцам. Но они были. И объяснительная по поводу ремонта в комнате 420 стала моей первой. В далеком будущем от этого дня старший лейтенант Савченко, который впоследствии станет капитаном, привезет мне ту самую объяснительную, которую я писал вместе с ним. Она хранится у меня в ящике, как добрая память о моей службе под руководством Алимова. Текст ее содержания я могу передать дословно, без искажений и вымыслов: "Докладываю, что я, Коновалов Виктор Владимирович, не справляюсь в указанные сроки с задачами по ремонту комнаты N420, потому что в Ростовском военном институте ракетных войск я проходил обучение по специальности "Метрология и метрологическое обеспечение" и строительно-ремонтных навыков не имею. 15.12.06. Начальник отделения экспертизы лейтенант В.Коновалов".
В тот зимний вечер, когда по окончанию рабочего дня мы с Савченко выходили на построение, в дверях стоял он - Алимов.
- Товарищ полковник, разрешите пройти, - обратился к нему Савченко, поднеся согнутую в локте руку к головному убору.
- Проходите, товарищи МЕТРОЛОГИ, - ответил командир, намерено сделав акцент на последнем слове.
На построении он злобно говорил всем, что впредь мы будем заниматься метрологией, потому что в нашем строю есть очень умные военнослужащие, которые могут загубить свой талант, придаваясь настоящей работе. Все его слушали, но значения тому не придавали, поскольку каждый знал, что метрологией мы будем заниматься не больше, чем до того. Алимов договорил и с недовольным видом распустил всех. Мы с Савченко шли и улыбались. Позади себя я слышал тяжелые шаги и хруст размякшего снега. Я боялся обернуться. Боялся увидеть командира. Боялся испортить себе настроение. На улице было холодно, но внутри меня согревало необъяснимое чувство маленькой победы.
Первая зима в Шарапово мне почти не запомнилась. Зима, как зима. Ни теплая, ни холодная. В то время я жил не службой, а Москвой. Каждые выходные я старался вырваться в столицу. К моему счастью она находилась не далеко - семьдесят километров от Сергиева-Посада. Там я полностью забывал о службе и не хотел о ней думать. Но так чтобы совсем не думать об Алимове, у меня не получалось. Иногда он являлся ко мне в моих снах. И не могу сказать, что в них он вел себя добрее или справедливее. Он по-прежнему оставался тем же Алимовым.
Я ждал лета. С нетерпением ждал его, потому что летом я должен был получить свое очередное воинское звание "старший лейтенант". Этого часа я дождался. Звание обмывали в лесу, неподалеку от лаборатории. Пришили все, кроме командира. Он не пришел, не потому что я был ему безразличен. Как человек, пропагандирующий здоровый образ жизни, он пил очень редко и принципиально избегал практически всех торжеств в части. И в тот день его отсутствие меня нисколько не расстроило, скорее наоборот, обрадовало. Я, как и полагалось, выпил свой полный стакан водки, и мне стало хорошо. По сути ничего выдающегося не случилось. Всего-навсего пришел приказ из Москвы о том, что мне можно присвоить очередное воинское звание. А я гордился собой так, словно добился в жизни чего-то высокого и значимого.
Только на следующий день, когда я стоял в строю, и на моих погонах стало на одну звездочку больше, я понял, что я больше не лейтенант. Я ощущал себя не как старший лейтенант, а именно как не лейтенант. Меня посетило чувство, что цикл службы, который прежде мне не был знаком, завершился, и дальше все будет повторяться. Придет новый лейтенант, и командиру ничего не останется, как переключить свое внимание на него. А я стану закостенелой фигурой в строю, не многим отличающейся от остальных. Я стану привычной частью строя, не вызывающей пристального внимания. От этих мыслей мне становилось обнадеживающе спокойно.
Я не успел заметить момент, когда именно так случилось. А это случилось еще до того, как пришел новый лейтенант, и до того, как я стал старшим лейтенантом. Я просто не обратил внимания на то, что командир стал проявлять свою любовь в гораздо меньшей степени. Его слова долетали ко мне не как к отдельной единице, а как к общей серой массе.
- Что, наслужились, теперь домой торопимся, - говорил он на вечернем построении. - Говоришь-говоришь вам, а все бес толку. В одно ухо влетело, из другого вылетело. Рабочий день закончился, вы все обнулили, пришли домой и, как солдат, прокололи дырочку в календарике. Еще один день прошел. Идите. Идите уже отсюда с глаз моих.
Боюсь, что говорил он это искренне. То есть, как думал, так и говорил. Признаюсь честно, я не хотел бы оказаться на месте Алимова. В моих глазах на службе он был несчастным человеком по всем правилам несчастных. Он не понимал нас, а мы не понимали его. Мы не могли найти общий язык с командиром, да и он не хотел искать его с нами. О чем ему было говорить с такими, как мы? У него не было друзей среди нас, а враги были. Алимова не любили практически все. Его боялись и уважали. Трудно при этом еще и любить человека. Большинство военнослужащих не любили его абсолютно безобидно и незаметно. Но были и те, кто ненавидел его особым образом. Алимов это знал и портил им жизнь, как только мог. А когда случалось так, что кто-то в отдельности или все сразу окончательно его доставали, он закрывался у себя в кабинете и включал музыку, не жалея громкости. Ее можно было услышать даже в другом конце коридора.
Музыку командир любил. Она была разнообразной: от взрывного хэви-металла до успокаивающей классики. Однажды я даже брал послушать у него диск Вивальди. Как-то он прознал, что я увлекаюсь сочинением музыки и между делом спросил меня:
- Когда гимн ЦКИЛа напишешь?
- Товарищ полковник, я не занимаюсь симфонической музыкой, я только электронную могу, - пытался оправдаться я.
- В общем, жду от тебя гимн ЦКИЛа.
И еще он несколько раз зазывал меня на концерт "Металлики" в Москве, но я не смог.
- Ну, что, Коновалов, был на концерте? - спросил он меня, вернувшись из отпуска.
- Нет, не получилось, - ответил я.
- Ну, и зря, - обижено сказал командир, отвернулся и пошел к себе в кабинет.
Подолгу сидеть у себя в кабинете командир все равно не мог. Через какое-то время он успокаивался и "выходил в люди". Так случалось, когда в нем оседал неприятный осадок вины. Мысль о том, что он в гневе своем он переборщил и незаслуженно кого-то обидел, не давала ему спокойно работать. Тогда он шел с кем-нибудь обмолвиться словом, дескать, убедиться, что он все сделал или сказал правильно. И чаще всего он шел именно к тем военнослужащим, которые беспрекословно с ним соглашались. Он не спрашивал их напрямую, прав он или нет. Он просто заходил к кому-то в кабинет и начинал говорить о чем угодно. При этом воин, с которым он разговаривал, стоял и послушно кивал головой. Что ему еще оставалось делать? Таким образом, Алимов убеждался в своей правоте и с облегчением возвращался к своим делам.
А когда у командира было все прекрасно, внутри него лилась песня. Он не сдерживал своего настроения, выходил в коридор и пел. И ему было все равно, как на это отреагируют другие. Было видно, что ему в такой момент очень хорошо. Не подойти к нему после этого со своей личной просьбой было великим упущением. Жаль, что это было редко.
За первый год службы я прочувствовал многие тонкости и нюансы, и служить стало легче. Но случалось и так, когда метрология становилась очень тяжелой наукой. В буквальном смысле этого слова.
- Пойдем, там Иванову надо помочь спустить установку, - услышал я, болтаясь без дела.
Таких "добровольцев" на третьем этаже собралось человек шесть-восемь. Установкой оказался объемный железный предмет весом в триста килограмм. Нам предстояло спустить его вниз и погрузить в машину. Корячились мы долго, но результата достигли. Потом также долго спорили, кто поедет с капитаном Ивановым в Сергиев-Посад, чтобы помочь там выгрузить и донести установку. Я оказался в ряду этих шести человек. Мы ехали в кузове и смотрели на громадину, которую через полчаса должны будем спустить с машины и отнести в Центр Стандартизации и Метрологии. Машина остановилась.
- Давайте, выгружаем, - сказал капитан Иванов.
- Давай сначала пройдем в ЦСМ и спросим что да как, - предложил Савченко.
Слава Богу, так и поступили.
- А мы с этого года не поверяем эти установки, - вежливо ответила нам женщина внутри.
Это означало одно: наш неописуемо тяжкий труд оказался напрасным, и сейчас мы повезем эту громадину обратно, к себе в лабораторию, на третий этаж. Иванова хотелось убить. И, наверное, если бы мы спустили установку, донесли ее до ЦСМ и только потом узнали о том, что они уже ее не поверяют, то так и сделали бы. А Иванову, конечно, и без того досталось от командира по возвращению.
- Это надо быть целым начальником отдела, чтобы иметь столько ума, - кричал на него Алимов. - Есть телефон, по которому можно было позвонить и обо всем узнать. Так нет, проще прокататься туда и обратно. Государственный бензин не жалко. И времени не жалко. Да, товарищ капитан? Не удивляйтесь, если мне будет не жалко лишить вас квартальной премии. Вот и весь мой сказ.
Когда Алимов обращался к нам, своим подчиненным, на "вы", это означало, что он рассердился не на шутку. На какое-то мгновение его подчиненный становился каким-то другим человеком, чужим и далеким. Человеком, за которого очень стыдно. Человеком, с которым не хочется иметь что-то общее. Он становился "Вы". И это "вы" не имело ничего общего с уважительным обращением к старшему или незнакомому человеку.
Был в моей службе такой момент, когда я оказался для Алимова этим "Вы" в самом злобном его смысле. Я не выполнил его приказ. Для него это было невообразимо. Каким бы абсурдным и нелепым не был бы приказ командира, военнослужащий обязан выполнить его, и только потом он может его обжаловать. Но я не стал выполнять. Я не захотел надевать общевойсковой защитный комплект на повседневную форму одежды. Это совсем не увязывалось в моем сознании. ОЗК всегда надевают на полевую форму одежды, в которой и проводятся все тренажи. В тот день о тренаже не предупредили, и почти все пришли в повседневной форме. Такой наш вид не то удивил, не то разозлил Алимова. Отменять тренаж он не собирался. Те, у кого была полевая форма в лаборатории, успели переодеться. Несколько человек, в том числе и я, у кого полевая форма была дома остались стоять в повседневной. Тренаж начался, но Алимов куда-то ушел, а его заместитель на бездействие не переодетых закрыл глаза. Мы стояли неподвижно до тех пор, пока не появился командир.
- А вас эта команда не касается? - крикнул он, завидев нас издалека.
Стоящие рядом со мной сослуживцы нехотя принялись разворачивать ОЗК. Я продолжал стоять не шелохнувшись. Это не было бунтом. Я не имел намерения нагнетать смуту. И уж тем более это не было чем-то показным. Я просто решил, что с меня хватит. Решил, что не могу больше мириться с бесконечной абсурдностью. Для меня уже не имело значения, что я пытаюсь противостоять Алимову незаконным способом. И вообще я пытаюсь противостоять человеку, который своими полномочиями раздавит меня, как букашку. Меня это не волновало. Возможно, что и вовсе это был уже не я. Там стоял кто-то другой. Там стоял "Вы".
- Вам, товарищ старший лейтенант, как-то отдельно надо скомандовать? - спросил Алимов, подойдя ко мне.
- Я не буду одевать, - с невероятным усердием дались мне эти слова.
- Что? - обезумевший Алимов подошел ко мне совсем вплотную.
После этого "Что?" мне стало понятно, что я подписал себе смертный приговор. Но отступать было поздно. В нескольких сантиметрах от моих глаз, как у быка, наливались бешенством глаза Алимова. Я старался отвечать бесстрашно, хоть и до безумия было страшно.
- Не буду одевать, - повторил я.
Он отошел на несколько шагов от меня и призадумался. Потом снова подошел и продолжил наш разговор:
- Сколько вам лет? - спросил Алимов.
- Двадцать четыре.
- И вы хотите иметь судимость в двадцать четыре года?
- Не хочу, - честно ответил я, - но одевать ОЗК на эту форму не буду.
- Хорошо, - одним словом закончил Алимов и ушел. Больше он ничего не сказал.
Я не знаю, о чем в тот момент думал Алимов. В принципе он имел все основания подать на меня в прокуратуру. Но он этого делать не стал. На совещании он объявил мне строгий выговор и лишил премии. И еще он долгое время после этого случая со мной не разговаривал, или разговаривал только по необходимости.
Наши с ним отношения вновь нормализовались только ближе к окончанию его службы в ЦКИЛе. Это случилось незадолго до окончания моей службы. Алимов покинул лабораторию на полгода раньше меня. Он заранее знал о приказе на его перевод в Москву и поэтому последние несколько месяцев никому из нас не портил жизнь. Даже к своим врагам он относился с прохладным безразличием. Он ходил преисполненный счастьем и никого понапрасну не трогал. Как объекты воспитания, мы перестали для него существовать. Теперь ему было о чем думать. Он уже смотрел в то будущее, где не будет нас. Надеюсь, что он сделал по отношению нас то, что ему совсем не просто было сделать - простить всех нас.
Перед тем, как завершить свой рассказ, мне хотелось бы поведать о последней истории, которая наиболее широко раскрывает образ Алимова.
Летней пятницей мы провожали одну гражданскую женщину, которая решила уйти на пенсию. В лаборатории устроили банкет посреди дня. Алимов, как обычно, не захотел оставаться. Но перед уходом, он поставил нам задачу. В ту пору мы строили курилку на улице, и командир сказал, чтоб к понедельнику вдоль дорожки к курилке стояли бордюры. В субботу никому работать не хотелось, и мы решили заняться этим после банкета. Все были подвыпившие и веселые, то есть совсем не расположенные к труду. К тому же погода была жаркой. За два-три часа мы с горем пополам перетаскали старые бордюры к курилке. Бордюры были неровные, местами отколотые и некрасивые. Они не вызывали восхищения, но других и не было. В открытые промежутки между бордюрами мы клали куски кирпича и засыпали все это песком, чтобы прочнее стояли. В итоге мы кое-как оградили дорожку бордюрами и с чистой совестью пошли отдыхать до понедельника.
В понедельник перед построением мы сидели в курилке и любовались своей работой. Миша Павин рассказывал, что в этом году у него наконец-то диплом. Он учился в какой-то бурсе лет то ли семь, то ли восемь. За это время его раза два или три отчисляли, и раза два или три он, соответственно, восстанавливался.
- Помню, как-то прихожу к преподавателю с зачеткой, - говорил Миша, - он смотрит и говорит:
- Павин? Что-то знакомая фамилия. У вас тут случайно отец не учился?
- Нет, это я здесь и учился.
Мы смеялись, а потом появился командир, и смех резко испарился. Остался только запах сигаретного дыма. Первым делом Алимов подошел к курилке. Он стоял и с минуту смотрел на результат нашей предвыходной работы. После того, как он понял, что все ждут от него каких-то слов, он произнес:
- Не, ну как-то не очень все это смотрится. Этим бордюрам тут не место. Лучше тогда просто положим асфальт без бордюров. Убирайте, короче.
Это одна из обычных историй, которых было множество. Но в этом множестве обычных историй был один необычный командир - Александр Анатольевич Алимов. Мне он был не понятен. Он не давал поводов понять его, да и, наверное, он не нуждался в том, чтобы его понимали. Он всегда носил в себе какую-то загадку. С ней он и уехал.
Накануне своего перевода, Алимов затеял глобальную уборку лаборатории. Мне поручили вскрыть кабинет отделения экспертизы и навести там порядок. Весь первый год своей службы я находился на должности начальника отделения экспертизы, но фактически работал в другом отделе. А отделение экспертизы, как таковое не функционировало, и поэтому этот кабинет был всегда закрытым. Я даже ни разу не заглянул туда, чтобы посмотреть, что там внутри. Отыскав ключи, я открыл дверь и понял, что этот кабинет закрыли еще задолго до меня. Вещи стояли ровно, но все они были покрыты таким слоем пыли, что некоторые предметы было трудно рассмотреть. Я убирал эту пыль и думал о том, что за эти два с половиной года я сам покрылся какой-то невидимой пылью. Не мог, правда, разобрать хорошей или плохой. Мимо проходил Алимов. Он заглянул в открытую дверь и сказал одну фразу, на которую я не смог найти ответ. Он произнес это, как утверждение, без радости, но и без злости. Произнес без всякого упрека, не желая поставить меня на какое-то место или сделать мне что-то обидное. Он сказал это обычным тоном, и прозвучало это от него очень обычно, дескать, вот и весь мой сказ.
- А гимн ЦКИЛа ты так и не написал, - сказал и пошел себе дальше.
Последние полгода я служил без Алимова. К тому времени нашей лабораторией командовал уже другой командир. Совсем не такой, как Алимов. За это время ничего существенного не произошло. Служба была простой и спокойной, как никогда. Не буду врать, что мне не хватало Алимова. Без него было не привычно. Иногда в лучшую сторону, иногда в худшую. Но я старался больше не думать о нем. Я служил себе и служил.
Увольнялся я по сокращению своей должности, не дослужив тем самым два года до окончания своего пятилетнего контракта. При моем желании мне нашли бы и другую должность, на которой я смог бы остаться. Более того мне так и предлагали. Но я такого желания не изъявил. Не знаю, допустил бы мое увольнение Алимов, будь он в лаборатории, но я рад, что о своем решении прекратить службу мне пришлось сказать не ему. Даже не могу себе представить, как я говорил бы об этом Алимову, глядя ему в глаза.
За несколько дней до своего увольнения я смотрел на лабораторию с полным пониманием, что скоро меня здесь не будет, также как и не стало здесь Алимова. Я вглядывался в каждое новшество этого здания, с трудом вспоминая, каким оно было три года тому назад. Алимов изменил его до неузнаваемости. И хотя основную часть работы проделывали мы, простые офицеры и прапорщики, я, положа руку на сердце, могу сказать, что изменил ЦКИЛ именно Алимов. Без него ничего бы не получилось. Наверное, в тот самый момент я и понял, что Алимовым или хотя бы человеком похожим на него невозможно стать. Им можно только родиться. Он один такой, командир.
А я еще однажды увидел его. Это случилось непосредственно перед моим увольнением. Он переезжал из Сергиева-Посада в Москву. Мы помогали грузить в машину его вещи. Уже вечерело. Вещей в доме не осталось. Алимов со своей семьей стоял на улице. Подошел наш новый командир. Он заселялся в бывшую квартиру Алимова.
- Молодцы, хорошо потрудились, всем разрешаю взять по отгулу, - сказал наш новый командир.
- А завтра можно? - спросил я. - Можно я завтра возьму свой отгул?
- Да можно, - поспешно сказал он, но потом спохватился, - Хотя подожди. Какой завтра, какой отгул? Приказ на тебя пришел. Все, Виктор, завтра получаешь обходной и свободен.
Я сначала не понял, мне ли он это говорит или кому-то другому. Мне, конечно, кому же еще? И что? Все? Так просто? Раз и все...
Я застыл. Не получалось на чем-то сосредоточиться. Все неимоверно быстро проносилось перед глазами, и я не мог ничего остановить. Я не понимал, почему мне кажется, что все это происходит не со мной или вообще не происходит. Почему не верится то? Я ведь так сильно этого хотел, и вот это случилось. Чувства все перемешались, поэтому трудно сказать, что именно я тогда испытал. Радость, удивление, счастье, грусть - всего понемногу.
В стороне стоял он. Нет, не Алимов. Мне показалось, что там стоял Александр Анатольевич. Я подумал, что другого момента проститься больше не будет. Я приблизился к нему, а он видимо понял, что мне от него надо.
- Александр Анатольевич, вроде как прощаемся, - начал я. - Может, больше и не увидимся. Спасибо вам за все! За службу. За все спасибо!
- Да ладно. Я... Я честно был удивлен, когда узнал, что ты увольняешься. Такой хороший офицер. Я прям нарадоваться на тебя не мог. Чего ты так вдруг решил?
- Скажем так, у каждого своя жизнь.
- В этом ты прав. Наверное, так. Но ты звони, если что-то понадобиться, буду рад помочь.
- Спасибо вам!
Так мы и попрощались с Александром Анатольевичем. Я хорошо помню, как в свое время копились у меня на него обиды. Помню, как злился на него и в сердцах проклинал после каждой его воспитательной беседы со мной. Но совсем не помню, куда делась вся злость и обиды в момент прощания. Словно и не было их. Зато откуда-то взялась благодарность за все хорошее и плохое, которая осталась и по сей день. Больше я его не видел.
Я ехал в Шарапово и думал, что все как-то быстро заканчивается. Закончились мои притязания с Алимовым и служба моя, в общем-то, закончилась. И в то, и в другое верилось с трудом. А главное, что в завершении все оказалось совсем иначе, чем я себе представлял. И даже Алимов оказался другим. В мыслях я был где-то там, когда я приехал сюда служить лейтенантом. Я сидел в кабинете у командира на первой нашей беседе и слушал, как он рассказывал мне о том, что одни служат хорошо, другие плохо, а потом неожиданно спросил:
- Ну, ты-то хоть служить собираешься?
- Не знаю, - мямлил я. - В смысле первый контракт отслужу, а там видно будет.
Такой ответ явно разозлил Алимова, и он в порыве гнева крикнул:
- А зачем тогда в военный институт поступать было?
Я не знал, что ему ответить. То, что мой отец и старший брат были военными, вряд ли годилось для оправдания. Я молчал. Алимов выпустил пар и спокойно продолжил:
- Хотя, впрочем, это философский вопрос.
Сам Алимов останется в моей жизни философским вопросом, на который я никогда не смогу ответить. Внутри меня остался горький осадок, что определенных надежд своего командира у меня оправдать не получилось. Я никогда не предавал его и не предал бы ни при каких обстоятельствах. Но откуда возникло похабное чувство в моей груди, мне до сих пор не понятно.
Мой последний день в городе Сергиев-Посад был таким же солнечным и жарким, как и три года назад. Он был таким, каким и подобает быть июльскому дню. Я шел вдоль вокзала и с привычным безразличием смотрел на оживленных людей, торопящихся на электричку в Москву. Народ надоедливо бродил туда-сюда, и только повисший в теплом воздухе запах пирожков заманивал перекусить и выпить чашку кофе. Я спешил купить свой билет. Выстояв в очереди, я оказался напротив кассы.
- Куда вам? - вернул меня из задумчивости женский голос.