В те Няровские годы могучий наш дед жил в далекой и богатой стороне под звучным названием "Шахта". Правда шахты были везде, и все имели номера, и вокруг шахт были поселки, которые назывались номерами шахт, а к некоторым, наверное очень отличившимся, - добавляли звонкую приставку "бис". Я хорошо знал это слово, которое кричала невидимая публика на концертах в черном радио, восхищаясь пением какой-то тетки с тонюсеньким голосом. Дедова Шахта тоже имела свой номер, но была она настолько знаменита, настолько богата и известна, что спутать ее ни с какой другой было нельзя. Поэтому несмотря на сотни шахт в разных направлениях, если кто-то говорил, что поехал на шахту, все понимали, на какую. А для остальных шахт, чтобы отличить их от главной, оставляли только номер, т.к. настоящая шахта была одна. Дорога в это богатое место была дальней, трудной, и ездили мы туда только в особые дни, когда дед собирал своих раскиданных по далеким поселкам детей и внуков, чтобы утешить свою виноватую душу и залить ведрами обманчиво сладкой браги тягучие обиды и разбитые судьбы. Ездили мы туда на быстрых санях с гнедым жеребцом, под жаворонковый звон колокольчиков и лихие щелчки кнута веселого конюха в огромном тулупе. Добирались на противно ноющей машине, которая долго-долго выла на одной ноте, взбираясь на крутой бесконечный Доменный Угор. Сколько спусков и подъемов было в этой дороге, которая огибая все изгибы пустого каменистого пространства, пересекала несколько речек, то рыжих, еле струящихся между камнями, то бурных и пенных, вырывающихся из под моста возмущенными барханами.
И когда оставалась позади последняя речка, порвавшая когда-то плотину немыслимой величины двухсотлетнего пруда, начинались те, вонзавшие в сердце красно-кирпичные иголки, ее заречные берега, где стояли, убитые временем и гражданской войной когда-то величественные стены и колонны каменного театра, церкви, Строгановского дворца, торговых рядов, богатых зданий и распавшихся сейчас почти до основания могочисленных обломков горных заводов, ради которых и был здесь пруд, и жили люди, создавшие из пребывавшего в идеальной гармонии мира дикой природы свой упорядоченный город, сломав все в конце концов, и превратив в бесформенный хаос и свои творения и саму природу.
Качавшаяся и вывшая на разные голоса машина достигала главной виновницы запустения и упадка - размытой плотины с когда-то шедшим по ее гребню широким мостом. В центре гигантского сооружения был огромный пролом, бесформенные края которого казалось были сложены из похороненных там остатков прежнего мира, в котором я видел углы исчезнувших домов, и фонарные столбы, и колеса погибших телег, и бурлящая в глубоком провале свирепая речка вытаскивала часть за частью неживые уже обломки, и уносила их в те далекие, синеющие вдалеке межгорья, чтобы кинуть на своих безжизненных берегах, и превратить окончательно в тлен и прах.
Все затихали в этом месте, и даже машина сбавляла свой надсадный вой, тихо кренясь над гибельным провалом вникуда. Наконец, дорога делала крутой поворот влево, и без всякого перехода задирала нос машины кверху, потому что начинался последний мучительный этап пути - печальный и скорбный подъем на Доменный Угор. Из любой точки окрестных мест был виден он, величественный и огромный, верхний край которого поддерживал наши низкие небеса, вонзая в них бело-серый цемент слипшихся столбов братской могилы, в которую опустили много сотен погибших на знаменитой шахте людей, и темные волны темных одежд слепых от горя детей откатывались тогда от края могильного котлована, до краев заполненного желтыми сучковатыми гробами.
На почтительном отдалении от сплавленных воедино серым цементом и горящим метаном шахтерских душ ютились косые от времени иссохшие деревянные кресты с редкими пятнами выцветших бумажных и пропитанных воском цветов. Оставалось позади кладбище, и машина бодро бежала между картофельных полей, негустого леса с дремавшими коровами, каких-то высоких деревянных башен без окон, и, наконец, въезжала на главную улицу главной шахты, с белоснежными каменными домами, разноцветными ухоженными палисадниками, огромными деревьями буйно растущей в этих краях рябины, и, наконец, въезжала на главную площадь перед шахтой. Удивительные белые здания шахтных построек отличали ее от всех других, и даже главная башня с огромными колесами, возившими вверх и вниз человеческую клеть, была ярко-белой. На другой стороне площади, за тяжелым забором, в глубине просторного двора с двухэтажными сараями, буйными зелеными огородами и парниками, был такой же белый каменный дом однорукого дяди Вани.
Потерял он свою правую руку на фронте, где напившись на передовой, то ли от страха, то ли для храбрости, уснул в сугробе, так и не убив ни одного немца. Но вернулся с фронта героем, и всю войну проработал главным бухгалтером этой образцовой шахты, попав потом, однако, и под подозрение, и под следствие, долго мытарился по разным КПЗ и каталажкам, но то ли не очень ушлые ревизоры, то ли хитроумный дядя Ваня, то ли жирно намазавший кого надо дед - в конце концов однорукий фронтовик был отпущен, и хотя и лишился своей хлебной должности, но, успев отхватить и лучший дом в поселке, и набив его всем, что плыло в руки, работал потом тихонько в бухгалтерии, не высовываясь.
Абсолютная чистота не только его двора, но и каждого листика деревьев, кустов и травинок затмевалась стерильной чистотой внутри дома, где зобатая тетя Тася каждый день устраивала генеральную уборку, и брызгала, терла и полировала и без того сияющие полы, двери, шкафы и окна. Находиться в этом доме пыльным и оставляющим везде следы пальцев и ног гостям было не по себе, поэтому после официального осмотра невиданных мной недр парников с огромными утюжками багровой клубники, темно-зелеными кустами помидоров с красными лоснящимися плодами, кустов налившегося крыжовника, огромной малины и полянами спелых огурцов, гордый своим хозяйством дядя Ваня, размахивая розовым протезом в тонкой черной кожаной перчатке, вел нас на заднюю веранду для "задушевной" братской беседы с моей матерью и угощал теплым чаем, извиняясь при этом, что открытая банка варенья только что закончилась, а новую начать можно только с разрешения хозяйки Таси.
Как можно скорее мы уходили с этого красивого двора, проходили между главных домов главной площади, и, открывался перед нами не похожий ни на что другое, не белый, не каменный, не геометрически правильный, а теплый узорчатый дом, в три этажа, с высокой крышей, раскинувшийся десятком своих причудливо переплетенных комнат на самом краю отвесного обрыва, уходящего вниз, к оставшимся далеко внизу каменным душам шахтеров, крестам, полям, изгибам трех свивающихся рек, к когда-то голубому пространству невылившегося пруда, с оживленным мостом, с дымящимися трубами Горных заводов, далекими огнями Строгановского дворца и парадного театра. Видно было отсюда и наш далекий Няровский бугор, и обшарпанную больницу, и многие десятки еле видных в сизой дымке шахтных стволов с черными колесами, и вся бесконечная изрезанная котловина этой таежной земли была внизу как на живой карте, где можно было потрогать все, и переставить не туда едущую лошадь, или поправить покосившийся дом, или просто помыть или почистить покрывшуюся вездесущей сажей жизнь.
Лучшего места для возвышенной дедовой души нельзя было придумать. И окна его тихого кабинета выходили на самую лучшую точку этого пространства, и, когда лучи солнца пронзали толщу неподвижного воздуха в гигантской котловине, то лучшего зрелища и для дедовых, и для моих глаз, быть не могло.
А начинающийся праздник повергал всех в последнюю суету - в огромном дворе уже стояли накрытые столы, подъезжали все новые гости, и, когда количество съехавшихся семейств сравнивалось с числом дедовых детей, вновь тщательно пересчитывались все вилки и ложки, с чернеными узорчатыми ручками, граненые цветные стопки на тонких ножках, волшебные бокалы, звенящие гулким звоном и отливающие то морской синевой, то хвойной зеленью. Вытаскивались недостающие тарелки заморского тонкого фарфора, с драконами, рыцарями и причудливыми цветами. И, когда оживленные родственники, оглохнув от поцелуев и пожеланий, усаживались за стол, две дедовы кухарки, с простыми как скатерть лицами, вытаскивали из недр таинственного дома блюда с поросятами, гусями, осетрами, и бесчисленными закусками и закусочками.
И, захмелевшее от тягучего церковного вина с сургучными печатями все дедово племя затягивало застольные песни - "каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой...", и было ли в этом уважительное признание его дедовой лихой жизни, т.к. на самом деле в далекие теперь десятые годы был он бравым безусым казаком, то ли хорунжим, то ли подпоручиком, водившим за собой десятка два грозных конников с наточенными шашками, либо был в этой песне скрытый укор его увлекающейся натуре, бросившей ради черных глаз и любовных утех и рожавшую уже восемь раз жену, и выживших в страшные годы красной разрухи пятерых детей.
Вытаскивающие душу песни, сладко-жгучее багровое вино, казенная "особая" в запотевших графинчиках и тети-Шурина брага в специальных бочонках с краниками, доводили дорвавшуюся родню до состояния буйного разгула, когда песен и разговоров было уже мало, тогда все вываливались в круг и плясали кто во что горазд, переодевались в чужие одежды, играли в какие-то на ходу изобретенные игры и чудильники, и, наконец, доходя до последней стадии веселья, обливали друг друга из пожарного шланга, смывая и хмель, и парадную одежду. Молоденькие бабы в прилипших прозрачных сорочках, с трудом стоящие на широких ногах мужья, охреневшие от происходящего дети - все носилось, визжало, хохотало и плакало хмельными слезами. Только дед сидел на одном месте, и тайными суровыми нитками управлял своим кукольным театром, улыбаясь при этом хитроватой, не очень доброй улыбкой.
И только один человек из всей нашей многочисленной родни никогда не бывал на этих дедовых вакханалиях, отправляясь на это время в дальнюю дорогу, пешком, в одиночестве, и с кривым батожком в суховатой руке - в дальнюю церковь за голубыми горами и синими речками. И молилась там бабушка за наши больные души, за нашу пропащую жизнь, и просила прощения за всех, кого она создала, родила и вырастила одна, в самые страшные годы изломанной и истоптанной безбожниками жизни. Я же в эти минуты всеобщего помешательства сидел в тихом углу заднего двора, у единственного трезвого его обитателя - любимого лохматого дедушкиного пса по кличке Валет. И душа моя летела вниз, в бездонные пространства, к бредущей где-то в одиночестве бабушке, и рыжий Валет слизывал мои теплые слезы, переступая лапами, и извиняясь за что-то...
А мысли мои неслись в совсем уже давние времена, когда молодая бабушка, красавица на выданье, из богатого дома заволжского купца, с одним только, но срамным дефектом - выколотым в какие-то детские годы и всегда прикрытым глазом - была отдана в жены молодому безусому казачку из бедной далекой деревни, и уехала с ним в страшные марийские леса, в покосившийся дом, к неизвестной своей и неизбежной судьбе.
И жили в тех дремучих местах с незапамятных допоповских времен ведьмы да колдуны, целители и целительницы, ведуны да колдуньи. Вот такая свекровь ждала в тесном доме молодую невесту. И хотя не делала она никому зла, и лечила все болезни и хвори, предсказывала судьбу и сушила травы, молва была не очень доброй. Нельзя было никому ни слова плохого сказать ей, ни посмотреть недобро - болел человек потом, или в лесу терялся, а если уж кто с ней какую-то ссору учинял, то долго преследовали его беды, болезни и молнии. То коза сдохнет, то корова падет, то куры полягут. Все несчастья в окрестных селах валили на немую старуху. Сначала тихо, по углам, потом в голос, начали деревенские кричать деду, чтобы убирал свою ведьму прочь из деревни, и только красивая набожная сноха да хромовые кавалерийские дедовы сапоги отвращали народ от немедленной расправы.
Но шло время, дед построил для себя и любимой Вассы свой первый в жизни простой и удобный дом, и тут случилась беда. В соседней деревне Большие Онучи, где дедову мать закидали камнями деревенские дети, а отец обидчиков с топором гнал ее до дальнего леса, через несколько дней случился страшный пожар, в котором погибли и дети-обидчики, и отец их, а почерневшая от копоти и горя сошедшая с ума мать сидела на пепелище и выла нечеловеческим голосом. Собрались тогда окрестные деревни и пришли злобной толпой к дедову дому с кольями, вилами и топорами. И встал дед на пути разъяренных братьев погибшего, и не раз видевший смерть в своей кавалерийской службе, не пустил их в старухин дом. Не тронувшая его толпа тащила доски, солому и хворост, заколачивая окна и двери, обкладывая со всех сторон покосившийся дом, подожгла его, и буйствовала в языках пламени, ожидая, когда нестерпимый жар взорвет горло ведьмы омерзительным криком, и сдохнет она, корчась в красно-черных углях собственной кожи. Но, странное дело, сгорела солома, сгорел хворост, обгорели доски, криво приколоченные к темным окнам, и стих пожар. Замолкшие жители стояли в оцепенении, кто-то пытался тащить еще охапки соломы и совать ее в лопнувшие окна, поджигая ярко вспыхивавшие снопы, которые, отгорев, гасли, не причиняя дому видимого ущерба. И даже черные от времени и ненастий стены не стали более закопченными от бушевавшего пожара. А только дом весь стал как будто меньше и тоньше, то ли уйдя в землю, то ли отдав часть себя буйному огню.
И тогда испуганные мужики, дрожа от недобрых предчувствий, молча и суетливо забили окончательно все окна и двери толстенными досками, и, пятясь в потустороннем ужасе, разбежались тихо по своим деревням, хлевам и амбарам.
Никто не смел подойти к этому забитому дому, и только долгими зимними ночами слышался из него то ли свист, то ли стон, и шорохи каких-то невидимых крыльев шуршали возле темного дома, поскрипывая оседавшими бревнами, и каким-то чудом сохранявшейся в нем жизнью. Долгие три года никто не ходил туда, и только маленькая дочка Маша, проснувшись однажды среди ночи, сказал - "мама, бабушка нас зовет". И проснувшееся семейство во главе с поседевшим дедом в ранний предрассветный час прибежало к запретному дому, и как-то сами собой, от небольших усилий, упали с дверей закрывавшие их доски, и без страха маленькая Мария шагнула в черную пустоту. Следом зашел дед с военным керосиновым фонарем. На высокой лежанке, в нарядном платье лежала его мать, глядя потухшими глазами в какой-то не наш мир, и маленькая девочка без всякого страха взяла ее еще теплую руку, и пронзила ее сердце какая-то сладкая боль, и увидела она свою будущую жизнь - всю, от начала до конца, сразу и одновременно. И от свалившегося на нее мрака стало ей плохо, набожная бабушка, крестясь и причитая, унесла мою мать в заброшенный двор.
Похоронили ведьму за кладбищенской оградой, на дальнем склоне, у одинокой осины. И собрал свои пожитки дед, погрузил на подводу, и уехал один, на Хромпик, искать новую жизнь. Оставшаяся с детьми бабушка жила еще долгую зиму в этой деревне, и ранней весной, когда она с детьми, не выдержав зимнего голода, ушла к своему богатому отцу, пришло в те края невиданное половодье, затопив и Большие и Малые Онучи, затопив берега и пригорки, дома и подворья, церкви и кладбища. И погибло в этой воде большая часть деревни, снесенной страшным ледяным потоком - кто утонул, а кто застыл мгновенно в ледяной отраве. И когда оставшиеся жители пришли к своим порушенным домам, то увидели, что какая-то темная сила вымыла гроб с телом моей прабабки из под осевшей осины, и принесла его на страшных руках своих в самый центр разрушенного села, так и оставив его в торжествующем мрачном великолепии содеянного.
Никто больше не жил в этом селе, кто-то закопал гроб снова. И забыли то место люди.
Только потом, когда появился на свет я, и когда не видела бабушка, мать моя, Мария, показывала мои сросшиеся наполовину средние пальцы на обеих ногах, и говорила, что точно такие были они у моей забытой прабабки, и рассказывала эту историю...
И многие годы спустя, в совсем уже взрослом и седом обличьи, читал я чьи-то старые записки о знаменитой матери, у которой родился сын. И бросила она этого сына священнику, и сказала - "спаси нас". Но не стал священник ничего делать, и не мог он ничего, т.к. были у этого младенца сросшиеся наполовину средние пальцы на обеих ногах. И было это зловещим знаком, и назывался он Знак Сатаны. А звали этого младенца Иосиф по прозвищу Джугашвили.
Но не вернулись мы еще из дальних странствий по заволжским лесам, где бабушка Васса с дочкой Марией и тремя подрастающими братьями - Сашкой, Ваней и Гришей, нашла богатый дом своего известного отца пустым и разграбленным, т.к. было это в самые лютые годы красно-кровавой резни, когда обезумевшая чернь рвала и топтала тех, на кого указывали бриллиантовыми перстами быстроглазые большевистские комиссары с псевдорусскими псевдонимами. Долго скиталось брошенное семейство, то в дальних, то в ближних местах, как-то прожив и страшный голод, косивший целые деревни, и топор раскулачивания, и нужду бездомных.
И выжили в те злые годы три брата, да девчонка Мария. Братья были - как водится, совсем не схожими. Сашка был - правильный да совестливый, облик имел ясный, взгляд твердый, да руку верную. Обо всем судил по справедливости, и был старшим, и по возрасту, и по уму. Не было б его, вряд ли выжили б бедолаги. Георгий - мечтательный да влюбчивый, слабый духом, да податливый, чувствительный да отзывчивый. Любила его Васса больше всех, как младшего сына, да отдушину от горестей. Ванька - жук хитрый да изворотливый, три короба наврет, три шкуры сдерет, кого хочешь продаст, чего хочешь - скажет. Ни мать не любил, ни себя. Но слезу пустить мог, разжалобить, да и укусить напоследок. Мария - самая меньшая была, и не нянька братцам своим, а то ли игрушка, то ли вещь ненужная. В долгих скитаниях жили они в нужде все страшные 20-е годы. И не подростки уже - а мужики маленькие, работали - где кормят. И в лютый голод 28-го, один Александр, с трудом устроившись на лесоповале, редко, как праздник, приносил оттуда буханку черного и жирного, без вкуса, хлеба. Лебеду ели, корешки какие-то, бедствовали страшно. И только Ванька ходил каким-то бобырем, то ли подъедал где-то, то ли подворовывал, но лебеду не ел, и был справный. А однажды принес он, лыбясь, голодным своим братьям да матери с Марией здоровый бублик, и ошалевшие от голода и такого богатства Сашка и Григорий пытались разделить его поровну, пока не поняли, что он... из дерева. Глядя на их мучения, Ванька корчился в углу от какого-то гадкого смеха. И Александр сломал тогда этот бублик об его пустую голову, и долго еще бил юродивого Ваньку. И никто ему не мешал.
А Мария как-то вдруг, разом, ни у кого не учась, стала шить. Сначала старые платья Вассы превращала в наивные наряды, а потом - прелестные кофты и бантики - из кусочков попавшего как-то ситца. И это ее умение - стало для всех как дар небесный. И шила она платья и халаты, наряды и одежды праздничные всем, кто просил, и брала за это столько, сколько не обидно было человеку. Но всем хватало заработанного Марией, и может самая младшая девчонка из глухой Марийской деревни, по матери Чернова, по отцу Загайнова - и спасла и братьев и мать свою, своим невесть откуда прилетевшим талантом. Но дух колдовской передается только по женской линии, и не обошлось здесь без ее бабки из под осины...
Странная росла Мария, быстрая да ловкая, знавшая всегда все тайные секреты братцев, хотя никто ей этого не рассказывал. Ворожить умела, да сны разгадывала, и подсказывала матери своей, что дальше делать, да куда путь держать. И какую-то связь имела потустороннюю с отцом своим, Василием. И всегда знала, где он, и о чем думает, плохо ему сейчас, или радость с ним.
Добрались они даже до далекого Хромпика, где оставил после себя дед разгульную славу удалого гуляки, и к тому времени отбыл дальше, на ту самую, последнюю в своей жизни шахту. И измученная судьба бабушки гнала ее к единственному месту, в котором может быть вид голодных и оборванных детей, разжалобит гульливого деда, и вспомнит он о них, хотя бы изредка бросая что-нибудь со своего обильного стола. Поселились они в каком-то старом бараке, и мыла где-то бабушка полы и посуды, чтобы жить самой, а не просить милости у людей. Так и жили эти люди - один строил дом на прекрасном холме, и его нарядные, богатые и сытые до краев, но не родные дети, сторонились жалких оборванцев, которых дед иногда пускал на кухню, позволяя кухаркам накормить их остатками вчерашнего обеда.
Но власть народная шагала, хоть и криво, но все тверже и тверже, появлялись какие-то фабричные училища, школы медсестер, куда и пристроил дед своих зазаборных детей на полное государственное обеспечение. И только хитрого Ваньку оставил себе в хозяйство, определив в особую бухгалтерскую школу. Мать Мария училась самозабвенно, от свалившейся радости и благодарности деду наизусть заучивая целые главы лечебных книг.
Но десять раз упав в обморок в осклизлой покойницкой, так и не смогла подойти к белому как безглазый червь телу, и была отчислена за неспособность. Подросшие братья успешно учились и уходили в армию, кончались страшные тридцатые годы. И подвернулся Марии молодой да бравый командир, каким-то ветром занесенный со своим взводом в шахтерскую столовую. И закрутила ее любовь, и унесла за молодым командиром на край света, на самую дальнюю финляндскую границу. Если и были светлые воспоминания в ее жизни, то все они были там, в соснах, дюнах и волнах Сестрорецких пляжей. И была там любовь, и был мир, затихший в ухоженных палисадниках и грелись в первом и последнем предвоенном тепле истерзанные красной властью и мрачной бездной людской злобы души. Но зазвучала канонада и гнал белофиннов молодой супруг до каких-то далеких заладожских рубежей, и жили они опять вдвоем с бабушкой в Сестрорецом курорте, и носила она первенца - Левку, а родился он в апреле того самого 41 года.
Что говорить, случаются в жизни каждого не один, и не два поворота, не зависящие ни от него, ни от его прошлых заслуг, а только исключительно по воле безумных тиранов, отмеченных каждый по своему, своим черным знаком.
И буря войны закружила бабушку Вассу с мамой Марией, и бросила их с маленьким Левкой на Московский вокзал, где бабушка, умудряясь тащить бездонные тюки их одежды, кастрюль и разного скарба, привязала к себе еще и красную семиструнную гитару. Онемевшая мать в каком-то злом оцепенении оторвала гитару от согнувшейся бабушки и гулкий звон ее разбившегося чрева и лопнувших струн оборвал как будто и жизнь их мирную и любовь вечную. А носила Мария в себе уже второго сына, которого мы потом звали Алькой. Какими путями и полустанками ехало брошенное еще одной вселенской заварухой обездоленное семейство - никто не знает. Да и не до них было - все дороги и все пути вели в одну сторону, а глаза печально смотрели - в другую. И вновь предстала перед ними Шахта, облезлый барак, в котором и умер скоро заболевший в дороге Левка, не прожив и полгода.
Каким бы ты был, Левик, может не таким уродом, как его старший брат, достававший всех своим злым безумием.
Так и жили, обреченно вернувшись к разбитому бараку, бабушка, мама и Алька, появившийся на свет в мрачном январе 42-го, и нареченный в честь будущих завоевателей Альбертом. Хорошо еще не Адольфом. Был один такой - Адольф с 42-го года.