Клименко Борис Федорович : другие произведения.

Ц.О.Ф

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  ЦОФ
  Такие привычные речки детства. Как и горы, их окружающие, то мелкие, то глубокие, но почти везде переходимые вброд, или перепрыгиваемые по камням.
  Рыжие камни детства... Вода это из окрестных шахт сделала их такими? Или река несла в себе железо разрушенных гор? Или сами камни потели железом? Но было это одно из маленьких чудес детства. Рыжие камни дна. С выступающими наростами, с отпечатанными листьями - которые я через много лет увидел в толстых книгах о происхождении Земли. Между камнями темнела опасностью глубокая вода. И каждый раз жутковато было перебираться по узким доскам между больших камней.
   И как подтверждение моих опасений - "коровокрушение", которое произошло, когда бедную обреченную корову две неразумные тетки тянули по досточкам, и долго било копытами бело-рыжее создание с черным ужасом в глазах, пытаясь хоть куда-нибудь выбраться из этого страшного места. А растерянные тетки в простых цветастых платочках и застиранных передниках не знали, как помочь своей жертве, которую так упорно тащили "в гости" к быку.
   И был это мой почти ежедневный летний путь с улицы "паркомуны", которую я связывал то со словом пар, то парк, а больше всего наверное с соседней баней. Путь этот лежал вдоль тысячи раз уже обогнутых углов с серо-черными досками заборов, редкими кустиками желтых цветов, заманчивейших картин местного художника, которые я проходил спокойно, т.к. конечно же этот фильм уже месяц каждый день в 10-12-14... был много раз посмотрен, и только пустая рама с надписью "Скоро" вызывала предчувствие будущего штурма билетных касс, и счастливого сидения в темноте и свисте местных хулиганов в кепках-семиклинках.
   Потом был парк, в который я никогда не ходил, т.к. был он за белым каменным забором, и был ли это парк, я похоже уже не узнаю. Где-то рядом находилась самая буйная школа в городке, и в этот парк мог зайти только милиционер в длинной и широкой синей гимнастерке и долго свистеть вслед разбегавшимся второгодникам в вельветовых курточках и черных сатиновых шароварах.
   Улица конечно называлась "Советская", и была она самая гладкая, самая теплая, и только одна во всем городе была покрыта настоящим асфальтом, на котором в жаркие летние дни было страшно приятно стоять босиком, грея грязные пятки и ощущая как асфальт принимает форму ног. Остальные главные улицы были вымощены серыми кубиками на желтом песке, которые долго лежали двумя огромными кучами, и какие-то странные существа, жившие своей, непонятной мне жизнью, с непонятными выражениями лиц и непонятными словами стучали по серым кубикам, вбивая их в чудесный желтый песок, пятясь, и оставляя впереди себя серую клетчатую дорогу, чистую и красивую.
   Еще были другие, дальние улицы, на которые ложили не ровные серые кубики, а бугристые коричневатые камни, и колеса телег, обитые железом, грохотали по ним громче самой громкой музыки из домашних черных тарелок или уличных колоколов в какие-то особые музыкальные дни. Что это были за дни, и что это была за музыка, я узнал намного позже. А смысл и того и другого понял еще позднее, и может быть, не понял до сих пор до конца.
   И еще были улицы просто. Их я любил больше всего. На них было не больно упасть, бежать босиком, поднимая пыль, дразнить цепных собак, ругающих своим собачьим голосом редких прохожих. На них были такие волшебные объекты, как длинные толстые бревна, лежащие друг на друге, покрытые корой, под которой было много интересных существ. Вот такими улочками я постепенно выбирался из асфальтово-брусчатого центра к длинному спуску, к заветной рыжей речке с досками через темные глубины между камнями - на тот берег, в уже совсем другой мир - ЦОФ. Значения этого слова я не знал, и принимал его, как есть, связывая со всем, что в нем было - улицами, домами, коровами, петухами, бабушкой, любимой бабушкой в белом платке с голубыми цветочками, Вассой Андреевной и дедом. Василием Матвеевичем, которого я не любил, по причине мне совсем непонятной, но был дед толстоват, вредноват, и постоянно показывал мне, как правильно надо приседать, медленно, и по какому-то уставу какого-то забытого полка раздвигал колени при этом. Я так красиво присесть не мог, чем вызывал его крайнее неудовольствие.
  
    []
  
   Дед был известным человеком в этих местах, и когда он шел по улице поселка в своих хромовых сапогах, черных щегольских галифе и таком же особом френче, ведя меня за руку, я был ужасно горд тем, что иду с таким особенным человеком, и этот человек - мой дед.
  Правда, было это уже тогда, когда волею подловатой судьбы потерял он и дом о множестве комнат, винтовых лестниц, затейливой мебели, персидских ковров, потерял корыстную любовь чужих детей и злодейки Ольгеи, для которой и был им построен и этот дом, и это богатство, разными путями попавшее туда, не всегда может и праведными.
  
    []
  
   Но работал он всю жизнь, много и умело, и строил, строил, строил - дома, шахты, шахты, дома, делал мебель, и дерево в его руках превращалось в особого шика комоды, буфеты, шкафы, и кто знает, во что еще.
  
    []
  
   И все знали Василия Матвеевича, как лучшего мастера, десятника, прораба, и портрет его так и висит в музее этого городка, где еще сильный и властный дед в блестящих сапогах, плаще и картузе, на ступеньках какого-то "большого" дома, с обычной хитрой ухмылкой и в окружении почтительно обступивших его людей, навсегда остался таким. Я мало знал его тогдашнюю жизнь. Но потом, потом, про деда.
  А сейчас - скорей к бабушке, мимо чужих дворов, огородов, домов и домишек, мимо водокачки с такой сладкой холодной водой. В жаркий день ее огромная струя била в никогда не просыхающие камни, обрызгивая меня до пояса, но напиться было невозможно после длинного пути по горбатым улицам, спускам и подъемам, и под хотя и северным, но все же жарким солнцем.
   Запахи ЦОФа, знакомые мне с самых первых дней появления на свет, окутывали меня все сильней, хотя и запах каждого дома, забора и огорода был только своим, хоть и знакомым, но чужим, и я никогда бы не зашел в тот дом или двор, где пахло чужой жизнью. Но чем ближе был заветный домик с новым, еще не посеревшим от солнца, снега и дождей забором, еще желтыми, ровно и красивым орнаментом выложенными стенами, кустом горькой и невкусной калины под низким окном, калиткой, белыми курочками, ухоженным огородом с изумрудными хвостами моркови, шершавыми ладошками репы, сиреневыми цветочками картошки, спутанными джунглями гороха, тем сильнее становился запах детства, с особым бабушкиным травяным духом, испеченными шанежками, свежим квасом, земляничным вареньем и моей любимой грибовницей.
  
    []
  
   Васса Андреевна, моя единственная бабушка, встречала меня своей искренней улыбкой, и не было в ней никогда ни капли лукавства, хитрости, или злости, а только доброта и любовь. Все детство я провел с ней. Она учила меня всем премудростям жизни, и от них же и оберегала, правда не всегда удачно. Она отпускала меня со двора, с того самого времени, вероятно, когда я только начал ходить. И ходил я в свои детские походы в таком возрасте, когда другие младенцы лежали еще в кроватках, или ползали по закрытым дворам. Походы эти, сначала близкие, потом все более дальние, превратились потом в настоящую страсть. И я до сих пор не люблю так ничего, как просто идти по знакомым или незнакомым местам, каждый раз удивляясь разнообразию жизни, и радуясь тому, что ты просто идешь, и просто дышишь, и чувствуешь душу травы, цветов, деревьев, людей, домов, неба, камней...
   Мои замученные службой родители и не подозревали, что их драгоценное чадо с легкой руки бабушки бродит где хочет, изучая окружающий мир. И только раз я "попался", когда вернувшаяся не вовремя мать не застала меня дома, и, обругав бедную бабушку, отправилась отлавливать меня, расспрашивая прохожих, не видел ли кто такого очень маленького. И после долгой беготни и истерики я был выловлен на железной дороге, по которой бодро шел по направлению к соседней станции, и куда пришел бы - неизвестно.
   Железная дорога - моя любимая запретная зона, вокруг нее стоял дух дальних стран, который был на самом деле запахом горелой смазки и креозота, и меня трудно было оторвать от этих запахов и этих фантазий. Иногда мои старшие сводные братья брали меня к заветной железке с полными карманами выигранных в чику медяков, и проходящий громыхающий поезд превращал грязные пятаки в чудные блестящие на солнце тонкие диски, пока мы лежали, пригнув головы возле насыпи, как партизаны, готовившие диверсию.
   Мир моего детства был очень большой. Родился я в этом же поселке, где жила потом моя бабушка, но на главной его улице, которая называлась Няровской, от поселка Няр, к которому она вела. И была это особая улица. Не улица даже, а спуск с высокой горы, в самом низу которой и был наш длинный одноэтажный дом с огромными окнами.
   Разделен он был на две части таким образом, что мы не видели, не слышали, и даже забывали, что есть еще одна половина дома, в которой жил сам начальник местной милиции. Мы никогда не дружили с его детьми, и пытались не попадаться на глаза ему самому. Только когда его арестовали, и вторая половина дома стала пустой, мы часто бывали там, молча глядя на остатки чужой жизни, и зачем-то, видимо при обыске, вскрытые полы. А самый неразумный наш братец, у которого никогда не было в трезвом виде сентиментальности, где-то под сгнившими досками нашел старую ржавую гранату с длинной ручкой, привязал к ней веревку, и крутил над головой, стуча по столбам и заборам. Повезло ему, и нам всем тоже, когда кто-то из взрослых надрал уши братцу, отобрал у долго еще возмущавшегося такой наглостью, и, выйдя на обрыв у высохшего пруда за свежими руинами нашего ОЛПа, выдернул кольцо и кинул вниз, на рыжие камни бывшего дна бывшего Строгановского пруда. Взрыв был сильный.
  
    []
  
   Но даже если бы наша компания знала о том, что все это будет так, никто ничего бы не изменил - ни стук гранаты по нашим воротам, неразумный братец с выпученными глазами, ни желтое облако взрыва над темнеющим в глубине провалом пруда.
  
    []
  
   Ну а первым хозяином нашего дома был мой отец, горный инженер, история которого, и трагическая, и поучительная - еще впереди. Но в детстве я не знал никаких историй, кроме тех, что рассказывали мне бабушка ("На липовой ноге, на березовой клюке... мою шерсть прядет, мое мясо варит...") и мать - одна моя любимая бесконечная сказка про Финиста-ясна сокола. Что в ней видела мать - может свои разрушенные мечты и неудавшуюся любовь, но я в ней видел мою любимую дорогу, и каждый вечер вновь и вновь изнашивал свои деревянные постолы и железные башмаки, по бесконечной дороге сказки. Но сказкой был также и весь окружавший меня мир. Может быть первым контактом с этим миром была ночь, когда я долго не засыпал, и отец вынес меня во двор, в темноту летней звездной ночи, чтобы показать, где тут эта баба-яга, которой меня безуспешно пытались пугать, чтобы я испугавшись уснул, и перестал мешать молодым еще моим родителям. Но пугаться я не хотел, и тогда мне, вынесенному в ночную тьму, показали, где она прячется, эта страшная старуха, которая уже съела нашу Апрельку. И тут я ясно увидел это зловреднейшее крадущееся в темноте создание, и мне стало невыносимо жалко мою милую Апрельку, теплую, с мокрой мордой, и вкусным молоком, что я произнес тогда мои возможно первые в жизни слова - "Пиля, пиля, гаа, гаа". После чего ненависть к этой скверной старухе настолько заполнила меня, что закрыв глаза, я ясно видел во всех деталях эту гнусную тварь, крадущуюся по коридорам нашего большого дома, мимо голландских печек, что заснуть уже точно не мог. И когда ночью начинался очередной приступ лающего кашля, и мне не хватало воздуха, я знал, что это она, тварь из мрачных дебрей, душит меня, не давая вдохнуть, и только испуганные глаза матери и отца, греющего над печкой колючий шарф, чтобы остановить мой страшный лай, прогоняли ее, и убегала старуха, и постепенно стихал мой задыхающийся лай. После этих приступов я долго сидел дома, и только много дней спустя сердобольная бабушка опять тайком снаряжала меня в очередную экспедицию. Она считала, что ребенок должен гулять, иначе вырастет неправильным человеком.
  
    []
  
   Но после неоднократных репрессий со стороны родителей, узнававших в конце-концов от соседей и многих близко и далеко живущих многочисленных знакомых, что меня опять видели одного в самых разных совсем неподходящих для такого младенца местах, бабушке было категорически запрещено выпускать меня одного со двора вообще.
  
    []
  
   И тогда на помощь ей пришла ее странная подружка - тетя Сима, которая была намного моложе бабушки, но была между ними какая-то дружба, и тетя Сима с удовольствием выполняла бабушкины установки о том, что ребенок должен гулять, и тащила меня в свой барак с множеством комнат в длинном коридоре, и кормила супом из "только вчера пойманного козленка", и все жительницы этого барака, которых я совсем не помню, не имевшие своих детей, таскали меня по своим маленьким комнатам, угощая леденцами, рассказывая что-то и показывая картинки.
  
    []
  
  
   В конце концов перед приходом родителей бабушка прибегала к тете Симе, и они вдвоем по всем комнатам выискивали меня, пригревшегося на коленях какой-нибудь тети Дуси. А было этим "тетям" тогда по 16-17 лет, и учились они где-то в ФЗУ или работали на обогатительной фабрике, я не знал, и никогда об этом не думал. Но мне было интересно с ними, и было у меня так много мам, сестер и подружек, которые любили меня, и жизнь моя поэтому казалась мне бесконечным праздником. Но не было там ни одного отца, брата или старшего товарища. Если и появлялся кто-нибудь подобный, то всегда это было плохо и грязно, кто-то ругался и орал поганые слова, противно пахло перегаром и рвотой, табаком и кирзовыми сапогами. Тогда меня быстро уводили в наш просторный двор, в котором было много других чудес.
  
    []
  
  
   Главным чудом нашего двора была конечно старая раскидистая ива. Не куст с тоненькими ветками над тихой водой, а огромное дерево с толстыми ветвями, растущими без всякого порядка - то вниз, то вверх. Это дерево было нашим лесом и джунглями, в котором все братья, а также их друзья и подружки играли в только что виденного Тарзана, и просто так - ползали по веткам и свисали с них и вниз и вверх головой. Зимой наше чудо-дерево почти по самую макушку заносило снегом, и на его месте возвышался гигантский сугроб, пологие склоны которого уходили далеко в сторону от двора - к огородам, и мы превращали этот сугроб в снежный замок, прорывая в нем ходы во всех направлениях, и ветви нашей ивы служили нам и зимой, не позволяя обрушиться лабиринтам - коридорам замка и погрести нас под многометровой толщей слежавшейся белой массы.
   Мир зимы, и мир лета. Две разных жизни было в них. Зима была злой старухой. Кроме частых ночных сражений с подкрадывавшейся и душившей меня страшной ледяной бабой, которая как Вий почуяла меня в ту памятную ночь, и больше уже не уходила, пытаясь сгубить того, кто ее смог увидеть, меня преследовали постоянные зимние беды и несчастья.
   На другой стороне нашей любезной Няровской улицы, возле постоянно гудевшей водокачки каждую зиму общими усилиями и дети и взрослые строили огромную гору из снега и льда, с которой потом до самой весны катались на санках, картонках, и на чем придется. Меня не пускали на эту гору, т.к. была она очень крутой и катались с нее взрослые парни, громыхая сапогами. Но после долгих моих уговоров, мой отец, в шикарной шинели горного инженера, с нашивками и шевронами, заволок меня на самый верх бугристой ледяной горы, прицелился поточнее моими санками, на которых я лежал лицом вперед, держась за их передний край, и изо всех сил толкнул вниз. Но санки не пожелали ехать в указанном направлении, а понеслись, грохоча полозьями все левей и левей, и я с наслаждением рассекая воздух замерзшим носом, уже видел ту коварную точку, в которую нацелился он. Точкой этой оказался окованный железом острый угол вмерзшей в лед каламашки, которую местный золотарь, называемый нами просто говновоз, кинул осенью после безуспешных попыток отмыть зловонные доски. Может я хотел взлететь в последний момент перед ударом, но врезался я в этот скверный угол не лбом или носом, а верхней губой. Говорят, что было море крови, и бедный папа с золотыми шевронами тащил меня через снежную Няровскую улицу, оставляя тонкий красный след.
   Что ему говорила мать, и какое наказание последовало для и так уже наказанного отца, я не знаю. Да и само выздоровление мое как-то стерлось. Только может в эти самые дни и пустили ко мне соседку, маленькую девчонку, которой было может на год или два больше, чем мне. Была она какой-то удивительно не такой, как я. И знала все обо всем и совсем не так. Как ее звали, я не помню. В какие игры мы играли - тоже не помню. В детские. Игры. Но вот другие игры она умела выдумывать с изумительным изощрением. Закончила наши невинные детские игры бабушка, и, почуяв неладное, прогнала соседку со двора. До каких пор бабушкино сознание могло осознать творимое нами, я не знаю, но свои опасения она передала родителям, и все очень насторожились, наказав бабушке больше не пускать к нам это опасное существо.
   Но, как и водится, любая история имеет начало, и, если не мешать ей развиваться естественным путем - логический конец. Самый последний кадр этого детского фильма - грустная соседка, сидевшая между сундуков и узлов в кузове грузовика, которую вместе со всеми немыми и говорящими свидетелями наших безобразий увозили куда-то, в другой город, в другой поселок, в другой дом - я этого не узнал.
   Вся жизнь - толстая коса вплетенных друг в друга историй, и не кончится она, пока есть жизнь. Истории маленькие, истории большие, истории оборванные, истории не начатые, истории, как части других историй... Распутаешь косу на отдельные пряди - и исчезнет ее тугая лоснящаяся красота, а рассказать обо всей ее царственной роскоши, не упустив ни одного движения, запаха или цвета - непостижимая задача. Нет таких слов, и нет таких языков, которые позволили бы сделать это.
   Поэтому будем вытаскивать из толстой косы прядь за прядью, и пусть в вашей памяти сложатся они снова, хоть отдаленно напоминающие прекрасный мир жизни.
   * * *
   Мелькнувшее где-то на первых страницах слово ОЛП... Так мало я знал о нем, и так много в жизни моей и каждого оно значило и в те, и в долгие последующие годы. Для меня - это были обрывки колючей проволоки, сломанные бараки, покосившиеся вышки, и особый дух этих мест, никуда не ушедший оттуда даже после ухода и хозяев и пациентов. Часто вдоль Няровской улицы ровными рядами двигалась болезненная серая масса людей, окруженная яркими щегольскими тулупами молодых конвоиров и поджарыми горячими языкатыми псами. Где жили эти серые люди, от которых исходили волны искаженного сознания и физических страданий, и куда их водили строем - я тогда не знал. Хотя жили мы все вместе с ними на одной и той же земле, в одном и том же поселке, и живые еще ОЛПы - были частью моей ранней детской жизни. Сколько их было - можно судить только по номерам, о которых мы знали с табличек над колючими скорбными воротами. ОЛП-18, ОЛП-24, ОЛП-78, и это все - только в нашем маленьком, всего в две улицы - поселке, лежащем безбожным крестом между железной дорогой, высокой Няровской горой и обрывом Строгановского пруда, который и построил в этих местах и город, и дорогу, и домны, и театр, и гигантский пруд. От нашего дома - до Лысой горы - на другой его стороне - было километра два, и была это всего лишь ширина его. И между домом нашим и обрывом пруда во времена уже совсем другие - потомки взбунтовавшейся Строгановской черни возвели такое простецкое сооружение - клетку для людей. Где они брали этих людей - я не знал, но для чего - это было понятно. Эти серые люди, как рабы, рыли дырки в горах, доставали оттуда черные горящие камни, и отправляли куда-то по приказу Вождя. Я знал этого вождя. Его орлиный портрет с такими усами, которых не бывает у обычных людей, висел в каждом доме, там, где когда-то в Строгановские времена был страшный закопченный Бог.
  
    []
  
   Для нас не было сомнений, что наш Вождь - и красивей и умней, и главней ихнего Бога, и только неразумные старухи - наподобие бабки Падишиной - доставали тайком этого Бога из сундука и что-то бормотали при этом, зажигая пахучие лампадки.
  
    []
  
   И конечно, только при ихнем Боге и мог быть построен тот самый погорелый театр, на южном берегу огромного пруда, останки которого мы много раз исследовали на предмет поиска хоть какого-нибудь доказательства величия той прежней жизни. Ничего, кроме изредка находившихся черных пятаков с орлами и рассыпавшихся после сильного пожара красных кирпичей. Руины тот старой, Строгановской жизни, во главе с мрачным Богом, попадались на каждом шагу. Это и километровая плотина пруда, обрушенная во многих местах, с промытым пространством от сокрушившей ее массы воды, останки домен со старыми ржавыми заслонками и засовами печей, руины завода, остатки господских домов - конечно же, разве это могло быть хорошо? Конечно наш сияющий вождь был более могуч, и подтверждения его могущества были на каждом шагу - в виде огромных колонн Дворца Культуры на самом высоком месте соседнего городка, изумительной роскоши еды и белизны круглых столов ближайшего Дома отдыха, немыслимой высоты белоснежных скульптур Вождя, носок ботинка которых был в два раза больше моей головы. Тишины, строгости и мудрости коридоров и кабинетов горкома партии, куда мою мать устроил на работу в отдел учета все понимавший шевронный отец. Несомненно, наш великий Вождь был не Бог, и мы презирали старорежимных выживших из ума старух, бормотавших какие-то "иже-еси...". Куда красивей были бодрые песни "От Москвы до самых до окраин...", "Мы железным конем...", "Хороша страша Болгария...". Песни эти были нашим знаменем, духом, гордостью. От каждого слова и каждой ноты все более правильной казалась жизнь с нашим Вождем. А серые болезненные толпы - это провинившиеся, которых вождь справедливо наказал. В детстве наказанных ставят в угол, а взрослых - отправляют в эти самые ОЛПы, для перевоспитания. И как себя вести, нам было хорошо известно, чтобы жить и радоваться Вождю, а не страдать в страшном ОЛПе. Только кто из нас мог представить себе, какие путанные пути у каждого в жизни, и куда их переплетения могут завести, и что бы ты ни делал, и какие бы песни ни пел, и какому Богу, или Вождю, не молился, судьба от этого, переплетенная хитрыми нитями всех твоих прошлых и будущих историй, не может измениться. И если была этими нитями выложена дорога - одному в ОЛП, другому - под финский нож ФЗОшника у водокачки - то так оно и было. И ничто не в силах было этому помешать.
   Соседний наш ОЛП жил своей тихой жизнью в десяти метрах от нашего двора. Высокий задний забор отгораживал наш дом от огорода, дальнего колодца и покосившегося заборчика - от натянутых блестящих струн с колючими дульками. Вышка с охранником в белом тулупе и карабином, прожекторами и свирепыми псами - все это было в нашем дворе. Мы редко ходили к дальнему колодцу, и совсем запустили эту часть огорода. Высокий забор скрывал от нас происходящее, но никто нам не мешал, и не запрещал ходить в эту часть дома. Почему-то сами не ходили. Как-то не по себе было жить рядом с клеткой для людей, всегда голодных, всегда замерзших, всегда униженных и порванных псами.
   И наши бодрые песни, и наша гордость за превосходство великого Вождя над ущербным Богом, как-то стихали перед высоким забором заднего двора, и в душе шевелились ледяные струйки, и сознание мучилось над неразрешимым - жалостью к униженным, гордостью за нашу победную жизнь и нашего мудрого Вождя, и презрением к Падишинскому Богу, подмываемым темной водой тихой и светлой Веры нашей бабушки, Вассы Андреевны.
   Наша дворовая овчарка Альма была, в отличие от нас куда более любознательной. И когда колонна обитателей ОЛПа тащилась медленно мимо наших ворот, молодые лагерные псы, забыв свои обязанности, вырывались из рук не ждавших такого рывка охранников, и крутились клубком вокруг нашей Альмы, чем вызывали измученные улыбки на серых лицах серых людей, и матерную ярость ядреной охраны, пинками разгонявшей сцепившихся кобелей. А Альма в это время уже тихо и невинно сидела на своем любимом крыльце, глазами рассказывая бабушке о только что случившейся суматохе. Сколько продолжалась эта любовь с побоями, я не знаю, но в какое-то злое утро, в то время, когда не было никого в нашем дворе, и Альма тихо дремала на крылечке, горячий плевок из карабина мордатого охранника на вышке оборвал и эту любовь, и эту маленькую душу, отправив ее к далекому собачьему Богу. Но прежде чем уйти туда насовсем бедная Альма выполнила свой последний долг - искупила грехи всего собачьего племени, таща ползком вывороченные кишки по деревянным шершавым тротуарам от нашего двора на самый верх Няровской горы, к своей хозяйке - моей матери, в маленький магазинчик с подносами подсохшей черной и красной икры в витринах, увидела ее, положила морду на колени, и тихо уснула, оставив всех нас даже не в горе, а в каком-то немом оцепенении. Только суетливый Алька исподтишка долго грозил жидким кулачком охране, и швырял камни в проходившее стадо людей. Но, будучи пойман, был дран безбожно за уши, и, получив кованого пинка, в трезвом виде никогда уже ни на кого не ерепенился, а жил, затаившись, от попойки до попойки, и если кого и побивал когда, так это своих многочисленных жен, по очереди менявших друг друга, пока не кончились и эти его малые силы, и не получил он в лоб от очередной дебелой супруги, и уже никогда не возникал.
   Опустевший наш двор так и не обзавелся новой его хранительницей - никто не мог представить, что вместо родной Альмы появится тут какое-то другое создание, ничего не знающее ни о нас, ни о нашем дворе, и своими щенячьими восторгами осквернит нашу тихую грусть и дух нашей Альмы, который по вечерам был тут, с нами, сидевшими рядком на теплой завалинке у парадного створа Няровских ворот в долгий тихий и пронзительно светлый июньский вечер, больше никогда не придет.
   * * *
  
    []
  
  
   Но жизнь продолжалась, и мир нашего двора наполнялся другими существами. Одно из них, которое мы отбили у шипящей соседской кошки, оказалось то ли сорокой, то ли галкой, для которой в самом центре двора, на старом столе мы соорудили кривоватую клетку, и кормили, и крутились вокруг бело-черной птицы с перебитым крылом, которая брала еду у нас с ладошек, и даже пыталась издавать какие-то отдаленно напоминающие слова звуки. Почему-то мы были уверены, что она знает, где наша Альма, и глаза ее были такие же умные, как глаза собаки. Но всему приходит конец, и нашли мы однажды пустой клетку с распахнутой дверцей. Два перышка осталось в углу - черное и белое. И с тех пор мы точно знали, что если есть еще более гнусное создание, чем Гитлер - так это соседский подлый кот.
  
    []
  
  
   Были еще маленьки желтые птички, которых мы с бабушкой принесли из инкубатора. Мне подарили целых 10 штук, и я ухаживал за ними, как мог, в маленькой загородке у старой ивы, пока какая-то болезнь не превратила их желтый пух в грязно-серую слежавшуюся вату, а глаза их покрылись белой невидящей пленкой. После этих маленьких трагедий моя детская любовь вся без остатка досталась Апрельке, а может уже ее дочери. Которую не могла съесть ни кошка, ни даже баба яга.
  
    []
  
  
   Было еще одно чудо света - лесопилка, куда мы с отцом ездили за опилками для нашего большого хозяйства из пары коров - большой и подрастающей, и нескольких десятков курочек. Горы желтых сыпучих опилок, звонкий зуд крутящихся пил, запах живого дерева, и уже совсем немыслимые чудеса - точеные круглые резные штучки, изредка мелькавшие в высыпаемых опилках. Во дворе это богатство выглядело огромным желтым холмом, в который я тут же зарылся в поисках удивительных круглых фигурок. И совсем разочарованно уже вместо красивейшего желтого ферзя вытащил из недр опилочной горы какие-то ненужные часы. Поискав еще немного, и, убедившись, что ничего в этой горе интересного уже нет, хотел закинуть найденные часы куда-то, но тем не менее принес почему-то домой, прямо к праздничному столу, накрытому в честь дня рождения матери, и протянул ей... настоящие дорогие и очень редкие золотые дамские часы. Что тут было - очень трудно представить, но подарок такой в нашем поселке никто никогда никому не дарил. И не мог дарить, т.к. денежная реформа, и все возраставшие аппетиты Государственных займов не позволяли дарить не только золотых или простых часов, но даже костяного гребешка к бабушкиному юбилею. Да и не было тут таких магазинов, с такими подарками. Может быть разве в те давние Строгановские времена. Но коварная рука моей судьбы подсунула мне этот барский подарок именно в день рождения матери, и я с такой легкостью всю последующую жизнь как находил, так и отдавал первому попавшемуся и кольца золотые с вензелями императорского времени, и другие подставки недоброй судьбы. Но кто знает ее, свою добрую или злую судьбу, особенно в таком юном возрасте, когда все ее жемчужные пряди только-только начинаются, и летят они над голубыми шатрами гор вслед не заходящему солнцу, сливаясь с его бесчисленными золотыми негаснущими лучами.
  
    []
  
  
   А мир вокруг нас уже катился в какой-то свой очередной гиблый водоворот, признаки которого и знамения появлялись то тут, то там. То взорвется все небо вокруг горизонта одной сплошной молнией, и тысячью огненных столбов из нее ударят разом в обезумевшую землю. То сани наши с бубенцами посреди старого кладбища на далеком Доменном Угоре перевернутся прямо в мертвящий сугроб над свежей могилой. То привезет вдруг обратно черный ворон папашу Эльцера, отца трех прелестных немок - Трудки, Витки и Ритки. Трех сестер для троих братьев. То взмахнет вдруг крыльями петух с отрубленной головой, взлетит на свой любимый забор, и вместо звонкого "ку-ка-ре-ку" будет долго бить крыльями и выбулькивать фонтаном свою алую петушиную кровь.
   О других мрачных знамениях постоянно шептались моя бабушка с бабкой Падишиной, качая головами, вернувшись из единственной на много-много гор Александровской церквухи. Но когда все же пришел тот памятный март, и черное радио сказало страшные слова - мы все умерли. Плакали старухи, рыдали матери, молчали отцы, братья смотрели в землю, и ветер развевал то кудрявые, то русые волосы, и относил капли слез в сторону. Забившись в дальний угол под единственным надежным местом - родительской кроватью - я не сдерживал слез, понимая, что пришла для всех большая беда. Все наше племя, живущее в этих затерянных горах, осталось без Вождя. И придет теперь любой подлый Гитлер, и отберет у нас наши горы, наши речки, леса, пруды и воздух, и станет здесь тьма.
   Плакали зэки в ОЛПах, плакали охранники, выли собаки, гудели паровозы, шахты, и кончилась наша счастливая мирная жизнь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"