Аннотация: В Иерусалиме встречаются два старика, которые в годы гражданской войны в Испании воевали друг против друга.
Борис Клейман
БИЛЬБАО
Ивану Лобанову, другу детства
Старик с трудом надел сандалии и взялся за трость. Дочь смотрела на
него с отчаянием.
- Отец, - тихо сказал зять, - может, лучше сегодня дома посидишь? Жарко ещё...
Старик не выносил телевизора, который смотрел зять после работы и ужина. Какие-то чернокожие детины носились с мячом по спортплощадке, зрители громко кричали, а диктор так быстро говорил на незнакомом языке, что в голове начинало шуметь и в глазах мелькать мелкие мушки. И кроме того вот уже несколько лет подряд, с тех пор, как они сменили старую добротную квартиру в трёхэтажном доме из красного кирпича на эту холодную бетонную коробку, - вот уже несколько лет подряд у старика мерзли ноги даже в шерстяных носках на этом странном каменном полу в этой каменной квартире. А в старой пол был деревянный, крашеный. И половицы поскрипывали под ногами. Даже зимой пол был тёплый, и можно было ходить в одних носках. Зачем дети уехали из старой квартиры, старик уже не помнил. Он знал, что так было необходимо, но зачем?
- Я не буду больше вызывать тебе "скорую"! - зло сказала дочь. - Бешеные деньги...
Какие деньги? У старика не было никаких денег.
- Я тут возле подъезда посижу, - сказал старик и открыл дверь.
Дочь запустила пальцы в нагрудный кармашек его пиджака и вытащила тоненькую стеклянную трубочку.
- Папа, здесь нитроглицерин. Я тебя умоляю, если тебе снова будет нехорошо с сердцем, положи под язык.
Почему они так беспокоятся о сердце? Нормальное сердце.
- Хорошо, хорошо. Я на скамеечке...
Жара ушла. Стало тепло, как в старом доме в августе. В Испании в мае тоже было тепло. В Казахстане было тепло. Правда, в шахте холод стоял зверский, стены штрека покрывались толстым слоем инея... И в Карелии была зима... Это после доследования туда перевели... В Москву возили... Не помнил старик, как в Москву возили и о чём спрашивали. И за что в карагандинских шахтах оказался - тоже не помнил. Кормили плохо. Разве можно так кормить, чтоб в шахте работать? Плохо кормили. Старик не помнил - чем, не помнил - как, но помнил, что голод его преследовал даже потом, когда освободили и на фронт воевать с фашистами отправили. А почему мы были в чёрной форме? Старик опёрся поясницей о спинку скамейки и нахмурил брови, вспоминая. А ведь все, кто нас тогда выгружал из вагонов, были в гимнастёрках. А мы почему-то в чёрной одежде.
- Вот давеча... - старик замолчал. - Да, вчера... Этот Эфраим пальцем мне грозил... Я же его помню. Но где встречались?
Старик смотрел перед собой пустыми глазами и не знал, что Эфраим умер уже как месяц. И пальцем ему он грозил не напрасно - встречались, ох, как встречались старик и Эфраим, и Эфраим сразу узнал старика, едва его семья поселилась тут и они встретились на этой скамейке.
- И почему они каши не варят? - воспоминания о голоде навечно засели в душе.
Старику давно уже хотелось манной каши, жидкой, сладкой, молочной, с круглой лужицой жёлтого сливочного масла. В столовой управления наркомпроса Варечка очень ловко наливала такую кашу на железную тарелку и чайной ложечкой быстрым движением белых рук вталкивала в глянцевитую поверхность растопленное масло. От тарелки шёл пар, на щёчках Варечки образовывались ямочки от смеха, потому что все мужчины управления говорили ей комплименты. А она белозубо смеялась и только цокала языком, быстро-быстро, как белка, в ответ на всякие намёки и приглашения. В столовой откуда-то раздавались звуки "Дунайских волн", было легко и свободно двигаться, и продавали пиво в зеленых бутылках с длинным горлышком. А здесь дочь ему всегда накладывает полную тарелку мяса. Зачем? Он не хотел мяса. Он хотел манной каши.
- А как воняет подгоревшая варёная фасоль, помнишь? - спросил Эфраим.
- Зачем ты пришёл? - устало спросил старик.
- Вот выберемся из этого завала, и я тебя расстреляю, - сказал Эфраим.
Они лежали под разрушенной сценой маленького кафе-шантана, единственного в Бильбао во французском духе. Республиканцы сдавали город улицу за улицей, с трудом сдерживая наступление. Потому что грузовики с ранеными двигались в направлении Овьедо очень медленно по разбитым дорогам. Республиканцы, забыв о взаимной ненависти разномастных анархистов и коммунистов, объединённых марксистов, левых социалистов, правых социалистов, всяческих либералов и Народной Армии, несмотря на травлю, устроенную профсоюзами, защищались, как могли. А могли они весьма не много: не было ни пушек, ни автоматов, разнородные патроны времён ещё первой мировой стреляли через раз, гранаты того же срока давности не срабатывали вообще, механизм пулемётов постоянно заклинивало.
Этот фалангист влетел в подъезд дома, когда Алексей спустился с крыши, чтобы перебежать ко второй баррикаде, потому что первую оставили после налёта итальянских бомбардировщиков. В бельгийском парабеллуме, который Алексей купил на чёрном рынке в Барселоне, был боковой ударный механизм. Производство этих тяжёлых и неудобных пистолетов прекратили сразу после Версаля, и в момент покупки в нём было только четыре патрона. Четыре патрона на всю интербригаду. Четыре патрона на весь северный фронт. И возможно, четыре патрона с боковым капсюлем на всю Испанию. Фалангист из своей английской винтовки выстрелить не смог - слишком близко они оказались друг против друга. А бельгийская старушка не сработала. Парень, по виду ровесник Алексея, сытый, сильный, ударил первым. Прикладом в скулу, подлец. Потом поднял алексеев пистолет, долго его рассматривал в луче света, бившего сквозь разбитое окно, несколько раз нажал на собачку. Ничего не произошло. Не раздалось даже щелчков, которыми парабеллум радовал Алексея, когда он смазывал и чистил его, выложив в рядок патроны. Парень в хорошо прилаженной франкистской униформе стал хохотать, выкрикивая что-то на непонятном языке. Это был не испанский.
Алексей сел, прислонившись спиной к стене, и потряс головой. По щеке текла кровь из рассечённой скулы.
В подъезд, куда забежал старик, соскочив со скамейки, вошла женщина с сумкой на колёсиках. Сумка доверху полнилась фиолетовыми баклажанами, бледными кабачками, зелёными хвостами лука. Чтоб продукты не выпадали, сумку оплетали сверху донизу ремни.
- Марксист? - спросила соседка глосом фалангиста, показывая на вельветовые бриджи, в которые был одет Алексей. - Всех вас к стенке ставить...
Алексей не успел ответить - на улице раздалась винтовочная стрельба. Стреляли буквально рядом с дверью кафе-шантана. В ответ от угла здания раздались пулемётные очереди. Алексей было дёрнулся вскочить, но франкист клацнул затвором на винтовке и направил ствол на Алексея. Потом ткнул его в грудину и показал стволом подняться. Они зашли внутрь кафе. Стукнула входная дверь, раздались голоса. И главное, не известно было ни фалангисту, ни Алексею, кто забежал, кто решил спрятаться - свои или чужие. Поэтому, не сговариваясь, оба пробрались мимо разбросанных столиков и стульев, стараясь не шуметь, и скрылись за сценой, откуда ещё не успели украсть гитары, барабаны, бубны. Даже небольшое зеркало было прикреплено к стене. Окошко из этой комнатки выходило на противоположную стрельбе улицу, и оттуда доносился запах варёной фасоли.
Не дождавшись ответа, соседка, громко дыша, начала подниматься к себе, стуча колёсиками сумки по ступенькам.
Снова хлопнула дверь, и в кафе раздались голоса нескольких человек. Они загремели столами и стульями, пробираясь через зал. Парень-повстанец сидел на корточках, приготовившись стрелять. Глаза его сузились, на скулах застыли желваки. Алексей, не имея оружия, тоже приготовился ко всему самому неприятному и неожиданному.
И тут стали слышны звуки приближающихся самолётов. До ближайшего аэродрома, откуда могли взлететь русские, было очень далеко.
- Дойчен, - прошептал Алексей.
Фалангист прислушался, скосив глаза на потолок, и отрицательно покачал головой.
- Италиянос, - так же тихо прошептал он.
Впрочем, это не имело никакого значения в последующие секунды. Потому что в последующие секунды бомба неизвестной национальной принадлежности пробила крышу дома, два этажа под ней, врезалась в пол кафе среди пробирающихся неизвестных бойцов и взорвалась в подвале. Что сталось с неизвестными бойцами, не было смысла и предполагать. А вот под Алексеем и фалангистом пол проломился, и они рухнули вниз.
Странно, но сознание не потеряли ни тот, ни другой.
Алексея больно били по голове падающие на него камни, кирпичи, доски. Чёрт бы их побрал, мелькнула, помнится тогда же мысль, не могли их развоворовать в прошедшую зиму? Он рухнул на какие-то гнильё, ему на ноги ссыпалась груда кирпичей, завалив его по грудь. На голову упала гитара, сквозь деку которой прямо в шею врезался, но не опасно и не глубоко, обломок зеркала. Хотя сказать "неопасно" было бы неправильно: стоило пошевелить головой, как край зеркала наверняка бы перерезал шею. Сломана оказалась правая рука: когда осела пыль, пошевелить ею оказалось невозможно - боль заливала от ключицы до пальцев всю конечность. Сзади в затылок дышал фалангист.
Громко стучало сердце. Пульс отдавался в голову. Перед глазами мельтешили красные мушки. Дочь была права, подумал старик, действительно давление прыгает. Главное - не делать резких движений и вообще не шевелиться. Он лежал на холодном полу под лестницей и тяжело дышал.
Сколько прошло времени прежде, чем они осознали полностью случившееся, никто определить не мог. У Алексея вырывался тихий скулёж. Не потому, что его охватил страх. Страха как раз не было. А потому, что очень болела рука: боль пульсировала в плече.
- Неужели кость торчит, - тихо пробормотал он по-русски.
Парень что-то сказал по-испански.
- Но хаблен испаньоль, - ответил Алексей. - Дойчер.
- Алеман? - спросил по-испански парень.
Алексей ничего не ответил. Парня, видимо, тоже крепко завалило. Но несмотря ни на что, он тихо шевелился, пытаясь высвободить руку.
Почему Алексей назвался немцем? Потому, что русского повстанец не знал наверняка, и Алексей надеялся, что тот говорит по-немецки. Но парень бормотал что-то, ругательства, судя по всему, даже не на испанском, а на совершенно немыслимом наречии. За время боёв Алексей повидал многих людей: немцев и итальянцев, испанцев и французов, англичан, венгров, румын. На слух научился различать, кто откуда прибыл в интербригаду. Под Барселоной стояли в окопах вместе с добровольцами от Объединённой рабочей марксистской партии, так среди них был даже один шотландский граф - двадцатичетырёхлетний парнишка, рассказывавший, что его род уходит корнями аж к гэлам и является какой-то боковой ветвью Стюартов. Он напевал старинные песни на кельтском и пытался втолковать Алексею, чем шотландский язык отличается от английского. Однако на каком языке говорил этот парень, Алексей не понимал.
- Ты испанец? - спросил он по-испански.
- Баск, - коротко ответил парень, шевелясь за спиной Алексея.
Каудильо обещал им государство. Вот почему они на его стороне. Вся эта война - война за справедливость. Только справедливость у каждого своя. Мы дерёмся против фашизма за справедливость социалистическую. Он дерётся против нас за свою страну. Так кто же прав? Конечно - мы. Потому что мы - за весь мир, а он только за кусок своей земли. "Я хату покинул, пошёл воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать...", вспомнил Алексей песенку модного молодёжного поэта. Что-то здесь не стыкуется... Я воюю, чтоб отдать ему его землю, - и это социализм. Он воюет, чтобы вернуть себе свою землю, - и это фашизм. И мы убиваем друг друга из-за какой-то чертовщины. Вся эта война - сплошной обман... Только фашизм - реальность.
Парню удалось высвободить руку. Он начал ощупывать Алексея. Его пальцы сразу наткнулись на зеркало, гильотиной нависшее над шеей Алексея. Когда он понял, в какой опасности она, шея, оказалась, парень присвистнул.
И произнёс слово, которое Алексей знал с детства.
С того далёкого детства, которое он тщательно старался забыть.
Это слово он знал с тех солнечных дней, когда ещё мальчиком по имени Арон бегал на речку купаться, пропуская занятия в хедере, за что его трепал за ухо сперва меламед Гирш Кролик, после него - мать, после них всех, придя с работы, отец Яков. Отец был левша и молотобоец. Ещё до первой революции Яков подростком начал работать в кузне у своего отца Лейзера - будущего деда Алексея. Когда начались погромы, дед увёл всех на окраину Житомира. Там их приютила немецкая семья, глава которой старик Хайнц держал скобяной магазин в городе и имел с Лейзером торговые отношения. Немецкий магазин, впрочем, тоже разгромили вместе с еврейской кузней. Когда "революция" окончилась, Хайнц вместе с Лейзером и Яковом отремонтировал сперва кузню. Потом Яков и Лейзер отремонтировали магазин старика Хайнца. Потом Яков в одиночку прошёлся по дворам, отбирая разворованные инструменты. Даже наковальню вернул, принеся её, гигантскую, привязав к спине ремнями, - добротно сработанную тачку найти так и не удалось. Потом оказалось, что Ханка, дочка Хайнца, беременна, а венчать её с Яковом никто не хотел - ни раввин, ни поп, ни лютеранский священник. Так и прожил Арончик байстрюком до второй революции, в которую кузню и магазин громили многократно то одни "рэволюцьёнэры", как называл их дед Лейзер, то другие. Но в какой-то момент, когда власть в городе находилась не известно в чьих руках, выдали Арончику справку, где отец записал его Алексеем. Но до этого официального признания самого факта его существования Арончик был-таки устроен в хедер, меламеду которого Гиршу Кролику Яков и Лейзер подарили кованые розвальни, а старый Хайнц преподнёс полутораведёрный посеребрённый самовар с царским клеймом. "Ах, - вздохнул старый Кролик, глядя вожделенно на самовар, - в конце концов, благодаря моавитянке Руфи родился Давид, а от хеттки Бат-Шевы - Шломо. И нигде не сказано, что от моавитян не произошли немцы, а седьмую чью-то дочь не звали Ханкой". В школе Арончика не любили, он отвечал тем же, предпочитая речку Тетерев с крутым обрывом заучиванию Торы. После чего все крутили Арончику левое ухо, и только отец, будучи левшой, хватался за нетронутое правое, отчего оба уха после трёпки преващались в ханукальные латкесы.
Когда стало ясно, что комментариями Раши дано наслаждаться кому-то другому, но не Арончику, в доме появились странные книги, ранее в семье кузнеца никогда не бывавшие, написанные не на жаргоне, а на лошен кодеш, но не религиозные. Как-то после очередного тяжёлого дня дед усадил внука на своё колено, надел круглые очки, замотанные на переносице суровой ниткой и открыл первую страницу такой книги. И заговорил нараспев. Нараспев - да, но не так, как читал кантор в синагоге, а отрывочно, ребром ладони пристукивая в паузах по столу. Стихи, псалмы ли, песни ли из "Песни песней" - рассказ в них шёл о простом и обычном: о запахе свежеиспечённого хлеба, о красоте и суете простого летнего дня, о свежести колодезной воды, искристыми каплями падающей с ладони, - всё было знакомо и незнакомо. Не знакомо от того, что это был не идиш, а язык Исайи и Иеремии, но рассказывал этот язык о земном и насущем. Стихи кончились, и дед начал читать поэму - рассказ о Кишинёвском погроме. И тот же язык, только что описывавший лесную поляну росистым утром и вкус земляники, напитанной солнцем, вдруг зазвучал, как голос в горном ущелье, - казалось эхо отскакивает от стен маленького домика старика Лейзера. Автор упрекал свой народ в бездействии, обливал презрением еврейских мужчин, шедших за советом к раввинам: как им теперь жить с изнасилованными жёнами? - метал гневом в адрес раввинов, которые давали советы изгнать опороченных женщин, и подытоживал: жалок и запуган мой народ, находящийся во власти жестокой религии. "Извиваясь, как червь, в бездне муки и бед..." - повторил Лейзер слова поэмы и заплакал. Язык пророков, казалось, нашёл своего носителя. За столом, освещённым керосинкой, уже давно сидела вся семья: и бабушка Берта, и Яков, и Ханка. У бабушки тряслись губы. Тяжёлые кулаки Якова стояли, сжатые, на столешнице, крепкие, как наковальня. "Это кто такой смелый?" - спросил он отца. Лейзер прочитал на обложке: "Хаим-Нахман Бялик, - и добавил, просмокавшись в цветастый лоскут: - Книгочейка Бирман дала, Руфина дочь". А бабушка Берта вздохнула: "Младшая-то её в Палестину уехала с этим полоумным Рубиным". Арончик потянул книжку себе. "Дай мне её, деда. Я её под подушку положу". Тоненькую книжку прочитали за один вечер. И читали потом неоднократно. С того времени стали появляться в доме и другие книги на новом древнем языке: Ахад-ха-Ама, Пинскера, Менделе-книгоноши... Дед всё чаще стал разговаривать с внуком на иврите. А однажды в кузне, когда Яков кривым ударом сплющил дорогую деталь, так ругал сына сложно и переливчато на языке псалмов, что присутствующий при этом Арончик только сел на топчане в углу, разинул рот от восторга и удивления и жадно впитывал запредельные слова, которыми бросался дед Лейзер. Яков только посмеивался. Но скоро отцу снова стало не до смеха: подслушанное в кузне Арончик испытал на меламеде Кролике, прокричав ему, уходящему со двора хедера, в спину на святом языке такое, чего не встречалось ни в хвалениях царя Давида, ни у громоподобного Исайи. Гирш Кролик не дошёл до ворот. Гирш Кролик вернулся. Он ласково попросил Арончика: "Подойди-ка ко мне". Арончик подошёл, улыбаясь во весь рот. Гирш Кролик цепко схватил Арончика за левое ухо своими деревянными пальцами, да так и поволок его в кузню, где за правое ухо, нарушив очередность, сразу же схватил его отец Яков. На том еврейское образование Арончика закончилось.
После отречения царя в конце зимы и провозглашения всеобщего равенства, когда отгулял народ с хоругвями, транспарантами, гармошками и "монополькой", когда похоронили случайно убитых и случайно побитые залечивали ссадины и шишки, определили Арончика-Лёшку в ремесленное, где он освоил язык русский и благополучно стал забывать и иврит, и идиш. Подаренная книжка Бялика долго ещё стояла на полке, прибитой отцом над кроватью Арончика, но потом куда-то исчезла. Однако слова первого еврейского поэта - ах, какие это были слова! сколько раз дед Лейзер шептал их вместо молитвы:
Разве может он верить в грядущий рассвет,
Порываясь к далёким, незримым лучам,.. -
эти слова запомнились Арончику навсегда. Именно их он повторял, когда вступал одним из первых в РКСМ, куда ручательство за него дала книгочейка Бирман, Руфина дочка, чью младшую сестру эти же стихи увели в Палестину.
...Это слово, брошенное парнем-повстанцем как восклицание от удивления, было на самом деле частью молитвы, которую повторяли каждое утро в хедере.
Старик задышал тяжелее на его глазах выступили слёзы. Он зашмыгал носом, как выдранный мальчишка. Каменный пол под лестницей холодил грудь: оказалось, старик давно уже упал и лежал, завалившись на бок. Он не почувствовал, как опорожнился мочевой пузырь, но от промокших брюк теперь стыли обе ноги. Завтра опять будут болеть колени и поясница.
Рука парня проползла по его сломанному плечу. Боль пронзила Алексея до затылка. Он застонал и произнёс то же слово, что и баск.
Пальцы парня зависли в воздухе.
- Ты не немец, - уверенно сказал он. На иврите. Даже вместо раапространённого "алеман" произнёс "ашкеназ", из-за чего Алексей его сперва и не понял: уж он-то точно был ашкеназ, причём удвоенный.
- А ты не баск, - раздражённо ответил Алексей.
- У меня мать еврейка.
- А у меня отец.
- А мать кто?
- Мать немка. Украинская немка.
После паузы парень сказал:
- Ты не еврей.
- В моей стране, - тяжело дыша, произнёс Алексей на иврите, - нет национальностей.
Слово "национальность" Алексей на иврите не знал, поэтому употребил испанский заменитель.
Насмешливым голосом парень сказал:
- Евреи есть везде. Даже там, где нет национальностей, - а вот парню это слово было хорошо известно, и Алексей его сразу понял, схватил и запомнил. - Но вы в Советах плохие евреи. Вы русские.
- Какие есть... - пробормотал Алексей.
Начинало смеркаться. С наступающими сумерками пришёл холод. У Алексея, судя по всему, поднялась температура, его бил озноб. Он попробовал высвободить левую руку, но зеркало сразу просело.
- Не двигайся! - прикрикнул баск. - Лежи тихо.
- Тебя как зовут? - поинтересовался Алексей.
- Эмуно. Эмуно - это имя басков. - Парень помолчал немного и продолжил после паузы. - Мы жили под Касабланкой. У меня ещё два брата и сестра. Они остались в Марокко. А твоё имя?
- В детстве звали Аароном.
Эмуно удивился:
- Коммунисты разрешают называть еврейских детей еврейскими именами?
- Почему нет? У нас там почти все Йохананы да Мирьямы...
- Быть не может! А я думал, что...
Помолчали. Совсем стемнело.
- Тебе холодно? - псросил Эмуно.
- Знобит меня.
- Это из-за руки. Я постараюсь пододвинуться ближе. Ты не шевели головой и прижмись ко мне, будет тепло. - Он немного помолчал и добавил капризно: - Фасолью пахнет варёной. Есть хочу.
Алексей вздохнул.
- Не думай о еде - будет легче.
- А где-то рядом пахнет. Совсем близко, - Эмуно поднял голову и как мог огляделся. - Слушай, - горячо прошептал он, - за зеркалом котёл с фасолью опрокинулся. Наверно с верхних этажей. Я попробую достать.
- Зеркало упадёт. А впрочем... Всё равно нас здесь не найдут.
- Не переживай, найдут.
Он запустил руку как можно дальше за голову и, стараясь не задеть гитару с зеркальным обломком, вытянулся в струну.
- Ну?
- Что? Тебе больно?
- Терпимо.
Прошло несколько минут борьбы с завалом. Эмуно шевелил ногами, упираясь каблуками в пол, цеплялся за доски, стараясь хоть немного вытянуться.
- Есть, - сказал он радостно, - достал. - Его рука оказалась перед лицом Алексея. - Ешь.
Алексей губами дотянулся до горсти, в которой, перемешанная с опилками и соломой, между пальцев была намазана ещё тёплая разваренная фасоль. Он слизнул небольшой кусок этой полукаши.
- Ешь всё. Я ещё смогу достать, - сказал Эмуно.
И Алексей съел всё. Даже опилки, только иногда сплёвывал солому. Потом вылизал пальцы. Эмуно потянулся, и снова горсть с фасолью оказалась у лица Алексея. И он снова съел всё, тщательно вылизывая пальцы Эмуно. Алексей знал: теперь нужно подождать, даже если съеденная порция была невелика, скоро наступает ощущение сытости.
- Теперь ты, - сказал он.
Эмуно тоже поел.
- Не съедай всё. Сколько нам здесь ещё лежать, неизвестно.
Наступила ночь. Майское солнце сменилось мерзкой холодной темью. Прижавшись к нему и подсунув под сломанную руку свою, Эмуно обнимал Алексея. Тело затекло. По ногам бегали мурашки. В рёбра впились обломки кирпичей. Болела теперь не только правая, сломанная, рука но и неподвижная левая. Алексей сжимал и разжимал на ней кулак, чтобы разогнать кровь.
- Когда бабушка Берта была жива, она пела мне колыбельную. Хочешь послушать? - спросил он.
- Спой.
И Алексей запел. Мотив был старый. И слова на идише тоже были старые. Они рассказывали о малыше, который никак не мог уснуть и всё смотрел на белую луну в серых разводах, которая светила в окно. И с луны прилетели два всадника, и они взяли малыша с собой и увезли в далёкую страну, где много молока и хлеба.
- А у нас не так поют, - сказал, помолчав, Эмуно, когда Алексей закончил колыбельную. - Ваша ашкеназская музыка неправильная.
- Спой правильную, - ответил с горечью ему Алексей.
Эмуно запел. Алексей не понимал слов, но песня была хороша. Тягучая мелодия вызывала слёзы. Как можно рассказать музыку? Есть ли слова, способные сделать это? Есть музыка, которую хочется слушать снова и снова, а есть такая, которую можно выслушать только один раз. Кто может сказать о музыке? Песня басков тревожила сердце и вызывала слёзы - этого было достаточно.
Старик, лёжа под лестницей снова зашмыгал носом.
- Очень хорошо. Красиво. Но это не еврейский...
- Это ладино.
- Ладино... Красивый язык. О чём песня?
- Это старая песня. Про маленького мальчика, который никак не мог уснуть ночью. Он смотрел и смотрел за окно на луну, пока не прилетели оттуда три всадника и не забрали мальчика с собой в замечательную страну.
Алексей хотел засмеяться, но не смог - так горько было на душе.
Потом он уснул, и во сне рука перестала болеть.
Едва старик проснулся, а спал на самом деле лишь пару минут, он вылез из-под лестницы, совершенно не удивившись, почему и как он здесь оказался. Словно это не он странным образом лежал на холодном полу в обмоченных брюках, а кто-то другой. Он вышел из подъезда и огляделся. Солнце уже садилось за крыши, и вместо жары подступала прохлада, замечательно сменявшая день на приближающуюся ночь. К синагоге потянулись дети, подростки и старики - верующих в этом районе Иерусалима с каждым годом становилось всё больше. Они откуда-то переселялись, приезжали из-за границы, обустраивались, сменяли одни других. Жизнь протекала мимо сознания старика, он воспринимал её весьма поверхностно. Даже в русских телепрограммах его больше всего интересовали сводки погоды в России - кроме них он ничего не понимал в этой жизни.
Старик обошёл вокруг синагоги - где-то с другой стороны был его дом. Он отыскал скамейку, на которой сидел не так давно. Мокрые брюки сразу же прилипли к телу, едва он опустился на сиденье, но старик не замечал этого - он ждал. "Не приходи больше, отпусти меня", - прошептал он. К нему подошёл мальчик лет двенадцати в чёрной шляпе и маленькими пейсиками. Под мышкой он держал прозрачный пакет с талесом. Мальчик что-то спросил у старика, но тот только поднял на него слезящиеся глаза.
И тогда мальчик сказал:
- Зачем ты приехал на мою землю? - Старик удивлённо промолчал: мальчик говорил голосом Эмуно. - Вот вытащат нас отсюда, и я тебя расстреляю.
- За что? - слабым голосом спросил Алексей.
- За то, что ты притащил меня сюда. В это идиотское кафе, куда попала эта идиотская бомба. А я в туалет хочу.
Алексей окончательно проснулся, почувствовав, что в животе у него бурлит съеденная фасоль. Боль от распирающих и еле сдерживаемых газов пересиливала боль в руке.
- Что делать будем? - спросил Алексей.
Эмуно промолчал. У обоих бурлило так громко, что каждый слышал, что творится в животе у другого.
- А что делать? - ответил Эмуно. - В штаны валить.
Алексей засмеялся:
- Если мы лопнем - нас услышат и раскопают.
- А если навалим в штаны, - засмеялся Эмуно, - нас унюхают и тоже раскопают.
И они стали валить в штаны - а куда деваться? На них накатило истерическое состояние. И когда в очередной раз кишечник, урача, освобождался от недоваренной фасоли, на них обрушивался шквал лошадиного безудержного ржания. Они кричали, давясь смехом и перемешивая слова из идиша и испанского, иврита и ладино, немецкого и русского, понимая друг друга легко и свободно.
- Я в дерьме, кажется, по шею, - говорил Алексей.
- Причём по мою, - отвечал ему Эмуно.
И смех раздирал им грудь и останавливал дыхание. Они смеялись и шутили друг над другом оставшиеся полночи. Вонючее тепло быстро улетучилось, и их обоих стала бить дрожь. Они ещё крепче прижимались друг к другу, чтобы не терять ни капли драгоценного тепла и согреться. Оба после поноса впали в забытьё, тягучую бессонную дрёму. Вся эта война - сплошное дерьмо, думалось Алексею в этой дрёме. Коммунистов преследуют, и это более или менее ясно. Но почему мы не помогли испанской революции с самого начала? Неужели Сталин не знал о том, что рабочие практически захватили власть? Знал, потому что рабочие комитеты разоружать и бросать в тюрьмы начали именно коммунисты. А после очередной смены правительства и коммунистов стали бросать в те же камеры, где продолжали сидеть комитетчики. Хотя до этого все вместе с большим или меньшим успехом противостояли фалангистам на фронтах. Нет никакой войны, думал старик в навалившейся на него дрёме, всю её мы выдумали сами. Приходит диббук и уходит диббук, и остаётся от него только разрушение и гниль. Все, кто начинают войны, охвачены вселившимися в них духами. "Но Змей оказался хитрее..." - вспомнились Алексею уроки Гирша Кролика. Значит, Бог не всесилен, если Змей хитрей его. А значит, Бога нет, есть только Змей, несущий зло. И человеческая задача противостоять этому злу. Я и Эмуно, убивавшие друг друга, теперь лежим вместе в одном дерьме, согревая друг друга, - и это добро. Строить свой дом на своей земле - это противостояние Змею. Ибо Змей - это хаос, а дом - порядок. Что мы делаем с тобой здесь, брат мой Эмуно?
В этой дрёме раздались голоса, сперва тихие, потом всё громче и громче. Алексей встрепенулся.
Они принялись орать. Эмуно, схватившись за обломанный край зеркала и придерживая его, чтоб оно не убило Алексея, стал дёргаться изо всех сил, крича и плача во весь голос.
- Только не порежься! - кричал ему Алексей.
- Не наложи в штаны снова, - отвечал ему криком Эмуно.
Показалось в расщелине солнце.
- Эй! Вы живы? - крикнул из солнца звонкий женский голос.
- Милая! - закричал Эмуно по-испански. - Нас здесь двое. Вытащи нас, голубка!
И он заплакал.
- Не плачь, брат, всё кончилось. Нас нашли, Эмуно, всё кончилось... - утешал его Алексей, тоже захлёбываясь от плача. - Если бы я мог, я бы вытер тебе слёзы, но рука сломана. Мы выберемся отсюда, не плачь.
Их раскапывали очень долго. Солнце перевалило через зенит, когда сперва вытащили зеркало, а потом, чуть не оторвав сломанную руку, женщины извлекли Алексея, а вслед за ним и Эмуно. Та, которую он называл голубкой, оказалась старухой, приведшей сюда своих дочерей и родственников, чтобы поживиться на развалинах, - кто-то им сказал, что бомба угодила в склад с продуктами.
Когда женщины вымыли двух изгаженных вояк, выстирали их одежду, и старуха перевязала руку Алексея, подвесив её к шее на верёвку, выяснилось, что Бильбао уже полностью захватили франкисты. Новое правительство вылавливало оставшихся республиканцев и интербригадников и увозило их неизвестно куда. Точнее, известно куда. Поэтому старуха-голубка не отдала Алексею его вельветовые бриджи и короткую куртку, в которых ходил шотландский граф-марксист прежде, чем ему под левый глаз попала пуля немецкого снайпера, а дала потрёпанный серый костюм европейского шитья. Костюм был старше Алексея, судя по фасону, лет на пять - такой донашивал его дед Лейзер в последние годы. Их отпоили ячменным отваром и мутным самодельным виноградным спиртом, от чего понос остановился окончательно, а к вечеру, когда они успели выспаться, накормили тушёным кроличьим мясом с горячей ячменной кашей. Алексей был равнодушен к кашруту, но и Эмуно сделал вид, что крольчатина всегда входила в рацион евреев. Женщины разыскали даже винтовку Эмуно. Всё это время он молчал, разговаривая только с хозяйкой большой квартиры, где их приютили.
Когда стемнело, появился мальчик лет двенадцати. Эмуно долго смотрел на Алексея сердитыми глазами.
- Иди с ним, - показал он на мальчика, - он тебя выведет из города.
- А ты? - спросил Алексей.
- Иди, иди.
Когда Алексей открыл дверь, Эмуно позвал:
- Арон!
Алексей с непонятной надеждой вопросительно взглянул на Эмуно.
- Мать меня звала Эфраим. Запомни это. А теперь беги отсюда.
И старик побежал.
Он был молод, и горячая еда вернула ему силы. Рука болела, но она не мешала ему бежать и легко перепрыгивать через битые кирпичи и груды мусора. Он бежал сквозь проходные дворы, взбегая по каменным лестницам, перескакивая через перила и ограждения, в поисках выхода из Бильбао, в поисках своего дома, и не находил ни того, ни другого. Дома с плоскими крышами, стоящие на склонах иерусалимских холмов, сменялись зарослями роз и какими-то невероятно колючими кустами, названия которых старик не знал. Он бежал, продираясь сквозь них, пугая прохожих, пока снова не оказался во дворе с синагогой. И хотя это был не его двор и не знакомая ему синагога, он присел возле детской площадки на скамейку. На каруселях крутилась ребетня. Молодые мамаши раскачивали на качелях своих младенцев. Не щадя штанов, дети скатывались с горки из синего пластика.
- Отпусти меня, - сказал старик Эфраиму.
Старик вдруг почувствовал, как сильно и больно бьётся его сердце, словно трепыхался воткнутый в него гвоздь. И когда гвоздь вонзался в самую глубину сердца, останавливалось дыхание и темнело в глазах.
- Теперь мы вместе навсегда. До самой твоей смерти я буду с тобой, - ответил Эфраим.
- Ты мучишь меня, брат.
- Нас связала навсегда горелая фасоль, - засмеялся Эфраим.
Старик отрицательно покачал головой.
- Дерьмо в подвале того дурацкого кафе...
- А разве этого мало?
К старику подошла быстрым шагом его дочь.
- Отец! - плачуще обратилась она к нему. - Ну, куда ты подевался? По всем дворам носимся, как угорелые! - Она набрала номер на мобильнике, - Валера! Я его нашла, возвращайся домой. Забегались тебя искать, - снова обратилась она к отцу, - Сюда-то тебя как занесло?
- Куда я подевался, - забормотал старик, - никуда я не подевался.
Эфраим ушёл. Но старик знал, что следующим вечером он снова вернётся и погонит Алексея по улочкам Бильбао на расстрел, пока их не накроет взрывом.