Аннотация: Действие этой книги вращается вокруг любви и политики - и то, и другое сродни неистовой вакханалии.
Лариса Кириллина
Д И О Н И С
К н и г а п я т а я
М Е Н А Д Ы
Дионис же, ради которого они неистовствуют в вакханалиях, тождествен Аиду.
Гераклит Эфесский
1. В прежней книге мною было поведано о войне царя Митрадата Евпатора с римлянами - а вернее, о первой из случившихся между ними войн, битвы коей происходили в Элладе и в Азии.
2. Написал я также про то, как, истратив немалые силы в сражениях, два врага, Луций Сулла и царь Митрадат, сговорились встретиться и достигнуть взаимного мира в старинном Дардане, в Троаде, на угодных Сулле, но не позорных для царя Митрадата условиях - так что римляне даже роптали потом на вождя своего, отпустившего неразоренным и неустрашенным того, кто содеял им беспримерное зло и залил всю провинцию Азия латинскою кровью.
3. Но у Суллы имелись причины поскорее покончить с войной и вернуться в Италию, равно как Митрадат, отказавшись от всех притязаний на Азию, вынужден был устремиться без промедления в Понт, ибо на глазах у него распадалась держава, на окраинах коих восстали и объявили себя независимыми боспоряне, тавры и колхи. И пока Рим, охваченный гражданской войной, не сподобился, как оно многократно бывало, вмешаться в чужие дела и признать свободу тех царств от власти царя Митрадата Евпатора, нужно было вернуть их к покорности силой, хитростью или угрозами.
Среди труб и приветственных криков - видение.
Стройный всадник на черном коне. В золотых цепях на запястьях. Позолота? Чистое золото? Оку кажется, чистое. Так тонка она, эта длинная мелкая цепь, так сверкает на огненном солнце филигранными гранями, так звенит на осеннем ветру. И движений ничуть не стесняет. Можно править конем, и приветствовать жестом встречающих, и крутые кудри со лба убирать. Стало быть... всего-навсего - украшение? Знак отличия? Но откуда тогда - эта тайная робость души, эта бледность, этот взор, устремленный в себя, эта жалкость счастливой улыбки, эта тщетная тяга - быть, как все, изощряясь в натужном веселье? И откуда - первая мысль, что сухою колючкой вонзается в беззащитное сердце твое: "Неужели - оковы"?... Но - за что? И, коль он осужден, почему его не влекут в кандалах среди пыльных рабов и ослушников? А дозволили ехать верхом в череде приближенных царя? И бывают ли - цепи из золота?...
Почудилось. Скрылся.
Среди труб и приветственных криков.
Пред тобой вырастает огромный - до янтарного неба - отец. Всадник в пурпуре. Мрачные очи - и пляшущий конь. "Ай, моя ты красавица!" - восклицает царь, простирая могучие руки к смятенной Статире и одним движением вознося ее над синопейской толпой. Усадив пред собою на холку коня, прикрытую раззолоченным потником, прижимает к груди и целует, будто век не видались и уже не надеялись свидеться. Не давая себя разглядеть. Изменился ли - за прошедшие годы? Голос вроде бы прежний, и сила в руках его прежняя, но... Опять - как царапнет по сердцу. И - впилось, и уже не отпустит. Посреди ликования - "Царь вернулся! Да здравствует царь Митрадат!" - взор какой-то затравленный. Улыбается, а в уголках губ дрожащих - жгучий стыд и желчная горечь. О отец, ты не сможешь меня обмануть уверениями, будто счастлив и рад вновь вступить господином в родную Синопу; будто Азия столь тебе опостылела, что ты сам предпочел возвратиться домой - не без громкой славы, с богатой добычей и - с миром...
Так и тянет - прильнуть и заплакать.
Среди труб и приветственных криков.
"Моя радость. Дай взглянуть на тебя".
Отстраняет ее от груди. С умиленным лицом пожирает очами. Расставался - с подростком, встретил - взрослую дочь. И какую! Если бы не изъян - хромота - кто не счел бы царевну Статиру красавицей. Синеокая, с матовым чистым челом, с нежным, как вечерние вешние зори, румянцем, с чуть капризным, но сладостным ртом, с темнотой пышных кос, утонченных бровей и изогнутых длинных ресниц. Темнотой, не азийской пепеляще-страстной ночи подобной, а приморским ласковым сумеркам, голосами поздних горлинок с кипариса взывающих к путнику: "Бу-удет у-утро - пробу-удим"... Уйдешь... А покуда...
Погрузись в них душою, усталый. Обрети в них приют. Утешение. Может, вдруг...
Митрадат зарывается носом в нежный сумрак Статириных кос.
Среди труб и приветственных криков.
Я теперь понимаю. Это - правильно, верно и свято. Так должно быть всегда, испокон поколений, во веки веков, чтоб мужчине, с войны ли, с охоты ли, из далекого странствия в дом возвратившемуся, выходила навстречу - она. Кто - жена, сестра или дочь - совершенно неважно. Женщина. Умеющая - кротко ждать у огня, заклиная богов об удаче, и гадать все ночи по зеркальцу, уловляя игранье теней: жив ли, здрав ли, никем не повержен ли... И хоть будь ты даже повержен - ты пред ней неподсуден одной, ибо - ждан, и любим, и желанен - всечасно...
"Что ли, ты настояла, чтоб вы меня встретили?" - вопрошает ее Митрадат. - "Нет, отец, это тетушки". - "А-а"...
Поскучнел. Но состроил улыбку. Вот уже и они. Неразлучные спорщицы, незамужние царские сестры - Статира с Роксаной. На роскошных носилках, в дорогих покрывалах. Озирают процессию, тянут головы, но не смеют спешить. И, должно быть, шипят на племянницу, что, презрев придворную чопорность, устремилась вперед и первой выскочила на дорогу - навстречу родителю.
Уходя на войну, Митрадат оставил в Синопе на попечении старшего сына лишь немногих из женщин своей огромной семьи. Надоевших наложниц, особенно тех, которым за тридцать. Рожениц с младенцами. Милых дочек-калек - Дрипетину с младшей Статирой. И сестер, двух неюных девиц. Коих он недолюбливал за их былую приязнь к Лаодике, покойной царице. И вобще почитал за досадных тупиц. Жить они друг без друга никак не могли, а вдвоем беспрестанно бранились. Митрадат не вникал в их раздоры. Бесполезно было вникать: разведешь по отдельным покоям - им скучно, вновь сойдутся - опять не в ладах. Нынче тоже, верно, поссорятся, если только уже не вовздорили. Отвернув друг от друга носы, устремляют жадные взоры не на брата, которого пять лет не видали, а - на закрытый кисеей паланкин. Чтоб узреть, наконец, чужестранку, которую Митрадат привез к ним - царицей, уготовав ей диадему, убранство и ложе - их сестры Лаодики... И, конечно же, если одна из завистниц сподвигнется в глубине сердечной признать, что Монима - о да, из красавиц красавица, роза Азии и звезда Ионии - то другая надменно поморщится и презрительно выдавит: "Что ты! Ничуть! Это всё - сурьма и румяна"...
А Монима с маленькой дочкой, черноглазой Атенаис, созерцает встречающих из-под полога - в меру прозрачного, в меру непроницаемого. Ей, голубке, всё видно, а ее-то и не разглядишь. Ибо - незачем посторонним смотреть на царицу. Трудно ли сзглазить?... И так всю дорогу она вздыхала и плакала, что уже никогда не узрит ни лазурный свет ионийских небес, ни роскошный Пергам, ни блестящий Эфес, ни тем паче милый сердцу Милет с его легким сладостным воздухом, с его львами, от соли морской зеленисто-белесыми, что изваяны гордо лежащими и держащими цепь в своих пастях - цепь в ракушках и ржавчине, неподъемную смертному цепь, запирающую от врагов вход в приютную гавань...
- Эпиген!
- Я здесь, государыня.
Старший евнух, главный блюститель Митрадатова гинекея - в сей же миг у носилок Монимы. Собеседуют - через полог кисейный. Так велено.
- Это что там за женщина у царя на коне?
- Дочь его, бедняжка Статира, - отвечает, вздохнув, Эпиген.
- Отчего же - бедняжка?
- Хромая она. Мать ее, Поликсена из Фемискиры, скончалась от родов, а младенца, должно быть, тогда повредили. Заметили, лишь когда стала ходить. Ковыляет, как пташка подбитая. Жаль, лицом-то вышла красивая. Но умрет, похоже, в девицах. Царь ее сильно любит.
- Я вижу.
Эпиген продолжает рассказывать. Про другую дочь царя - Дрипетину. "Вон она, в покрывале до пят и с закрытым лицом... У несчастной - зубы в два ряда... Но зато отменно умна, день-деньской сидит и читает, ведь отец разрешил ей учиться у здешних философов... Рядом - царские сестры, Статира с Роксаной, он так и не выдал их замуж до начала войны, а теперь уже поздно - обе немолоды"...
А Мониме странно представить. Неужели, о боги, все они, эти женщины, Митрадатовы сестры и дочери, мне отныне - родные? Семья?... Непонятно. Ужасно. Немыслимо. Я не знаю - их, а они - меня. И - не любят. И - никогда не полюбят. Ибо - не за что. Я здесь чужая, я - иная, чем все они, и душою, и кровью, и обликом... Я - царица?... О боги, зачем это сделалось - надо мною, со мною... Зачем он меня полюбил... И зачем я - его...
Снова слезы. Беззвучные. Не слышны, не видны никому. Под кисейным-то пологом.
Среди труб и приветственных криков.
"Царь!" - "Возрадуйтесь: царь возвратился!" - "Славься, царь Митрадат!" - "Величайший из сущих на свете властителей!"...
Как с ума посходили. Песни горланят, бьют в тимпаны, кидают под копыта венки, веселятся, ликуют и прыгают.
Будто царь - на прогулку ходил, не в тяжелый поход против римлян. Будто он - в той войне победил. Будто он отягчен - лишь обильной, львиной, добычей - а не клятвами, данными Сулле в Дардане и по сути своей унизительными: уступить обретенное в праведных битвах - и смириться с былыми границами. Будто лоб царя осеняет знак горнего благословения, нимб огня золотого - а не рабье клеймо: "Митрадат Евпатор клянется быть другом и верным союзником Рима"...
Хуже нет - невидимых уз. Ибо их - ни порвать, ни стряхнуть.
"Либо стань сильней - либо слушайся". Дерзко было речение, но совет - воистину мудр, о великий Гай Марий, о враг мой и друг, ненавистник мой и завистник, испивший до дна - нашу чашу... Ты тоже был Суллой - растоптан и выброшен... "Либо стань сильней - либо слушайся". Я запомнил сие. Навсегда. Благодарствую.
Среди труб и приветственных криков.
Не могла обмануться. Вот он снова, тот юноша. Стройный всадник на черном коне. В золотых цепях на запястьях. Чуть отстал при въезде в Синопу, но теперь - рядом с братьями. Митрадатом, Артаферном, Махаром, Фарнаком. Тоже тщащийся разделить громогласное счастье возврата к родным очагам, и смотреться как все, но, в какой-то миг утеряв вдохновение - улыбаться растерянно и неприкаянно, будто он - затесавшийся на чужое веселие гость, принесший печальную весть...
"Ах, отец. Почему он - в оковах?" - "Кто?"...
Ты делаешь вид, что не понял. Но Статиру уже не уймешь:
- "Он. Ведь это же... братец Каллий?... Я сразу узнала его". - "Никакой он не братец тебе", - отвечает царь раздраженно. - "И не спрашивай лишнего, дочь". - "Но, отец"... - "Помолчи, Статира. Не время. И вообще: слезай-ка. Приехали".
Что случилось, отец, между ним - и тобой?!
Но - безмолвствую.
Среди труб и приветственных криков.
Царь сказал на площади речь. Как всегда превосходную. Будто даже не приготовленную, а - фонтаном из сердца прорвавшуюся. Говорил, что оставил Азию, потому что изверился в тамошнем подлом народе. Эти неблагодарные, получив от него свободу, принялись торговаться с врагами у него за спиной, оплетая благодетеля и избавителя наигнуснейшими кознями. И за это он - вверил их Року. А еще говорил, что, пока он в чужих краях восстанавливал попранную справедливость, здесь, в отечестве, зрела измена. И когда он один на один сражался с наседавшими с двух сторон легионами Суллы и Фимбрии, то не кто-нибудь - а свои же подданные - нанесли удар ему в спину. Он сие не намерен прощать! Пусть не думают: царь Митрадат обессилел. Он покажет, кто он такой. Всяким там боспорянам, колхам и... прочим.
Прочим?... Это - о ком?...
Грохнул речь - и пошел во дворец.
Среди труб и приветственных криков.
А толпа лишь сгустилась. Всем жаждалось видеть, как откинет полог и явится, пусть на мгновение, тысячам взоров - царица.
Только я все искала глазами - его. В золотых цепях на запястьях. Он при помощи слуг спрыгнул с лошади, потрепал ей с прощальною лаской гриву - и ее увели. Сам же он, как и прежде, с натужной улыбкой, устремился сюда, во дворец, по широкой, пурпурной дорожкой застланной, мраморной лестнице.
Ковыляя как птица подбитая.
У меня - как стрела через сердце продернулась.
Слезы брызнули. Пальцы свело.
Среди труб и приветственных криков.
- Митрадатион!
- Здравствуй, Статира, я так тебе рад!
Старший брат. Он привык меня на руках носить, когда я была маленькая. Никогда меня не обижал. Со мной все всегда были ласковы. Даже тетушки, презиравшие бесконечных отцовских наложниц, жалели меня за сиротство. Да и Каллий был - добр...
- Митрадатион, погоди, объясни мне хоть ты...
- Не сейчас, сестра, не сейчас!
- Почему он в цепях и - хромает...
- Умоляю тебя: не сейчас.
...Среди труб и приветственных криков.
Чуть приехал - и сразу к делам. Приказал: завтра утром прибыть во дворец с отчетами и докладами - всем сатрапам и высшим чинам. Либо, ежели кто вдалеке или при смерти, их заместителям. Надо срочно узнать и понять, кто виновен - в распаде страны. И решить, что теперь предпринять. Против всех - и каждого. Так.
Почему вы, кстати, подумали, что приезд царя - это праздник сплошной с фейерверками и пированиями?
Царь покажет, кто здесь - хозяин.
Место встречи - не слишком удобное, меж колонной и лестницей, по которой бегают вверх и вниз ошалелые слуги, таская то сундуки с привезенным добром, то подносы с дымящейся снедью, ухитряясь притом не задеть никого из чиновников и придворных, идущих к царю или от царя - кто подавлен, кто возбужден, кто растерян, кто светится счастьем...
Но, видимо, у Архелая до того накипело, что выбирать не пришлось. А к тому же в теперешней кутерьме упустить человека легко, а найти - почти невозможно. Потому, увидев спускавшего по лестнице Дорилая, стратег вцепился в блюстителя войск, затащил его в закуток у колонны и...
- Дорилай. Я прошу тебя. Будь по-дружески откровенен со мной. Нужно выяснить кое-что. Срочно.
- Говори, Архелай. Что такое?
Поморщившись от неловкости, но решившись задать-таки неудобный вопрос, он выдавливает с остановками:
- Помнишь, ты тогда... в Беотии... при встрече... бросил мне вроде как обвинение или упрек... будто я херонейскую битву... мог Сулле...
- Что? Досказывай.
- Проиграть... преднамеренно.
- Извини. Я сказал сгоряча. В сильном гневе. Узнав о потерях. Но потом...
- Дорилай! А с царем ты об этом - беседовал?
- Разумеется, нет!
- А... с кем-то еще?
Но все тело предательски и омерзительно холодеет. Да, конечно, Евпатору он клепать на стратега не стал бы, и спокойно хоть чем поклянется, что с царем он таких разговоров не вел, а напротив, всегда защищал Архелая... Но с другими... Херонейский разгром был толико ужасен... Да, возможно, ругнулся при свите в сердцах, что угробить такое войско можно было - лишь сговором... Слово вылетело - не вернешь! Но - признаться в этой оплошности?
- Нет, нет, нет, - говорит Дорилай, отступая как от наваждения.
- А откуда же, - полушепотом продолжает стратег, - эта злая молва, эти слухи, сплетни, наветы?... Я заметил, со мной с неких пор кое-кто избегает здороваться...
- Перестань, - утешает его Дорилай. - Слава Зевсу, остались свидетели, что всегда подтвердят: упущения - были, ошибки - случались, но винить тебя в сговоре с Суллой - это нелепость!
Дорилай не осмеливается изречь роковое слово "измена".
- Речь не только о ратных моих поражениях, - прерывает его Архелай. - Ведь болтают уже, будто в лагере Суллы меня завалили подарками, оттого и на переговорах я был...
- Слишком покладист?
- Вот! Ты сам подтверждаешь!
- На сей раз - не я. И "болтает" про это - не кто-то. А... Евпатор сам так считает.
- Я - погиб.
Говорит Архелай, прислоняясь к надменной колонне.
Дорилай размышляет, как быть. Опровегнуть его опасения? "Что ты скис, будь мужчиной, держись, все же знают, кто такой Сулла, сам царь не сумел его заговорить, обольстить, обхитрить и хоть что-нибудь выторговать... Да ничто тебе не грозит! Напиши подробный отчет - планы битв, протоколы военных советов, разведческие донесения, результаты гаданий и знамений при принесении жертв, суммы всех издержек и размеры добычи... Не мне же учить тебя, как это делается! И подарки от римлян впиши, пусть достанутся лучше казне, зато ты отведешь от себя подозрения... Царь посмотрит, сличит все бумаги, во всем разберется - он въедлив... Ну, возможно, слегка покричит, пожурит, попеняет ошибками"...
О не надо лгать, Дорилай. Митрадат не захочет признать, что войну эту - сам проиграл. Он возжаждет найти виноватого. А искать особо не требуется: вот стоит Архелай. Прислонясь к надменной колонне. Всё одно к одному: проиграл два важнейших сражения с многотысячными потерями. Сдал Афины. Ушел из Пирея. Заключая же мир, согласился на передачу римлянам флота и уход Митрадата из Пафлагонии. И всего подозрительнее: находясь в стане Суллы, был опекаем как почитаемый гость, приглашаем к обеду, окружаем при недомогании лучшими лекарями...
Сулла - сволочь. Коварная, хладнокровная, жутко умная, беспредельно жестокая. Кто видал его раз, тот поймет: ныне он тебя приласкает, а завтра - раздавит. Архелай невиновен. Будь он куплен Суллой, он не вернулся бы в Понт, а бежал бы отсюда подальше.
Так что же, обещать ему помощь, приободрить, поддержать? "Не горюй, я замолвлю слово Евпатору"... Но Евпатор сейчас полон яростной жажды на ком-то сорваться. Угодишь невзначай под горячую руку царя - и пропал. Рисковать - из-за неудачливого Архелая?... Если царь наорет на тебя и вышвырнет - не беда, сколько раз уж случалось, потом целовались, но... Хуже будет, премного хуже и гораздо опаснее, если он вдруг смирит клокотание безрассудного гнева и спросит, этак прищурившись: "А с чего это ты, милый друг, заимел такую привычку - обелять предо мною врагов и предателей?"...
И припомнит уже самому Дорилаю - все былые дела. И спасение юной латинянки при избиении римлян в Эфесе, и угрызения после казни галатов в Пергаме, и заступничество в Дардане за Каллия... Да и мало ли что еще ему нашептали завистники, возмечтавшие отстранить от царя - его млечного брата! Метродор, новый баловень царский, наплетет небылиц, только дай ему повод... Философ!
А мы не дадим. Лучше скажем тому, кто стоит, прислонившись к надменной колонне:
- Вот что, друг Архелай. Царь сейчас чрезмерно сердит. Из-за этих восстаний на наших окраинах. Мой совет: иди к нему нынче же, пока у него суета и он не может тебе уделить слишком много внимания. К счастью, ты худо выглядишь. Объявись больным, испроси себе отпуск для выздоровления и приведения в должный порядок бумаг. И... покуда не сменится ветер и не отбушует гроза, держись от него и вообще от Синопы - подальше. Понял?...
- Да, - вздыхает стратег удрученно.
Вот и славно. Совет - не обет. Покровительство - не укрывательство. Промедление - не избавление.
Не спасешь. Лучше даже не пробовать.
За стенами дворца загустели соленые от морского дыхания сумерки. А в покоях зажгли светильники. Я легла на постель прямо в платье, не велев меня раздевать: "Еще рано, я позже встану поужинать... Что понадобится - позову". Отпустила прислугу - и жду. Вдруг - забыл, вдруг - отец запретил, вдруг - его сюда не пропустят, хоть он мне и брат...
По привычке разглядываю стоящий у меня в головах канделябр. Это статуя, привезенная после отцовых таврических войн из Неаполя Скифского. Изваяние тамошней Змееногой Богини. Отец объяснил, что скифы чтят ее как свою прародительницу. Ибо веруют, что их племя пошло от Геракла, который сочетался с ней браком. Точнее, она - заманила Геракла к себе в подземельный дворец, уведя у него дорогого коня, и держала в плену, оплетя ядовитыми змеями, пока не сделалась матерью трем сыновьям.
Я гляжу на лицо ее, полное царственной прелести. Вместо ног же - огромные жирные змеи, в чешуе и с колючими гребнями. Неужели Геракл, совершив столько подвигов, не сумел бы рассечь их мечом или передушить, как душил грозной мачехой посланных гадов - еще в колыбели?... Или он ее - пожалел? Потому что она перед ним явилась не страшной богиней, а несчастной калекой и жаждавшей счастия женщиной?...
Мне неведомо, как ей молятся скифы. Но сама я взываю ночами: "О благая, услышь меня, сделай так, чтобы"... Что?... Я боюсь просить невозможного. Исцелить меня не способен никто. А любить такую, как есть... хромоногую... Кто отважится? И кому я нужна?... Лишь родному отцу. И, возможно - старшему брату.
Ах, вот он! Наконец-то! Пришел! Я ему еще днем посылала записку, умоляя о разговоре. И не ем, и не сплю от тревоги.
- Митрадатион, как ты поздно!
- Еле вырвался. Я пришел к тебе прямо с пира, сестра. И боюсь, в другой раз не получится: наш отец слишком строг.
В поцелуе - привкус вина и отведанных пряностей. Руки - горячие, влажные.
- Ты скажи мне. Он - там?
- Кто? Отец?
- Нет. Наш... Каллий.
- Куда же он денется. Он не преступник, не пленник...
- Но - цепи! Зачем?!
- Ты слыхала отцовскую речь? Колхи, тавры, Боспор - отложились от нас. Каллий - тавр, сын царицы-изменницы. Он не просто наш совоспитанник, он - заложник при нашем дворе. И отец в полном праве был...
- Мстить - ему?! Которого сам называл - своим сыном? О за что, как же можно...
- Статира, отец и так проявил непривычную снисходительность. Каллий храбро сражался в Элладе, был изранен и покалечен. А узнав о предательстве матери, не пытался бежать, но напротив, нарочно вернулся в наш лагерь, отдав себя в руки отца и душой приготовившись к казни. Тот растрогался и прослезился, но цепи велел наложить, ибо это...
Единственная награда, которую он заслужил? За любовь, за геройство, за кровь, за увечье, цену коему знаю - лишь я, за такую великую верность?!...
- Ибо это, пойми, лишь мягчайшее из проявлений немилости. Если хочешь, не кара, а - предупреждение.
Значит, все-таки он - между жизнью и смертью?...
- И к тому же, заметь, их не так обидно носить, ведь они целиком золотые, ибо Каллий - потомок царей, и ничуть не мешают ему, потому что - совсем не тяжелые.
"Не бывает цепей - не тяжелых". - "А откуда ты знаешь, сестра?"...
Ниоткуда, брат. Просто - знаю.
Я собрал их в зеленом зале, где по стенам - охотничьи росписи киноварью, охрой и пурпуром. Киноварь - одеяния царственных персов, достославных предков моих, темный пурпур - их скакуны, охра - шерсть повергаемых на пески пустынные львов.
...Повергаемых - львов...
Да, так вот. Я собрал их - в зеленом зале. Приближенных, статегов, сатрапов, советников, старших моих сыновей.
И велел говорить откровенно. Как есть. Пусть коряво, но только без лжи и без лести. А картину уж сам дорисую.
Рисовать бы пришлось - не кармином и охрой. А скорее - черной зловонной желчью, добываемой из желудков болотных гадюк. Колхи - те не просто вышли из повиновения, а восстали с оружием, истребляя моих сборщиков податей и набирателей войск. Боспоряне - убили в Пантикапее наместника, собрали совет олигархов и обратились за ратной поддержкой к самым задиристым из соседних скифских и меотийских царьков и князьков. А уж эти и рады! Мечтают вернуть себе славу Атея, который тревожил набегами в древности - Азию. Мы, мол, скифы - великий народ... Тавры тоже, похоже, решили: лучше скифы, чем царь Митрадат, он - чужой, а эти нам - родичи. Ну, конечно, раз в Афинеоне царица - скифянка, Скилурова внучка, сестра самозванца Савмака...
Кто угодно - только не ты, Эрморада! Что угодно - только не это. Не прощу. Не надейся. Хоть бы ты на камнях предо мной распласталась, орошая мне ноги слезами. Отвернусь презрительно - и...
Должно быть, у меня исказилось лицо. Все примолкли. Я - полуизрек, полурыкнул: "Вы - что? Продолжайте!"...
Языки прикусили от страха.
Ладно. Выскажусь сам.
Я считаю, что это - тягчайшее зло, когда дети - отца своего предают, жены - мужа, рабы - господина. Своим долгом я вижу - отомстить всех радений моих поругание. Я мыслю сей грех непростимым. И расправиться намереваюсь со всеми изменниками так, чтобы больше уже никому не взбрело - делать зло царю Митрадату.
Со всеми?... А как ты думаешь расправляться - со всеми, Евпатор? По силам ли нынче тебе - три победоносных похода? При усталом потрепанном войске, без военного флота и отборных арменийских стрелков, Сулле в распоряжение отданных? Просто так, одним махом - повергнешь ли в прах, как преславные предки твои повергали охристых львов - трех врагов, три мятежные царства, когда-то с немалым трудом завоеванные?...
А зачем - сразу три. Для начала можно - одно. То, что ближе. И послабее. Но зато - без пощады. С толикой свирепостью, что сам Сулла застонет от зависти: даже он не измыслит подобного. Разгромлю, истреблю, в прах сотру, разорву, сожгу, раскромсаю...
Ты сама захотела того.
Так с тебя и начну.
Дорогая!...
Объявив совет завершенным, я хотел уже встать и уйти, как ко мне подошел Архелай. Весь смущенный, как провинившийся перед учителем школьник.
Я спросил не особенно ласково:
- Ты когда мне представишь отчет?
- Вот об этом я и хотел побеседовать, государь, - молвил он. - Суета во дворце, нездоровье, обилие встреч и многое прочее не дают мне не только сесть за отчет, но даже спокойно подумать о нем.
- Так чего же ты хочешь? Чтоб отчетом занялся - кто-то другой? Или думаешь, таковых не найдется?
- Нет, мой царь, я прошу - лишь об отпуске.
- Сколько?
- Месяц.
- Смеешься?...
- Бумаг очень много.
- Возьми себе пару помощников. И явись ко мне дней через... восемь. Ну, десять. Не больше.
- Благодарствуй, мой государь. Да хранят тебя боги.
- Ступай.
Я не обнял его, как обычно.
Он, похоже, того и не ждал.
Что ни час - то иная напасть.
Заявился ко мне Эпиген, доложить про дела в гинекее. Я - вполслуха внимал, ибо все до зевоты знакомо. Монима капризничает. Всю дорогу проныла: то ей жарко, то холодно, то сквозит, то тошнит. По малейшему поводу и безо всякого повода - слезы: "Ах, теперь мне вовек не видать моей родины!", "О, как ты невнимателен - ты меня разлюбил!", "Ох, зачем мне послали сие испытание боги"... А попала под кров, где ни пыли, ни шума, ни волн - все равно недовольна. И покои тесны, и ковры пахнут затхлостью, и занавески не новые, и слуги без зова заходят. Называет дворец - "тюрьмой", а себя - "венценосной невольницей". Ничего, это нервы, скоро привыкнет, освоится, я приду к ней попозже, когда отдохнет от действительно долгой и трудной дороги... Сестры - те по привычке поссорились: ожерелье, что дал я Роксане, приглянулось Статире, она попросила позволить примерить - и не отдает, предлагая сменять на другое, свое. И Роксана зовет меня в судьи. Да вот еще! Пусть сперва поостынут. И носят свои побрякушки по очереди. Перед кем им там красоваться, я не пойму? Перед евнухами?...
Что, всё - с происшествиями?
"Нет, государь. Статира-меньшая - больна". - "Чем?" - "Наши лекари не достигли согласия, а она хворает без жалоб". - "Что с ней?" - "Жар, лихорадка, бессонница, отвержение пищи, беспричинные слезы и вздохи"...
Непонятно. Встречала меня - весела и мила. Черный глаз, что ли, кто положил - на мою хромоножку? Испортили? Да кому она сделала - зло?!...
Я хотел отдохнуть - но какой уж тут отдых. Не сменив даже платье, блестяще-громоздкое, на домашний хитон - отправляюсь туда.
Чернота зрачков, переполненных кротким ужасом, затмевает синь ее взора. Веки - влагою слезной набухли, как бутоны - дождем. Вся она - словно стебель цветочка надломленного.
- Не пугай меня, детка. Скажи, где болит. И чего тебе хочется.
- Ничего, отец, ничего, - отвечает поспешно.
А сама глядит испытующе. И в душе у нее происходит борение. Боги, как она стала похожа на мать свою, Поликсену, которая умерла молодой, подарив мне - ее...
- Почему ты боишься сознаться? Разве я тебе когда-нибудь в чем-то отказывал? Ты одна у меня - такая. Тихонравная, нежная, ласковая. Нет на свете, что я пожалел бы, лишь бы видеть довольной - тебя.
- Ну, тогда... Пожалей его. Не убивай.
Я не понял. Кого?
Мученическим шепотом:
- Каллия.
Резко встал. Чтобы не говорить - "Ни за что!" - быстро вышел за дверь. Не хватало лишь этой напасти! Что ни день - страсти в клочья, драмы, трагедии...
А меня пожалеет - кто?...
Я иду в помещение, где когда-то был тайный архив. Но когда он разросся, я его перенес, а в той комнате обустроил прибежище для моих изучательских опытов. Там мне очень удобно: единственный, охраняемый с небывалой строгостью, вход, рядом - библиотека с особыми книгами, всё под рукой. Тишина точно в храме. Две статуи: Асклепий с Делоса - и Геката из Кизика. Полки с травными сборами, шкаф с сосудами, содержащими запечатанный яд - в каждом свой, а какой - только мне и понятно... Порошки из драконьих зубов, когти птиц, бивень единорога, кровь ехидны, змеиные яды и слизь убивающих прикосновением - рыб...
Всё осталось, как до войны. Сын сюда не входил. Печати на всех дверях и ларцах не порушены. Пыли много, но это терпимо.
Изготовлю-ка сонный напиток для несчастной моей хромоножки. Я было осерчал на нее, но потом рассудил, что она-то уж менее всех тут виновна, и надо ее успокоить. Пусть выпьет - и спит.
Ох уж мне эти женщины. Велено было: сидеть во дворце, никуда не ходить. Коли сами собой не владеют. Ослушались! Да и я не стал им пенять за самовольное оставление гинекея. Даже рад был и тронут, что вышли навстречу.
Правы были мудрые предки. Не следует царским женщинам видеть, пусть даже издали, посторонних мужчин. Для соблазна много не нужно. Взгляд, улыбочка, пара словечек. И - пташка в сетях. Я-то знаю. Сам - лавливал...
Кстати. Не мешало бы выяснить, далеко ли у них там зашло. В суматохе я не приметил, говорил ли он с ней. Если да, то - о чем. Не лобзал ли, как в детстве. Не пенял ли в слезах на судьбу, сотрясая несъемные цепи. И не передавал ли записок.
- Разыщите мне Каллия! Быстро!
За спиной - звук неровных шагов. Он теперь тоже - хром. Тихий звон тех самых цепей. Робкий оклик: "Отец, я пришел".
Меня передернуло. Даже бухнул в раствор что-то лишнее. Многовато крушины. А, ладно, это не гибельно...
- Не зови меня более так.
- Почему?
- Неужели - не ясно?
Мне мучительно всё объяснять. Слыть чудовищем - тоже несладко. Но не чудовище я - государь. Для всех. В том числе - для воспитанных мною детей. Пусть никто не посмеет сказать, будто мною можно - вертеть, не боясь моей мести. Пусть знают...