Коваленко Кирилл Петрович : другие произведения.

Боги молчат

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Что, если добро всего лишь тень, отброшенная злом?

  
  Пролог.
  
  Я воскрешаю память лет,
  Летящих в бездну без возврата.
  Какая жуткая утрата -
  Я воскрешаю память лет.
  
  Взывая к тем, кого уж нет,
  Прошу прощенья запоздало,
  Взгляни на то, что с нами стало!
  Я воскрешаю память лет.
  
  Сволочит солнце в бездну тени,
  Стекает желчью грязный свет.
  Встаю у бездны на колени:
  Я воскрешаю память лет.
  
  
   В аквамариновой чаше небес солнце истекало желчью. Подобрав ноги, двое сидели в кулаке острых скал на ослепительно белом песке. Песок обжигал. Зной палил, как из топки, и воздух расплывался от жара. В двадцати локтях замытый прибоем песчаный берег облепило бурыми водорослями, усыпало дохлой рыбой и медузами. Обмылки гниющих тел удушливо воняли фекалиями. Поверх зубцов прибрежной гряды вздымалась далекая громада внешней стены полиса, и ослепительно белый кварцит отбрасывал на серые скалы чернильную тень. Воин держал спину прямо, жилистый и поджарый, бронзовая кожа еще не просохла после купания, юноша горбился, бледный, тщедушный и пристыженный наготой воина, он не снимал просторной туники. Оба глядели вдаль, туда, где в окружении фаллических стел брели по колено в бурунах и, прикрываясь до подбородков щитами, грозили в море сарисами гранитные статуи гоплитов.
   - Сходи, искупайся.
   - Не хочу. Ты только погляди, сколько их вокруг. Там у берега ими кишмя-кишит.
   - Плевать я хотел. Дохлые крабы, медузы и моллюски. Ты боишься их?
   - Нет. Противно просто. Мы как-то купались с Геленом и Атреем у Мраморной Погребальной пещеры, так там все дно у берега было облеплено морскими огурцами. Такая гадость. Я залез в них ногой.
   - Пойдешь со мной в погребальную пещеру? Я покажу тебе крипту. Туда можно попасть только во время отлива.
   - В прошлом году трое утонули. Не успели пройти через туннели...
   - Боишься?
   - Боюсь.
   - Тебе давно уже пора стать мужчиной. На твоих руках до сих пор нет крови. Почему ты опять убежал от мастера мечей?
   - Мне это не интересно. День-деньской колошматить чучело деревянной палкой.
   - Ты общаешься с женщинами?
   - С девушками?
   - Да.
   - Иногда.
   - И как?
   - Что "и как"?
   - У тебя с ними что-нибудь было?
   - Мне обязательно отвечать?
   - Как знаешь...
   - Гелен и Азариос как-то потащили меня к путанам. Они неделю бегали на пристань. Кидали гальку в чаек. Отгоняли их от торговых палаток. Старик Скафос расплатился с ними. И за добросовестную работу дал денег за неделю вперед. Вот они и потащились в диктерион. И я с ними. Мне досталась абинонская девушка из Йорсуфейра.
   - Красивая?
   - Не помню.
   - Снова испугался?
   - С чего ты взял?
   - Вечно ты всего боишься.
   - У нее были липкие руки.
   - Липкие? С чего это?
   - Не знаю. Может она финики ела?
   - Ага, а потом захотела подержаться за твой.
   - Да погоди ты. Она была пьяна.
   - И что с того?
   - Полезла лапать меня и целовать, стягивала одежду. Ну, вот мне и стало щекотно. До чертиков, брат.
   - Чуть струю не пустил?
   - Ты же знаешь, как я дико щекотки боюсь.
   - Мне ли не знать...
   - Да не смейся ты. Вот я и убежал.
   - Убежал?
   - Да. Мне кажется, ребята позвали меня, чтобы посмеяться. Азариос терпеть меня не может.
   - Нельзя все время убегать.
   - Я знаю.
   - Тебе не нравятся девушки?
   - Нравятся. Конечно, нравятся.
   - Тогда в чем проблема?
   - Не знаю.
   - Иногда мне хочется пришибить тебя.
   - Думаешь, однажды тебе придется это сделать?
   - Прекрати.
   - Чего ты переполошился?
   - Даже не думай об этом!
   - Ладно.
   - Усек?
   - Да хватит уже.
   Молчание.
   - Ты все еще рисуешь?
   - Да. На той неделе Филомен наконец сумел выкупить свою племянницу, Зозиму. Она приходила позировать нам. Не могу взять в толк, а спрашивать у него в лоб как-то неловко. Девчонка-то желтокожая. У нее миндалевидные глаза. Какая она ему племянница? Да ладно. Не важно. Я сделал наброски углем. Знаешь, мне редко приходится рисовать с натуры. Ну, я имею в виду людей. Через угольный грифель чувствуешь образ. И не только образ. Это трудно объяснить. Когда я рисую что-то, я словно проникаю в суть вещей.
   - Тебе надо отодрать кого-нибудь. Что за чушь ты несешь? Мне хочется поколотить тебя! Твой Филомен приобрел себе игрушку. Откуда взяться здесь его племяннице? А? Просто старикашке надоело драть козу. Вот он и присмотрел себе желтую бабенку. С миндалевидными глазами. Она позировала тебе голой?
   - Нагой. И я был не один.
   - Значит, оголилась перед целой кучей народу? Точно шлюха. Рабыня раба. Твой Филомен раб, обучающий других рабов бесполезной мазне. Он не достоин мыть нам ноги. А ты сидишь с ним за одним столом! Мой совет тебе, брат, брось ты эти игрушки. Отец недоволен тобой.
   - Я знаю.
   - Тогда почему упорствуешь? Ты воин. Сын великого Юстаса. В твоем возрасте я уже побывал в походе. Убивал. И привел домой трех рабынь. Возьмись за ум! Вот тебе мой совет!
   - Я не вернусь к мастеру мечей.
   - Не говори так!
   - Разве у меня нет выбора?
   - Есть, но ты не оставляешь выбора отцу!
   Долгое молчание, крики реющих чаек и плеск волны. По тухлой рыбе, выставив вперед большую клешню, пробрался краб и спрятался под лежавшим в песке раскаленным гиппотораксом.
   - Чего молчишь?
   - А что я скажу?
   - Ты видел, там, у воды - огромная раковина?
   - Видел.
   - Посмотрим поближе?
   - Давай посмотрим.
   Поднятый из песка копис лязгнул серповидным клинком по нагруднику и спугнул краба.
   - Зачем ты взял копис?
   - Хочу раздолбать ее и посмотреть, что там внутри. Разве тебе не интересно?
   Раковина была четыре локтя в длину, пять веретенообразных завитков выцвели под желчью солнца до светло абрикосового цвета.
   - Поможешь перевернуть ее?
   Они нащупали зарытый в песок край, подналегли и, касаясь подбородками, перевернули ее. Воин встал, юноша остался сидеть.
   - Смотри, - рука парнишки коснулась узора завитка, - Диактелиан глядя на похожую раковину начертил свою знаменитую спираль. Если взять два витка, то отношение длины большого к длине малого будет равно отношению всего сегмента к большему. Божественное сечение. Это геометрия высших сфер. Знаешь, почему спираль Диактелиана называют спиралью жизни? В природе она повсюду. Расстояние между веточками на деревьях, паутина, рисунок семян подсолнечника, розовый бутон, раковина. Твое тело, в конце-то концов! Пупок делит его в божественной пропорции, фаланги пальцев подчиняются ей, равно как и симметрия лица...
   Юноша задумчиво поглаживал раковину. Воин стоял у него за спиной. Голова подрагивает. Зубы плотно стиснулись. Мускулы шеи напряглись. В горючем воздухе тень занесенного для удара меча легла на светло-абрикосовую поверхность раковины с выразительной четкостью. Юноша видел ее, но почему-то не стал оборачиваться и не бросился бежать. Он взмок и задрожал, пот капал с кончика носа, полз по губам, мелкую нервную дрожь периодически пробивали толчками резкие конвульсивные движения. Воин смотрел на черный вихор его затылка обезумевшими глазами и перебирал пальцами рукоять, его рука, ноги, а вскоре уже и все тело отозвалось дрожью на дрожь в теле юноши, и он опустил копис.
   - Отец приказал мне убить тебя, если ты не вернешься к мастеру мечей, - сказал воин.
   - Ты знаешь ответ.
   - Не делай из меня чудовище.
   - И не думал.
   - Тогда вернись.
   - Ты же знаешь, что это невозможно.
   - Хочешь бежать?
   - Отец накажет тебя.
   - Плевать. Скажу, что убил тебя.
   - Ты никогда не умел врать. Тем более ему. И не пытайся. Ты помнишь Галатею?
   - О чем это ты?
   - Абинонцы подняли мятеж. Ничего страшного, так, толпа перепуганных крестьян. Ты тогда еще взял меня с собой. Обещал показать, чем живет настоящий мужчина. Мой брат превзошел сам себя. Как же ловко ты метал копья им в спины. С каким упоением рубил и потрошил. А потом, с прилипшими к рукам ошметками окровавленных волос, ты вытащил на площадь молодую девушку, жену одного из тех, кто подстрекал к мятежу. Его вы убивать не стали. Помнишь? А помнишь зачем? Да. Вы связали этого парня и заставили смотреть. Повеселились от всей души. Закончив, ты вскрыл ей горло. Умирая, она пыталась прикрыть свою наготу разорванной одеждой, но ты нарочно ободрал ее. До сих пор слышу ее крик.
   Долгая пауза. Мальчишка нащупывал губами нужные слова.
   - Я ненавижу тебя, брат, - окрепнув в мыслях, твердо произнес он, - тебя и отца и от всей души презираю наш варварский образ жизни. Сделай свое дело. И проваливай к отцу.
   Серповидное лезвие рубануло косым ударом. Череп лопнул, брызнул глаз, и кровь хлынула изо рта, запузырилась из носа. Юноша покачнулся, кренясь на бок, череп повис половинкой, пульсируя кровью, которая стекала на плечи и окропляла песок.
   Он рухнул лицом вниз. Тело пошло зыбкой дрожью, рот открывался и закрывался в немом вопле, как у выброшенной на песок рыбы, песок впитывал кровь с неумолимой быстротечностью. Жизнь просыхала, как плевок на раскаленном камне. Воин следил, как замедляется хриплое дыхание, раздувая песчинки в ямке под запекшимися губами. Он пытался впитать его смерть, как впитывал кровь песок, но знал, что в очередной раз будет обманут.
   Сначала юноша перестал чувствовать боль, потом вкус песка на губах. Кипящая в небе желчь померкла, ручейками застывая на дне глазного яблока. Чайки затихли, шум прибоя накатил в отдалении, как эхо на дне морской раковины. И наступила пустота. Мокрое пятно разбухало на складках задранной тоги.
   Возможно, это была временная слабость, но воину показалось, что каменная твердь сердца дала глубокую трещину.
  
   Путешествие и маленький мерзавец.
  
   Этим утром пуховое одеяло было по-особому теплым, а продавленная в облаке перины ложбинка такой уютной. Выскользнув из нежного тепла на холодный пол, она вновь ощутила себя ребенком, спозаранку разбуженным родителями перед долгой дорогой, но, в этом безобидном сравнении скрывалось нечто ужасное. Каждое путешествие сулит путнику обратную дорогу. В этом есть незабываемая, опьяняющая счастьем возвращения прелесть. Но ее пути вели в никуда.
   В задумчивом оцепенении она до обеда нежилась в ароматной ванне. Ощупывая живот, нагая и влажная после купания, протираясь гзарканским махровым полотенцем, повертелась у зеркала, выбирая выгодный ракурс, но так и не найдя его, с раздражением заметила, что безнадежно подурнела, растолстела и отекла. Переезд и беременность взяли свое. Грудь налилась, что нельзя назвать недостатком, мочиться приходилось часто и понемногу, а вот на горшке она проводила целые вечера. Притулив накрест голые колени, торчавшие из-под задранного на пузо подола, слушала эхо голосов и шпателей возившихся на лесах рабочих и обиженно надувала в потугах пухлые губы. От здешней воды на коже Амелии высыпали красные пятна и кровоточили десны, от местной кухни в животе постоянно бурчало, что в купе с редкими походами на горшок взялось свести ее с ума. Она всегда была раздражена, особенно по утрам и втайне от прислуги ела уголь, глину и мел.
   Никенейцы поклонялись Золотому Тельцу, и плевать хотели на Молчаливого Бога. Былые следы раболепного преклонения господу исчезли за время ее пребывания в гостях у триарха. Не было больше нужды добиваться ангельски бледного цвета кожи, натираясь лимонным соком и белилами с ртутью и свинцом, начисто ощипанные для выражения кротости перед богом брови изогнулись черными дугами густого волоса и обритый по давней иратрийской моде затылок зарос черными кудрями. Косметы при дворе триарха научили ее пользоваться фукусом, кошенилью и помадой на основе животных жиров, показали, как сделать выразительнее глаза, подводя их сурьмой, тертым малахитом и зеленой медью, а тому, с какой небрежной ловкостью покоряются ей сурик и киноварь могли позавидовать суасирские алхимики.
   Целую прорву времени Амелия провозилась с прической и за макияжем. Крутила головой и хмурилась на мешки и морщинки, расчесывала волосы роговым гребнем, выискивая в черных локонах седые пряди, надувала губы капризной уточкой и кривлялась перед зеркалом, как балаганная обезьянка. Ежедневный моцион успокаивал.
   Покончив с росписью лица, она надела прекрасное платье-тунику из галоплессийской викуньи, простое кроем, но прекрасно нивелирующее главный недостаток ее фигуры и облагородила тонкую шейку неброской, но придающей образу завершенность овальной инталией из черного гемматита, изображавшей убийство Атиса Адонисом. Амелия сама сервировала скромный стол, позавтракала куском мела и свежими фруктами, и собрала в платок мандариновые корки, не забывая о смраде тесных городских улиц. После завтрака задремала в украшенной лепниной ротонде на плетеном кресле под вросшей в купол раскидистой лапой каштана, усыпавшего палыми листьями и плодами пол.
   Проснулась она от ребячьего визга во дворе, посмотрела через перила в палисад и увидела негодующего садовника с вымоченной в компосте метлой наперевес, который гонял соседскую детвору, что повадилась таскать яблоки.
   Амелия потребовала вина и выпила гораздо больше, чем это позволяют законы приличия. В иной день, пригубив белого, она пребывала бы в глуповатом приподнятом настроении, но радость и хмельную пустоту в голове перебила назойливая мысль о предстоящем визите и налитые каменной тяжестью отекшие ноги.
   Плод не давал о себе знать. Ни тошноты, ни головокружения. Дьявольское отродье притихло. Играло с ней в игры. Она давно приметила эту особенность. Всякий раз, когда она пыталась извести его, мелкий мерзавец переставал толкаться и, порой ей даже казалось, что живот становится меньше и почти не доставляет хлопот.
   Она прогуливалась в палисаде, наслаждаясь его торжественным увяданием, когда прибежал Рейхтер, сын садовника и, задыхаясь от бега, сообщил, что со сборами покончено. У распахнутых ворот ее ожидала карета с задремавшим на козлах старым кучером. В карете на покрытой лаком скамье фривольно развалился разодетый в модные тряпки юноша, сонный от ожидания, скрашенного вином и до неприличия безвкусный, не смотря на всю свою поразительную тягу к моде и богатству.
   Двое телохранителей в полудоспехах с наглухо закрытыми забралами арметов возвышались на укрытых ярко-алыми попонами дестриэ. Полированный металл панцирей отливал хмурой глубиной пасмурного неба. Парня помоложе, Амелия знала по имени. Дитмар, так его звали, поприветствовал ее и, спрыгнув на землю, помог подняться в карету, закрыл дверь и дал отмашку кучеру.
   Особняк пристроился на скальном выступе, и портовая дорога обвивала его серпантином. Дома зажиточных горожан теснились на каскадах скал, венчала которые столовая вершина Древнего Рейхта с выступавшим из скального массива сдержанным фасадом храма Королевской Жертвы, строгого в сакральности религиозных образов и точно высеченного из огромного, как облако утеса. Их путь пролегал вниз, через два моста и узкие, как просвет между ног монахини улочки, в разрытые рудокопами трущобы, которые с высоты Серебряного квартала казались заскорузлыми наростами на глыбе Рейхта, голубоватой в прожилках леса.
   Колеса кареты жевали брусчатку, каркас брыкался и рыпел, вздрагивала плюшевая обивка цвета бордо. Углубившись в раскиданные по лавке меха и пряча руки в соболью муфту, Амелия надула покрасневшие от вина и раздражения щеки. Щеки совсем еще детские, покрытые нежным пушком и пухлые. Нахмурившись, она исподлобья следила за прыгавшим на шнуре оберегом - стертые косолапыми ножками следки. Такие по традиции шьют малышам молодые матери в Конкордате. Уродуя портняжной иглой изнеженные в молодящих маслах руки, эти выкроила княгиня Лилия Ди - Асард, мать Амелии. Свидетели первого шага Амелии, гости из обманчивого прошлого, они настойчиво напоминали о позабытом родительском обещании.
   Амелия вздохнула с обреченностью заключенного, отметившего ржавым гвоздем очередную насечку на стене казематов. Два месяца в этом грязном, захолустном городишке, утопшем в невежестве и нечистотах, среди одетых в лохмотья угрюмых варваров, жрущих отбросы и возносящих молитвы процветанию прошлого, на котором зиждется неминуемый развал и упадок грядущего. Рейтхов опротивел Амалии с первой ночи. Скрипучая пустая пристань. Грохочущий оборванными ставнями дебаркаэдер. Пустые доки и портовые склады, серые озлобленные толпы, текущие по улицам, как грязь, абы как налепленные на скалы хмурые домишки под свинцовой чешуей дырявых крыш и едкий чад кривых печных труб, перемешанный с грязно-серым небом. Амелия пересекла пролив на утлой беторийской посудине в сопровождении молчаливого дяди Рамона. Человек безразличный ко всему человечьему, он даже внешне напоминал пучеглазую рыбу. Общество дяди в последнем путешествии по Конкордату прощальная колкость матери. Замурованный в мысли о благочестии, но не спешивший воплощать его, этот мужчина отдал единственного сына на воспитание сиактинским монахам и не способен на сочувствие и даже пустые добрые слова. В тусклых ямках его ореховых глаз она дословно прочитала материнское послание. Пути назад нет. В роду Ди-Асард так много и складно говорили о семье и чувстве долга перед ней, что все злоключения, рухнувшие на голову Амелии, могли и должны были показаться девушке ужасным недоразумением, будь она хотя бы отчасти столь миловидна и душевна изнутри, сколь миловидна и душевна снаружи.
   Дядя увез ее в Нижний Город с постыдной спешкой. Ему не хватило чувства такта на сокрытие растущего раздражения и нетерпеливого желания поскорее избавиться от нее. Бытовые дела он уладил за два неполных дня. Арендовал заброшенный особняк в Серебряном Квартале, притащил из трущоб нанятых задарма рабочих, которые знать не знали о сложном господском слове "реставрация" и боялись забираться на строительные леса. Телохранителей для Амелии он взял из безземельных всадников, спившихся потомков разорившихся фатарландских аристократов, все имущество которых состояло из коня и доспехов.
   Дядя бросил Амелию, как бросают на распутье собаку и забыл снять ошейник, насмешливо напоминавший о былом благополучии. Все, кто обещали беречь ее, не сдержали обещания, все, кто клялись быть рядом, теперь по другую сторону пролива. При ней остался только этот никчемный франтик Агияр - кузен проигрался в кости и его убрали с глаз долой под предлогом учебы. Их спаровали с присущей семьям аристократов практичностью. Нельзя класть все яйца в одну корзину, но если яйца протухли, только это поможет избавиться от неприятного запаха.
   Агияр дурнень от бога. Он сочетает в себе по-детски наивную порочность, резкий в суждениях острый язык и удивительную беззаботность. Амелии как никогда хотелось иметь под рукой надежное плечо, но Агияру нельзя доверить покупку винных специй, не то, что душу.
  
   - Ненавижу этот город!
   Она давно уже привыкла к подобным утверждением и резким возгласам. Волоокий юноша напротив устало моргнул. Смежил длинные коровьи ресницы, по-женски скрестил ляжки, плотно обтянутые бриджами ми-пати и сложил на острые колени тонкие запястья по-девичьи белых рук. Раскачивая носком модную туфлю, с непомерно длинным загнутым носом, он манерно, до зевоты выдохнул.
   Амелия подвинула ткань драпированной занавески на вырезе окна, напоминавшем смотровую щель в двери тюремной камеры, и ядовито улыбнулась, оглядывая грязную городскую улочку с непримиримым выражением коронера, лицезрящего смертельную рану.
   - Неужели все это правда? - спросила она.
   - Что? - не понял ее спутник.
   - Все, что рассказывают об этом графе.
   - Он не граф.
   - Неужели?
   - Граф это скорее прозвище. Титул, подаренный щедрой молвой. В понимании обывателя, человек, наделенный такой властью и умом, не может быть безродным выскочкой.
   - Так значит, Вэйфарер безродный выскочка?
   - Строго говоря - да.
   Он посмотрел на нее менторским взглядом доброго дядюшки. Говоря начистоту, она порядком устала от этого заносчивого мальчика, возомнившего себя бог весть кем. От него, его пестрого гардероба, занимавшего половину особняка, приторного запаха его сладких духов, их бесконечных разговоров о пустяках и этого учительского тона. Как - будто он хоть в чем-то понимал больше нее. Когда родители отправляли Амалию в Никенею, плакал весь Конкордат и только Агияр, этот невыносимый мальчишка, был воодушевлен и счастлив ее позорному бегству. Причиной радости была его черная, как стариковская желчь, зависть более успешным ухажерам Амалии. Она перестала принадлежать их кругу. А значит Агияр, отвергнутый в своих лучших чувствах, теперь обладал ею в большей степени, чем раньше. Амелия знала о запретной страсти кузена. Он желал ее, как воспитанный на родительских уступках ребенок. Такие получают в загребущие ручонки все, что взбредет в капризную голову, стоит только пустить слезу и раскрыть рот. Когда спустя две недели Амелия безнадежно соскучилась по дому и устав от одиночества, отдалась ему, воплощению давней мечты Агияра не помешал внушительный живот, смутивший во время близости саму девушку.
   Амелия задернула драпировку, как накидывают саван на лицо покойника. Резко, с выразительной долей страха и вымученного самообладания.
   - Расскажи мне о нем, - потребовала она, прижимая к лицу платок с мандариновыми корками.
   - Забавно, - Агияр придурковато хохотнул и закатил глаза.
   - Что именно?
   - Еще вчера личность графа совсем не интересовала тебя. Что конкретно мне рассказать о нем?
   - Все.
   - Амбициозно.
   - Скромность не моя добродетель.
   - А разве тебе присущи добродетели? Не льсти себе. Ты прекрасное вместилище порока.
   Порой ему все же удавалось рассмешить ее. В такие моменты она внезапно смягчалась и была щедра на тонкие жесты расположения, вроде мимолетного косого взгляда, резко откинутой со лба пряди упругих черных волос или теплой полуулыбки. Вот и сейчас она немного приоткрыла губы, но не дала улыбке согреть лица и, сдержавшись, подарила ему короткий и прекрасный укол подернутых голубоватой наледью глаз. Забывшись, Амелия окунулась в пахнущий мандаринами шелк и, вынув руку из муфты, обвела ладонью живот. Вместе с осознанием движения наступил обескураживающий ступор. Ребенок толкнулся крохотной ножкой чуть ниже пупка. Нагло и явственно. Дыхание Амалии схватилось на выдохе комом, от которого заскребло между ребер.
   Она отдернула руку не сразу и на мгновение застыла, наморщила нос - уголки пухлых губ опустились вниз. И отпихнула живот, будто хотела убрать его с глаз долой.
   Агияр хохотнул.
   - Что случилось, душа моя? Приласкала маленькую тварь?
   - Не называй его так.
   - Ты сама всегда его так называла. Паршивец, тварь, дэмиургова дрянь, паскуда, мразь. Не твои ли это слова? Я думал, ты ненавидишь его.
   - Ненавижу.
   - Ненавидишь и хочешь извести?
   - Да.
   - И для этого спозаранку напилась?
   - Это не твое дело.
   - Ошибаешься.
   - Последний раз предупреждаю тебя.
   Внезапный толчок тошноты, грозивший вывернуть нутро наизнанку, как порванный чулок, заставил Амелию закрыть рот. Амелия прижалась виском к обивке кареты, сминая витые локоны черных волос и перебарывая рвотные позывы, закрыла глаза. Вздрагивала вместе с тарахтевшей по рытвинам каретой. Агияр не воспринял ее слов всерьез и шутливо склонил голову на бок, выискивая следы притворства на ее побелевшем лице.
   - Прекрати пить, - ирония и подстрекательство давались ему без труда, - в одиночестве пьет исключительно тот, кто встал на дно обеими ногами. Ты же пока едва коснулась его пальцами одной. Это дурной тон, душа моя. Все равно, что разговаривать самому с собой. Тебе сейчас нелегко, я понимаю. Но подумай о том, каково мне смотреть на то, как ты унижаешь себя? Я тебе не враг. Не забывай - это я нашел Вэйфарера. Я делаю все, чтобы угодить и помочь тебе. И что я получаю взамен?
   Спазм отпустил. Амелия отдышалась, глотая обильную слюну.
   - Мою признательность, - ответила она
   - И только?
   - Тебя этого мало?
   - Мало. Ты не воспринимаешь ее всерьез.
   - Потому что не воспринимаю всерьез тебя, мой милый.
   Она посмотрела на него с хитрецой, принимая полную строгости позу, поправила муфту и, притирая спинку скамьи плечами, углубилась в меха, унижая его лукавым и наглым блеском голубых глаз, еще влажных после приступа тошноты.
   - Опять обиды? - Амелия повела бровью.
   Агияра сводила с ума дерзкая выразительность ее лица, соблазнявшая сочным цветением молодости, от которой кружилась голова, и вздрагивало сердце. Дурные мысли заводили его дальше, под упоительно теплую шерсть платья. Он невольно ухватился за ее лицо взглядом полным болезненного вожделения. Она улыбнулась ему холодной улыбкой опытной искусительницы, сломавшей себе на потеху не один десяток мужских сердец. Тусклая клякса света протиснулась за драпировку, прыгала в такт ходу и раскачивалась, вырывая ее лицо из тени.
   - Никаких обид, - обезоруживающе улыбнулся в ответ Агияр, - только факты.
   - Факты, - фыркнула Амелия. Карета вздрагивала, набирала ход по разбитой мостовой, грозя перемешать ее внутренности с маленьким мерзавцем, - и обиды. Ты помнишь, как все вышло в прошлый раз, когда ты пытался шантажировать меня своими обидами?
   - Ты не разговаривала со мной неделю.
   - Пять дней. Ты хочешь повторить это?
   - Это был твой выбор. Не мой.
   - Да или нет?
   - Ты знаешь ответ.
   - Не выводи меня из себя.
   - Нет, нет и нет. Этого достаточно для тебя?
   - Недостаточно. Я просила тебя рассказать о графе. Что ты знаешь о нем?
   - Слухи, радость моя и еще раз слухи. Он весьма противоречивая личность. Что называется - со странностями.
   - Тебе ли говорить о странностях.
   - Я не осуждаю его. Но отрицать эти чудачества невозможно. Посуди сама. Поговаривают, граф стал весьма значительной личностью в южной торговой гильдии. Поднялся с самого дна. Из такого болота. У него было все. Достаток, признание. Власть. Путь его казался предопределен, как путь любого человека, обремененного богатством и властью. Его долгом было преумножить и то и другое. Но в какой-то момент граф отказался от всего и сразу. Распродал имущество. Оборвал все связи. А потом исчез. Говорят, оправился на восток. Изучал медицину. В Фратерланде он объявился спустя двенадцать лет. Кое-кто пронюхал, что он посещал Суасир.
   - Суасир? Он действительно побывал там?
   - Откуда мне знать? Спроси у него при встрече. Но это еще не все. Говорят, он отправился в путешествие с малолетним сыном, а вот назад вернулся один.
   - Куда подевался мальчик?
   - Понятия не имею. Больше того. С той самой поры многие ломают голову над тем, куда подевался прежний граф. Из циничного торгаша, готового продать прах собственной бабки, он превратился в приторного святошу с радугой над макушкой.
   - Даже так?
   - Точно. Чудесное перевоплощение. Поговаривают, где - то под Суасиром, должно быть в Примархиате, он вступил в одну из этих ужасных сект, искажающих учение Апостола.
   - Значит, он один из тех, кто двинулся на всесожжении? Рвал на себе волосы, из-за того, что богу плевать на все его усилия и потуги и решил возвыситься до королевской жертвы? Он убил мальчика? Своего сына?
   - Возможно. Я не знаю. Не знает никто.
   - А я хочу знать.
   - Никто не расскажет об этом лучше самого графа. Возможно, он проникнется участием к твоим злоключениям, и поделиться с тобой хоть чем-то.
   Амелия окунулась в тень. Тусклая стрела солнца сломалась на углу скамьи, обводя ворс собольего меха, белое золото браслета и подол белоснежного платья. Агияр глядел на нее с обожанием неофита, преклонившего колени у алтаря своего бога. Он улыбался со счастливой беззаботностью, будто ребенок, обласканный июльским теплом и родительской заботой. Карета забирала вправо, и усилие конной упряжи передалось ему с грубым деревянным скрипом. Заваливаясь на бок, Агияр придержался рукой за скамью.
   Где-то далеко, как - будто посреди хлябей небесных, громоподобно загрохотало со скрежетом и треском, словно скала древнего Рейхта тронулась с места и, обдирая дерн и кустарник, сползла под откос. Карету встряхнуло на колдобине, разметало рывком одежды и меха, и шмякнуло обоих задницами, заклубив блестевшее под стрелкой солнца облако мучнистой пыли, долгие годы оседавшей среди складок обивки.
   Обычно полусонные и ленивые, усталые от всех и вся, глаза Агияра расширились и ненадолго ожили. Амелия взвизгнула, рассыпав мандариновые корки. Через короткое мгновение приступ испуга смыло волной гнева. Она бросилась к оконцу, рванула занавеску с декоративных гвоздей и, протиснув в прорезь губы и пытаясь протиснуть глаз, закричала, ощупывая сконфуженным взглядом ободранные кусты под ромбами перекошенных окон.
   До смерти перепуганные люди хаотично метались среди домов, и казалось, готовы были бросаться на стены. Впереди, за козлами возницы, натягивали оглобли, ржали и брыкались обезумевшие кони. Тихий, богобоязненный Рейтхов обуяло давкой. С грубой бранью мужики сваливали в толчее баб и немощных старцев. Давили малышей и без оглядки бросались наутек. Заикался осел. Разлетались и квохтали куры. Какой-то шустрый малый в овчине тащил под мышкой гуся. Не по летам проворная бабка лихо взлетала на кучу битого кирпича под углом халупы. Оступилась, грохнулась навзничь, разбила горшок лампадного масла и скатилась в лужу, прямиком под брюхо сдуревшей от переполоха тощей корове.
   Над всем этим безумием воцарился верхом на дестриэ Пауль. Потянув за поводья, он пустил кобылу в пляс. Кобыла храпела, роняя хлопья густой пены, рвалась встать на дыбы и брыкалась, раскидывая голытьбу, пока Пауль от всей души раздавал ножнами звонкие затрещины.
   - Пауль! - позвала Амелия, срывая голос.
   Стражник обернулся на крик.
   Прижимая на груди ребенка лет трех, босоногий оборванец проскользнул к нему со спины. Воткнулся плечом в седло и намертво вцепился свободной рукой в угол плаща, пытаясь стащить его наземь. Заваливаясь назад, Пауль удержал поводья и схватился за луку, наугад молотя ножнами по рукам и голове неожиданного противника. Один из этих ударов пришелся в малыша. Ребром. От ключицы через все тело, но ребенок не заплакал. Открыл квадратный от ужаса рот, роняя градины слез сквозь ресницы.
   Кобыла вертелась на месте, натыкалась на бегущих. Оборванец не сдавался. Переступал ей в шаг и ловко поспевал за резкими движениями животного. Подпруга седла ослабла. Пауль завалился на бок. Держался в седле только из-за того, что ноги оставались в стременах, кричал проклятия и продолжал молотить нахала. Какая-та баба с диким выражением на изможденном лице повисла на его голенище, выдирая ногу из стремени, не удержалась, свалилась под копыта и была растоптана сначала кобылой, а после набегавшими людьми.
   Дитмар влетел из глубины улицы, смял конем беглецов и, размахнувшись бастардом, хлестким ударом смахнул оборванцу макушку и запустил в охваченную движением толпу кровавый шматок черепа.
   Оборванец покачнулся, выпустил плащ, переступил, получил в плечо кобыльей ляжкой и в конвульсии рухнул лицом вниз, придавив собой обмякшего малыша.
   - Назад, назад! - глухо рычал Дитмар из-под забрала армета.
   Пауль натянул стремя и направил кобылу к фургону.
   - Штольня обвалилась, госпожа. Дальше в объезд.
   Амелия кивнула и опустилась на скамью.
   - Штольня? - с невыразимой скукой на пресном лице спросил Агияр, когда фургон наконец тронулся, разворачивая оглобли в проулок. Амелия пыталась приладить на место оборванную занавеску и бросила на него косой рассерженный взгляд.
   - Вот к чему приводит жадность обнаглевших торгашей и гильдий, душа моя, - продолжил Агияр, - горожане не раз пытались убедить городские власти в опасности горных работ в черте города, но торгаши умасливают их взятками. Они опускаются до убийства и шантажа. Однажды этот жалкий городишко рухнет в преисподнюю.
   Амелия не ответила.
   Дальше ехали в траурном молчании. На улице стихло. Выглянув в оконце, Амелия увидела лужи и набитую колесами колею, по которой степенно вышагивала, хлюпая грязью, вымазанная грязью до самых бабок кобыла Дитмара. В стремени мерно раскачивался остроносый сапог и мутно поблескивал забрызганный жижей налядвенник.
   - Откуда он? - спросила Амелия.
   - Кто? - не понял Агияр.
   - Дитмар.
   - Пф. Что за хищный блеск в глазах, моя радость? Ты сама сообразишь или мне напомнить, что у тебя брюхо размером с тыкву?
   - С дыньку. Нотебе это не помешало.
   - Думаешь, не помешает и ему?
   - Заткнись.
   - С радостью. Но сначала выслушай меня. Вэйфарер может повести себя странно. Потребовать от тебя чего-то почти невыполнимого или неудобного. Постарайся не перечить ему. Он бывает нарочно нетерпелив, груб, напорист и не сдержан. Помни, что встреча нужна тебе, а не ему. Уступки и гибкость - вот наше кредо. Вэйфарер крайне любопытен и склонен к сочувствию. Он всегда помогает тем, кто достоин помощи. Не бойся вопросов. Их будет много и не все они придутся тебе по душе. Совладай с характером. Ответить на них. Приехали.
   Фургон остановился. Стражники спешились.
   - Вот, подбери! - потребовал Дитмар, хлюпая в грязи.
   Что - то тяжелое плашмя шлепнулось в жижу. Агияр придвинулся к дверце и дернул задвижку. Дверца отворилась, приглашая Амелию серым проемом, обозревающим клочок низкого неба в перистых тучках и угол хлева. Кони подвязаны поводьями в прорехи между досок. Чуть поодаль, посреди пузырившейся свежей мочой жижи на пучке полыни развалила брюхо тощая хавронья. Амелия тут же предположила, что поросята не пережили молочную пору. Отправились прямиком на вертел под соусом из хрена. Свиноматка издыхала. Черные пятна расползались под светлой щетиной. Дышала тяжело, с мокрым грудным присвистом, и ухом не повела на чавканье сапог.
   - Госпожа, - Дитмар склонил голову и подал Амалии руку, приглашая ее спуститься на заботливо разложенные в грязи камни и кусок обломанной доски, - мы пронесем вас через руины на паланкине. Карета дальше не пройдет.
   - Через руины?
   - Граф живет в развалинах кордегардии у дома начальника рудника. Дом заброшен, начальник давно переехал. Нам нужно перейти подвесной мост. Идемте.
   Разве не стоило предупредить ее об этом? Амелия зыркнула на Агияра. Вернуться?
   Кучер дрожал от холода и старости. Насилу стащил с крыши легкий паланкин с перетянутым синим бархатом сидением, и спустил его с козел вниз, в руки Пауля.
   Маленький мерзавец пихнул ножкой. Сколько раз она травила его ядом, сколько выпила вина и пролежала в кипятке с горчицей, вытирая под носом кровь? Она кормила Агияра устрицами и ночь за ночью терпела ритмичные трепыхания недоумка, в надежде, что этим они убьют ребенка.
   Нет, она не отступиться от задуманного!
   - Садитесь, госпожа, - пригласил Пауль, поставив паланкин в ноги.
   Амелия улыбнулась. День был окончательно испорчен. Даму рода Ди-Асард не пристало таскать как коровью лепешку на обычных носилках и
  это средство передвижения называли паланкином из робкого уважения к ней.
   Взгляды Дитмара и Амалии пересеклись, когда девушка ступила в паланкин, держа руку услужливо склонившего голову рыцаря. Амелия задержала взгляд в пол оборота головы и ободряюще улыбнулась. Рыцарь ответил устало и неожиданно равнодушно. Не отдавая себе отчета, Амелия нахмурилась и отдернулась, как от огня. На какой-то миг в выражении ее лица проскользнула детская обида, очень быстро и умело подавленная и скрытая. Брожение чувств можно утаить от окружающих, но собственных мыслей и желаний от себя не скрыть никогда - боится своей госпожи или действительно безразличен? Кто знает. Чужая душа - потемки, тем более душа фратарландского дикаря. Пусть и дикаря симпатичного.
   - Я останусь здесь, - Агияр вытянул шею и ногу, расшиперевшись в дверном проеме фургона, попробовал землю острым мыском обуви и сморщился, - Вэйфарер не славится гостеприимством, да и сам я не любитель шастать по руинам. Выпью винца. Пригляжу за каретой.
   Амелия не придала значения этой нервной тираде. Подобрала полы платья, уже успевшего изрядно вымазаться в грязи, кивнула следившему за ней Дитмару, чем дала понять, что уселась комфортно, после чего взялась за подлокотники стульчика и выпрямила спину.
   Дитмар стащил кольчужные рукавицы и оставил их висеть на шнурках под рукавами, забрал из фургона меховую накидку и с заботливой небрежностью бросил на плечи Амалии, едва коснулся грубыми пальцами ее ключицы, после чего положил ей на колени муфту и встал в голове паланкина.
   - Госпожа? - рыцарь склонился под красным плюмажем.
   - Да, да, я готова! - протараторила Амелия, кокетливо хлопая ресницами.
   Стражники подняли носилки, и пошли через земляную насыпь, подбирая шаг. Вид разлома захватил Амелию. Забытое богом и покинутое человеком место. В упадке и разрушении есть своя особая тоскливая красота. Верхние постройки рудника обрушились в полость, которая разверзлась, как пасть чудовища невиданных размеров, обдирая куски строений вдоль разлома и поднимая на земляных волнах изуродованные здания и обрывки перекошенных заборов. Края разлома свисали в пустоту рудника языками из проросших корнями пластов породы и почвы, по которым разбегались и танцевали на буграх и ямах одетые в багрец раскидистые каштаны. На фоне изуродованной кривизной земли подъемники и лебедки выглядели подчеркнуто угловато. Заржавленные цепи ласкали воздух, как змеиные языки, ветер с натужным усердием извлекал из штолен параноидальные обертона.
   Хлюпая по щиколотку в быстром потоке, стражники пронесли Амелию над обрывом вдоль кованой ограды, изогнутой и разорванной причудливыми лепестками. Речушка соскальзывала вниз широким потоком с ровным шуршащим звуком. Далеко в дремлющих глубинах эхо и сонный рокот. Они преодолели ее, оставляя за собой черный след из облепившей обувь грязи.
   - Вот он, особняк управляющего, - упираясь в подъем, бросил через плечо Дитмар, - кордегардия позади него. Вон мост. Но отсюда не подобраться. Залезем повыше и спустимся на другой стороне.
   Амелия с подозрением осмотрела нагромождение руин. Две стены углом обнимали груду кирпича и досок. Эту театральную декорацию облюбовала тощая псина в ошейнике и с обрывком цепи на нем. Воздух терзал ржавый скрип.
   Сверху спускались на ощупь, выбирая место для шага. Поставили паланкин на выступе площадки, за которой не было ничего, кроме висевших на канатах досок моста и головокружительного обрыва и, ежась от налетевшего шквала, огляделись.
   - Паланкин оставим здесь. Мы не сможем перенести вас через разлом. Нам нужно за что-то держаться, а это затруднительно, когда руки заняты. Вы должны сделать это сами, в противном случае у нас больше шансов сверзиться в пропасть при первом порыве ветра, чем оказаться на той стороне. Не бойтесь, госпожа, я буду придерживать вас. Считайте это обычной послеобеденной прогулкой.
   Ей захотелось влепить нахалу звонкую пощечину, такую, чтобы красный след пятерни еще долго украшал его гладко выбритую мордашку, но вместо этого она лебедем протянула холодную от страха ладонь, покорно вставая навстречу.
   Пилоны не внушали доверия, равно как и сам подвесной мост, который болтался от шквала как детская качелька. Животный страх скрутил кишки, так, что защекотало пятки, и в жилах встал лед. Он подвел ее к обрыву и дал заглянуть в головокружительную черноту, над которой в просветах проносились тучками стаи птиц и летучие мыши.
   - Госпожа, - он заглянул ей в лицо с теплотой, достойной жениха, поднявшего фату невесты, - вы посмотрите туда прямо сейчас. Насмотритесь до тошноты, так, чтобы посреди пути вам не захотелось сделать это еще раз и все. После - ни-ни.
   Амелия послушно кивнула, заглядывая вниз, и покосилась на кончик своей туфли. Сейчас он был на безопасном расстоянии от края.
   - Вы верите мне, госпожа?
   - Да.
   - Тогда держите меня за руку и не смотрите вниз.
   Он бережно обнял ее за талию и взял за руку, словно собирался пуститься в головокружительный вальс. Она почти прижималась щекой к его наплечнику, натертый маслом потемневший металл темнел травлением и гравировкой, потертая ремнями пыльная кожа доспеха пахла кедром, ладаном и миррой.
   Ее совратитель ревностный святоша?
   Амелия прикусила губу. Весьма пикантно.
   Склонив голову на бок, за ними громыхал Пауль. И что за паскудное выражение было на его изуродованной оспой морде? Это притворное умиление, словно он видел перед собой идиллию счастливых в браке влюбленных.
   Мост раскачивался и змеился от ветра, приглашал ее в объятия пилонов. Камень в их основании обвивала плющом вытертая годами резьба. Плотник не успел управиться с работой. Резьба обрывалась, заползая на дерево и дальше резала глаз портовая похабщина. Безобразно накарябанные ножами половые органы всех размеров и конфигураций соседствовали со смачными ругательствами и проклятиями.
   Как и просил Дитмар, Амелия не смотрела под ноги, поэтому не могла видеть свой первый шаг на мост. Дерево настила цокнуло под туфлей. Это резкое, как боль ощущение другой поверхности под ногами от ног прострелило в спину, сковывая движения и мысли. Она застыла, но Дитмар помог ей расставить руки и взяться за канаты, после чего мягко подтолкнул, придерживая за талию.
   - Идите и не смотрите вниз.
   Она и не смотрела.
   Мост отозвался на их вес и размеренно покачивался в такт нескладным движениям. Веревки трепыхались в кулаках, Амелия ловила шаткое равновесие. Не смотреть вниз и двигаться по веревкам. На словах все просто до неприличия, но на деле...
   - Что это за статуя? - они прошли треть пути, когда Амелия рассмотрела ее. Позеленевшее от влаги бронзовое изваяние мальчика с обломанной выше колена ногой и по локоть отломанной рукой, стояло, завалившись вперед на поднятом земляным валом постаменте. Мальчик вытянулся стрункой и будто прыгал в разлом.
   - Принц Бернард, дитя Древнего Рейхта. Первенец короля Витольда, - ветер порывался унести сказанное Дитмаром, но рыцарь шел близко.
   - И чем же он заслужил честь быть исполненным в бронзе?
   - Фатарланд причастился через него. Мальчик был королевской жертвой Апостолу и владыке.
   Вот оно что. Очередной ребенок, хладнокровно заколотый собственным отцом и сожженный святошами на костре. Сколько еще было и будет таких? И не счесть. Не избежала этой горькой участи и родина Амалии, две сотни лет назад причастившись через принца Рикарда, третьего сына князя Спирра Второго, убитого отцом в колыбели и сожженного монахами на костре. Его тоже отливали в бронзе, чеканили на серебре и лепили из гипса. Годовалого ребенка запечатлели для потомков в скульптуре и на монетах худеньким юношей лет тринадцати. Членам княжеской семьи не хотелось остаться в памяти потомков детоубийцами, и они решились на невинное мошенничество. Куда проще принять смерть юноши, почти мужчины, который сам умолял принести себя в жертву богу, чем осознать, что венценосец поднял руку на люльку с младенцем.
   Мысль о королевской жертве отвлекла Амалию. Уже на середине моста она неожиданно для себя поняла, что больше не боится свалиться и ее не мутит от качки. Она прочувствовала мост, и поняла, что может с относительным спокойствием идти по шатким дощечкам. Все обойдется без сюрпризов, если конечно сама она не испортит все своей глупостью и спешкой. Только не смотри вниз. Не смотри, слышишь?
   Подернутый дымкой тумана, разлом щерился пластами породы, которые напоминали жуткие резцы в кривом оскале твари невиданных размеров. Он будто пережевывал город, вместе с породой, землей, деревьями, реками и руинами и выглядел пугающе красиво. Где-то далеко в толще тьмы отблескивала глянцем озерная вода. Продолговатое, стиснутое камнем и мраком зеркальце озера мигнуло, будто шутя. Амелия улыбнулась. Глупо и неуместно. Стайка птиц летела по острию лезвия света и отбрасывала на озеро гигантские тени. Провожая птиц во тьму, Амелия ощутила ужасную, непреодолимую тяжесть в затылке, которая подталкивала ее вперед, туда, навстречу озерной воде и птицам.
   - Не смотрите! - потребовал Дитмар, обхватывая ее.
   Последний робкий шаг навстречу пилонам и, наконец, твердая земля.
   - Я не хотела, - оправдалась Амелия, задыхаясь.
   - Все в порядке, госпожа, - успокоил ее Дитмар, - все в порядке. Вам нужно выпить воды и немного передохнуть. Идемте.
   Гремя саботонами и ухмыляясь в лицо Амалии, Пауль прошел совсем рядом, так близко, что она почуяла чесночный дух его дыхания и в мельчайших деталях разглядела следы оспы на ехидной роже.
   - Почему он так смотрит на меня? - надув губы, потребовала она ответа у Дитмара.
   - Все в порядке, - как завороженный повторил рыцарь, не глядя на нее.
   Собака прошмыгнула к статуе принца, обнюхала постамент и села, виляя хвостом перед ее тенью. Тень отделилась от тени, спугнув беспокойное животное, и в развалку направилась к мосту. Это был мужчина в порванном плаще цвета развалин и капюшоне, одетом поверх намотанных вокруг головы тряпок. Разбивая пыль носами сапог, покрытых облезлым красным лаком и улыбаясь угольно-черными глазами над кожаной маской, он кивком поприветствовал Дитмара. Собака проскользнула у него между лодыжек, извернулась за хвостом, прокрутилась на месте, клацнула челюстью и озлобленно рыча, прошлась зубами вдоль позвоночника, выгрызая блох.
   - Доброго дня, госпожа, - поклонился незнакомец, коснувшись вытертой на швах перчаткой груди, - приношу свое искреннее сожаление, но дальше вы должны идти без охраны.
   - Об этом и речи быть не может, - решительно встрял Дитмар.
   - Чтож, - пожал плечами незнакомец, - тогда и речи быть не может о вашей встрече с моим хозяином. Вы либо идете одна, либо с охраной возвращаетесь домой.
   - Это исключено, - Дитмар не отступал.
   Пауль улыбался, будто понимает больше, чем можно увидеть. Но что он может знать? Амелия оглянулась на одного охранника, что сделала скорее из растерянности, чем в ожидании помощи и с надеждой заглянула в глаза другому, приподнимая плечи, как будто в спину ей уткнулось холодное острие клинка, которое подталкивало ее к обрыву.
   Остаться с Паулем и Дитмаром, значит остаться с маленьким мерзавцем под сердцем. Продолжить бесплодные попытки убийства. Травить себя ядами и вином. Ошпаривать кожу и то, что куда нежнее кожи в горчичных ваннах. Возможно, она снова ляжет под Агияра, если Дитмар окажется скверным любовником. Все средства хороши и это только одно из них, но что она будет делать, когда маленький мерзавец появится на свет? Ей придется убить его. Нет, не своими руками. Но за убийство новорожденного придется заплатить немалые деньги. Фатарланд стер колени и разбил лоб, ползая перед Молчаливым Богом, и ее забьют камнями на торговой площади перед ратушей, если узнают об этом. Молчание стоит дороже самой тайны. Не проще ли покончить с этим здесь и сейчас?
   - Я иду, - она с благодарностью поклонилась Дитмару, - не стоит испытывать терпение доброго хозяина. Оставайтесь здесь, господа. Это приказ.
  
  
  
  
  Трус обретает покой во сне, а храбрость на дне бутылки.
  
   Оверим квасил так, будто на завтра не станет солода и хмеля. Четвертый день к ряду хлобыстал до рвоты, покуда кулак опьянения не выбивал из его одуревшей головы остаток памяти и мысли. Он потерял счет времени, почернел с лица, осунулся и выглядел зловеще. Капитан Вельдмана был высок. На голову превосходил любого посетителя даже в те дни, когда распивочная была забита до отказа, и промеж черных от жира трактирных столов нельзя было пройти так, чтобы не пихнуть кого-нибудь в бок или не наступить на ногу. Усталые и хмельные глаза капитана с придурковатой и жесткой настойчивостью моргали на желтый огонек каганца, рука возилась промеж ног пьяной портовой шлюхи.
   Шлюха широко развалилась на скамье. Схватила оловянную кружку в обе ладони, как обычно хватала состоятельного клиента за хрен и уперлась животом в столешницу. Вторая рука Оверима то и дело находила кружку, капитан распахивал рот, прикладывался и обмакивал бороду в янтарное зелье, обливая подбородок, ворот камзола и ляжки. Это безобразие продолжалось битый час. Он тискал шлюху. Нес под нос неразборчивую околесицу. И пил. Жадно глотал пиво. Эль. Опрокидывал наливку. Заливал пойло так, точно хотел проглотить его вместе с посудой. Трудно припомнить с чего все началось. Сначала он пил от горя и безысходности. Потом от скуки. Теперь уже от того, что просто не мог остановиться.
   Мало что удерживалось в его памяти дольше одного глотка, однако, он все еще помнил, что сегодня ночью ему был сон. Сон, который странным образом оказался воспоминанием, без присущей снам запутанности и многозначительной суеты. Ночь перед встречей с Джесаминой. Четкий, как явь и такой же недостижимый, как прошлое.
   - Неожиданный, как цветок на снегу, - буркнул он себе под нос и заржал.
   Шлюха неуловимо походила на Джесамину в профиль. Курносая, рыжеволосая. Спьяну путая сон и явь, Оверим называл шлюху Джесаминой, вязал на палец рыжие волосы и щекотал ее кончиком носа. Было дело, он потребовал привести дочку. Но не дождался и пустил скупую отцовскую слезу, после чего припомнил ей прежние обиды. Когда тень сошла с его лица, а в глазах промелькнул луч узнавания, он улыбнулся и сделал ей больно. Она ответила пронзительным девичьим писком, прихватила его руку промеж своих ног, отбросила челку рыжих, как медь волос и со вздохом впилась зубами в мочку его уха. Она ласкала его шею, целовала грубую кожу, что, в прочем, не отражалось на лице капитана. Заскучав, Оверим позволил себе непристойную вольность. Из пьяного извращенного любопытства схватил ее лицо пятерней, как паук жужжащую мошку и рассерженно отпихнул, смазывая ее мягкие щеки, вздернутый нос и губы с озлобленным остервенением. Шлюха прикусила его палец. Рука Оверима рассерженно сжалась, оставляя на коже девицы кровоподтеки. Мыча и брызжа слюной сквозь стиснутые щеки, шлюха вырвалась и отвернулась. Оверим игриво зарядил ей легкую пощечину. Девица ответила нервным хохотком и беззлобно обозвала его. Шлюхам не привыкать к тому, что клиенты дают волю рукам. Пропадая в морях годами, моряки не всегда привозят мешок под завязку набитый золотом, чего нельзя сказать про надутую, как рыба - фугу мошонку. Наверное, поэтому они так нетерпеливы и грубы. Кому захочется возиться с капризной недотрогой, когда гульфик трещит по швам?
   Оверим криво ухмыльнулся на брань в кудлатую бороду. Пьяно сверкнул цепкими зенками. И все повторилось вновь. Рука промеж ног. Эль. Сладкий шепот и возня скрещенных под столом ног.
   Столы расставлены в три ряда. От большого и грязного окна, стекло в котором мутило дневной свет, словно корка подтопленного оттепелью льда, до грубо сколоченной стойки трактирщика. Оверим сидел за крайним слева от входа. В углу. Подальше от любопытных глаз. Хозяин заведения знал, что с похмелья Оверим не терпит досужей болтовни с незнакомцами, а под горячую руку может взгреть и даже покалечить. Капитан не из тех, кто ищет случайного собутыльника и врачует душу лестью и дармовой выпивкой.
   В это время дня в распивочной пусто. Трое матросов королевского флота вернулись с рейда и развалились на скамьях на другом конце зала. В синеве табачного дыма они не спеша смаковали вино, закусывали гребешками и горячим гуляшом.
   Через стол напротив спал, упираясь лбом в щербатый край стола, помятый ночным приключением знатный господин в заправленном за ухо малиновом берете, который венчало роскошное фазанье перо. Перо заходилось, как камыш на ветру, вздрагивало и колыхалось, всякий раз, когда господин этот, вздымая дородные плечи, давился на вдохе от храпа.
   Кроме того, в двух столах от Аверма, щуря красные от дыма глаза над векселями и толстым гроссбухом, вполголоса переговаривались два ганзинейских купца. Купцы поочередно скребли гусиным пером по скрипучей бумаге гроссбуха, жевали губы и закатывали под потолок глаза, высчитывая и записывая что-то. Сбоку занятый ими стол подпирал локтями раскосый и скуластый хизмут-шайыпчах, одетый в зеленую стеганку до колен, укрепленную кольчужными вставками - предприимчивые господа, промышляя торговлей на чужбине, нуждаются в протекции и охране.
   Шайыпчах сидел гордо и прямо, точно проглотил шампур или куриную жердь, поигрывал указательным пальцем на ребре козырька и кольчужном плетении брамицы островерхого шлема, бросал вокруг себя острые взгляды и пытался сойти за хорошего профессионала, но в Сауспорте для этого недостаточно просто повесить за плетеный поясок сабельку. Немаловажно уметь ею пользоваться. Оверим знал повадки бахвалов на зубок и этот выдал себя с потрохами. Такой решает все с наскока и боится рисковать. Может задушить пьяного обидчика во сне или махнуть буздыганом из-за угла, но не надейтесь увидеть его в открытом бою. Потому, что открытый бой будет для него последним боем.
   Шайыпчах не вызывал опасений, чего нельзя было сказать о присевшей за ним парочки. Эти и впрямь обеспокоили Оверима. Глаз его, с виду хмельной и мутный, давно уже приметил глядевших поверх стола ганзинейцев господ, коих числом было двое и чье пристальное внимание даже во хмелю настораживало. Говоря на глазок, парочка эта была из Сторма, что очевидно выдавали их бледные, не тронутые солнечным светом лица и гербовое изображение чернобородого козла, вставшего на задние копыта, которое Оверим разглядел на лентнере того, что был старше. Козел этот герб дворянского рода, державшего переправу на реке Уотерволл. Если не подводила память, семейство это звалось Солденами.
   Точно.
   Солдены. Знал он о них немного. Не богаты. Не приближены королевскому двору. Среди прочих дворян их выделяет разве что обилие нелицеприятных слухов, которые облепляют всякое упоминание этой благородной фамилии, как мухи, почуявшие вонь трупного яда. Оверим плевать хотел на мораль, честь и прочие тонкости этики, зная по себе, что никто не безупречен, а порок в той или иной мере присущ всем людям, будь то свинопасы, священнослужители или аристократы, но сыновья старого Солдена превосходили все самые смелые ожидания. Этот чудесный квартет прослыл лютыми говнюками. Оверим слышал о них не часто, а то, что слышал, не мог припомнить в деталях, но все же кое - что знал. А значит, Солдены далеко не последние люди.
   Трудно сказать, на каких правах терлись при Переправе эти двое и кем они там приходились. Наверняка Оверим знал только то, что праздный интерес это неуместная слабость. Чутье подсказывало, что парочка эта здесь по срочному делу и пялится на него не просто так. Тот, что старше выглядел, как разжалованный вояка или сержант при исполнении, к чему его обязывало полинялое гербовое сюрко. Молодой лет двадцати с небольшим, не по годам суров и решителен лицом, черные волосы тронуты ранней проседью. Плотно кроеный по фигуре дублет шит заплатами из телячьей кожи и застегнут в два плотных ряда литыми серебряными пуговицами - гирьками, высокий стоячий воротник скрепляет изящная серебряная пряжка, исполненная в изогнутой форме длинного стормийского лука. На столе небрежно брошена пара крековых перчаток, из-под стола выглядывает задранный мысок лакированного пигаша и, покачиваясь, со стуком задевает ножку. Одет он модно и со вкусом и при должном усилии воображения, вполне может сойти хоть за первенца знатного рода.
   Когда их глаза встретились, незнакомец не стал отводить взгляда. Напротив, хлопнул по плечу спутника, встал и, подвинув девушку-разносчицу, пошел в сторону капитана, поскрипывая кожей лакированных сапог.
   Придерживал за гарду полуторный меч у бедра в украшенных бронзой ножнах.
   - Иди, погуляй, милая, - Оверим жестом велел шлюхе подняться. Рыжеволосая обиженно надула губы, но не стала перечить и послушно удалилась.
   - Доброго дня, - сказал незнакомец, склонив голову и без отрыва глядя в глаза Оверима, - позволите присесть?
   - Доброго, - не уступая взглядом, прищурился Оверим, привалился на локоть, и подпер взмокшую голову рукой, - угощаете?
   - Угощу.
   - Тогда садитесь.
   Оверим знающим взглядом окинул незнакомца с ног до головы, точно приценивался к мерину у коновязи.
   - Вы точно не арматор и не межевой рыцарь, - ухмыльнулся он, - я далек от дворянства и не ахти как разбираюсь в геральдике, но, все же, кое-что знаю о ней. Парень, что сидит с вами. У него на сюрко козел. Чернобородый, на задних копытах. Вы люди Солденов?
   - Да.
   - Гонцы?
   Незнакомец молчал.
   - Тогда солдаты?
   Снова молчание.
   - Конюх и повар?
   - Мой друг когда-то служил при гарнизоне, - нехотя ответил незнакомец, - а я из числа особо приближенных лорду.
   - Даже так? И с какого боку?
   - Что с какого боку?
   - С какого боку приближенный?
   - Я родственник лорда Переправы.
   - Ну, скажу я вам, быть родственником лорда не всегда значит быть близким к его двору. Многие предпочитают держаться подальше от родни. В особенности, если эта родня не отличается достатком.
   - Я предельно близок лорду Переправы.
   - Да ладно... Уймитесь.
   - Кто может ближе отцу, чем сын?
   - Наверное, только старший сын?
   - Хорошая шутка.
   - Вы не старший сын, - ухмыльнулся Оверим и кивнул.
   - С чего бы вдруг?
   - Будь вы любимым наследником своего папаши, непременного посмеялись бы вместе со мной.
   - Наблюдательно.
   - И?
   - Что "и"?
   - Так кто же вы?
   - Это не важно.
   - Важно. Если хотите продолжить разговор. Раз уж вы проделали весь этот долгий путь от своего стола к моему, для вас он поважнее, чем для меня.
   - Будь по-вашему. Я средний сын сира Уильяма Солдена. Мое имя - Дармиан.
   - Средний, младший - невелика разница, - отмахнулся Оверим, словно секунду назад не требовал ответа на вопрос, - всем, кто появляется на свет после первенца, уготована одна судьба - подбирать то, что упало со стола.
   - Вы хотите оскорбить меня?
   - Ни в коем разе. Я слишком долго жил на этом свете, чтобы задирать влиятельного дворянина. Просто мысли вслух. А как человек, привыкший подбирать с пола, то, что успело полежать в грязи, уверяю вас, я не порицаю поедание объедков. Присаживайтесь. Что будем пить? Наливку? Заказывайте скорее. Мне не терпится набраться.
   Дармиан подвинул скамью, переступил ее и сел, после чего жестом подозвал девушку-разносчицу.
   - Принесите кружку и повторите наливку для меня и моего нового друга.
   - Итак, у вас ко мне дело? - провожая бедра девушки, предположил Оверим.
   - Возможно. Но для начала представьтесь и вы.
   Оверим покачнулся, заглянул в глаза Дармиана и, хлебнув из кружки, поднял черные брови и поскреб грязными ногтями бороду, долго моргая пустыми глазами на змеившуюся по столешнице брагу.
   - Боитесь потратить деньги на пойло задаром? Похвально. Я Оверим Луйар, капитан Вельдмана, - сказал он, подвинув ребром ладони струйку, - и если вы искали именно меня, поспешите изложить суть своего интереса, пока я не набрался этой прекрасной руарской наливкой в полную жопу.
   - У меня к вам деловое предложение.
   - Не сомневался. Хотите нанять мою посудину?
   - У вас есть другие таланты?
   - Конечно. Я довольно сносно готовлю гуляш из телячьего сбоя, а пьянство придает моему мужественному голосу хрипотцу и приятный тембр. Но, не думаю, что вы захотите слушать мое пение. И попробуете гуляш. Тем более за деньги. Вельдман на ремонте. На верфи очередь, так что, если не сумеете уломать крыс из портовой канцелярии, извольте обождать недельку - другую.
   - За этим дело не постоит. Вопрос в том, хватит ли вам храбрости попасть туда, куда хочу отправиться я?
   - Хотите навестить преисподнюю? Разочарую вас. Я только оттуда.
   Дармиан выдержал паузу:
   - Суасир.
   Намочив бороду, Оверим набрал полный рот и замер. Шумно сглотнул, поставил кружку, вытер усы большим пальцем и, раскинув ноги, наклонился назад, глядя на Дармиана так, словно тот был его покойным родственником.
   - Похоже, мне хватит, - пробубнил Оверим, подвигая кружку.
   - Храбрости не нашлось места среди ваших талантов?
   - Храбрость удел мертвых тупиц. И случайно обманувших смерть дураков.
   - Вы боитесь?
   - Конечно. Не считаю себя храбрецом. Наверное, именно поэтому до сих пор жив.
   - Я так и думал.
   - О чем?
   - Что вы пойдете на попятную.
   - Только не надо брать меня на слабо.
   - И не думал. Но предвидел отказ. И продумал запасные варианты. Соглашайтесь.
   - С чего бы вдруг?
   - Я хочу плыть в Суасир на Вельдмане. И поплыву на нем.
   - Мне бы вашу уверенность. Поумерьте пыл.
   - Иначе?
   - Иначе наш разговор потеряет статус теплой беседы двух людей, завязавших знакомство за кружкой наливки.
   - А вот и наливка! - Дармиан с наигранной радостью встретил появление разносчицы и, впиваясь в Оверима зелеными иглами глаз, убрал руки со стола, поправляя манжеты камизы. Девушка поставила наливку на центр стола и подала Дармиану оловянную кружку.
   - Что-нибудь еще, господа? - спросила она.
   - Разлейте нам, дорогая!
   Дармиан улыбнулся с поистине дворянской щедростью, и кожа в уголках его глаз собралась лучистыми морщинками, но зеленые, отливавшие стеклом зрачки, впиваясь в Оверима, оставались холодными.
   - Как скажите, - склонив голову, согласилась девушка, поставила разнос и взяла штоф. Чмокнула открытая пробка. Девушка склонилась над Дармианом и наливка зажурчала в посуде. Оверим в один глоток осушил брагу и протянул через стол кружку. Придерживая вырез туники на груди, девушка наполнила ее, поклонилась и ушла.
   Дармиан выпил наливку залпом, нахмурился, понюхал рукав и, раздувая ноздри, потянул воздух.
   - Вы не на паперти, - заметил он, поднимая пробку и закупорив бутылку, взял ее, рассматривая содержимое, - не сидите с протянутой рукой, пейте. Помнится мне, еще минуту назад вам хотелось набраться в полную жопу. Дерзайте.
   - Минуту назад мне не хотелось вытереть вашим лицом свои сапоги.
   - Где ваш меч, капитан?
   - В комнате. Этажем выше.
   - Тогда заткнитесь. И послушайте меня внимательно. На западе Сауспорта, на углу Набережной и Канатчиковой улицы, - Дармиан вновь вынул пробку и, понюхав ее, отложил, - живет одна милая дама, с экзотическим для Сауспорта именем Джесамина...
   - Даже не думайте!
   Оловянная кружка брякнула, падая на стол и покатилась, разливая наливку. Купцы выпучили белые и гладкие, как фарфор белки глаз, грозный шайыпчах заерзал на скамье, пробуя ход сабли в ножнах, а набравшийся господин в малиновом берете дернул во сне ногой, как пес у камелька. Оверим сжал кулаки, скрежетнул зубами, зарычал и подался вперед, но не удержал равновесие и рухнул обратно.
   - Даже такой умной и красивой женщине, как она, нелегко в одиночку поднимать дочь и ухаживать за больным отцом, - монотонно продолжал Дармиан, поднял кружку и стал разливать наливку. Встретив равнодушный укол зеленых зрачков, Оверим осел и размяк, - сделайте доброе дело. Оградите бедняжку от бед. Избавьте от неприятностей. Позвольте жить той тихой и размеренной жизнью, которой она наслаждалась до сих пор. Работа прачки трудна и однообразна. В особенности если ты одинока и вожделеешь настоящего мужчину, который не станет бегать от тебя по всем морям Иратрии, будет заботлив и добр и полюбит малолетнюю дочь, как родную.
   Шутки кончились. После некоторых слов, даже в пьяном бреду поймешь, что тебя берут в оборот.
   Испытать удачу и бросится на Солдена? Задавить падонка голыми руками, как кусачую вошь? Не сказать, что парень хлипок, но Овериму случалось забивать кулаком таких бугаев, что Дармиан на контрасте мог показаться близоруким семинаристом с жиденькими усами. Бьешь наотмашь в переносицу и, пока визави глотает кровь, обхватываешь сверху его шею, потом от всей души тянешь так, будто хочешь закинуть на плечо мешок проса, пока не хрустнет. Был, конечно, еще и второй, тот, что в лентнере с козлом, но пока он притащится на шум и ввяжется в драку, Оверим свернет петушиную шейку Солдена и возьмет в руки столовый нож. И пускай тогда второй достает бастарда - все это дело одного маневра. Ныряешь под меч и пихаешь ножом противнику в пах. Промежность мужик бережет пуще глотки и, окажись в ней лезвие ножа, парню будет не до разборок.
   Дармиан уловил ненависть его глаз, но не спешил продолжать. Наслаждался возможностью задавить в собеседнике остаток гордости и самолюбия. Оверим придержал возмущение. Напоказ принял расслабленную позу, но внутренне напрягся до предела. Всем своим видом он как бы говорил - выкладывай, тебе нечем удивить меня. Однако втуне был на грани паники.
   Разыграть последнюю козырную карту?
   Оверим выпил наливку, наморщился, понюхал кулак:
   - Я попрошу о помощи своего покровителя.
   - Барона Рибуса Бэрбриджа? - иронично подхватил Дармиан, - какая ему выгода соваться в наши дрязги?
   - Я долгие годы служу ему верой...
   - И правдой... - расхохотался Дармиан, - подобный пафос в устах беспринципного капера звучит немного фальшиво, не находите? Вы же лучше меня понимаете, что Бэрбридж привык проворачивать дела чисто. Так, что комар носа не подточит. Ему не нужны неприятности. Вы хорошо делаете свою работу. Грабите конкурентов. Сопровождаете корабли господина. Но он скорее вступится за последнего крестьянина, нежели назовет вас своим человеком. Сторм заключил с Руаром Бальдурвильский мир, а вы без зазрения совести потрошите руарских торговцев... Не обольщайтесь. У Бэрбриджа столько врагов и столько соседей-феодалов, которые во сто крат хуже врагов, что на вашем месте я бы притих и вел себя как мышка под веником. О чем говорят вам имена герцога Арундела и барона Пембрука? Они с радостью воспользуется самой подлой оказией прищучить вашего ненаглядного хозяина. Бэрбридж не дурак. Принесите ему на хвосте беду и он, без сомнений, вздернет вас.
   Господи, он был чертовски прав. Оверим и без него понимал, что в руках Бэрбриджа, он инструмент. Никто не станет плакать над поломанной киркой или мотыгой. Ее просто поменяют на новую и продолжат возделывать поле или добывать руду.
   - Налей еще, - потребовал Оверим и толкнул кружку через стол.
   - Уже на ты?
   - Ты мне ближе, чем исподнее белье.
   Отчаянные оскорбления ушли в никуда. Слово - ветер, последнее пристанище труса и неудачника. Если ты много говоришь в портовой таверне, значит, ты пьян и дерьмо вот-вот начнет выплескиваться из помойной лохани. Тонкая, холодная ухмылка не сходила с губ Дармиана, тоже тонких, как ножевой порез и таких же алых. Он разлил еще по кружке, привстал и поставил посуду перед Оверимом.
   - Я переговорю с портовой канцелярией, - подвел он итог, - с ремонтом вы не задержитесь. Провизию и снаряжение беру на себя. Мой человек уже вышел на поверенного вашего господина и договаривается с ним о сопровождении двух судов в Кронгуденбург, Дуяк и Новый Суасир. Жду вас утром. Постарайтесь проспаться.
   Дармиан встал и оставил на столе горсть медяков. Возвращаясь к товарищу, сунул большой палец за ремешок и перебирал свободными пальцами по гарде меча.
   - Вот сука! - выдохнул Оверим и сжал кулаки. Его ударило в жар, пот хлынул градом и дозревал капельками на бровях и кончике носа, сердце молотило о ребра так, что грудь пошла ходуном и что-то холодное и пустое встало комком в подвздошье.
   "Сдаешь, старик!" - подумал он и, протягивая руку к штофу, заметил то, что обычно мог заметить в себе только он один - вытянутые пальцы и ладонь прихватило нервной дрожью.
   Раньше такого не случалось.
   Да, руки у него тряслись частенько, и тряслись порой так, что он ложку с похлебкой ко рту донести не мог, только не бывало не мог, только не бывало с имостиел куда больше. овых Холмах. дным визитои к Джесамины взглянуть на засохшую кровь и вспомнить,этого под мухой.
   Оверим опрокинул за ворот кружку-другую и не заметил, как успокоился. Дрожь отпустила, в животе потеплело от выпивки, да и с души немного отлегло. Он не мог покинуть трактир прежде Солдена и его компаньона. Им покажется, что он засуетился. Что они прижали его к ногтю. Взявшись доказать свое равнодушие, он откупорил штоф и плеснул наливки, всей своей кожей чувствуя косые взгляды.
   Он выпил четвертинку штофа, когда Солден и его спутник добили свой, рассчитались, откланялись девушке и хозяину и покинули заведение. Он проводил их долгим взглядом, выдохнул, нырнул лицом в сложенные лодочкой ладони и вытер с него жесткое выражение, которое напустил на себя, сдерживая панику.
   - И что теперь? - спросил он сам у себя, придавливая пальцами выпиравшие кости глазниц.
   Окна зардели чахоточным румянцем, марево заката сползало на дно Голодного Моря в пробитую солнечным жаром дыру, будто сволоченная на пол рогожа.
   Оверим опрокинул очередную кружку и облил грудь. Под ребрами теплился и остывал подернутый сединой золы уголек гнева. "Бог созидает в смирении". Ему уже доводилось слышать это в порту от нищих, цитирующих на память "Добрую Книгу" и "Диалоги", но только теперь он как никогда понимал всю иронию этого выражения. Бог - это мистерия слабого духом, покровитель малодушных, сирых, убогих и немощных, тех, что летят, уповая на судьбу, как оборванные с дерева листья. Слабый ищет бога вовне, алчет его волю и милость. Сильный ищет бога в себе. Или навсегда забывает о нем.
   Хмель умастил его глаза безразличием, мысли поласкались в голове, точно полудохлые мухи в помоях и так же безнадежно семенили лапками, на силу пытаясь выбраться из лохани его головы. Он пока не решил, что же ему делать дальше, просто сидел, вытирая очумелым взглядом облупленный переплет окна напротив. Зал таверны раскачивался, будто огромная клеть, подвешенная скрипучими цепями над пропастью. Дверь все чаще била в притолоку, оскребая углом крыльцо, в распивочной стало многолюдно и шумно.
   Джесамина. Короткое воспоминание холодом потянуло в груди, сметая с уголька шелуху золы, и пробудило огонь. Оверим сжал кулаки.
   Он решительно встал и подвинул ляжками стол, нахлобучил широкополую шляпу и бочком прощемился в проход между столами. Завсегдатаи расступились. Выпитая смесь из бражки, эля и наливок разных сортов, крепости и выдержки смазывала их лица, словно они расползались от жара и тряслись в припадках нервного тремора.
   Оверим замер напротив трактирщика, раскачиваясь, как корабельная мачта, вздохнул и сунул пальцы за ремень, сонно осматривая трактир. Рыжеволосая шлюха вертела задницей возле матросов. Набивала цену. На мгновение искра ревности и желания подстрекательски вспыхнула у него в душе, подталкивая завязать перепалку, проучить матросов, а потом, еще не остыв после драки, грубо взять эту сучку в комнате наверху. Но тень Солдена и далекого Суасира повисла над ним, как проклятие.
   - Хом, - позвал он трактирщика, трезвея от беспомощности.
   Стойку облепили трое фатарландцев, рыжих, рослых и шумных. Они только что вошли с улицы и задорно обсуждали что-то на своем гортанном наречии, размахивали руками и смеялись. Мокрые плащи лоснились от влаги, как тюленья кожа, глаза горели от нетерпения. Услышав Оверима, Хом свел брови и, требуя тишины, поднял указательный палец. Фатарландцы смолки, и раздраженно обернулись. Оверим покачнулся, брезгливо повел носом и, неловко переступив, нахмурился, извлекая из пьяной головы нужное слово.
   - Плащ, - попросил он негромко, почти робко, - мне нужен плащ.
   Хозяин "Половины Кита" был шире в плечах и значительно ниже, так что плащ сел на Оверима со сдержанной элегантностью седла, одетого на корову.
   Улица охватила Оверима ободряющей прохладой. Дождь закончился, стряхнув последние капли, как пьяный гуляка, пустивший струю за нужником. Обитатели пристаней и доков шли из темноты на свет и тепло огня. Кутались в полы и воротники, пряча шеи и руки, шутливо толкались и обменивались похабными шуточками. В кругу света от жаровни кто-то поздоровался с Оверимом. Он не узнал, остановился, проводил незнакомца в темноту, покачнулся и зашаркал прочь.
   На пирсе отчаянно колотили в корабельную рынду. Толкая углы и стены, Оверим выбрался на набережную и, спотыкаясь, побрел вдоль замшелых, обитых медью деревянных ограждений. Ночь блестела мокрым антрацитом. Чешуйки сланца, восьмиугольники мостового кварцита, ступенчатые складские фронтоны, печные трубы, цоколь, пирсы, мачты, паруса, причальные тумбы и бухты корабельного каната, казалось, все это было вырезано из посеребрённого луной карбона. Траловые сети паутинами свисали на сушилах между шипцов и карнизов, опускались в лужи, застилали землю, бельевые веревки смело перечеркивали узкие улочки и задворки, словно через окна, крыши и мансарды прополз огромный паук и оставил след. Бездонная полифония ночных улиц давала человеку надежду на сопричастность божьему замыслу. Кузнечный молот пульсировал эхом в отдалении, задавая ритм этой надежды. Под углом ее зрения обрывки незамысловатой музыки, фальшивые голоса пьяных запевал и даже собачий лай звучали храмовыми хоралами и неизбежно одухотворяли.
   Овериму захотелось выблеваться. Он повис на ограждении и зажмурил глаза, обронив слюну с капризной губы на лизавшую камень набережной воду, но в просвете век увидел гнилые рыбьи головы и задумался. Дно канавы блестело рыбьей чешуёй. Немного отдышаться. Оглядеться и понять, что к чему. Через разрывы тумана нагло пялились крапинки опознавательных корабельных огней. Ночь выдыхала в лицо сонный шелест паруса. Солден. Суасир. Джесамина. Нужно выпить, иначе лопнет башка.
   Оверим отпихнул ограждение, мотнулся и побрел вдоль кораблей и леса мачт, про себя твердя, что должен повернуть у молельного дома.
   И тут его вырвало. Вырвало мучительно больно, натужно, так, будто наружу просился целый кирпич. Он не успел подвинуть сапог, и сливовая струя наливки забрызгала металлический мысок.
   - Эй, красавчик, хорош блевать! А ну-ка айда с нами!
   Не успел он утереть с бороды рвоту, как дородная баба, волнуясь спелыми формами, потащила его за руку в проулок.
   "Выпей с нами, Оверим, не будь занудой!".
   "Ну, только если самую каплю!".
   И понеслось!
   Его подхватил пьяный хоровод одержимого вином смеха и безобразия. Какой - то склад у черта на рогах. Мокрое от пота осоловелое лицо напротив, будто полная луна в кратерах оспин. Зрелые формы покорились кому-то другому, и возня двух неловких тел среди тюков с пьяну обольщала его, как подростка. Он не мог сосредоточиться на собеседнике. Что-то втолковывал этому ословелому лицу, но разве можно втолковать что-то солнцу или луне? От безнадеги и зависти ворковавшим в тюках любовникам, Оверим готов был пробить кулаком пару свежих кратеров, но задумался, разглядывая пуговицу и забыл.
   Толкотня, бабий вой и крики.
   Все закрутилось, завертелось водоворотом бессвязных событий.
   Кажется он куда-шел, но позабыл, куда. И зачем?
   Как он оказался на улице? И куда все подевались?
   Хотелось выпить, но выпить нечего. Первое четкое воспоминание этой безумной ночи - раздетый до пояса чахлый парень. Вымученные поносом глаза влажно слезятся. Парень кряхтел и дулся, сверзившись над канавой между складами. Отгонял ивовым прутом шавку, нагло толкавшую его носом в задницу, и ругался матом. Оверим с пьяным хохотом запустил ему в голову камнем и побежал. На ходу оглядывался, и с мальчишеским азартом перепрыгивал лужи, разбивая подошвами брызги на самой кромке. В темноте запнулся на утином гузне, которое крякая, силилось убежать от него, вырвался за угол и воткнулся в кого-то. Кто-то узнал его и хотел завести разговор, но Оверим отпихнул его и рванул прочь, повинуясь гудевшему в ушах ветру.
   Где он и зачем?
   Кажется это Набережная.
   Под лотком подъемника трое ребятишек ковырялись палками в воловьем навозе и с криком гонялись друг за дружкой, размахивая ими, как рапирами.
   И куда только смотрят ваши матери?
   Оверима отвлек тележный поскрип. Скорбная процессия в шесть рыцарей и десяток портовых побирушек выползла из проулка, волоча видавший виды двухколесный рыдван груженый бочками. Грязные белые плащи с изображением красной ложки волочились по лужам, собирая круги расходившейся от сапог зыби. Волочилась по зыби нищенская рванина и перебитая нога одного из побирушек, усердно работавшего костылями. Возвращаются в лепрозорий.
   Оверим пристроился в хвосте процесии, стенавшей от надуманной боли и нелепых причитаний. Прошел следом пару кварталов. Факелы рыцарей сносно освещали загаженную волами дорогу и ближайшие здания. Луч узнавания и разума проскользнул в глазах Оверима. Молебеный дом - серое здание, углы выложены бутовым камнем, стены отделаны буковой шпалерой. Все на деньги прихожан. Через дорогу - дом Джесамины. Перекрытая битым сланцем крыша, мазаные коровяком стены, смоляная полоса завалинки под дырками окошек, под завалинкой облезлая скамейка и охапка хвороста.
   Сколько раз он стоял на этом месте? Сколько раз сквозь дождь и туман вглядывался в окна и, замирая от счастья, дожидался дверного скрипа?
   Что он скажет? Идея навестить жену и дочурку неожиданно показалась ему сомнительной. Возможно, он протрезвел. Он вообразил, как будет искать оправдания и, наступив на горло своему тщеславию и гордости, станет умолять о прощении. Может ли он уберечь любимых от опасности, которую сам же навлек на их головы?
   Он вспомнил про флягу в нагрудном карамане и вытряс ее в глотку до последней капли.
   "Трус обретает покой во сне, а храбрость на дне бутылки", - улыбнулся себе Оверим.
   Развернул кисет и закурил, с наслаждением прикусывая костяной мундштук. Вот она, решительность и насмешливая злоба. Докурив, он выбил пепел ударом трубки в голенище сапога. Рассыпаясь, пыхнули и погасли искры. Короткая сердечная речь была на подходе. Такая, что достанет донышко самой черствой души. Стоило постучать, но Оверим толкнул дверь, подвинул тяжелый парусиновый полог и вошел.
  
   - Ночь близка, но сон далек, - пробовал на память рифмы рвущийся на придыхании детский голосок, -
   Тише, сизый голубок!
   День был светел, свет был ласков,
   Закрывай скорее глазки,
  
   Хибарка была крохотной и темной. Настоящий хлев. Пузатые стены, низкий потолок с ребрами суковатых бревен, утрамбованный земляной пол. Черная от сажи печурка заставлена битыми чугунками, углом выглядывает из закутка, отгороженного полотном грязной холстины. В углу против печного закутка загородка деревянного курятника, покрытая втоптанным в сизый помет пером. Остаток пространства хибары разбито надвое плывущей от сквозняка парусиновой ширмой. В ширме пятно светильника, в полукруге пятна прорезаются тени двух всклокоченных голов.
   Тени отозвались на звук закрытой двери взволнованным движением.
   - Кто там? - потребовал пьяный мужской голос.
   - Это Рикки, старый мудак! Рикки! Рикки, болван, моча Святого Ласло, неси сюда свою жопу! Налей ему, Роб!
   В хибарке было жарко натоплено. У печи зажурчала вода. Сначала туго и громко, с брызгами разбиваясь о дно деревянной бадьи, потом глухо, с дробным, рокочущим звуком. Звук знакомый до боли. Сильвине еще не было годика, когда они вместе с Джесаминой купали ее в этой бадье с душистыми травами.
  
   - Ночь близка, но сон далек, - вспоминала дочь, начиная с начала, -
   Тише, сизый голубок!
   День был светел, свет был ласков,
   Закрывай скорее глазки.
  
   Вода в чугунке закончилась и Джесамина убрала его под печь. Собирая парусину, показалась мокрая рука.
  
   В окнах звезды позолотой,
   Месяц сел на карусель,
   Будут новые заботы,
   Будет день. Ложись в пос...
   Ой!
  
   Обшитый кожаными обрезками шерстяной клубок запрыгал по утоптанному земляному полу, выкатился из-под ширмы и остановился у ног Оверима. Малышка вскрикнула и, топоча кривыми ножками, с писком удивления и радости выпорхнула в прихожую. Холстина взмыла крылом. Размахивая розовыми ручонками, Сильвина устремилась навстречу отцу. Джесамина заботливо охнула и бросилась за дочкой. Оверим сделал торопливый шаг и опустился на колено. Он не подумал о том, что стоит в тени, что пьян и малышка не видела его без малого полгода, и зачерпнул ее, точно Добрый Иоган, голыми руками изловивший в королевском пруду золотую рыбку. Маленький розовый человечек со взъерошенной копной жиденьких темнеющих волос, одетый в похожее на колокольчик ситцевое платьице и пахнущий чем-то неуловимо близким и сладким, кривя мордашку и полные слез голубые глазки, зашелся плачем, когда он поднял его над собой.
   - Доченька! - только и успел сказать он, прежде чем его запястье ухватила Джесамина.
   - Отпусти ее! - потребовала она с властным негодованием, - слышишь, ты, пьянь!
   Он не хотел отпускать. Он ведь часто кружил и подбрасывал ее раньше, когда они жили вместе. Еще до того, как он сбежал в море. И никто не ругал его за это. Даже Старый Роб, отец Джесамины, вечно сонный, злой или пьяный, любил глядеть, как он носится с ней с гиканьем и прибаутками, дудя губами в надутый барабаном животик.
   Он потянулся к ребенку лицом, но крохотная ручка упрямо воткнулась в щеку, угодив большим пальчиком в уголок губ. Слезы, сверкая алмазами, разливались из глаз Сильвины и таяли, скатываясь по щекам. Загремела посуда и подвинутые второпях скамейки, мужики заголосили и переполошились, кто-то запутался в занавеске, с хрястом ободрал угол и вывалился на пол. По отборной матерщине Оверим узнал старого Роба. Джесамина клещом вцепилась в малышку. За спинкой дочери Оверим видел ее разъяренное, в духоте до одурения налитое кровью лицо с выпученными от гнева глазами, перекошенным ртом и нервно отвисшей нижней губой.
   Боги, неужели он запомнит ее именно такой?
   Он согнул локти и потянул ребенка на себя, но Джесамина не хотела уступать и навалилась на девочку едва ли не всем телом, в то время как Оверима стали оттаскивать назад, ухватили за пояс и плащ возле плеча. Он дернул во всю мощь разгоряченного хмелем тела и не рассчитал силы и, хотя малышка вытянулась и потяжелела за эти полгода, она все равно оставалась лёгонькой, как перышко, так что Оверим, оборвав руки Джесамины, потерял равновесие, девочка куколкой встрепенулась в его руках и взлетела под предательски скраденный тенью потолок.
   Он и охнуть не успел.
   Дочка бухнулась в потолочное перекрытие головкой. Сухо ухнуло дерево, полетала штукатурка, пороша крошкой в глаза и оставляя на волосах ребенка ошметки соломы и сухого коровяка. Сильвина зашлась от рыданий, широко раскрыв розовый ротик, и вцепилась ручонками в рукав Оверима. Сердце оборвалось в пустоту. Он хотел сказать что-то, притянуть к себе и утешить дочку, но пульсирующий живой комок застрял в стиснутой ужасом глотке. Он не мог вымолвить и ползвука. Руки забились предательской дрожью.
   Личико Сальвины стало вишнево-красным, под носом посинело и взмокло, щечки напротив побелели, как снег и блестели в ручейках слез. Он смотрел в покрасневшие от плача глазки, распахнутые от удивления и страха, когда она, заходясь в рыдании, всхлипнула и не смогла вздохнуть.
   Голова Оверима задрожала, под веком забилась нервная жилка, и глаз затрепетал, как стрекозиное крыло.
   Дочка задыхалась.
   Он уступил жене. Джесамина остервенело выдрала ребенка и перекинув тельце через предплечье, стала хлопать ладонью по выгнутой спинке.
   Оверима потащили за ремень и поставили ножку. Он запнулся и грохнулся на задницу, увлекая за собой противника. Шляпа слетела с головы.
   Дело пахло жареным. Он понял это, ощутив на щеке разящее гнилыми зубами и тмином горячее дыхание пьянчуги, сунувшего ему локоть за подбородок. Пьянчуга кряхтел угрозами. И душил его. Роб, старый хрен, а значит тень, вставшая над ним в тусклом мерцании масляного огарка, принадлежит хахалю Джесамины. Этот наверняка молод. И резв.
   Подтверждая робкую догадку, слева прилетела обутая в тяжелый кожаный башмак нога. Оверим успел поднять руку и принял пинок на плечо. Девочка всхлипнула, Джесамина обняла ее, прильнув щекой, и закрыла глаза, целуя взъерошенную головку.
   Ботинок прилетел резче и размашистее. На этот раз в кисть. Старый Роб откинулся назад, как заправский борец и сомкнул потные клешни со всей старческой прытью. От напряжения он выдавил из промаринованного брагой и тмином нутра сдавленный усердием мокрый звук, похожий на бульканье свиньи, воткнувшей пятак в помойное корыто. В горле Оверима встал комок размером с кувалду. Он поперхнулся и крякнул, с брызгами выдавив на губу жгутик тягучих соплей. Заложило уши. Он потянулся к старику правой рукой, но не смог достать его, однако в этот момент его больше заботила Джесамина, которая понесла Сальвину за ширму у печки. Оверим проводил ее диким взгдядом лезущих наружу глаз.
   Следующий пинок отсушил руку.
   Еще один.
   Голенищем через переносицу и глаз. Пыхнули искры, будто в кромешной тьме кто-то сунул ему в морду горящей головешкой.
   Еще.
   Хлопнуло, отдавая в голову пробитое ухо.
   И еще.
   Клацнула челюсть и комната пошатнулась, заваливаясь на бок. Оверим удержал ее от падения, чувствуя, как соль и железо сочатся в рот из разорванной щеки. Он задрал просушенную пинком руку.
   Лучше б не задирал.
   Пинок.
   Хрустнули пальцы. Большой и безымянный.
   Оверим едва дышал. Закинул руки за спину, получил пинок в лоб и, обхватив скользкую от пота голову Роба скрюченными в бешенстве пальцами, два из которых пульсировали в суставах жуткой болью, от которой резало в машонке, наугад сунул большие в буркала старика и воткнул одним из них во что-то мягкое.
   Старый вскрикнул и ослабил хватку.
   Оверим ухмыльнулся разбитым ртом, воткнул мякотью ладоней в покатый лоб старика, отвел его голову назад, качнул телом и, толкнувшись пятками от пола, резко откинулся и вложился в удар всем телом.
   Шмякнуло будь здоров.
   Хахаль смазал очередным пинком, хлопнув башмаком в подмышку. Левая рука окончательно повисла.
   Хрен с ней.
   Старый повалился на землю, клокоча кровью. Оверим под пинками вырвался из его рук, во всю прыть рванул в угол и с обиженным скрипом выдрал из клети покрытый куриным пометом и присохшим пером дрын, с парой ржавых гвоздей.
   Сонные куры всполошились, как бабы и раскудахтались на все голоса.
   Хахаль, чернявый, стриженый ежиком крепкий тип, потянул взмокший полумесяцем ворот камизы, жарко выдохнул, точно собирался махнуть на посошок и, шаркая по земле тяжелыми башмаками, по-бычьи опустил голову и с криком разогнался на коротких мясистых ногах в последнем скоротечном штурме.
   Оверим встретил его дрыном.
   Зарядил в голову так, что хрустнуло дерево и загудело в руке. Присохшее к дрыну куриное дерьмо дробью разлетелось по всей комнате. Голова хахаля откинулась на плечо, ноги зачерпнули в бок, увлекая за собой обмякшее тело. Он вырубился на ходу и, оседая, как перегруженная кизяком тонущая барка, бухнулся под стену рожей вниз. Даже не успел выставить рук.
   Оверим отдышался.
   Прислушался к плачу дочери и Джесамины. Малышка была в порядке.
   Поглядел, как в свете огарка оседают разворошенные куриные перья и пришел к расчетливой мысли. Хахаль задолжал ему еще кой - чего. Самую малость. Оверим переступил его вытянутые ноги, примерился, пнул повисшую плеткой руку так, чтобы она ровно легла на пол и парой хлестких ударов раздолбал пальцы.
   Бил бы еще, но дрын развалился надвое, да и сил у него, говоря по чести, уже не осталось.
   Оверим отделался малой кровью. Ухо распухло, пульсировало и начисто оглохло, в пробку толчками колотил пульс, от уха простреливал и дергался битый глаз. Свет в нем пульсировал в такт биению сердца, искрился сквозь слезную пелену лучистыми иглами, и расходился красивыми кругами.
   - Убирайся! - крикнула ему Джесамина сквозь штору, - убирайтесь все!
   Оверим не уходил. И не отвечал ей. Высморкался, избавляясь от повисшей на губе сопли и утерся, скорчив гримасу при виде склизкого следа между костяшек пальцев. Пылкая речь, выдуманная им по дороге сюда, осталась при нем. Застряла в глотке надоедливой рыбьей костью, выхаркнув которую, непременно будешь поражен, что мог так долго и мучительно страдать от этой крохотной безделицы.
   Чем ему удивить ее? Мольбами? Обещаниями? Или надеждой? Старые слова, расставленные в новом порядке, останутся старыми словами. Очередной пересказ подчеркнет их убогость и нелепую суть. Особенно после того, что он натворил.
   Трусы находят покой во сне, а храбрость на дне бутылки.
   Он потрогал ногой свернутого в калачик Старого. Тот загодя прикрыл голову руками - стоило только скрипнуть коже сапог над темечком. Оверим склонился, рассматривая в темноте его голову и соображая, чего бы с ней вычудить. Старый сжался, почуяв изучающий взгляд. Крепко струхнул. Колени притянул так, что ляжки прижались к груди, а суставы воткнулись в переносицу. В материнской утробе и то должно быть просторнее. Там, где мгновение назад лежала его ступня, Оверим увидел проблеснувший металлом кухонный нож.
   "В спину хотел воткнуть, старый медвежий хер? Так что ли?" Он поднял нож за лезвие, подбросил и перехватил за рукоять. Присвистнул, но из-за того, что щека была разорвана, а во рту еще стояла кровь, свист этот был больше похож на кровавый пердеж.
   - Надо же! - усмехнулся он вслух и сплюнул на пол.
   Старый свернулся, как еж, спрятавший живот от борзой, но вот спину выгнул дугой. Оверим размахнулся, что было мочи, и с наслаждением зарядил ему ногой в бочину.
   Тренькнули пряжки сапог.
   Роб охнул, выгнулся в обратную сторону и, задыхаясь, прохныкал по-бабьи жалостливо и негромко. Зря он открыл живот.
   Тренькнули пряжки.
   Пузо Старого грустно плюхнуло. Довольный ударом, Оверим переступил свекра, желая разглядеть, каков он будет на свет. Старый свернулся, подобрал ноги, вывалил язык и надсадно хрипя, хватал воздух, будто не мог им наесться досыта. Впился скрюченными пальцами в утоптанную землю. Дышал он как чахоточный. А выглядел и того хуже. Ударом головы Оверим превратил его переносицу в лепешку. Под прорезями глаз набрякли сливовые с красным кровяные мешки, да и большой палец, сунутый Оверимом наугад, попал куда надо - глаз Роба под нажимом чуть не лопнул и закатился.
   - Нам нужно поговорить, старина, - сказал Оверим и убрал нож за пояс.
   Он ухватил Роба за рубаху, дернул и поднял на задницу, как кутенка, выпавшего из корзины на пол. От свекра жутко разило перегаром, чесноком и этим треклятым тмином. Седеющие волосы слиплись от пота колтунами и собрались на лысоватом темени этакой ермолкой. Оверим задержал дыхание, склонился над его ухом, сунул руки ему подмышки и потащил. Руки роба вытянулись вверх, легли накрест, вздрагивая надломленными кистями.
   Ну чем не подстреленный лебедь, мать его? Он и вправду напоминал кривлянием рук движения пасфорийской танцовщицы, изображавшей предсмертные страдания раненой птицы. Овериму доводилось видеть пасфорийских танцовщиц. И не только видеть. Одну он даже как-то ранил. Пониже пояса. И, как у него заведено, убежал в море. Но это уже другая история.
   По дороге пнул оборванную занавеску, притащил Роба к столу и взвалил на скамейку. Роб стал кренится на бок, когда он его отпустил. Страдальчески закашлял, покряхтывая. Оверим поймал его и усадил прямо. Пока крутился вокруг, ногой задел стол.
   Грохнулся бутыль и его содержимое стало толчками выплескиваться на стол и стекать на пол. Если в сказках придурковатый принц силой любви обращал поцелуем лягушку в прекрасную царевну, то силой Оверимовых рук, старый медвежий хер обернулся лебедем, а лебедь неприглядным мокрым мешком. Мешок этот клонило на бок, он вздыхал, причитал, охал и хватался за ребра.
   Ничего, пописает кровью и пройдет. Это будет ему уроком.
   Оверим подвинул скамью напротив и сел. Вынул потерянный Робом нож и воткнул в стол. Впившись в дерево кончиком лезвия, сталь приятно отозвалась в локте упругим толчком и загудела.
   - Знакомая штучка? - кивнул Оверим на нож, - мне показалось, ты обронил ее.
   Роб опустил голову, вздохнул с театральной безысходностью и вздрогнул от икоты. Мясистая губа свекра повисла, как у бойцовой собаки, пузо лежало промеж раздвинутых ног.
   "Боги, одно лицо с Джесаминой! - вздрогнул от внезапного открытия Оверим, - и как только меня угораздило?"
   Оверим поднял бутыль, понюхал горлышко и оценил содержимое на свет. В бутыли оставалась осьмушка, не больше - мутный, забористо благоухающий сауспортский первач. Кажется, грушовица. Не дурно для престарелого канатчика. Такую по тихой гнали цеховики на соседней улице. Гнали и не платили налогов.
   - Я не хотел, - старик блеснул битым глазом, - это Эсберн, засранец, чуть не воткнул его тебе в спину.
   - Не наговаривай, сука!
   - Говорю, как есть! - Роб подался вперед, заскрипев скамьей, - это он хотел ударить тебя. Он! Я не дал! Я! Забрал у него гребаную железяку и выбросил к чертям!
   Губы Оверима тронула проницательная улыбка. Хоть бы не рвал на себе рубаху. Такое с ним уже случалось, когда не хватало слов. Скучно слушать бред старого пердуна. Да и рубаху жалко. Рубаха тут не при чем.
   - Порезать его? - кивнул Оверим в дальний угол, где с разбитой головой полеживал недавний собутыльник Роба.
   - Зачем? - фыркнул Роб, - какой тебе в этом прок? Джесамина все равно не вернется к тебе
   - С чего ты взял?
   - Так значит, ты за этим сюда пришел? Снова будешь вытирать пол коленками?
   - Закрой рот, - оборвал его Оверим, - не провоцируй меня.
   Роб хохотнул, охнул от боли под ребрами и закашлялся, становясь красным, а из красного бордовым и покрылся испариной, корча рожу так, будто выхаркнет на землю телячью печень или солдатский сапог. Оверим смахнул на пол тмин и хлебные крошки, убрал на чистое место вымокшую в перваче краюху ржаного хлеба, ущипнул сухую корку и, пережевывая хлеб, подвинул кружки, которые были наполнены на две трети и нетронуты. Поровну разлил в них остаток первача. Почти до краев.
   - Значит, говоришь спас меня? - теперь его улыбка в тон отвердевшему голосу холодно отдавала ржавой сталью.
   - А то.
   - Тогда пей, - Оверим подвинул кружку, - за мое здоровье.
   Роб покосил целым глазом на торчавший в столе нож. Ухватил кружку - растопырил толстые пальцы, как ухват для горшка и зашипел, собрав в складки вспотевшую картофелину носа так, будто кружка и вправду была горячим горшком с топленым маслом. Просторный рукав рубахи сполз до локтя и обвис. Он потянулся через стол и намочил ткань рубахи на животе в разлитом перваче.
   - Грушовица! - Роб растянул облупленные губы в подобострастной улыбке. Так ребенок, играя в саду после дождя, вытягивает за кончик из чернозема дождевого червя. Опускаясь на место, неловко подмел рукавом хлебные крошки, которые осыпались на пол с вкрадчивым шуршанием.
   - Долгих лет, Оверим! - переигрывая, отсалютовал он первачом, приложился, засопел и заперхал в кружку. Проглатывая остаток, широко открыл рот, клацнул зубами по ободку и булькнул.
   Страх божий!
   Роб грохнул кружку об стол, прикрыл рот ладонью и засопел влажным носом между указательным и большим пальцем. Как бы не вывернуло.
   Оверим не спешил пить. Гладил кружку и следил за Робом насмешливым взглядом. После такого зрелища выпивка точно не полезет в глотку. По крайней мере - не сразу.
   - Кто такой, этот дуралей? - спросил Оверим, когда Роб наконец пришел в себя.
   - Какой такой дуралей? - вязкая капелька слюны с грушовицей ниточкой потянулась с повисшей нижней губы Роба и упала на раздавленное тяжестью пузо.
   - Ты издеваешься? - возмутился Оверим, - твой новый друг, лежит в углу с пробитой башкой.
   - Эсберн, что ли?
   - Нет, мать твою, Ересиарх Альювильский. Я что, непонятно выражаюсь? Конечно Эсберн!
   - Ну, он... - промычал Роб, икнул и пожал плечами, - он хахаль Джесамины. Получается так. Теперь он вместо тебя.
   - Все-таки вмажу!
   Оверим рванул со скамьи в решительном намерением припечатать старому в морду. Роб отшатнулся и выпучил глаз.
   - А что я должен сказать? Что ты хочешь знать? Спрашивай, я не гадалка.
   Оверим хватил кружку и маханул первач в три глотка. Утерся, присмотрелся и залепил старому в ухо. Кружкой. Самым донышком. Роб взвизгнул, как дворняга, откинул голову на бок и захныкал. Мочка уха лопнула, кровь потекла на шею.
   - Вот теперь можно поговорить, - удовлетворенно произнес Оверим, оценивая нанесенный ущерб и сел, - говори. Я слушаю.
   - Эсберн... он... он корабел, - рожа Роба обрюзгла и повисла от обиды, как колени на старых портах, - помощник Барни Бэйба. Мастера цеха.
   - Помощник Барни?
   - Да, помощник!
   - Сколько помню себя, помощником Барни был Карбрей. Поросенок.
   - Поросенок? Забудь о нем. Пошел на вертел твой поросенок. Водил дружбу с каперами. Подделывал векселя.
   - Векселя?
   - Векселя. И не только. Он занимался контрабандой.
   - Контрабандой? - обрадовался Оверим, - дай угадаю - он начал с доброй самогонки, которую варят цеховики, - он обмакнул указательный палец в разлитую грушовицу, - и закончил дорогущими специями, - мокрый палец уткнулся в хлебные крошки и тмин, - и, судя по твоему столу - Эсберн пошел по стопам почившего конкурента. Вертел еще на углях?
   - Ничего об этом не знаю. Я - честный человек и не потерплю обвинений.
   Надо же так. Аж щеки затряслись. Скоро порвет рубаху.
   Оверим вытер палец о бриджи.
   - Значит вы заодно, - он задумчиво кивнул своей мысли и посмотрел на палец, - послушай сюда, честный человек. Мне плевать, что за говеные делишки вы тут проворачиваете в своем болоте. Но запомни, выучи, как имя своей матери, как утреннюю молитву заучи эту простую вещь - если случится что-то нехорошее с моей женой или дочерью, я вытащу тебя из самой глубокой и вонючей крысиной норы и тогда раскаленный вертел в заднице покажется тебе любовной прелюдией. Ты понял меня?
   Роб замялся с ответом. Громко сглотнул.
   - Не слышу! - потребовал Оверим.
   - А чего тут не понять? Понял.
   - Хорошо.
   - Здесь кое-что для дочки, - Оверим ободрал с пояса кошель и грохнул на стол, - пропьешь - я тебе глотку вырву через жопу. Будь здоров.
  
   Нож со звоном полетел в дальний угол. Уже за дверью он вспомнил про шляпу, но не стал возвращаться.
  
  
  
  
  Две жизни. Одна смерть
  
   Они сбросили паланкин в разлом и возвращались обратно. Пауль почесал подбородок и щеку, так плотно изуродованную шрамами от оспы, что щетина на ней росла редко и неравномерно.
  
   - Какого хера ты устроил этот цирк со своей шлюхой? - спросил он Дитмара.
   - Она так смотрела на меня. Как - будто искала защиты.
   - Ага, хотела, чтобы ты отодрал ее, - Пауль высморкался и растер прилипшие к перчатке сопли об кожаный нагрудник, - с таким-то пузом, сука!
   - Сколько он заплатил тебе?
   - Ты и за год не заработаешь столько.
   - И все же?
   - Сначала прикончим старика и педрилу. Потом будем делить деньги.
   Дверь кареты открыта. Старый возница задремал на козлах. Пауль указал Дитмару на торчавшие в карете туфли Агияра. Сам без лишних разговоров полез на козлы.
   Дитмар вынул меч и, пряча его позади себя, позвал Агияра. Подтягиваясь к скамье, подошвы вычурных туфель зашуршали по грязному полу, в теплой и сумрачной глубине кареты послышался раздраженный вздох. Агияр нехотя встал и, высунув в проем белую руку с кубком вина, щурясь на свет, показал голову. Дитмар рубанул с широкого замаха от земли в челюсть, снизу вверх и рассек подбородок надвое, так что клинок вошел до переносицы. Выхаркнув кровь с осколками зубов, Агияр захрипел в раскрытую, будто жвалы челюсть, стал заваливаться вперед и выронил кубок. Разрубленный язык ворочался гусеницей.
   Дитмар отступил.
   Агияр грохнулось в жижу, застряв ногой между ступенек, и ударился головой в обломок доски, который, взбрыкнул противоположным концом, разбрызгивая грязь. Кровь смешалась с грязью и вином. Загребая руками и ногами, Агияр извивался в жиже в отчаянной попытке уползти и выиграть еще мгновение. Но Дитмар лишил его этой возможности. Наступил на загривок. Примерился. И ударил в основание черепа.
  
  
  
  
  Две жизни и одна смерть.
  
   Руины таращили пустоту окон на заваленный мусором внутренний дворик, оборванные занавески трепетали по ветру, как забытые знамена в пух и прах разбитого войска. Амелия боялась, что шорох ее платья или неосторожный шаг привлекут излишнее внимание, только пока не понимала чье именно и почему ей стоит этого бояться. Она чувствовала зло этого места. Истое, беспощадное и густое, как жгучая смола, ползущая пламенным щупальцем в охрипшую от крика глотку. Амелия поежилась, припоминая, хотелось ли ей когда-нибудь оказаться в одном из тех редких мест, куда закрыта дорога простому обывателю?
   Флюгер откликнулся жалобным стоном на сомнение. Как легко затеряться здесь, кануть, будто галька в морские воды, не оставив на поверхности и малейшего следа. Робкая догадка камнем полетела в бездну. Отзвука не было. У бездны нет дна. Она все же не пуп земли. И Рейтхов не провалится в преисподнюю, если Амелия Ди-Асард пропадет среди руин.
   Человек в маске нетерпеливо потянул ее за рукав. Его господин ждет.
   Кордегардия притаилась позади руин особняка. Угрюмое здание тюремного типа с наглухо заколоченными оконцами, сложенное в далекий от идеальных пропорций квадрат из грубо тесаного плитняка и крытое в один скат камышом и дерном. Толстая сосновая дверь рассохлась и висела на петле, как расшатанный молочный зуб, так что человеку в маске пришлось поднатужиться. Он приподнял ее, волоком перетащил под стену вокруг петель и жестом пригласил Амалию войти. Его немногословность пугала ее не меньше, чем это жуткое место. Незнакомец молчал. Только угольно черные глаза лукаво улыбались в паутинке морщин над отвердевшей от пыли и испарений дыхания маской. Амелия замялась. День был пасмурный, но даже тучи застившие день казались ей дружелюбнее, чем каменное нутро этого строения.
   Серое пятно прошмыгнуло среди развалин. Дворняга опередила ее. Проскользнула под ногой, обведя тощим телом лодыжку, тявкнула и пропала внутри. Амелии стоило последовать за ней. Или броситься наутек. Но девушка продолжала стоять, недвижимая и скованная отупением.
   - Хозяин ждет, - подбодрил незнакомец
   Амелия пригнулась, чтобы не задеть головой притолоку, в овечьей покорности бросила на тень провожатого недоверчивый взгляд и вошла.
   Черным росчерком промелькнула ласточка. Метнулась наружу под притолокой, шурша острыми крылями и задела висок Амелии маховым пером. Амелия шарахнулась от нее, как от пламени, отмахнулась и случайно ударила костяшки пальцев об угол дверного проема, вскрикнула от резкой боли, села, сомкнув обтянутые подолом платья колени и захныкала, няньчая пришибленные пальцы. Живот придавил грудь до тошноты. Треклятый мелкий мерзавец ворочался, толкался и копошился в уютном тепле ее утробы.
   Что может связать прочнее пуповины?
   Возможно убийство?
   Амелия насилу перевела дух и сглотнула обильную слюну. Прорехи крыши обрамляла бахрома камыша и дерна, полосы пыльного света разрывали мрак неоднозначными силуэтами и светотенью.
   Ласточка свила гнездо где-то под стропилами. Протяни руку и найдешь в укрытом пухом гнезде из соломы и глины крохотных желторотых существ. Просто сожми кулак. Амелия ухмыльнулась сама себе. Что это, как ни проявление ее мстительной натуры?
   Под потолком раскачивались цепи, с одетого на стропила седла повисла конская сбруя. Объемные при свете дня предметы во мраке уплощались. Обретали новое, очевидно простое, но в тот же момент истинное измерение. Дырявые полотнища забытых знамен плыли от сквозняка, как неприкаянные души скитальцев. Паутиной колыхались рыболовные сети. Стойка для доспехов, как забавный в неприкрытой наготе купальщик, красовалась погнутым горжетом.
   В стене напротив высветило альков. Ряды глиняных мисок, плошечек и оловянных кружек со свечными огарками наливались уютным розовым свечением, фитили заперхали огнем, и пламя прожевало нагар. Свечи разгорались с осмысленной последовательностью, кривые от жара и покрытые капельками слезившегося воска, пламя плясало под сквозняком, щелкало и пускало нити черного дыма, свет скалился и облизывал оранжевым языком плитняк, пробовал смоляную густоту кордегардии на вкус.
   Равномерное движение маятника. Что-то чернее черноты притаилось в углу, холодное и непроницаемое для понимания. Амалию пробрала оторопь. Тихий, внемлющий сердцу робкий голос успокоил ее без слов, как тепло материнской ладони.
   Прямоугольное пятно дневного света захлопнулось под ногами вместе с дверью. Амелия вскрикнула и захлебнулась ужасом. В приступе оцепенения она зажала рот сложенной лодочкой ладонью, присела и зажмурилась.
   - Тепла и света вам в дом. Полно, моя дорогая, здесь вам нечего бояться, - голос обрел плоть, и тьма ожила.
   Амелия застыла, чуть дыша, теплые бусинки блестящих слез брызнули на щеки, скатываясь на подбородок и губы. Истончаясь, они оставляли на коже холодок испарения.
   Тьма подалась вперед. Амелия непроизвольно улыбнулась сквозь слезы. Дико и неуместно. Так улыбается человек, чье горло вскрыто от уха до уха. Голос звучал под коркой черепа гораздо ближе и намного чувственнее, чем подобает звучать человеческой речи. Долгая сосущая эхом боль в лобных и височных костях. Кожа просыхала и зудела от соли.
   Жирный оливковый блик прокатился поперек вялого пламени и утонул в темноте. Вынырнул ровно в том месте, где исчез и повторил незамысловатое движение в обратном направлении. Волна языческого воодушевления с шипением откатилась и оставила в голове тугую, как чугунный звон похмельную боль. Вернулось прежнее самообладание, а вместе с ним раздражение и злоба.
   - Тепло и свет? - в горле Амалии пересохло до хрипоты, сердце трепыхалось, как птица в тряпичном мешке, - вы издеваетесь?
  - Вас что-то смущает?
  - Так говорят в Конкордате. Но вы родом из другого места.
  - Хотите сказать, я фальшивлю?
  - Точно.
  - Простите меня за этот откровенный прокол. Я хотел вызвать у вас приятную ассоциацию с домом. Заручиться доверием. А получилось в точности до наоборот. Для начала мне стоило представиться. Граф Коннел Вэйфарер из Вутона. К вашим услугам. А вы, сударыня, если мне не изменяет память, княгиня конкордатская, Амелия Ди-Асард. Мне очень, очень приятно познакомиться с вами, душа моя и надеюсь, вы совершили это тягостное путешествие не зря. Давайте забудем об этом глупом недоразумении и начнем все с чистого листа. Как насчет того, чтобы поговорить по душам? У меня есть несколько животрепещущих вопросов к вам.
   - Вы назначили встречу на помойке, чтобы вести задушевные беседы?
   - Мне кажется или вы боитесь?
   - Здесь темно. Мы где-то на отшибе города. Я отпустила охрану и не вижу вашего лица. Думаю, у меня есть все причины испугаться.
   - Да, куда удобнее устроиться в мягком кресле перед камином или на террасе с видом на море, но это обветшалое здание все, чем я в данный момент располагаю. Не корите меня. Уверяю вас, душа моя, я не причиню вам вреда. Но немного дискомфорта пойдет на пользу вашей откровености. Дознавателями Конклава давно доказано, что честность собеседника прямо пропорциональна опасности, которая исходит от человека с щипцами.
   - У вас есть шипцы?
   - Нет.
   - И все же вы опасны?
   - Не для вас. Вы назначили мне встречу. Я согласился. Вы заинтересованы в этой встрече, поэтому вы, а не я, тащились через весь город, таращились на руины и пришли сюда. Согласен, эти руины не самое милое место. Я и сам с трудом терплю все эти неудобства, но, вынужден заметить, что вы поздно задумались об опасности. Вам нужна помощь. Я могу оказать ее. Но только в том случае, если посчитаю вас достойной ее. Заинтересуйте меня, Амелия.
   Что это, ржавый привкус во рту и соль на губах?
   Она покачала головой:
   - Я не знаю как. Что именно вас интересует?
   Пыльный сапог болтался над дырой. На нем огарок свечи, будто шахматная ладья. Под шелест цепочки оливкой в пламени отливал неразличимый предмет. Что это, кулон? Похоже на гипноз. Запах дыма дразнил ноздри удушливой густотой. Вдоль лодыжек змеился сквозняк. Она стояла на краю дыры под альковом. Дыру прихватывало розовым отсветом из его глубины. Фигура одной ногой упиралась в стеллаж, вторая нога покачивалась, раздувая пламя свечи на мыске сапога, который задевал каблуком перекладину опущенной в дыру лестницы, время от времени издавая сухой стук.
  - Меня, Амелия, интересует совсем не то, о чем вы могли подумать. Давайте начнем с того, что продолжим наше знакомство. Думаю, ваш пронырливый приятель рассказал обо мне все и даже немного больше. Поэтому, оставим меня. Хотя бы на время. И поговорим о вас. Давно ли вы в Рейтхове, душа моя?
  - Два месяца.
  - Скучаете по дому?
  Амелия задумалась.
  - Да. Очень.
  - Тогда зачем оставили родину?
  - В Конкордате опасно.
   - Разве ваша семья не в состоянии обеспечить свою безопасность?
   - Моя семья живое олицетворение Конкордата. А власть в Конкордате узурпирована Никенейским триархом. Вы никогда не слышали о позоре Конкордата?
   - Нет. Не довелось.
   - Думаю, довольно будет сказать о том, что я бежала в Фатарланд из его постели.
   - Как вас угораздило в ней оказаться?
   - Это долг принцессы Конкордата.
   - И кто обязал вас этим долгом?
   - Триарх.
   Вэйфарер молчал. Молчала Амелия, но граф понимал - у этой истории есть продолжение.
   - Поделитесь со мной своей болью, Амелия. Я врач и кому, как не мне разделить эту боль.
   - Это длинная история.
   - Думаю, вы уже заметили, что я никуда не спешу.
   Амелия вдохнула и закрыла глаза, как перед погружением в ледяную воду:
   - Девушки Конкордата славились красотой далеко за пределами родины. И по сей день не вы не найдете жены и любовницы лучше, чем уроженка Криона, Паяра или Туатре. Главным козырем нашей аристократии во все века считались династические браки. Красота это оружие, тем более в умелых руках. Заключи Конкордат брак с престолонаследником Никенеи - никто и пальцем не посмел бы указать в сторону солнечного края, но плетя паутину интриг, мы возгордились, позабыв, что кудели никогда не совладать с мечом. Наши мужчины самонадеянно верили в красоту своих женщин. Они наивно полагали, что обольстят триарха, как обольщали всех остальных. Триарх с почестями встретил послов. Он был добр и околдовал посланников Конкордата искренним расположением. Они предложили ему Аглаю, среднюю дочь князя Гаяра, но, каково было их изумление и гнев, когда триарх сказал, что не хочет ограничиваться одной предложенной дочерью. Он потребовал всех. Оскорбленные послы в спешке покинули Никенею. А через неделю началась война. Никенейский десант шесть дней потратил на высадку вдоль западного берега. И через четыре дня был в столице. Мужчины развязывают войны ради земель, золота и славы, но заканчивают их в постелях жен своих врагов. Что может быть слаще унижения супруги или дочери беспомощного врага у него на глазах? Победитель вершит историю. И решает участь побежденного. Конкордат стал добычей триарха. Он мог вырезать наших мужчин под корень. Засыпать поля солью и пеплом так, что и через тысячу лет над ними не поднялся бы и единый колосок. Он мог увести женщин в рабство и бросить детей на скалы, сжечь дома и сравнять с землей замки, но предпочел куда более жуткий исход. Мы крепко насолили ему. И он наказал нас. Когда берут непокорный город, погром длится дни. Возможно недели. Победитель берет, что захочет. Делает что захочет. Но в нашем случае этот погром затянулся на долгие годы. Женщины привыкли к насилию. Мужчины привыкли смотреть, как насилуют. Многие столетия девушек рода Ди-Асард забирают никенейские юстициары. Предки нарекли это священным долгом. Нашу страну обозвали, как распутную девку, и это ругательство стало нашим новым именем. Конкордат. Страна - шлюха, с одетым на голову подолом платья и голой задницей. Нашу красоту пересчитали в никенейских торшах. Мы даже не рабы. Просто подстилка. Смердящий нужник для узурпаторского семени.
   Мысли складывались в предложения со сверхъестественной четкостью. Она говорила, задыхаясь от биений сердца, выжатого до сухой корки, и погружалась в долгие ночи на покрытом бархатным балдахином ложе, в невыносимом плену душных и липких от пота объятий. Она заново переживала отвращение каждой новой их встречи и тягучие, застывшие янтарем минуты ожидания, когда ненавистный ей мужчина покинет прогретую их совокуплением постель, пропитанную его тошнотворным запахом и влажным теплом. Когда он оставлял ее, Амелия рыдала навзрыд и зарывалась опухшим от плача лицом в нежный шелк перин и подушек...
   Не веря мыслям, обретающим плоть в слове, Амелия в растерянности коснулась кончиком пальца пылающих губ и поразилась обману. Вэйфарер занял ее череп, как мелкий мерзавец занимал живот.
   - Ваш дом разорен, а вы унижены, но, тем не менее, вы скучаете? - она не видела его лица, но знала - Вэйфарер улыбается.
   - Скучаю.
  - Вы скучаете по родне. Или по утраченному комфорту?
  - Не понимаю вас.
  - Разве я сказал что-то невнятное? Чего вы хотите больше, вновь ощутить себя в безопасности. Просыпаться на пуховой перине, с прогретым на огне камина камнем в ногах. Пить сладкое вино, сидя в резной беседке посреди раскидистого сада. Наслаждаться прохладой фонтана и воркованием птиц. Есть фрукты и мраморную телятину. Надевать газовые платья в оборках и рюшечках и часами сплетничать с подругами. Говорить глупости. Делать глупости. Жить сытно, вкусно, весело и беззаботно. Или вы хотите увидеть мать?
   Вот что называется поставить вопрос ребром. Ее ответом была кислая ухмылка. Шлюхой Амалию уже называли. Но впервые с такой изобретательностью. У нее не возникло желания сцепиться с Вэйфарером клубком и ободрать ему ноготками лицо до мяса. Напротив, в какой-то мере она ощутила симпатию к нему. Об этом и говорил Агияр. Вэйфарер испытывает ее. Иной по натуре и содержанию человек смутился бы, почувствовал себя неловко и уклонился от ответа, но беда была в том, что при рождении Амелия разминулась со своей совестью. Они говорили на одном языке. Хочет ли она повидать княгиню Ди-Асард? Эту старую квохтливую курицу, которая с зеленых соплей до рвоты пичкала ее лживыми россказнями о долге и семье? Обряжала, как пугало, в расшитые жемчугами хлопковые платья с кружевами, окружила притворной заботой, а когда предательские капельки месячной крови просочились из детского тельца Амалии на пуховую перину, запихнула несмышленого ребенка в постель никенейскому чудовищу.
   Ответ был очевиден.
   - Нет. По матери я не скучаю.
   - Значит, ваш выбор в пользу вина, жратвы и совокупление?
   Молчит.
   - Почему вы не любите мать?
   Неразличимый предмет раскачивался в темноте. Притягивал внимание. Кристаллизовал мысли.
   Амелия заговорила, вдумчиво выделяя из мыслей нужные слова:
   - Вы замечали, что мы в мельчайших подробностях запоминаем то, чего не хотим запоминать, и наоборот, не можем вспомнить что-нибудь особенно важное. Моя бабушка по линии отца была удивительной женщиной. Столько доброты. Столько сочувствия и тепла. Без тени лицемерия. Я не могу вспомнить ее лица, походку или голос. В Конкордате у меня еще получалось. Помогало окружение. Семейные портреты. А вот мать я помню в мельчайших подробностях. Голубые глаза, родинки на руках, морщинки. Люби я ее, разве запомнила бы?
   - Вы сомневаетесь? Может быть, все же любите? Что для вас любовь, Амелия?
   У Амелии разболелась голова, но разговаривая с графом, она чувствовала себя обязанной. Она должна отвечать, чтобы получить заветную возможность избавления, как ребенок, читающий со стула тупой стишок, который в конце всех этих мучений заберет подарок.
   - Любовь это страсть, - сказала она, хмуря лоб - а страсть это
   крайнее проявление самолюбия. Зависть и ревность. Одержимость.
   Она как еще одно свойство нашего тела. Вроде естественных отправлений.
  - Вроде естественных отправлений? - Вэйфарер захохотал в голос, - Вы не перестаете удивлять меня. И все же, это только частность. Сейчас вы говорите о мужчине и женщине. Но я затронул другое ее проявление. Что вы скажете о материнской любви? О любви дочерней? Неужели и это всего лишь низменное самолюбие?
  - А что же еще? Женщина входит в этот мир с навязчивой мыслью о материнстве. Она обязана выйти замуж, родить ребенка и занять свое место в обществе. Иначе она всего лишь пустышка. Когда ребенок появляется на свет, женщина делает подарок сама себе. Она воплощает в ребенке все свои чаянья и страхи.
  - Но так должно быть. Не бывает иначе.
   - Зачем? Кто-то решил все за нас?
  - Бог. Вы смеетесь?
  - Я разочаровалась в подобном ходе мысли, когда хоронили мою бабку по материнской линии.
  - Расскажите.
  - Это просто бред.
  - Расскажите.
  - Хорошо.
   Амелия взяла паузу. Вспоминала, без всякого отчета поправляя платье.
   - Двумя месяцами ранее,- сказала она, - у тетки родился первенец. Горластый розовый карапуз. А за год до этого мы похоронили бабку по отцовской линии. Я смотрела, как омывают сухое, будто ветка тело. И думала о том, как закапывали бабку годом ранее. И вот теперь, мы зароем следующую. А потом я зарою мать. Меня зароют мои дети. И так до бесконечности. Племяннику было два месяца от роду. Я держала его на руках и видела в его глазах смерть. В них не было места богу.
  - Его не зря нарекли Молчаливым. Бог не открывает свои тайны нетерпеливому взгляду.
  - Меня постоянно мучает один и тот же вопрос. Почему мир, созданный идеальным существом, неидеален и всю его низменную грязь и жестокость пытаются оправдать существованием бога? Жизнь это череда случайностей и ошибок. Кто-то говорит о свободе. Идеалах. Но я вижу клетку. В несовершенстве этого мира не стоит даже заикаться об идеалах. Они не достижимы. Я ненавижу свою мать, но не могу сказать, что она не любила меня. Напротив. Но обстоятельства свели все усилия на нет. Не знаю почему, но все устроено так, что только тот, кто по-настоящему любит тебя, наносит самые глубокие раны.
   Вэйфарер издал мокрый утробный смешок и хлопнул в ладоши:
   - Что есть любовь? - воскликнул он, - как не корыстное вложение в будущее? Девушка мнит жениха богатым красавцем. Парень рисует в своем воображении прекраснейшую из принцесс. Родители видят в ребенке искупление. Возможность сделать чужими руками то, чего не удалось совершить своими. Бывает так, что мечты воплощаются в жизнь и самолюбие начинает подпитывать взращенное в груди зерно гордыни. Человек, чьи желания сбываются, берет на душу тяжкий грех. Ужасную ношу гордыни. Но чаще происходит иначе. Из страха остаться в одиночестве, два никчемных мирка по воле душевного притяжения устремляются на встречу друг другу, в непристойной спешке слипаясь как пара безродных дворовых собак, не сумевших стерпеть жжения под облезлыми хвостами. Такие союзы возводят в Абсолют ненависть. Множат зависть. И вырывают из мрака очередную судьбу. Любя другого человека, мы словно глядим в зеркало и в первую очередь любим самих себя. Ребенок любит мать за то, что она сует ему под морду титьку, когда он раскрывает рот и гладит его, если у него режутся зубки или болит животик. Мужчина любит женщину грешной страстью и хочет всецело обладать ею, как вещью. Любовь это всегда расчет. Мы не умеем любить иначе. И полюбив другого, умножаем свою любовь к самому себе. Вы боитесь смерти, Амелия?
   - Нет.
   - Почему?
   - Она кажется мне избавлением.
   - И что же вы видите там. По другую сторону? На изнанке бытия?
   - Пустоту.
   Долгое молчание. Собака зашуршала пылью и улеглась.
   - Скажите, граф, - спросила Амелия, - что для нерожденного ребенка его жизнь?
   - Вы сами дали ответ на этот вопрос.
   - Пустота?
   - Не вижу разницы между пустотой до рождения человека и пустотой после его смерти. Рождение это акт случайного насилия. Из мрака и пустоты ребенка вырывает случай. Пересечение двух самолюбий. И самолюбия эти питаются похотью. Или страхом. Страхом оказаться в одиночестве. Отбиться от стада, идущего по замкнутому кругу между жизнью и смертью.
   - А что, если мать этого ребенка была изнасилована? Как можно воспитывать ребенка, глядя на которого, будешь видеть своего мучителя? Не лучше ли оставить его в пустоте?
   - Вы находите в убийстве не рожденного ребенка что-то справедливое и привлекательное?
   - Нет, что вы... право... конечно не нахожу...
   - И, тем не менее, вы хотите убить малыша?
   - Его отец... триарх ужасный человек... я не смогу воспитывать его...
   - Вы не ответили. Не важно, что представляет собой правитель Никенеи. Не важно, чем являетесь вы. Важно ваше желание. Вы хотите сыграть партию и ваш заклад жизнь, намертво связанная с вами. Вы уже пытались убить его?
   - Да.
   - Как?
   - Не понимаю...
   - Разве я говорю невнятно? Как именно вы убивали своего малыша?
   Его голос резал как ржавый гвоздь по лицу.
   - Я принимала настой проломника и пижмы. Пила отвар златолиста...
   - Почему вы не обратились к знахарям. Или повитухам?
   - Я слышала, женщины умирали от горячки.
   - Но ведь смерть это избавление. Стоило рискнуть.
   - Вы подтруниваете надо мной?
   - Вам приходилось видеть смерть младенца от бронзовой спицы или соляного раствора?
   - Нет.
   - О, я видел это. Однажды. В Юкуране. На кафедре университета Рубарак. Мне довелось ассистировать при абортах. Ни одна вивисекция, казнь или экзекуция не произвели на меня настолько тягостного впечатления, как выковыривание из чрева беззащитного создания бронзовой медицинской иглой. Точный сквозной прокол в розовой плоти. Дитя бьется как рыба и умирает, обхватив холодный металл крохотными ручонками. Исходит кровью в околоплодные воды. Материнское тело не может исторгнуть трупик естественным путем. Женщину нужно опоить маковым молоком, вызвать мышечные спазмы, но малыша все равно придется расчленить. Сначала ручка. Потом другая. Затем ножка. И еще одна. И, наконец, головка, а за ней и разодранное на кровавые ошметки тельце.
   - Перестаньте.
   - Я только хочу объяснить, на что вы идете. Но, если вы против протыкания младенца, есть и еще один вариант. Соляной раствор. Возможно, звучит изящнее, но поверьте мне, душа моя, в этом кромешном ужасе не будет ничего эстетичного. Я использую шприц. Это великолепное творение ума восточных мыслителей. С его помощью мы введем вам в животик крутой раствор поваренной соли. В такой нежной замкнутой среде, как материнская утроба соляной раствор распространится, будто дым в жарко протопленной и наглухо закрытой комнате. Он проникнет в каждую трещинку детской кожицы. Попадет в глаза. В рот. Сожжет язвами слизистые покровы. Боль его будет соизмерима разве что с вашим безразличием к нему. Куски обваренного мяса слезут с костей, нутро опалит солью, как расплавленным свинцом. Существо у вас под сердцем будет беззвучно вопить от боли и ужаса, но опьянев от опия, вы ничего не почувствуете, а затем я разделаю его, ковыряясь у вас промеж ног, как в затхлой помойке. Ручки. Потом ножки. Вы знаете об этом и без меня.
   Амелия рыдала. И смеялась. Она готова была как последняя дворовая сука, виляя хвостом и открыв пасть, с вываленным языком на пузе ползти ему под ноги и облизывать ступни, расстилаться перед ним, устыдившись презрительного взгляда и быть униженной.
   Бог он или чудовище?
   Кристаллизуя мысли, предмет раскачивался в темноте.
   Насколько же просто перепутать одно с другим, когда высшее создание творит правосудие над своими несмышлеными детьми. "Бог - это наше чувство вины перед идеалом возведенного в Абсолют добра", - так говорил Иосиф Камский.
   Что за бредовый вздор? Позорная ересь! Бог реален! Разве Молчаливый Бог не насылал на род людской голод, потоп и болезни, когда был разгневан непослушанием? Разве не требует он беспрекословного смирения и покорности, не предлагая взамен ничего, кроме иллюзии на изнанке бытия? Бог жесток в своем стремлении вершить правосудие, но милостив и справедлив к тем, кто познал его и пал перед ним ниц.
   - Две жизни, - задумался Вэйфарер, - одна смерть. Вам больше нечего предложить этому миру. Вы сделали свой судьбоносный выбор, душа моя и сыграли карту. Но малышу не приходиться выбирать. Что, если я предпочту вас ему? При вашем рождении на свет, Амелия, родители взяли взаймы у пустоты. Пришла пора возвращать долги.
   На какой-то неуловимый, обжигающий откровением миг Амалии показалось, что она заглянула ему в глаза, ее охватила нега и слабость, жар прокатился по спине и ребрам, обводя пламенными ладонями шею. Она заревала навзрыд и дурной, близкий к полному безумию смех прорвался сквозь слезы.
   Что ж, ты сыграла свою карту. Две жизни. Одна смерть. Пришла пора расплачиваться с долгами.
   Дрожа от сладострастного возбуждения, Амелия робко приблизилась к Вэйфареру. Фигура графа разверзлась во всеобъемлющей полноте звездного неба, и взгляд на него был подобен бесконечному падению в бездну.
   "Сделай шаг!", - прошуршало в ее голове, и Амелия послушно шагнула в пустоту.
  
  
  
   .
  Неверие в происки дьявола есть первейшая ересь
  
   Дела их лихо катились под гору. Без просвета.
  В Клестах ловить было нечего, и Воронов отравило скукой. Пустое брюхо тоскливо отзывалось урчанием на зевавший последним серебряком кошель. Даже за постель с клопами и миску каши без шкварок нужно чем-то платить. Всерьез задумались о том, что пора бы нагнать Крамма и попроситься к нему на службу. Казенная жратва, палатка или хата. Да и голова не болит о том, чем заняться завтра. Не придется больше со скуки рассчитываться за долги тем, что копаешь могилы крестьянам, мрущим от тифа. Зима наступает на пятки. Уже отлетали, сверкая в ласковом тепле холодеющего солнца серебряные нити паутинок. Ночные заморозки прихватывали изъеденную охрой листву хрупким инеем и затягивали выстуженные лужи хрустящей ледяной коркой.
   Человек отыскал Воронов на постоялом дворе. Косматый и обманчиво неуклюжий, как медведь-шатун, он и на волос не уступал косолапому в размерах. Представился Митрой, рындой князя Волода Любомира. Угостил Воронов чарочкой хмельного меда и пригласил в Любовицы, на встречу со своим господином. Сказал, есть работенка. Вопросов о самой работенке он виртуозно избежал, но клятвенно заверил, что Вороны не будут разочарованы, после чего раскланялся и оставил их наедине со своими размышлениями.
   О разочаровании Вороны знали все. Или почти все. После недельки в Чернолесье, проведенной за игрой в кости, вычесыванием вшей и клопов и пьяной беготней за немытыми шлюхами, неожиданно понимаешь - тебе больше нечему удивляться. Клесты та еще дырища. Переночуй на постоялом дворе рябой Вифаньи и пойми, что достиг дна. Местные обыватели безвольны, бедны и скучны. Душа их завывает в унисон болотам и бесконечным равнинам. Мужчины сплошь и рядом лесорубы, смолокуры, да горькие пьяницы. Бабы распутны. Дети больны. Каждый третий бедолага слаб грудью и харкает кровью.
   Любовицы другое дело. Не самый крупный город, но расположен на торговом пути между Старгородом и Рюцебужем. В таком благодатном и обжитом купчишками оживленном месте точно есть с кого натрясти серебра.
   Трое Воронов покинули Клесты той же ночью. Еще двое должны отправиться следом с поклажей. Ночь и весь следующий день дотемна они двигались каменистым проселком через заболоченное чернолесье и овраги. Вечер провели на провонявшем квашеной капустой постоялом дворе. Перекусили этой самой капустой и постной кашей на смальце. Попытались вздремнуть в кампании клопов на сырых тюфяках.
   На большак выбрались до рассвета. Далеко за полдень лошадь сбила подкову на камне, и они потеряли добрых три часа, продираясь буреломом до ближайшей деревеньки в поисках кузнеца. Кузнец нашелся, но, пользуясь их бедственным положением, содрал втридорога. Он едва не поплатился за жадность жизнью, но спор решила монетка и Вороны не стали мараться кровью. Впрочем, об этом кузнец так и не узнал. Вороны расплатились со скаредой медью и продолжили путь.
  
   Вечер вытянул тени. В просвете Чернолесья под сизой дымкой туманной пелены вырос пологий городской холм. У облитого известью дорожного камня повернули направо и, набросив капюшоны с вьющимися на ветру пелеринами, пустили коней рысью. Поднялись стерней на подошву холма, и перешли на шаг, услышав нарастающий рокот копыт. Дозорный разъезд вырвался из-за полосы перелеска. Конные объехали молодые грабы и сосны и усыпали склон. Придержали поводья, щурясь на силуэты сквозь ярко оранжевый закат, и уступили дорогу. Вороны пришпорили лошадей, увязавших копытами в слякоти, и затянули в гору.
   Серые коробки мазаных коровяком хат. Ковылье, камни, одинокие деревья и грязь. Редкий тын змеится вдоль стен. Кривые жерди в обрывках веревок и ткани. Из полей понуро разбредаются крестьяне. Вилы и косы над пробором взволнованной ветром ржи. Рыпят груженные рожью подводы. Проезжают наемники. Пепел и зола. Заплаты сажи. Разгрызенные пламенем стропила треснули и легли накрест в черном коробе хаты. Вытоптанные делянки, поваленные ограды, выпотрошенные хлева. Головешки обугленных трупов, погнутых, точно гвозди, черные кости, лохмотья горелой плоти и тряпок в лужах и мокрой золе. Приглушенный расстоянием детский смех. Что-то неуместное и чуждое этому пространству. У долговязой бабы, грозившей наемникам тощими кулаками, десятник реквизировал коровенку. Добровольное пожертвование в пользу солдат герцога. Животное мычало, алебардист тянул за веревку, баба вымогала до последнего и дождалась от десятника кулака.
   Мрак заливает пустоты, скрадывает уродливые очертания погорелья. Изнанка бытия. Шествие обреченных призраков. Согнутые усталостью простолюдины чернеют язвами тощих силуэтов. Плевки и бессильная брань.
   У частокола поласкали тканью походные палатки. Межевые рыцари, из тех, что еще не притерлись подле теплого дворянского зада, изо всех сил изображали смирение и аскезу. В молитвенном смирении возводили простые жертвенные алтари из камня и глины, на которых раскуривали масла и благовония и приносили в дар господу растительную пищу и животных. Островки лицемерия и раболепия. Подобие мещанского быта, но чем дальше в лагерь, тем больше пестроты и беспорядка.
   Воронов окружил гомон. Вспышки смеха. Всполохи криков. Лошадиный храп. Скрип колес. Лязг металла. Кашель. Свист. Брань. Бабий визг. Круто несло смолянистой гарью, конской мочой, навозом, кровью и жареным мясом. Фуражиры по-хозяйски суетились у конюшен и загонов для скота. Под навесами вокруг костров громоздились на чурбаки и седла наемники, гремели мисками и котелками, спорили, не брезгуя матом, выпивали, правили сбрую и шаркали оселками. Шлюха проскользнула из палатки в палатку, поправляя на ходу скользящую по плечу бретельку и подбирая над грязью подол платья. В лагерном шуме мягко расплывалось лирическое сопрано, ровное и печальное, как вытянутая лунным сиянием озерная гладь. Исполненная торжественной меланхолии ария горных триатов. Забытая небыль о том, что отнятое у земли железо требует крови. Наемники разделяли его жажду. Копья и гизармы ощетинились вдоль ограждений, куда не глянь, маслянисто поблескивали лезвия мечей, сабель и палашей. Измазанные гарью оруженосцы прокатили между костров гремящую песком бочку с господской кольчугой, требуя дорогу. Какой-то полоумный дурень в рванине взобрался на бочку пива и под злорадный смех бичевал человеческий порок божьим словом.
   Ворон улыбнулся. На прогалине между палаток случайный взгляд порадовал лихо загнанный в пень топор, залитый кровью, все равно, что праздничный кулич яичной глазурью. Последнее напоминание о безликой жертве, упокоенной на дне отхожей ямы. Один удар топора - вся цена человеческой жизни.
   Крамм опередил священную войну. Пока другие искали богоугодный, милый сердцу Ерисиарха повод для убийства иноверца, он выпускал кишки, растягивал их во всю длину и наматывал их вокруг шеи вероломной твари. Святые соборы и Конклавы, целые университеты и мудрейшие властители заняты поиском вины иноверца, ведь не пристало выпускать кишки без веры и пристойного повода. Для спокойствия бессмертной души нужно быть правым. Ересиарх, короли, маркграфы и члены высокого клира нуждаются в оправдании кровопролития, поэтому ждут, пока всколыхнется аристократия и поднимется беднота, наслушавшись сладкоголосых малохианских ораторов на папертях соборов и торговых площадях под ратушами. Кондотьеры выше всего этого. Наемникам под знаменами Крамма от всей души наплевать, под каким предлогом подняты знамена похода. Их дело реки крови и серебра.
   Вороны осматривали лагерь с любопытством живодера, сунувшего чужой палец в мясорубку. Поверни ручку еще чуть-чуть. Ну же. Здесь еще не переступили красной черты. Нет обрубков вопящей от ужаса человеческой плоти на столах лазаретов, и черные облака трупных мух не гудят над ямами братских могил. Поземцы на границе с Трипольем отдают все сами. Местная власть для них хуже пришлого захватчика и мало кто берется за оружие, а те, кто берется, бегут в леса и гадят иратрийцам по мелочи. Грабят обозы, жгут деревни и лагеря, нападают на арьергарды. Нет открытого противостояния, нет серьезных жертв среди наемников и многим может показаться, что так все и будет. Их убаюкала вседозволенность и обилие зерна в закромах. Но Асаур примет бой. Хитрые поземские князья отступают, отдают урожай, города и села, но это только видимость успеха. Когда войско Крамма углубится за чернолесье, они сожгут деревни и поля и станут ждать, наблюдая за тем, как гусеница из плоти и металла увязнет в грязи и снегу, промерзая на морозе до костей. Линии снабжения растянутся и лопнут под ударами. Сколько их тут? Семь или восемь тысяч? Глядишь на людей, а видишь кровь, черепа и кости. Потенциальные трупы. Жертвенные бычки в эпицентре нелепой житейской круговерти. Человек, вырыв до пояса могилу, жрет в ней, гадит, спит и таскает баб. Кто-то молился. Кто-то пел. Кто-то пил до рвоты. Даже известные тонкостью нравов руарцы предпочитали красным винам собонского купажа забористый, как удар коновала, первач, пахнувший солдатскими сапогами, а напившись досыта, совокуплялись в затхлых палатках с продажными бабами, зная, что их наверняка наградят гонореей или сифилисом. За яркой ярамарочной суетой скрыта жадность последнего глотка, которым хватает воздух утопающий в навозной жиже человек. Все здесь сверх всякой меры. Вера, злоба, нетерпение, страсть, горе, жадность. Умозрительно проводимая черта, за которой смерть, это не выбор и не героизм, а всего лишь случай и стечение обстоятельств, разламывает мироздание надвое. Уже подступая к ней, человек отчетливо понимает, что в душе его не осталось потаенного уголка, в котором найдется место малодушной доброте, слезам или сочувствию. В глазах наемников мечется жадный серебряный блеск и скотское равнодушие. Равнодушие, так хорошо знакомое Воронам.
   Тот, что был крупнее и беспокойнее остальных, с хрипом набрал воздуха в могучие легкие и со смаком харкнул между ушей своей кобылы. Вороны наемники. Солдатами удачи. Говоря попросту, лютые бандюги, поэтому мало интересуются проблемами культуры и человеколюбия. Гораздо больше их занимают вещи низменные, говоря языком поэтов, приземленные.
   - Что там? - жадно потянул он воздух, возвышаясь на лошади, как прикрытая кучей тряпья гора мяса, - кажется гуляш, а? Я бы не прочь навернуть гуляша.
   Двое других смолчали. Дали шпор лошадям, объезжая вставшего в стременах спутника.
   Загремели подковы на песчанике арочного моста, брошенного через каменистый распадок, кони, заржали, осадили ход и встали под частоколом, у раскрытых настежь бревенчатых ворот, диковато покосившись взглядом на лезвия скрещенных древками гизарм.
   - Стой, куда прешь! - цвыркнув сквозь зубы зеленью табачного листа, потребовал один из них, кривоногий, в подвинутой на левое ухо мятой шапели, - хто такие?
   Шлем его гремел под дождем мелкой дробью, как пустое свиное корыто.
   Рослый наездник легко поддал стременами и, откинув капюшон, с прищуром вперился антрацитом глаз в озабоченное лицо сержанта. Бритая голова верхового заблестела под моросью в отсветах жаровни, и покрытый рубцами шрамов лоб собрался морщинами.
   - Доброго здоровья, друзья. Мы к старосте, - улыбнулся наездник в черную, порезанную молнией седины бороду и склонил голову на бок. Голос его был на удивление сладок и учтив, западный акцент выразительно очевиден, - по приглашению магистрата.
   Сержанты переглянулись.
   - Как звать? - засомневался кривоногий.
   - Меня зовут Гаэтан из Роммерсбурга, но староста ожидает уважаемого Казатула, по прозвищу Дед.
   - Дед говоришь? - потянув носом, вступился второй сержант, тощий и глядевший из затянутого на подвязки капюшона, точно собака из конуры, - эй, Чухно! Встречай. Кажись, приехали. Сложите оружие.
   - Мы безоружны, - развел руками Гаэтан.
   Кривоногий прикусил губу, сплюнул табак и высморкался.
   - Цапок, дружище, проверь-ка его, - потребовал он, чем вызвал гневный взгляд тощего товарища.
   - Я сам посмотрю, - еще один вынырнул из сторожки за частоколом. Это был невысокий наголо бритый поземец, с лихо закрученным сальным чубом. Он подбоченился за гизармами сержантов, придирчиво оглядел пришельцев и поскреб за ухом вытравленную кислотой лишайную плешь.
   - Казатул значит, - прогнусавил он и кивнул, - пускайте.
   - Без обыска?
   - Пускай, кому говорят!
   Гизармы разомкнулись, пропуская путников и пару крестьян на груженом сеном возу позади них.
   - Идемте, - пригласил Чухно, - сведу вас к старосте.
   Шатры и палатки раздувало ветром, хлопала сырая ткань. Тени мухами ползали на гербах и стягах. Многие из этих стягов знакомы Воронам далеко не понаслышке, как лично знакомы владельцы стягов. Сторм, Фатарланд, Иллирия, Бетория, Галатрия, - казалось, здесь собралось дворянство и наемники всей Иратрии. Шитое золотом по зеленому полотну сломленное копье Стефана Медичи. Латные перчатки Аргайла Холланда. Сокол Лехнеров. Сизокрылый голубь Корбреев и жаворонки Ап - Крунхов. Серебро перевернутой чаши Лабрайдов. Три коня на красно-синем поле. И повсюду три гончих пса Стир - Краммов - два бегущих за монетой, солнцем поднимавшейся над горизонтом и последний - на висилице.
   Глядя снизу вверх, на полоскавшую ткань знамени, Гаэтан зябко повел плечами.
   "Добрый хозяин верного пса кормит с руки, но свободной придерживает поводок". Кажется, так говорили среди Краммов. Еще Ангумар, прапрадед Алоиза, ходил в Срединные земли к Длинным Морям во главе войска наемников. И вернулся с доброй добычей. Краммы далеко не крупные землевладельцы, но бесконечные войны укрепили их благосостояние и приносят стабильный доход не хуже золотоносной шахты или экспорта овечьего руна. Львиная доля этого дохода тратится на вербовку и денежное довольство компании. Оружие нужно содержать в образцовом порядке. Точить. Беречь от влаги. И смазывать жиром. В этом и был весь посыл традиции Краммов. И Алоиз почитал традиции. Подобно прославленным предкам, он не жалел денег на содержание псов. Вербовщик шкурой чуял строгий взгляд герцога и понимал - за растраченную впустую монету хозяин заживо обдерет кожу и с родного сына. Мотовство, мздоимство и глупость - вот те качества, которые Алоиз более всего презирал в людях. Скряга, скупец, золотник, скупердяй - так за глаза называли его в Иратрии. Но сказать в лицо не осмеливался никто. Казне его завидовали короли, и сам Ересиарх имел опасения на этот счет, но с присущей Краммам дальновидностью, Алоиз искал денег на стороне. Поговаривали, что банк Маммунны выделил ему безвозмездную ссуду на поход в Поземье. Что гарантом по этой ссуде выступил король Бальтазар. Возможно, слухи эти были всего лишь слухами, но дыма не бывает без огня. Крамм не скупился на друзей и продвигал интересы тех, кто был беднее и ниже него сословием. Его полюбили за это.
   Дворян в лагере было в достатке. Не самые богатые. Не самые успешные. Но жадные до успеха и богатства, а потому доверчивые и полные энтузиазма. Потрепанные дорогой, похмельем и долгим ожиданием, рыцари сохраняли налет высокомерия и куртуазности. Каждый захудалый сэр с хозяйством в три двора обязательно волок за собой маленький балаган, шумную походную свиту, которая в поисках развлечения и провианта превращалась в настоящую банду. Большинство этих "сэров" не видело разницы между полевым лагерем и турнирным полем, как не находило ее между парой крестьянских голов и кинтаной. Трудно держаться золотой середины между необходимой властью и ее злоупотреблением, но что если ее и вовсе не искать? Вчерашние дети, закованные в гравированное геральдикой железо, они не знали меры в изысках и различениях. Рыцарь Иратрии обязан жить на широкую ногу. Яркий, как павлинов хвост. И такой же бесполезный.
   Гаэтан ухмыльнулся. Это зрелище развеселило его чужим, но таким близким сердцу позором, словно ползущее по белым бриджам пьяного короля мокрое пятно. Нет, не им суждено было стать героями в битвах за Поземье. Вышколенные походной жизнью и бесконечными бойнями межевые рыцари и наемники - вот кто был основой святого войска Алоиза. Пускай они не состязаются в ловкости, пронзая на скаку соломенные чучела. Пускай не возносят молитвенную хвалу чопорным девицам, презрительно взирающим на них с украшенных цветами галерей, равно как не алчут искупления грехов и прощения, но без громких слов и лишних сантиментов будут убивать, и умирать за серебро.
   - Взяли без боя? - вдруг утвердил Гаэтан, держа коня под уздцы, и перешагнул лужу.
   - Чего? - покосился Чухно.
   - Я говорю, Любовицы посадник без штурма отдал? На измор взяли?
   - Да где там "измор". Одно название. Отдали город. Со страху. За "так". Как Верховинец и Старгород. Порезали своих же. Тех, что против герцога и конклава были. И ворота открыли.
   - Слышал, была осада?
   - Была. Но недолго. Герцог выстругал три осадных башенки и наших вояк чуть кондратий не хватил. Как поставили башенки на колеса, не успели к обедне отзвонить колокола, а к воротам уже выстроилась очередь из бояр, готовых побрататься с герцогом.
   - А с посадником что?
   - Посадник самый первый и побратался.
   Тын гремел в щербине оборванной жердью. Мазанки сочили сквозь щели в ставнях теплом и светом, сколотые наличники окошек обвивали завитушки клубившего пара - мимо них прошли на крытую камышом конюшню. Чернявый, наглого вида конюшонок, сбив на бок чепец, боролся с саврасой кобылой у коновязи. Раздувая жилы на тонкой шее, кричал благим матом, и размахнулся нагайкой. Кобыла при виде нагайки потянула поводья, вывалила белки, пошла ходуном и загорцевала, поднимая пыль и волоча упиравшегося ногами паренька.
   - Ты чего тут устроил, сучий потрох? - Чухно вырвал занесенную нагайку, и толкнул конюшонка в сторону. Поводья выскользнули из рук паренька, кобыла пошла задом, тряхнула гривой, сорвалась с места и дала стрекача вдоль дороги, огласив укутанную мглой округу задорным ржанием.
   Паренек так и обмер. Побелел с лица и скукожился, пряча глаза и заранее морщась в ожидании оплеухи.
   - Подними, - только и сказал Чухно, бросив нагайку в лужу. Мальчишка не побрезговал и тут же, чавкая подметками среди грязи, достал ее и, сполоснув от жижи, бережно прижал к отвороту распахнутого зипуна, как искушенная в материнстве многодетная баба кричащего грудничка.
   - Это кобыла господина Стренгера из Бербатова. Твое счастье, что попался на глаза мне, а не ему. Иначе висеть тебя на суку. А теперь, постарайся не разочаровать меня и приведи в порядок скакунов этих уважаемых господ.
   - Руки, - блеснув из-под капюшона янтарными глазами, фыркнул по-кошачьи и отпихнул конюшенка один из наездников, увлекая под навес чубарую кобылку с плетеной густой гривой, зачесанной на бок, - тронешь - оборву!
   Чухно покосился, уловив мягкую линию подбородка и слабо проступавшие груди под холстиной шнурованной робой.
   Девица.
   Немного сутулая и кургузая, в дорожной пыли и грязи, но, все-таки баба.
   - Не горячись, Огонек, - вмешался чернобородый здоровяк, тот, что назвал себя Гаэтаном, - все будет в лучшем виде. Не так ли? - он нахмурился и подмигнул конюшонку.
   Вороны оставили лошадей и пошли через село, по пути тревожа собак и сонную скотину в хлевах - впереди, в раскоряку, гусем вышагивал Чухно, за ним, сверкая лысиной, громоздкий и разлапистый Гаэтан, рядом настороженная и внимательная Марьяна, а за ними, чуткой и неприметной тенью, щуплый Казатул.
   Старосте жилось здесь вольготно. Жаровни шипели под слезившейся со стрехи водой. Подвинув мглу, освещали сосновый сруб, горбыль наличников в лаке, закрытые резные ставни и обвитые диким виноградом шпалеры на пристроенных сбоку сенцах. Прямоугольник цветочной клумбы - желтые шарики бархатцев в обрамлении красного шалфея.
   - О, а вы, как я погляжу, не брезгуете запустить лапу в полюдье, - задумчиво присвистнул Гаэтан.
   - Староста не брезгует, - усмехнулся Чухно.
   Отыскав ногами ступени крыльца, Чухно поднялся в сени и впотьмах придавил сапогом хвост фырчащего кота. Перепугавшись не меньше животного, шарахнулся, гремя каблуками на половицах и, с лязгом опрокинул на горшки стоявшую под стеной косу, ответив на возмущенное шипение кота отборным поземским матом. Помянул проклятьями весь кошачий род, нашарил в потемках и отворил дверь, вырезав в черноте сеней желтый клин теплого света, и пригласил путников войти. Гости вошли, столпились за порогом и, щурясь на масляные каганцы, по обычаю здешних мест поклонились стоявшим на киоте божницам, после чего обратили взоры к сидевшему под ним во главе стола мужчине, лысому, как Гаэтан, но с кочковатой, точно картошка головой и жадным блеском в блудливых глазах.
   - Доброго здоровья, хозяин, - сказал Казатул и откинул лоснившийся от влаги капюшон. Улыбка на его резко очерченном бледном лице выглядела более чем странно - добрую треть его оплавиной кожи покрывал страшный ожог. Ожог этот смазывал уголок тонких обескровленных губ, костью торчавшую скулу и левое веко под дочиста выгоревшей бровью, прикрывавшее край бельма. Он расползался и дальше, розовым рубцом от виска к темени в связанных на затылке конским хвостом волосах.
   - И вам не хворать, гости дорогие, - ухмыльнулся тот в ответ, убирая жирные руки от глиняной миски с торчавшей вверх куриной костью, и облизнул большой палец.
   Вороны не дождались приглашения к столу. Казатул оглядел сотрапезников лысого. Отечный старец в испарине таращил на вошедших рыбьи глаза. Рядом, как медведь у поваленного грозой дерева, развалился неряшливый косматый детина, шумный и заросший бородой до мешковатых век. Митра, рында князя Волода Любомира. Собственной персоной. Он то и пригласил их в Любовицы два дня назад, теперь же будто и не приметил старых знакомцев, посмурнел и сгортнув миску медвежьей лапой, с прищуром в один глаз, со смаком причмокивал, обгладывая повисшую сухожилиями кость. В избе было жарко натоплено - в теплюшке за грядкой и цветным полотном кутной занавески, бережно прихватив бортик плетеной люльки, качала малыша белая девичья ручка. Украшенная синими изразцами печь пахла хлебом, топленым молоком и душистыми травами.
   Поскребя шелудивую полосу красной кожи на шее, Чухно без лишней деликатности вынул миску и сел за стол, вылавливая половником густой навар с кусками куриного мяса и картошки из закопченного чугуна. Казатул оглянулся на спутников.
   Встречали их прохладно. Как будто и не звали. Марьяна подвинула капюшон, освободила русые, с каштановым отливом волосы и скинула плащ, зябко подернув плечами. Ее примеру последовал Гаэтан, дернул завязки и скинул отороченную черным пером мокрую накидку. Хозяин не выразил особого почтения званым гостям. И гости не стали расшаркиваться на пороге перед хозяином.
   Бросив плащи на печную лежанку, Казатул и Марьяна сели на скамейки, ежась от того, что из холода и сырости перебрались в такую духоту. Казатул был как камень - и в огонь и в воду с одним лицом. Марьяна откровенно обрадовалась возможности посидеть в тепле и азартно хлопнув, погладила ляжки. Сотрапезники молчали. Митра глодал кости и ничего вокруг не замечал, точно был за столом только он один. Лысый во главе стола с вызовом оглядел исподлобья Казатула и Марьяну. Те в свою очередь с недоумением уставились на лобызавшего куриные маслы Митру. Чухно шумно выхлебывал бульон. Нырял носом в глубокую ложку и чавкал во весь рот, с нетерпеливым придыханием перемалывая горячее мясо и картошку. Цепной бобик с благодарной жадностью гложет брошенную хозяином мозговую кость. Покрытому испариной деду с рыбьими глазами было не до них - он протер руки и впалый рот расшитым в три цвета рушником, прихватил правый бок и сморщился, как пустой овечий бурдюк.
   Гаэтан задержался у печи, поковырялся в гарнушках, выдернул три миски с красными ободками узоров и присоединился к товарищам с важной миной.
   - Что тут у нас? Гуляш? Нет. Картошка что ль? С курицей? Воротит уже меня от нее, - сказал он, вылавливая половником из чугуна потроха и картошку, - ну, задарма и винный уксус сангрия... Меня зовут Гаэтан, - я мечник при отряде Казатула, по прозвищу Дед, вот он, справа. Прекрасная дева по левую руку - Марьяна, лучница и лучший следопыт от Хизмут-амматмут-дешта на востоке и до Кварцевых гор за Голодным морем. Вместе мы - Вороны. А Вороны это все, что осталось от славной кондотьерской компании Адама Пижачека, известного так же как Костолом и Переворот. Я и мои друзья от всей души благодарим вас за овес для наших лошадей и теплый кров для наших не избалованных перинами задниц. Мне даже как-то неловко поучать после подобных благодеяний, но по обычаю и закону гостеприимства хозяину пристало встречать гостей хлебом и солью. А не сидеть пнем.
   Гаэтан замолк, расставил миски перед товарищами, надежно утвердился, притерев скамью задницей, поправил ворот и бросил половник в чугунок. Казатул молчал, опустив над парящей картошкой облезлую голову, и покручивал между пальцев украшенную резьбой липовую ложку. Пальцы его были до неприличия уродливы. Чухно и магистрат нет-нет, да и косились на них с подозрительностью и недоверием.
   Пытки каленым железом в сырых тюремных казематах? Или неосмотрительность молодой матери, оставившей ребенка наедине с котелком кипящей воды? Запястья Казатула были покрыты ожогами и порезами, ногти начисто оборваны, на левой руке не хватало оттяпанного выше второй фаланги мизинца. Одной только материнской безалаберностью всего не объяснить. Такому скорее пристало просить милостыню на паперти, а не сидеть за одним столом с приличными людьми. Но он сидел. И вел себя вполне пристойно.
   Глядя на озадаченных хозяев, Марьяна без приглашения взялась за горячую еду с задорным мужским аппетитом. Собирала хлебом густой навар и управлялась краюхой не хуже, чем липовой ложкой, без всякого стеснения жевала в полный рот и бросала вокруг быстрые взгляды. Происходящее откровенно забавляло ее.
   - Вороны значит? - озадачено произнес лысый, округлив глаза, и шапка гладкой обветренной кожи собралась бульдожьими складками между теменем и лбом, подвинувшись на затылок, - я думал, инфернарии более хладнокровны. Вы устали, мой друг?
   - Что?
   - Мне кажется вы устали.
   - Ну, устал.
   - Распутица?
   - При чем здесь распутица?
   - Сколько вы были в дороге из Клестов?
   Гаэтан свел брови и выдохнул, раздувая щеки:
   - День и ночь, - ответил он с неохотой.
   - Спали на земле?
   - На постоялом дворе.
   - Съемная клетушка без окон со стадом непоседливых вшей и дождем из напитых кровью клоповьих задниц?
   Картошка не поместилась в широкую улыбку Марьяны и клецнула на рукав грубой холщевой робы с глубокой шнуровкой на груди и манжетах. Марьяна потянула взмокшим в тепле носом, подобрала губами картошку с рукава, сочно причмокнула и, пережевывая, загудела в нос сдержанным смехом.
   - Точно! - спешно проглотив пищу, сказала она.
   Миккел примирительно развел руками и улыбнулся, обнажив крупные и щербатые, как штакет, зубы:
   - Тогда я прощаю вас.
   - Прощаете? - возмутился Гаэтан.
   - Для хабалистого нахала с покусанной клопами жопой вы ведете себя вполне сносно.
   Гаэтан закипел, вытаращил белки, раззявил рот и рванул с места, но Казатул ухватил его за ремень, дернул и усадил обратно, как непоседливого малыша, который распустив сопли, полез через ясли.
   - Слушай! - потребовал он.
   Губы Миккела блестели от жира. Улыбался он с приторным снисхождением.
   - Поймите одно, мой милый друг, - сказал он, - излучая свет мессианства в землях варваров, коими, без сомнения являются мои сородичи, мы не имеем право на несдержанность, невежество, слабоволие или глупость. Поземье это величайшее поле битвы за умы и сердца и только жесткая и не сгибаемая воля приведет нас к победе в ней. Нам нужно держаться друг друга, а не шипеть без повода, как гуси над выводком. Я не хозяин дома, а потому не вправе распоряжаться в нем. Мы под кровом уважаемого Модыги, старосты Застенья. Давайте же будем вести себя как гости. И не станем бить морды из-за жратвы. Которой вам, к слову, еще не предлагали. Мое имя Марцей Миккел, я прихожусь временным магистратом в Любовицах. Руковожу сбором ополчения и народной милицией.
   - Что же это, получается, укоряете меня за жратву?
   - Я только пытаюсь втолковать, что оба мы гости и должны вести себя так, как подобает гостям.
   - Жратву, получается, зажал что ль?
   - Простите моего друга, господин Миккел, - вступился Казатул, придерживая Гаэтана за плечо, - на пустой желудок и в голове пусто. Тем паче, когда зад твой растерло седло. Он никогда не попросит прощения сам, поэтому за него это сделаю я. Меня зовут Казатул. Среди кондотьерской братии больше известен под прозвищем Дед.
   Казатул протянул руку через угол стола, под самым носом у рынды. Рында, пресытился, затих и осоловел, долго и устало моргал на Гаэтана и магистрата, не понимая сути перепалки, после чего задремал с открытым ртом, оттопырив заросшую бородой мясистую нижнюю губу.
   Магистрат охотно пожал руку Казатула, на что Гаэтан посмотрел со смесью обиды и злобы.
   - Близость смерти притупляет чувство страха, - продолжил Казатул, - быть бесстрашным - привилегия отчаянных людей. Таких как Гаэтан. Он всегда и везде ищет повод для драки. Но мы ведь не для этого здесь? Вы нуждаетесь в наших услугах, а мы в ваших деньгах. Оставим споры и проявим сдержанность, о которой вы так красиво говорите. Давайте перейдем к сути нашей встречи. Поверьте мне на слово, пылкость моего товарища пойдет на пользу общему делу, когда мы возьмемся за ваш контракт.
   Губы магистрата растянула фальшивая улыбка, снисходительно терпеливая и притворно благая.
   - Именно этого я и ожидал от вас, - кивнул магистрат, - не зря говорят, что вы человек практичного ума.
   - Кто говорит?
   - Друзья, конечно. Наши общие друзья. Мадыга, вина! Принеси нам из ледника того, полусладкого, Руарского.
   - Но это же подарок! - скукожился от рези Мадыга.
   - Неси, кому говорят!
   - Давно пора, - пробубнил Чухно.
   Староста принес из ледника запотевший глиняный кувшинчик в зеленой глазури, пять пузатых зеленых кружек, треугольный кусок острого сыра и, корчась от почечных колик, разлил вина.
   - А сам то что? - удивился Марцей.
   - Да куда уж там. И так голова кругом.
   - Тебе не помешает. При твоих то отеках. Выпей.
   - В другой раз.
   - Сделай мне одолжение, принеси кружку и посмакуй с нами это прекрасное вино.
   Мадыгу скорчило больше обычного. Он глянул на Марцея обиженно и тоскливо, но послушно проковылял к печи и выдернул из гарнушки шестую кружку.
   - Что может быть лучше доброго красного вина? - Марцей ласково обхватил кружку пухлыми пальцами.
   - Откуда мне знать? - Гаэтан принял утверждение за вопрос и пожал глыбами плеч, - может быть крутозадая деревенская баба в копне сена? Такая, ну, чтоб коса до пояса и титьки... титьки, как спелые дыни...
   - Жаль, нет приличного хрусталя, - Марцей довольно ощерился квадратным ртом, как бы ни замечая речей Гаэтана, - таким чудесным напитком наслаждаются не спеша. И обязательно из пристойной посуды. Я привез его из Альювилля...
   Гаэтан опрокинул голову, забулькал и навернул кружку в три глотка. Улыбка сошла с лица Миккела, будто зашипевший паром плевок на раскаленной плите, пока он наблюдал, как прыгает поплавком заросший черным волосом кадык. Гаэтан утерся и причмокнул, глядя на дно порожней кружки одним глазом и обозвал красное руарское кислятиной.
   - Я не коносьер, - отозвался Казатул и взбалтнул в кружке отливающую кораллом жидкость, - да и попросту не люблю вина. Предпочитаю забористый первач. На край пиво. Не хотелось бы задеть ваши чувства, но я не мастак говорить на умные темы. Да и друзья мои люди простых вкусов и нравов. Давайте выпьем и обсудим дело.
   - Как знаете, - брови магистрата взяло строгим изломом, - вас устроит четверть тысячи?
   - Мне кажется, для начала нужно обсудить работу.
   - Привычная для инфернария работа.
   - Для инфернария?
   - Точно.
   - А кто они такие, эти ваши инфернарии?
   - Такие господа как вы, мой друг.
   - Я дознаватель в отставке. У инфернария иная специализация. Хотя не спорю, мне приходилось по долгу службы сталкиваться с проявлениями нечисто. И вы наверняка слышали об этом.
   - У вас отменные рекомендации от друга моих друзей.
   - Кто рекомендовал вам меня?
   - Он пожелал остаться анонимом.
   - Ваш друг не чист на руку? Или замыслил что-то недоброе против меня?
   - Недоброе? Что вы.
   - Я слышал, вас посетил господин Стренгер. Из Бербатова. Знаете такого?
   - Знаю.
   - Передавайте привет.
   Растерянность и беглый взгляд выдали магистрата.
   - Так что там с нашим делом? - поменял тему Казатул, узнав все, что ему нужно.
   - У нас пять трупов. Четыре кондотьера и один капитан. Кроме того, пропал дозорный разъезд. Двенадцать копий. В полном обмундировании.
   - И зачем вам я?
   - Найти виновных.
   - Неужели не обойдетесь своими силами?
   - До сих пор не обошлись. Все не так просто... не так просто, как может показаться. Да и о вашем таланте дознавателя ходят байки. К тому же, вы сами сказали, что уже имели дело с нечистым.
   - С нечистым?
   - Точно. Некоторые обстоятельства смертей и то, что сопутствовало им, говорит о причастности к делу рогатого.
   - Не смешите меня.
   - И не думаю. Скажу только, что на эту бесовщину глядеть нужно при свете дня. И на голодный желудок.
   - Как на ту паночку из Сейдорфа, - встрял Гаэтан.
   - Вы про упырицу? - изумился магистрат.
   - Про нее! Про нее! Про кого ж еще!
   - Расскажите!
   - Все что можно рассказать об упырице из Сейдорфа, - хмыкнул Казатул, - так это то, что не было никакой упырицы.
   - Не может быть!
   - Еще как может!
   - Рассказывайте!
   Казатул выпил вина. Его примеру последовал Гаэтан, долив себе из кувшина и Марьяна, еще не почавшая кружку. Мадыга покосился на магистрата и поспешно смочил кислые от боли губы в вине.
  Чухно обделили посудой и выпивкой. Он сглотнул слюну, не без зависти провожая к губам сотрапезников каждый глоток.
   Гаэтан навернул кружку залпом, довольно крякнул и забросил удочку:
   - А давай расскажу я?
   - Помалкивай и не встревай, - отрезал Казатул.
   - Не надо, - категорично поддержала Казатула Марьяна, - как всегда понаврешь с три короба.
   - Пф. Человеку нужен хороший рассказ, а не сухие факты. Ну же! Ты не большой любитель травить байки, а я говорю, будто бабу ласкаю.
   Казатул задумался. Кому будет хуже от того, что магистрат хочет пустого трепа и Гаэтан, по обыкновению, готов брехать безумолку, почище прачки? Казатул сдался и махнул на все рукой.
   - Валяй...
   - Только не хвати лишку, - прищурилась Марьяна.
   Гаэтан хлопнул в ладоши. Подмигнул Марьяне, с азартом хватил винца, причмокнул и вытер губы рукавом. Подумал с чего начать. И начал:
   - Барон Горыдло Альбуж из Сейдорфа разорился на последнем походе в Гзарканию. Дела его и раньше продвигались не ахти как. Барон был бабник и транжира. Делал ставки и лез под каждую юбку, все равно, что шугливый ребенок от раската грома, а после смерти супруги вел домашнее хозяйство из рук вон плохо. Так плохо, что каждую зиму приходилось брать займы и докупать зерна, чтобы к весне быть барону в добром здравии и не протянуть ноги...
   - Скорее мы протянем ноги, слушая твои рассказы, - Марьяна картинно закатила глаза, - а чего с самого похода - то не начал? Валяй.
   Гаэтан щелкнул челюстью, делая вид, что кусает Марьяну за нос. Мокро шмыгнул носом, собрался с мыслями и продолжил:
   - Валтасар, отец Бальтазара, того, что из Бетории, был не только прославленным турнирным бойцом, но и сладкоголосым оратором. Я бы сказал треплом. Благодаря этому таланту, Валтасар убедил всех истинно верующих князьков и рыцарей неудачников Иллирии и Бетории в том, что на Зеленых Берегах их поджидают молочные реки в кисельных берегах. Горыдло был простак и купился на эти сказки. Собрал забияк, вооружил на последние деньги и встал в копье за Валтасара. Встал, как вы понимаете, зря. Благословление Апостолов не спасло войска Валтасара под Хальфаллой. Король Бетории получил от хадисшаха Амана такого смачного пинка под свой избалованный благородный зад, что летел до вотчины на карачках и ноги его загребали впереди головы почище колес водяной мельницы. Загребал вместе с ним и Горыдла. И что же, по-вашему, ожидало битого на кисельных берегах дворянина в родных пенатах?
   Бровь Марьяны поднялась уголком:
   - От него разродился свояк?
   - Дочь барона, Северина, красавица и невеста на выданье...
   - Конюший?
   ... - пошла красотой в мать, а вот умом уродилась в папашу, так что по возвращению, Горыдло обнаружил в расходной книге родового имения такое количество долгов, присовокупленных к нажитым им же ранее, что не в каждом захудалом борделе найдется соразмерное количество вшей, блох и клопов...
   - Это была соняшница, - внезапно подытожил Казатул.
   - Что? - изумился Миккел.
   - Если вы слышали о Сейдорфской баронете, перевернувшейся в гробу с полным ртом Горыдловой крови, знайте, что это была соняшница, а не дьявольские силы.
   - Мы ведь договорились! - Гаэтан в сердцах дал петуха, - рассказываю я. А если говорю я, значит, не было никакой соняшницы. Была упырица!
   Марьяна отрицательно покачало головой, куснула верхнюю губу, и подмигнула, игриво склонив голову на бок.
   - Соняшница, - сказала она по слогам, словно хотела распробовать это сладкое слово на вкус.
   Гаэтан затравленно осмотрел сидевших за столом. Выплеснул остатки вина в кружку, взбалтнул, откинул голову и проглотил его в один смачный глоток. Чухно едва не задавился обильной слюной.
   - А-а-х, - Гаэтан тряхнул головой и хватил ладошкой по столу, так что посуда пустилась в пляс, - в хвост и в гриву! А как же полный рот кровищи, клыки и ободранные доски? Она что, сама в гробу перевернулась?
   Митра, в полудреме сопевший с открытым ртом, вздрогнул и с великим трудом разлепил опухшие веки. За грядкой расхныкался ребенок. Девушка тихонько запела колыбельную, раскачивая люльку за бортик. Чухно свернул на бок рот в недоверчивой ухмылке, пораженный удалью Гаэтана. От звука удара Мадыга вздрогнул, побледнел до синевы под глазами, тихонько пересел на скамью под оконцем и, раскачиваясь, обхватил живот в беззвучных причитаниях. Казатул как обычно не выражал ничего. Понемногу ел и запивал вином. Магистрат глядел на Гаэтана, как экзорцист, выбирающий для душевнобольного степень его одержимости бесами. Марьяна насилу сдерживала хохот.
   - Вкратце, - Марьяна выставила пятерню, задыхаясь от смеха и давая понять, что сейчас все будет, - один престарелый дворянин обещал за Северину знатный выкуп. Горыдло согласился. Девка нет. Ночью бежала с хахалем от папаши. Папаша не стерпел оскорбления, аки буря настиг влюбленных, порубал хахаля в капусту до самой кочерыжки и в пылу семейной ссоры зарядил в голову дочурке, от чего дочурка, будучи в полном расцвете девьчьей красоты, раньше положенного времени и до срока дала дуба прямо у ног разгневанного родителя. Родитель пустил скупую слезу и закопал дочурку под яблонькой. Помянул ее бессмертную душу и потерянные деньги, задал жару родне убитого жениха и помянул еще. А потом еще. Словом, поминал до тех пор, пока не поймал приступ алкогольного делирия, в котором увидел морок в образе девы с глазами холодными как могилы, которая ночами пила его кровь и терзала белое тело острыми, как бритвы когтями. Умопомешательство стало причиной того, что Горыдло внезапно уверовал в Молоха и отправил к уважаемому Казатулу душеприказчика. Дальше, думается мне, все вам известно и без меня. Раскопанная могила под яблонькой, труп девицы с кровью во рту и оборванными ногтями и охота на ведьм под Сейдорфом, спровоцированная слухами среди простонародья.
   Чухно глядел на Марьяну, как цепной пес на полную луну и готов был завыть от восторга. Сладострастно почесал в паху и ухмыльнулся, впервые за вечер позабыв сопроводить в рот Казатула глоток холодного руарского.
   - Получается так, - задумался магистрат, сказав это после долгого общего замешательства, - что упырица покидала могилу и пила кровь барона?
   - Точно, - Гаэтан вытер рукавом испарину со лба, отхватил кусок куриной ляжки и костью ткнул в магистрата, давая понять, что восхищен его проницательностью.
   Казатул покачал головой, удивляясь суеверной твердолобости магистрата:
   - У барона не было следов от укусов. Да и местные по большей части пересказывали байки. Не было никаких доказательств. Только труп девушки, которую, как я полагаю, похоронили заживо.
   - Заживо? И как такое возможно?
   - Летаргия, - ответил Казатул, - соняшница, если вам будет так проще. Страшный недуг.
   - Та самая? О которой писал еще Расмус Мяльме в своих "Пересказах"?
   - Точно.
   - Так вы считаете соняшницу недугом?
   - Трудно сказать. Но более всего склоняюсь к тому, что это болезнь, а не происки нечистого. Такое не редко случается после сильного удара по голове. Однажды сам был тому свидетелем.
   - Выходит так, что баронова дочка очнулась в гробу уже после захоронения и в смертной муке ободрала руки?
   - И прикусила язык, отчего ее рот наполнился запекшейся кровью. Думаю, все было именно так.
   - Рассуждаете по науке? - кожа магистрата от возмущения подвинулась с макушки на затылок, - не верите универсалиям схоластов и учению теологов? Уж не почитываете ли вы Грициана, Якоба Крейзиского или Йахруза из Баксы?
   Казатул ответил вдумчивым молчанием, однако взгляд Марцея требовал ответа.
   - Я верю в силу эксперимента, - сказал он после некоторого размышления, - который не только проявлением чудес, но и повседневным опытом докажет скептикам и еретикам существование господа бога нашего и навсегда разрешит все сомнения и споры.
   Марцея ошарашил ответ. Он захлопал глазами, открыл и закрыл рот, выдохнул и положил ладони на стол, будто собирался встать.
   - Вы очень ловко излагаете свои мысли, - покачал он головой, -хоть и говорите витиевато. И порой непонятно.
   - Чаще, чем мне хотелось бы! - пожал плечами Гаэтан и сплюнул в тарелку хрящ.
   Магистрат задумался.
   - Вы охотились на колдуний?
   - Эта работа для инфернария.
   - И все же.
   - Да. Однажды.
   - Охота была успешной?
   - Отчасти.
   Марцей замолк, поднял брови, собрал крошки со стола на указательный палец и, стряхнул его на пол:
   - Вы убедили меня в своей квалификации.
   Казатул усмехнулся, растягивая розовую кожу ожога:
   - Чем?
   - Своей честностью. Я слышал совсем другие истории о Сейдорфе. И они открывали вас с самой лучшей стороны. Я накину еще полсотни. Дам вам три сотни серебром, если вы возьметесь за дело.
   - Полушками, резанцами или торшем? - Гаэтан не унимался.
   - Торшем. На троих в самый раз.
   - На пятерых, - покачал головой Казатул, - если сладим торг, завтра к вечеру будут еще двое. Но это и впрямь большие деньги. Так что необыкновенного произошло с теми погибшими?
   - Произошла чертовщина, - магистрат опустил уголки рта и нахмурился, задумчиво вращая кружку, - нельзя поминать дьявола на ночь глядя. Но вы ведь не станете ждать до утра?
   - И в правду, не станем, - загудел Гаэтан в опрокинутый над миской чугунок, выскребая картошку, - эй, плешивый, ты нахрена все мясо повыловил?
   - Заткнись, лысый! - шикнула Марьяна, - сам говорил, что не жрешь курицу.
   - С голодухи я твои подметки сожру.
   - Возьми и сожри.
   - Снимай...
   - Довольно, - рявкнул Казатул, разбудив задремавшего Митру, - я не собираюсь выслушивать эту переплаку. Пусть говорит уважаемый магсистрат!
   Вороны переглянулись и смолкли. Гаэтан проглотил окрик, как клюкву и обиженно отвернулся.
   Магистрат сцепил руки в замок, потирая большие пальцы.
   - Думаю, нам будет чем удивить вас. Знаете, поначалу я счел все это дело притворством. Мистификацией. Вызвал экзорциста, но только из убежденности в том, что неверие в действия дьявола есть первейшая ересь. То, что происходит здесь, убеждает меня в том, чтопоход господина Крамма в Поземье есть божий промысел. Дьявол не дремлет и хранит эти земли, вот что я скажу вам, господа. Дождитесь утра, а пока отдохните. У нас для вас есть, так сказать, место зверского преступления. А всякое место преступления требует чистого и не предвзятого взгляда. Вы должны увидеть все своими глазами. Но только при свете дня.
   - Добро, - кивнул Казатул.
   Вороны ободрали шкуру с задниц, пока тряслись в седле до Любовиц и были не прочь уложить бренное тело на пуховую перину, печную лежанку или тюфяк. Эту мысль красноречиво воспроизвел Гаэтан, цвыркнув щербиной, из которой извлек кусок куриного мяса:
   - Брюхо я набил и если нальете на посашок, с радостью повалюсь хоть в хлеву. А то зад у меня от езды стал красным, как свекла.
   - Богдан, - позвал магистрат Чухно, - пойди, приготовь для наших гостей постели на постоялом дворе.
   - На постоялом дворе? - засомневался Казатул.
   - Вас что-то беспокоит?
   - Не люблю любопытных глаз. Нам не досуг отвечать на распросы.
   - Вам не нужно ужинать в общем зале.
   - Нет. Постоялый двор не вариант. Нет ли у вас пустующих хат?
   Магситрат вздохнул надув щеки и воздел очи горе, давая понять, что от Казатула и Воронов больше хлопот, чем проку.
   - Есть одна, - прикинул он, - хата этой старухи, как бишь ее?
   - Милославы? - с надеждой позубоскалил Чухно и, увидев, как с лица магистрата пропало мученическое выражение, просиял, гордый тем, что сгодился хоть на что-то.
   - Точно, Милославы. Знахарка по старости лет тронулась умом. Бродила по окрестностям. Лесами ходила через топи к сестре. Пропала с месяц назад. Хату взял на поруки уважаемый Модыга. Заночуете там. Но предупреждаю - хата на выселках, у самой реки, а берег захлестнуло половодьем. Протопи печь, Богдан. Позаботься о том, чтобы гости ни в чем не нуждались, а мы пока выпьем на посошок.
   - Один? - взволновался Чухно.
   - Нет, - передразнил магистрат, - возьми с собой охрану. Дуй, пока не огреб!
   Чухно надулся, охнул, глотая слюну при виде руарского, и стал одеваться. Одевался он нарочито долго и шумно.
   - Сцыт, малахольный, а? - хохотнул Гаэтан, - наслушался бабьих сказок про домовых и ворожей? Я так и слышу, как зажурчало по ляжкам!
   Чухно ушел.
   Выпили на посошок. Сердце магистрата обливалось кровью, когда Гаэтан заливал руарское. Сдержанно попрощались. Вороны раскланялись с Мадыгой, пожали медвежью лапу дремлющего рынды и руку вставшего за порог магистрата. Чухно уже ждал их.
   Щекоча мрак дрожащим полукругом масляной лампады, прикрытой от ветра отворотом стеганки, Чухно провел их к реке через весь лагерь. Огороженный тыном сруб под кровельной дранкой стоял задом на сваях и упирался краем в подтопленный половодьем берег. Чухно подсуетился. До прихода гостей приволок телегу сухого березняка и протопил им печь. В избе было сухо, пыльно и уютно. Запалив лучину, гости отрядили провожатого, отказались от лампады, закрыли за ним дверь и, развесив плащи, без лишних разговоров, в чем было свалились рядком на печную лежанку.
   - Войтек видел нас, - притирая виском костяшки пальцев, сказала Марьяна, - я говорила вам, там, за столом, у Вифаньи. Но вы не поверили мне. Войтек работал на Стренгера. Думаю, работает до сих пор. Потому, что Стренгер здесь. Улавливаешь связь, лысый?
   - Что с того? - отозвался Гаэтан, - лагерь большой. Нам не обязательно с ним встречаться.
   - Видел глаза магистрата, когда Дедуля сказал про Стренгера? Так и заметались. Нечисто все это.
   - Да брось.
   - Что, если это ловушка? Говорила я вам, кончайте того мальчишку. Сына сборщика налогов. Все твоя поганая жалость, лысый.
   - Мальчишка не запомнил нас.
   - Ага, особенно твое знамя с вороной. Хотя она больше походила на собаку. Я понимаю, на сборщика навел Малыш и это его прокол, то, что сборщик налогов оказался человеком Стренгера.
   - Человеком Стренгера, на земле Стренгера.
   - Но вы взяли его долю себе, поэтому я ровно на одну четверть меньше вас виновата во всем этом дерьме. А вот подыхать мне придется с вами на равных.
   - Никто не подохнет. Какого дьявола Стренгеру подговаривать магистрата, дожидаться нас здесь и выдумывать эту идиотскую историю про бесовщину и трупы? Не проще отправить в Клесты молодцов, вместе с Войтеком? Который до сих пор работает на Стренгера, и которого ты, несомненно, видела на постоялом дворе у Вифаньи?
   - Вот думаю я лысик и порой жалею тебя даже. За третий десяток перевалило, а ты все бобыль бобылем. Аки в поле ветер, одинок и несчастен. А разговорюсь с вашей милостью, так и понимаю - да к чему тебе, лысик, краля, если сам ты ведешь себя похуже беременной бабы?
   - Послушай, Огонек, хорош, называть меня так.
   - Как?
   - Лысым. И лысиком
   - Хватит, - терпение Казатуло иссякло, - спать. Оба. Насчет Стренгера не беспокойтесь. Этим я сам займусь.
   Марьяна свернулась в клубочек. Гаэтан отрыгнул ржаным хлебом. Вот уж не думал, не гадал, что так нахватается руарским. Кислятина кислятиной, а в башке малиновым гулом волнуется хмель и ноги, еще не отвыкшие от седла, гребут в раскоряку и просятся в пляс. Хмель дело дрянное, если под боком нету бабы и сам того не желая, уже в который раз зарекаясь не зариться на чужое добро, он задумался о Марьяне. Тревожа все мужское, что было в нем, виделась она ему в одной только тонкой льняной рубашечке выше колен, с шелковой красной лентой на разрезах вдоль бедер.
   И пошло-поехало.
   Размечтался он, как сладко сжимает ее в крепких объятьях, щекочет щетиной белую девичью шейку и целует сочные алые губы. Он шекочет и целует. Она хихикает. Бог мой, ох и дурень же он! Не зря маманя бранила и в хвост и в гриву - не доведет его пойло до добра!
   Печь приятно согревала сквозь овчину, потрескивая, догорала в расщепе светца лучина, отгорали, рассыпались и с шипением падали в ушат с водой искорки, придавая особую значимость мазавшей сруб кисее игривого полумрака. Круг света узился, подрагивал с угасающим пламенем и, наконец, погас.
   Мечтательно сложив под голову согнутую в локте руку, Гаэтан долго моргал в темноту, вылавливая шорохи гулявшего под полом сквозняка, перестук ставень и заливистый дворняжий перелай. Он по-доброму завидовал солдатскому умению товарищей без лишней траты душевных сил и переворотов с боку на бок свалиться в беспробудном забытьи. Спят, будто мертвые. Подкрепляя его добрую зависть раздражением, Казатул захрапел на разрыв, так что в краденце на храп отозвалась брюзжанием посуда.
   Волей - неволей мечтательность Гаэтана перешла от беспредметного блуждания в грезах к завороженному созерцанию предмета своих грез. Силуэт Марьяны, проступал в темноте за дрожащей от храпа грудью Казатула. Два трогательных холмика под конопляной холстиной робы манили к себе, пробуждая беспокойное воспоминание о коротком привале в лесу у пруда, когда смывая пот и дорожную грязь, девушка сбросила робу, обнажив воровскому взгляду Гаэтана редкие красоты молодого женского тела. За надрывным горловым скрежетом Казатула, в паузах, между вдохом и выдохом, можно было уловить легкое и ровное женское дыхание.
   От сладких размышлений приятно защекотало в паху. "Эх, горло дерет, выпить бы чего!". Гаэтан вдохнул, смежил веки и выдохнул, направляя воображение в отстраненное русло. Понемногу отлегло от сердца, размякло в паху, и зудевшее вожделение сменила вязкая, как болотная жижа усталость. Перевернувшись на бок, Гаэтан уперся щекой в предплечье, чувствуя, как темнота бережно смывает сознание. Темнота эта была теплой, как прогретый июльским солнцепеком ил на мелководье и под ней, как под затянутой густой ряской толщей воды, смягчившись, ослаб Казатулов храп, отдалился перестук и скрежет оконных ставен и притихли шипевшие на сваи сквозняки. Убаюкивая, сон опустился на его плечо райской птицей Алкианом.
  
   - Ашшам!
   - Ашшам!
   - Кухур укхъяркх кулакх.
   - Хаки ракхала рилла.
   - Рух.
   - Баррух аррагх!
   - Рух рилла рах, тур адар тир на лиа!
   Погребенные в перегное тысячелетий, зазвучали голоса минувших эпох, от Ильвы и Альвы, через поколения Гобазов и Моготов, от Истрии с Астрайей к Иратрии, изливаясь в обратную сторону, от устья поземских народов к истокам прародителей, чье имя давно позабыто.
   - Фетх, фетх, афрайа фира, унгулус ингулу ангра вингра маг дейра.
   - Кланяйся царю!
   - Падите в ноги!
   - В ноги царю уроду!
   - Падите ниц!
   - Ниц!
   - Помните, дети Слепого бога!
   - Целуйте руки Софии!
   - Фетх!
   - Фетх!
   - Афрайа фира!
   Кошмар заглотил его вместе со всем страхом и стылой кровью в захолонувшем сердце. Из этой полуяви на грани сна не было дороги назад. Воздух кишел трупными червями. Он лежал в теплом болотном иле посреди бескрайних топей. Раскинулся на зловонной толще трупных личинок и тысяча тысяч козлиных глаз разом вперились в него сквозь тьму, разгребая лапами тлетворную гниль. Голоса рассыпались с вкрадчивым сухим шелестом, как багровеющие осенние листья, но это не принесло тишины - в глубину сна обрывались и падали эхом звуки внешнего мира.
   Что - то тяжелое сигануло на грудь Гаэтана. Придавило валуном. Неуклюже переваливаясь, прохрамало на живот, обдирая коготками кожу, по-хозяйски вытерло об него лапы, собрав в гармошку рубаху, чертыхнулось на задницу, и вольготно развалившись, принялось немилосердно вышкубывать блох. Прорядив лапой шерсть и покачиваясь, нечто зевнуло с писком и в нечеловеческой тоске с болью позвало в пустоту протяжным, не знакомым человеческому уху воем. Что и зачем призывало оно из иных миров?
   Ветер взвыл в ответ на призыв и зашипел под полом. Грабы рванули ветвями по дранке, обдирая крышу скрюченными пальцами сучьев, и, брехавшие на каждую тень собаки задавились лаем. Хата дрогнула и заскрипела от напряжения, покосилась, как плохо сложенная колода дров, от чего со стен с шорохом посыпалась штукатурка. Гремя крышками, лязгнули в печи котелки, затрещали, обрывая петли оконные ставни. Бычьи пузыри лопнули с оглушительным треском, с треском лопнули кувшины и миски и брызнули на присыпанные опилками полы глиняной крошкой и черепками.
   Все стихло.
   Прокричала выпь над плывущей в молчаливой темноте рекой, и луна коснулась бледной рукой рамы окна.
   Скрипнула половица крыльца.
   Гаэтан лежал с глубоко запрокинутой головой. Нет сил пошевелиться. Зрение понемногу разгорелось. Он различил отблески лунного света, пробившего рванину бычьих пузырей. Чернота отступала и рассеивалась, обнажила треснувшие от старости ребра сосновых балок, связанные шерстяной нитью пучки сухой травы на них и сушеную в кость рыбу. Тени раскачивались на стене как висельники.
   Существо на его животе потянулось, вскочило на задние лапы, заурчало, переминаясь, подвинулось задом и уселось, угодив косматой башкой с обвислыми ослиными ушами, а потом и всем телом в поле его зрения.
   Ничего подобного этому уроду Гаэтану видеть не доводилось и, где-то втуне теплилась надежда, что никогда не доведется. Вислоухий карлик, не больше трехлетнего ребенка. Пузатый, как дьяк и без всякого стеснения голый. Впрочем, за обилием жесткого черного волоса, ковром покрывавшего срам и обрюзглое тело не хуже монашеской рясы, конфузиться пугалу не приходилось. Тонюхонькие, как у богомола, и длинные темно зеленые пупырчатые ножки, которые в принятой уродом позе едва не смыкались коленками на затылке и заканчивались грязнущими лопухами ступней. Руки его были худы, суковаты в суставах и от плеча до могучих кузнецких кистей поросли лустившейся струпьями коростой. В длине они и пяди не уступали ногам, что наводило на резонное соображение о том, что урод не прочь пробежаться на четырех маслах и делает это регулярно. И не без охоты.
   Обозрение этого дьявольского создания вывернуло лицо Гаэтана наизнанку, как облезлый бараний кожушок. Рыхлые, ноздреватые, будто сыр с плесенью бледные щеки провисали над сизой дырой пасти с торчавшим над губой желтым клыком. Под шапкой грубых, спутанных гнездом черных волос, повисших на покатый лоб ниже бровей, кровью и злобой горел один единственный глаз. Глаз этот упрямо косил на огромный свисавший баклажаном шнобель, с жадностью пузыривший соплями.
   Урод повел шеей, как висельник, кадыком почуявший веревку, забулькал и, вытаращив буркало, квакнул:
   - Мммамммма, ммммамммуллляаааа!
   Он сорвался на визг. Вытянулся гусаком, широко раскрыл сизую пасть и ощерил желтый клык. Нетерпеливо разминал лапами отвердевший камнем живот Гаэтана. Потом заглянул куда-то вниз, будто висел над краем головокружительного обрыва. Гаэтан приподнял затылок и поймал направление его взгляда. От чудовищного усилия дрогнули все поджилки от макушки до пяток.
   У печи, прихватив костистой рукой угол, склонилась, покачиваясь, нагая старуха. Дряблая кожа лоснилась от пота. Лепешки грудей на тощих ребрах, шишковатые колени, фиолетовые от ушибов и полусогнутые, рыхлое пузо тестом сползает на лохматую вихотку лобка. Такое приведет в ступор самого отчаянного смельчака. Между грудей старуха заботливо прижимала грязный, блестевший густой влагой сверток. Сверток сочился омерзительной жижей на пузо. На вихотку лобка. На худючие ляжки.
   "Кровь!" - так и промелькнуло в голове Гаэтана. Гранатовая капля набрякла и соскользнула. Оставила красную полосу на голенище и нырнула между растопыренных кривых пальцев, заросших толстыми загнутыми к полу ногтями.
   Срам, будь он соблазнительно сочным или же напротив, жухлым, сморщенным и неприглядным, привлекал внимание Гаэтана прежде всего остального. И даже теперь, когда сам черт уселся ему на грудь, он, в силу развратной привычки, обратился к лицу старухи далеко не сразу, а, только вдоволь насмотревшись ее мерзкой, воротившей с души наготы и тут же уткнулся в развороченный старушечий рот, который, ясное дело, был без единого зуба. Вялые, порезанные морщинами губы покрывали язвы и разрывы от усердных манипуляций неким изуверским инструментом, подбородок и шея почернели от потеков крови, язык ворочался в клокочущем рту, полном липких сгустков и пленок, словно разжиревший в сырости слизняк. Веки старухи вялыми лепестками западали в глазницы. Даже в ненадежном лунном свете Гаэтан различил в переплете морщин узоры черных крапинок на них. Крапинки эти походили на следы игольных проколов.
   - Мммамммуллля! - позвал урод, поднимаясь на задние лапы и впиваясь когтями в Гаэтана.
   Окровавленный сверток шевельнулся, из-под ткани выпала и повисла, оставив на старухе кровавый росчерк, крохотная, покрытая разводами крови ножка. Урод приплясывал на животе Гаэтана, нетерпеливо хихикал, тянул граблями волосатые руки и сипел.
   - Ллллляллля!
   Он задрожал, облизываясь, и бухнулся на задницу.
   Старуха заклекотала, булькнула глоткой и протянула сверток. Ткань упала на пол, обнажив сухотное тельце жуткого ребеночка без ножки, который не мог еще держать головы прямо и выглядел так, будто его мгновением ранее вынули из утробы матери. В пухлых ручках этот головастый младенец с черными, как деготь глазищами, с присущей грудничкам неловкостью и не свойственной силой удерживал странного вида медный инструмент с деревянной ручкой, окончание которого венчал ржавый крюк и ременная петля. В петле, перетянутая до синевы пониже колена, болталась вырванная с коренем детская ножка. Когда урод взял младенца на ручки и стал агунить и баюкать его, дьявольский ребеночек закурлыкал, играя омерзительным инструментом и повисшей в петле ножкой, словно погремушкой.
   Голова Гаэтана со стуком упала на лежанку, сердце молотило в ребра - теперь он видел одну только старуху. Старуха топталась около печи, обнюхивала воздух, морщилась и мычала, плюхая жижей из порванного рта, будто пыталась заговорить, но вместо членораздельной речи издавала клекот и хрипы, что совсем не вязалось с ее желанием высказаться. Гаэтан попытался толкнуться пяткой от печи, сдвинуть себя хотя бы на пядь, однако ноги отказывались слушать его. Будто почуяв его желание бежать, старуха вздрогнула, изогнулась и ухватила его рубаху в слепом блуждании рук, перебиравших твердыми, как камень узловатыми пальцами. Она по - лошадиному мотнула седой ветошью всклокоченных волос и завизжала. Сипло, с кровью и всем полоумным отчаяньем, что засело у нее в глотке.
   В унисон старухе, помутилось в голове урода. Он возапил и подорвался, стал скакать на Гаэтане, как одержимый, выдирая когтями кожу и лоскуты ткани из рубахи. Младенец заревел и подавился криком, старуха завертелась волчком, хватая жменью седые расчохранные патлы и, с кладбищенским бабьим воем выдирала с треском и обрывками скальпа целые пряди, бросая их под ноги среди черепков посуды, о которые резала ступни и оставляла на полах кровавые разводы.
   Беззвучно заплакав от страха, Гаэтан зажмурил глаза, не в силах припомнить и стиха из молитвы.
   - Мммамммуллля, мммаммуллля грит те тятя, - урод припал к Гаэтану, обнюхивая его голову и засопел под ухом, - иди бором поклонясь Царю-Уроду, за болото до Козлиных Горок, сыщи тятя на ведьмином погосте мамулину могилку. Вытрави дьяволово семя, убей Вечного Волка и призовешь соборных людей в черных плащах и самого старшого из них. Слушайся Обожженного. Убей их. Убей и принесешь Любовицам избавление!
   Урод придавил младенца к груди Гаэтана. От усердия на его шее вздулись узлами жилы, из пасти потекла слюна. Гаэтан чувствовал, как младенец двигает головой, пытаясь отнять от его тела приплюснутое нечеловеческой силой лицо в поисках воздуха, но палач был неумолим и холодок остывающего на коже дыхания скоро стал всего лишь воспоминанием. Ребенок захрипел, забился, ослаб, замер и вытянулся поленом. Протяжно и до самозабвения тоскливо взвыла собака.
   Урод отпихнул младенца на лежанку под бок Казатулу, расшиперился, оседлал Гаэтана и сомкнул на его шее хват кузнецких лапищ. Гаэтан не пытался сопротивляться и позвать на помощь. Во всей этой кутерьме никто не шевельнулся во сне - Казатул так и вовсе продолжал надрывно храпеть. Кровь давила в глаза и виски, кристаллы мерцавших луной слез катились по щекам, обиженным зловонным дыханием душителя.
   Проваливаясь в обволакивающую теплым илом темноту, он с успокоением осознал, что в ней больше нет голосов и шелеста нетопыринных крыльев.
  
  Две жизни. Одна смерть
  
   Амелия проморгала слезы, тяжелый гул и темноту, кованым клином пробившую лобную кость. Осмотрела туннель, примыкавший ко дну ямы. Шириной в размах ее рук, высотой на ладонь уступает росту взрослого мужчины, густые комли свисают с потолка сплошной бахромой, корни оплетают стены, врастая в них, как суставы скрюченных пальцев. Свечение обглоданного сквозняком пламени сонно томится в глубине бледного воска. Свечи, повсюду покусанные огнем свечи - на выступах породы и в нишах, на полу и на пирамидках человеческих костей и черепов, налепленные одна на другую в потеках и наростах застывшего сала и воска, как полипы, облепившие киль корабля. А еще смердящие животным жиром лампадки и светильники в нишах, треножники, канделябры и смоляные факелы в кованых бронзовых держателях. Все это теснилось, напирало под стены, оставляя узкий проход в туннель.
   Кости и черепа лежали здесь много лет и обросли толстым слоем пыли, плесенью, мхом и паутиной. Их погребли в глубинах катакомбы на заре малохианства. Но поразило Амалию другое. Насколько нужно быть одержимым и охваченным безумием, чтобы поддерживать огонь в этой земляной кишке, поглощающей свечи, жир, лампадное масло и ветошь пропитанных смолой факелов с аппетитом мифического чудовища, пристрастившегося к человеческой плоти?
   Кровь все еще капала из разбитого носа. Нос распух, и дышать Амалии приходилось ртом. Неровное дыхание запекалось на лопнувших губах.
   Кап - кап.
   Кап - кап.
   Винные кляксы между растопыренных пальцев на толстом слое серой от плесени и тлена бумаги пропитывали заплетенное витками идеальное каллиграфическое письмо. Проследив пунктир крови, Амелия обнаружила, что упала несколько дальше, там, где строчка крови легла чаще и переходила в бардовую лужицу с отпечатком ладони. На месте падения валялись обломки досок и гнилого соснового бруса, у основания массивного стеллажа, поднимавшегося из глубины ямы в кордегардию, покоилось сплющенное жестяное ведро с куском цепи на оборванной с одного ушка ручке. Факелы освещали круговую кладку из гладко обработанного булыжника, укреплявшего яму.
   Колодец. Свет брезжил сквозь опущенные в каменное нутро головы, охватывая их темные пятна торжественными нимбами. Амелия вспомнила, как спускалась в него на пеньковой веревке, сунув ногу в петлю, как в стремя. Один из молодых неофитов, занятых подсобными работами, на рассвете отправился набрать воды, но опущенное воротком ведро так и не встретило дна, и повисло на стравленной цепи в размытой грунтовыми водами полости. Дно обрушилось. Протиснувшись в лаз, она увидела сложенные пирамидками черепа и кости ранних малохианцев на полах ноздреватых туннелей, покрытых пористыми, как пемза наростами. Всполохи факела, роняя искры, выхватили из темноты сколопендру цвета больной крови. Перебирая парами ножек через пористые наросты, она шнурком проскользнула из одной ноздри в другую.
   Воспоминание поблекло и отступило. Когда-то паломники со всего Фатарланда стекались в Рейтхов, одержимые величием королей и приносили в дар Молчаливому богу своих первенцев. Но Конклав объявил Королевскую Жертву невинной аллегорией святого писания, и рыцари ордена Причащения принялись с фанатичным рвением стирать следы преступлений прошлого. Они обвалили старые рудники, из которых брали начало катакомбы и заживо погребли в них гордых иноков, не пожелавших покидать чертоги божьего храма. Монахи, обнаружившие катакомбы, были втайне привержены старой вере и бежали в Рейтхов из Арнсберга. Их приютил начальник рудника. Человек благочестивый, искушенный в божьем слове и любивший потолковать на тему бытия, теологии и теургии.
   Амелия шевельнулась, цокнула коленная чашечка, и скрежещущая боль ржавым винтом пробуравила ногу. Пыхнули искры, и хлынула тьма. Амелия раззявила рот, взахлеб хватила воздуха и, захныкав, стиснула зубы, уткнувшись разбитым лбом в пол.
   Оклемавшись, она перевернулась, опираясь на руки и здоровую ногу. Осмотрела колено, выхватив его из темноты на свет, как мозговую кость из котла с бульоном.
   Увиденное не обрадовало ее.
   Колено разнесло шишковатой черной опухолью с вкраплениями фиолетовых кровоподтеков, чашечку свернуло на бок, она лишилась былой подвижности и нога отказывалась сгибаться. На самом острие очередной болевой вспышки Амалию придавило проницательным безразличием. В оцепенелом холодном отупении она осматривала свое уродливое колено со смесью восхищения и ужаса, как невиданное прежде ядовитое насекомое. Вэйфарер снова был с ней.
   Охваченная жаром, в липком поту, она перевернулась на живот и с криком потащила пол на себя, сгребая шуршавшие слои гниющей бумаги и волоча за собой ногу. Винт вкручивался все глубже. До самых костей. Маленькая тварь взбрыкнула под мембраной живота и Амелия нарочно привалила живот телом, когда подталкивая ногой, потянула себя на руках.
   Сдохни!
   Сдохни!
   Сдохни!
   Ее колотило от негодования и злобы, челюсти сводило в зудящем желании разодрать ногтями живот до самой матки и вырвать его вместе с пуповиной.
   Бог мой, сладостное, ни с чем несравнимое чувство!
   Вэйфарер выбрал ее ненавистное дитя, и уготовил Амалии смерть, но вкрадчивый голос в нежно-розовой глубине ее плоти подсказывал, что ненависть и желание умертвить младенца не противоречат воле господина. Она должна выжать весь свой яд до последней капли, чтобы дитя впитало его вместе с теплым амнионом.
   Сквозь обросшие комлями и корнями разветвления катакомб ее направлял монотонный тревожный гул. Она сползала влево и вниз, все глубже и глубже по кишке туннеля, царапая и разрывая глубокими ранами ладони, подушечки пальцев, ляжки, колени и предплечья. На каменной крошке. По осколкам костей.
   В прямоугольной кубикуле, окуренной ароматными благовониями кадильниц, раскидав завалы черепков посуды и костей, она жадно припала губами к зернистому базальту и напилась слезившейся сквозь щели воды. В следующей кубикуле Амелию встретили перепеленатые ворсистыми лоскутами льняных тряпок мумии. Они сидели по периметру, упираясь спинами в стены, и пожирали свет черными дырами глазниц, сморщенные и черные черепа под венчиками расчохранных волос шелушились тленом и кишели насекомыми.
   Протолкнувшись в тесный лаз, Амелия преодолела его на локтях, раздирая корнями платье и сползла в параллельный туннель. Ноздреватые стенки туннеля покрыты пористой породой, похожей на пемзу.
   Сердце толкало ее вперед. Гремело барабаном. Маленький мерзавец упирался головой и ногами в живот, грозя разорвать его и плюхнуться наружу, но туннель заканчивался. Черный овал проема неотвратимо надвигался, гул нарастал. Амелия не сомневалась и спешно выскользнула в сырой мрак по высеченным в камне скользким ступеням.
   Холодный простор охватил ее с грубой внезапностью. Свет пробивался в расщелину в центре купола, отвесной стеной падая на обвалившуюся колоннаду и скрюченную пихту между разбросанных глыб массивных капителей. Сквозняк гудел под куполом, бился о своды и волочился по камню, как плащаница, вода стекала ручейками из-под купола и наполнила хрустально звонкий воздух влажными всхлипами падающих капель.
   Ее настойчивости могла позавидовать треска, плывущая против течения на нерест. Руки гребли, раскидывая камешки и гремевшие в темноте кости, слюна пузырилась сквозь зубы пленками крови. Еще немного. Еще чуть-чуть. Через булыжники поверженных наземь капителей и кости, между гладких колонн, по камням и воде.
   Огромное, высеченное в монолите скалы сооружение вознеслось над ней, проступая из темноты пилястрами и тяжелым, словно божественный молот, раскрепованным фронтоном. Изнанку знакомого Амалии мира предварял украшенный каменными рыбами и сказочными уродцами портик, в полутьме напоминавший черную дьявольскую пасть, с вываленным на пол языком-лестницей. Она на одном дыхании преодолела семь раз по сорок ступеней, раздирая и без того уже разбитые колени об их покрытые сколами ребра и достигнув цели, привалилась на базис ближайшей колонны.
   Портик освещали уголья благовонных жаровен, исполненных в форме восьмиконечных звезд. По две между колоннами. На центральной оси лестницы, между аркой во фронтальной стене и Амалией вода играла осколками отражений на мозаике жертвенной купели. Купель представляла собой окружность, вписанную в квадрат, выложенный иссиня-черными изразцами в сетке узоров полированного до блеска гранита с горящими жаровнями в каждом из четырех углов. В квадрате, ничком упираясь лбом между согнутых коленей, покоились съеденные тленом тела в иссиня-черных монашеских рясах. На их головы были одеты серые холщевые мешки, подвязанные грубой пенькой на шеях, молитвенно сложенные над головой руки тоже были аккуратно и плотно обмотаны веревками. Амелия не интересовалась историей, но положение при дворе обязывало отпрысков княжеской семьи слушать скучные бредни умудренных сединой наставников. Она знала, что первые последователи Молоха проштопывали губы сапожной дратвой и вырывали себе языки, подражая Молчаливому Богу. Эти, по всей видимости, пошли еще дальше, и молчанию предпочли полный отказ от внешнего мира.
   Подтащившись ближе, она разглядела на некоторых головах туго затянутые медные ободки со стальными винтами, до упора вкрученными в затылок. Потом осмотрела купель. Свет жаровен поласкал, как знамя на безмятежно прозрачных водах, освещая дальнюю дорогу мозаичному мужчине в королевских одеждах, державшему на руках прекрасное дитя. Ухватив ступню согнутого в мольбе скелета, Амелия потащилась через квадрат, сгребая дряхлые останки, ломая в пыль кости, обдирая ветхие рясы и отбрасывая падавшие со стуком бронзовых винтов черепа. Извиваясь, как ящерка, она миновала вход в декорированную ракушками и уродцами трехлопастную арку и потащилась сквозь черную толщу стены, оглашая проем шлепками ладоней и шорохом волочащейся ноги.
   Чертог храма был величественен и просторен, стены убраны пыльной парчой, тесненной золотой и серебряной нитью поверх прорех и огромных дыр. Под сводом парусного купола висело на цепях поблекшее паникадило, вода струилась на него из трещин купола, омывала кессоны, барельефы парусов и запрестольный образ и растекалась под алтарь. И, снова свечи. Повсюду. Склеенные оплавленным жиром, спермацетом и воском в целые глыбы и пирамиды вдоль бокового храмового нефа. Свечи в альковах и на барельефах, свечи на канделябрах и базисах колонн, свечи на полу и вокруг алтаря. Сколько их тут? Тысячи? Десятки или тысячи тысяч?
   Амелия застыла от восторга и охватила эту торжественную красоту безумным взглядом. Здесь, окунув в купель сыновей, отцы возлагали на алтарь свои надежды и совесть, здесь внимали тишине, в попытках уловить шепот Молчаливого бога, каялись, просили прощения и приносили жертвы. Размазывая кровь по белому мрамору, она выползла в центр нефа и, улыбаясь, задрала голову, словно там, в неподвластной человеку высоте, упиваясь свободой, пролетела птица невиданной красоты, какие бывают только в забытых сказках.
   Из отверстия купола на фоне трещин и кессонов, скатилось что-то живое, оставляя за собой дрожащую натяжением слизистую нить паутины. Это нечто плавно выросло из перспективы, пробило движением мрак и переплеты теней и застило собой купол. Под цокот ножек вращалась повисшая на тонкой шее прозрачная голова, с водорослями плывущих по воздуху волос. Облепленный спорами глаз, крутой лоб хаотично моргал белесыми пленками третьего века, рот открылся, сползая, как чулок, на жало позвоночника. С наслаждением закрывая глаза, Амелия различила полипы рыбьих ртов на губах существа, лицо его непрерывно дышало неравномерным сокращением воспаленных розовых стигм и этих крохотных ртов.
   Жало позвоночника разорвало Амелии губы и опустилось в глотку, кроша зубы и раздирая пищевод. Кровь обильно хлынула изо рта с глубоким гортанным звуком, словно игристое вино из полной до краев чаши, жало изогнулось, прорвало пищевод и с хрустом вошло между позвоночных дисков, приподняв Амелию над поверхностью моста, ломая ей челюсть и с корнем выворачивая зубы. Живые водоросли волос опутали ее шею и затылок. Перебирая членистыми ножками, существо опустило длинное сегментное тельце на спину Амелии. Приподняло подол изорванного в лоскуты платья и сунуло раздвоенный хвост ей между ног, пробежалось волной ножек вдоль живота, груди и горла и сцепило их в плотный захват.
   Под куполом храма туманом оседала водяная взвесь. Мутное тельце существа дышало пульсацией стигм, судороги экстаза колыхали бархатный покров розовых полипов.
   Волосы стянулись внезапным рывком, прорезая плоть до костей черепа и перебирая ножками слизистую нить паутины, существо устремилось наверх.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"