XIX век с его войнами и революциями, охватвшими всю Европу, принес с собой новое понимание Свободы, Закона и Права как единой системы политических гарантий, обеспечивающих независимость личности в современном государстве.
Рассматривая кантовскую концепцию этих философских категорий в преломлении к творчеству Пушкина, мы легко улавливаем органическую адекватность этих понятий в произведениях этих двух гениальных личностей. Как у Канта, так и у Пушкина эти категории проходят красной нитью через все их творчество, обнимая весь спектр этих понятий: от личностных до политических.
В "Словаре языка Пушкина" мы находим, что слова-синонимы "Свобода" и "Вольность" (по пушкинским понятиям это одно и то же), в совокупности с их производными, использованы поэтом в своих произведениях 576 раз. Несколько меньше - слова "Закон" (216) и "Право" (161).
Право, по Канту, есть мера Свободы, а Закон - юридическое выражение и закрепление Права. Неразрывность этих понятий для Пушкина была мерилом благополучного состояния общества.
В 1817 году юноша Пушкин, находясь под влиянием жарких споров о свободе и уничтожении рабства в России, часто возникающих в доме геттингенцев Тургеневых, "воспел Свободу миру" в своей оде "Вольность", первоначальное название которой так и было - "Свобода". Только что окончивший лицей, поэт еще не может освободиться от свежих знаний куницинского "права естественного", насквозь пропитанного вольнолюбивыми идеями Иммануила Канта, и навязчивых идей, почерпнутых из разговоров с Николаем Тургенвым.
Из записи в дневнике Сергея Тургенева, относящейся к 1 декабря 1817 года, мы узнаем о том, что первая мысль о написании оды, так легко подхваченная Пушкиным, возникла у братьев Тургеневых в процессе их переписки: "Мне опять пишут о Пушкине как о развертывающемся таланте. Ах, да поспешат ему вдохнуть либеральность и вместо оплакиваний самого себя пусть первая его песнь будет: Свободе".
Ода "Вольность", по словам В.Э.Вацуро, явилась "высшим достижением русской политической оды 1810-х гг.", в которой ярко отразились мысли кенигсбергского философа, усвоенные автором на лекциях лицейских профессоров-геттингенцев, в беседах и спорах с теми же братьями Тургеневыми. Она создавалась "независимо от тех или иных индивидуальных образов, но учитывала их общий дух и проблематику". По справедливому замечанию В.В.Пугачева, в строках о "самовластном злодее" Пушкин имел в виду деспотизм как явление, взятое в обобщенном виде". В ней Пушкин ратует не столько за личную свободу угнетенного народа, сколько за политическую свободу в самом широком общественном и государственном ее смысле. Недаром она впервые увидела свет лишь в 1856 году, в лондонской "Полярной звезде".
Любопытна характеристика этой оды, данная в письме от имени министра иностранных дел Нессельроде генерал-лейтенанту Инзову при направлении Пушкина в его распоряжение в 1820 году: "При величайших красотах концепции и слога, это последнее произведение исполнено опасными принципами, навеянными направлением времени или, лучше сказать, такой анархической доктриной, которую по недобросовестности называют системою человеческих прав, свободы и независимости народов", то бишь кантовской системой, господствующей в то время в Европе.
По словам Л.М.Аринштейна "... несколько позже, убедившись, что заставить подчиняться закону ни ту, ни другую сторону не так-то просто, Пушкин назовет свою оду "детской" ("Ах, Ваше Величество, зачем упоминать об этой детской Оде..." - XI, 23). И все же убежденность, что только закон может обеспечить незыблемость монархии и благоденствие народа, Пушкин сохранил на всю жизнь...".
Тема свободы в эти годы настолько увлекла юного поэта, что он, совершенно игнорируя подстерегавшую его опасность и заботливые предостережения друзей, позволял себе произносить крамольные речи в публичных местах. В декабре 1817 - начале 1819 года он читает оду "Вольность" представителям высшего света в особняке графини Лаваль. В апреле 1818 года на одном из спектаклей петербургского театра он выкрикивает: "Теперь самое безопасное время - по Неве лед идет", намекая присутствующим на то, что можно не опасаться заключения в Петропавловскую крепость. Из-под его пера выходит и быстро распространяется в списках ряд дерзких эпиграмм: на графа А.А.Аракчеева ("Всей России притеснитель"); на князя А.Н.Голицына ("Вот Хвостовой покровитель); на самого самодержца России, Александра I ("Ты и я"). По этому же поводу у поэта неоднократно возникают неприятные дискуссии с историографом Н.М.Карамзиным, особенно после выхода в свет его "Истории государства Российского". Об одном из таких случаев поэт вспоминает: "Однажды начал он (Карамзин - Ф.К.) при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: Итак, вы рабство предпочитаете свободе. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души" (XII, 306). Как мы знаем, эти споры привели, в конце концов, почти к двухлетнему охлаждению отношений между Пушкиным и Карамзиным. Это лишний раз подчеркивает, с каким трепетом относился поэт к этому священному для него понятию "Свобода". Наверняка он имел в виду себя, когда писал в своем раннем стихотворении "К Лицинию" (1815):
Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода...
(I, 111)
Слово "Свобода" у Пушкина, как замечено многими пушкиноведами, зачастую приобретает сакральный смысл, исходящий от Святого Писания. Ярким примером тому может служить стихотворние "Ему претит Свобода...", в котором прослеживается мотив 13-го псалма Давида:
[Свободы] буря подымалась,
И вдруг нагрянула... Упали в прах и кровь,
Разбились ветхие скрижали,
Явился Муж судеб, рабы затихли вновь,
Мечи да цепи зазвучали.
И горд и наг пришел Разврат,
И перед ним сердца застыли,
За власть Отечество забыли,
За злато продал брата брат.
Рекли безумцы: нет свободы...
(II, 314)
Здесь мы видим негативное, сродни кантовскому, отношение поэта к так называемой свободе, полученной ценой насилия, которая, по его мнению, скорее несвобода. Она не способна дать ни мира, ни благополучия народу. "Кровавой вольностью" называет он мятеж изменника гетмана Мазепы в своей поэме "Полтава". Осуждая этот мятеж во имя свободы, он как бы предостерегает о неминуемой тирании, которая может последовать за победой мятежников:
Не многим, может быть, известно...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что он не ведвет святыни,
Что он не помнит благостыни,
Что он не любит ничего,
Что кровь готов он лить как воду,
Что презирает он свободу,
Что нет отчизны для него.
(V, 25)
Не случайно Пушкин часто окрашивает слово "Свобода" эпитетами "священная" ("Андрей Шенье") или "святая" ("Вольность", "К Чаадаеву").
Любопытен диалог между Пушкиным и англичанином, сохранившийся в черновой редакции "Путешествия из Петербурга в Москву":
"Он. Что такое свобода?
Я. Свобода есть возможность поступать по своей воле.
Он. Следственно, свободы нет нигде - ибо везде есть или законы, или естественные препятствия.
Я. Так, но разница покоряться предписанным нами самими законам, или
повиноваться чужой воле" (XI. 231).
В этом диалоге собеседник поэта видит в законе причину несвободы, Пушкин же не мыслит закона без учета воли народа. Он против деспотических законов, принуждающих "повиноваться чужой воле" (т.е. воле деспота).
Заметим, что убеждения Пушкина практически не отличаются от рассуждений Канта о том, что "законодательная власть может принадлежать только объединенной воле народа" (4(2), 24). Ненавидя рабство, отмену которого Пушкин видит в сочетании мудрости правительства с единой волей народа, способной положительно повлиять на его решения, он пишет в статье "Заметки по русской истории": "...нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы" (XII, 202).
Человек по Канту "есть цель сама по себе, т.е. никогда никем (даже богом) не может быть использован только как средство" (4(1), 465). В "Критике способности суждения" свое понятие о том, "что такое человек?" Кант связывает, прежде всего, с понятиями свободы и культуры. При этом под культурой он понимает: во-первых, способность произвольно самому ставить себе цели; во-вторых, умение осуществлять эти цели, используя природу в качестве средства для достижения свободных целей; в-третьих, способность сделать самого себя конечной целью своего собственного существования (5, 462-464).
Герои ранних произведений поэта ("Кавказский пленник", "Братья разбойники", "Цыганы") не могут смириться с окружающей их удушливой атмосферой действительности, стремясь найти личную свободу в иной, незнакомой для них среде, без сожаления расставаясь с привычным комфортом и, может быть, сытым и удобным существованием.
В "Кавказском пленнике" герой, родом из России, "где пламенную младость/ Он гордо начал без забот;/ Где первую познал он радость,/ Где много милого любил...", не может без содрогания вспоминать "Давно презренной суеты,/ И неприязни двуязычной...". В поэме (черновая редакция) пленник, хорошо познавший "превратный мир", добровольно оставляет "родной предел" в надежде обрести свободу:
Превратный мир изведал он
И знал неверной жизни цену, -
Презрев мечтаний ложный [лживый] сон
Бесплодной [истины] замену.
Оставил он родной предел
Отступник [изгнанник] света друг природы
И в путь далекой полетел
С веселым призраком свободы.
(IV. 296, 297)
Он не хочет возвращаться туда, где гнет самодержавия, моральные и физические унижения человека, порочные страсти стали нормой жизни. Он надеется найти свободу "меж горцев":
Свобода! Он одной тебя
Искал еще в пустынном мире...
(IV. 298)
Попав в плен он с упоением наблюдает жизнь и быт общества совершенно иной культуры:
В плену жестоком он познал -
их нравы воспитенье
Любил их жизни простоту,
Беспечну дерзость, жажду [брани]
Могучих горцев красоту.
(IV. 312)
Мы невольно сочувствуем разбойникам ("Братья разбойники"), их стремлению во что бы то ни стало, даже ценой своей жизни, вырваться на свободу. Пушкин не сообщает нам о причине их заключения в темницу, о чем мы можем только догадываться. Поэтому вполне естественно воспринимаем заявление декабриста В.И.Штейнгеля, которого удивляет появление на свет в период жесточайшей цензуры этого произведения: "Непостижимо, - пишет он, - каким образом в то самое время, как строжайшая цензура внимательно привязывалась к словам, ничего не значащим, как то: ангельская красота, рок и пр., пропускались статьи, подобные Волынскому, Исповеди Наливайки, Разбойникам братьям". Сочувствие к разбойникам, по мнению Б.В.Томашевского, вызывалось, прежде всего, их неуемным стремлением к свободе, которое вызывало настроения политического порядка.
В стихотворении "Чаадаеву" (1821) тема ухода от опостылевшего общества, от гнета несвободы уже связана с личными испытаниями и пересмотром жизненного пути поэта, сосланного по велению царя в ссылку, где он нашел "для сердца новую <...> тишину":
Оставя шумный круг безумцев молодых,
В изгнании моем я не жалел об них;
Вздохнув, оставил я другие заблужденья,
Врагов моих предал проклятию забвенья,
И, сети разорвав, где бился я в плену,
Для сердца новую вкушаю тишину.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне...
(II, 187)
В 1824-1825 годах Пушкин пересматривает свой жизненный путь. Трагический апофеоз выступления декабристов на Сенатской площади в Петербурге заставил его иначе взглянуть на себя самого и на свое творчество. Теперь он, по словам В.И.Кулешова, "продолжал петь "прежние гимны", но по-другому. Это уже не лозунги дня, не призывы к поколению - он ищет более прочные исторические, народные обоснования для вольнолюбия <...>, он отходит от абстрактного воспевания изображений свободы. У него это понятие все больше связывается с возможностями отдельного человека. Нетерпима ему символика бурь, к которой он еще прибегал не так давно, например, в стихотворении "К морю". Эта "свободная стихия", как и людское море, беспредельна и не может служить равно добру и злу". В письме к П.А.Вяземскому от 14 августа из Михайловского, в ответ на его восторги по поводу стихотворения "К морю", Пушкин писал с нескрываемым сарказмом:
Не славь его. В наш грустный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек -
Тиран, предатель или узник.
(XIII, 290.)
Обратимся к 1826 - 1828 годам: освобождение из ссылки, первая встреча с Николаем I, за которой следовали коронационные торжества, встречи со старыми друзьями и приобретение новых, в том числе и "любомудров", лихорадочный поиск невесты, бесконечные рауты, балы, на которых поэт был "гвоздем программы" и пр. и пр. Где уж тут углубляться в систему Канта! Говоря о душевном и психологическом состоянии поэта в этот период, примем во внимание высказывание Н.Котляровского, который возможно верно уловил отношения поэта с любомудрами, находящимися в плену идей новейшей немецкой философии: "Пушкин, на чистую теоретическую философию откликался туго... Есть поэты, для которых отвлеченная мысль - родник вдохновения. Но случается, что и великий поэт чувствует себя неловко в мире отвлеченностей и избегает их или путается в них. Пушкин в них не путался, но ставил их всегда вне поля своего поэтического зрения. Так, вероятно, поступал он и в кружке московских философов. Он слушал их, вставлял, вероятно, свою реплику в их споры, наслаждался ими как личностями, а они были вполне достойны его дружбы и любви, - выходил из их компании обогащенный, конечно, впечатлениями, быть может и мыслями, но впечатлениями по преимуществу".
Тем не менее, мысли и впечатления, связанные с новыми философскими идеями Канта, Шеллинга, Фихте и др., навеяннные беседами с "любомудрами", вполне согласовывались с ранее приобретенными знаниями поэта и были для него совсем не новыми. Именно поэтому они часто проявлялись в отдельных его призведениях или письмах независимо от впечатлений, полученных случайным образом. Это были его собственные мысли, собственные суждения. Во всяком случае он так считал.
Для молодого Пушкина характерно стремление к личной свободе. Примером тому может служить отношение его графу М.С.Воронцову, в покровительстве которого он видит разновидность рабства. В письме к А.И.Казначееву в июне 1824 года он ясно дает понять, насколько противна ему эта "забота": "Я не могу, да и не хочу притязать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему ничто так не бесчестит, как покровительство <...>. На этот счет у меня свои демократические предрассудки, вполне стоящие предрассудков аристократической гордости <...>. Единственное, чего я жажду, это - независимости (слово неважное, да сама вещь хороша)..." (XIII, 94). Здесь мы видим полное созвучие этой фразы с тезисом Иммануила Канта: "Не становитесь холопом человека. Не допускайте безнаказанного попрания ваших прав другими" (4(2), 375).
Возвратившись из ссылки в 1826 году Пушкин получил свободу творить от самого императора. Он был бесконечно рад этому, пока что не вполне осознавая, в какой "капкан" попал, согласившись на цензурование самодержцем своих произведений. Вдохновленный благословением самого царя, он пишет "Пророка", в котором сравнивает его с шестикрылым Серафимом; "Стансы", где призывает монарха "во всем быть пращуру подобным". Формально осознавая себя свободным художником, Пушкин вскоре начинает понимать всю эфемерность этой свободы. И чем дальше, тем все больше он будет ощущать на себе эту вяжущую силу "сетей рабства". Именно это имел в виду "вездесущий" Кант, когда писал: "Человек рожден свободным, а между тем он повсюду в оковах. Иной мнит себя повелителем других, а сам не перестает быть рабом в еще большей степени...". Бремя несвободы Пушкин ощущал не только на себе самом, но и повсюду, куда бы не направлял свой взор.
Он не мог равнодушно воспринимать реальную жизнь простых людей таковой, какова она есть и был удручен сознанем того, что не может изменить положения вещей. Попытка уехать за границу, чтобы только вырваться из этого затхлого заколдованного круга, встречает упорное сопротивление властей. "Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, - в отчаянии пишет он П.А.Вяземскому 27 мая 1826 года, - <...> Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь..." (XIII, 279).
Через десять лет, уже не юноша, но зрелый муж, в письме к Чаадаеву Пушкин повторит эту же мысль в отношении своей отчизны, но покидать ее он уже не намерен. Он сознает, что теперь он не просто популярный поэт, любимец публики, а поэт-пророк, имеющий огромное влияние на умы просвященной России, без которой он уже не мыслит своего существования, не смотря на все имеющиеся в ней пороки: самовластие, рабство, нищету. "Я далек от того, чтобы восхищаться всем, что я вижу вокруг себя, - пишет он в этом письме, - как писатель я огорчен <...>, многое мне претит, но клянусь вам своей честью - ни за что в мире я не хотел бы переменить родину, или иметь иную историю, чем история наших предков, как ее нам дал бог" (XVI, 171).
Кант видел в рабской покорности людей "наивысшее зло в человеческой природе": "Человек, зависящий от другого, уже не человек, он это звание утратил, он не что иное, как принадлежность другого человека" (2, 220). Он писал: "Склонять колени и падать ниц даже с целью показать свое преклонение перед небесными силами противно человеческому достоинству <...>. Но кто превратился в червя, не должен потом жаловаться, что его топчут ногами" (4(2), 375, 376). В то же время, любое нарушение закона, по его мнению, "должно иметь лишь одно объяснение: оно проистекает из некоей максимы преступника (делать для себя подобное преступление правилом)" (4 (2). 244). По Канту, уважение к закону есть "сознание свободного подчинения воли закона, связанного, однако, с неизбежным принуждением по отношению ко всем склонностям, но лишь со стороны собственного разума" (4 (1). 406).
Пушкин, как и Кант, считал: быть личностью - значит быть свободным и реализовывать свое самосознание не на словах, а в личном поведении. "Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, - писал он в письме к жене от 8.06.1834 г., - унижает нас" (XV, 156).
Чем дальше, тем чаще Пушкин задумывается над философией жизни. Его все больше волнуют мысли о государстве, о существующих законах, о правах человека, о войне, о "вечном мире", о будущем России. При этом его всегда возмущала эта "рабская покорность" людей, с которой он сталкивался повсеместно. В письме к Е.М.Хитрово от середины (не позднее 10) сентября 1831 года Пушкин не без горечи пишет о том, что: "У нас нет слова для выражения понятия безропотной покорности, хотя это душевное состояние, или, если вам больше нравится, эта добродетель чрезычайно свойственна русским. Слово (столбняк), пожалуй, передает его с наибольшей точностью" (XIV, 224).
Он не может равнодушно воспринимать политическое безразличие народа. В стихотворении "Свободы сеятель пустынный" (1823), написанном по поводу поражения революции в Неаполе, когда карбонарское движение было подавлено при полном равнодушии народа, Пушкин выражает свое личное отношение к этому "равнодушию". Он расчитывает на то, что проницательные читатели поймут, в кого направлен этот "выстрел":
Паситесь мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
(II, 302)
Защищая свободу печатного слова, Кант рассматривал ее как "единственный палладиум прав народа". "Запрещение публичности, - по его словам, - препятствует продвижению народа к лучшему, даже в том, что касается наименьшего из его требований, его естественного права". По его мнению гражданин государства, и притом с позволения государя, должен иметь право открыто высказывать свое мнение о том, какие из распоряжений государя кажутся ему несправедливыми по отношению к обществу. Однако, при этом он предупреждал, что: "надо повиноваться ныне существующей власти, каково бы ни было ее происхождение" (4(2),234). Кант убежден, что "против законодательствующего главы государства нет правомерного сопротивления народа, ведь правовое состояние возможно лишь через подчинение его устанавливающей всеобщие законы воле; следовательно, нет никакого права на возмущение (seditio), еще в меньшей степени - на восстание (rebellio)" (4(2), 242)*. Свобода выражать свои мысли, какими бы сомнительными они ни были, без страха быть наказанным или подвергнутым гонению, без навязывания под давлением чужих мыслей и идей, вытекает, по Канту, "уже из коренных прав человеческого разума, в которых каждый имеет голос..."(3. 626). Он уверен, что "без гласности не могла бы существовать никакая справедливость (которая может мыслиться публично известной), стало быть, и никакое право, которое исходит только от нее" (6, 302). В гласности он видит важнейший инструмент единения действий гражданского общества, возможности достижения объединенной воли граждан и государства в целом. В трактате "К вечному миру" Кант формулирует принцип, дополняющий категорический императив права: "Все максимы, которые нуждаются в публичности (чтобы достигнуть своей цели), согласуются и с правом и с политикой" (6, 308). В результате категорический императив права пробретает более универсальную форму, неотъемлемой частью которго становится право голоса: "Поступай внешне так, чтобы свободное проявление твоего произвола было совместимо с произволом каждого, сообразно со всеобщим законом и чтобы максима твоего поступка находилась в соответствии с принципом публичности". Но суверен (власть), как известно, учреждает цензуру, являющуюся законом для подданных и призванную не выпускать в свет ничего из того, что претит ее идеологии, установленному ею порядку.
Со временем Пушкин постепенно приходит к убеждению о тщетности открытого противления властям. Если в юношеские годы он позволял себе сочинять эпиграммы на Александра I, или Аракчеева, в какой-то мере подогретые тщеславием и близостью с оппозиционно настроенной молодежью, за которые он заплатил ссылкой на юг, то в дальнейшем жизнь научила его разумно использовать новые формы выражения своих мыслей. Уже в 1822 году в своем стихотворении "Послание цензору" он, как бы прислушиваясь к "советам" Канта, заметно "сдерживает удила", весьма осторожно прикрывая свой протест против реакционной цензуры, критикой наиболее одиозного цензора Бирукова. При этом предупреждает читателя: "Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,/Цензуру поносить хулой неосторожной...". Но даже непросвещенный читатель видит в "Послании" всю пушкинскую нелюбовь и откровенное презрение ко всей царской цензуре:
А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь:
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
Решил, а там поди, хоть на тебя проси.
Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,
Благодаря тебя, не видим книг доселе? ...
<. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . >
О варвар! Кто из нас, владельцев русской лиры,
Не проклинал твоей губительной секиры?
(II, 267)
Пушкин хотел бы видеть в цензоре "гражданина", который должен был бы "ум иметь прямой и просвещенный" да:
Закону преданный, отечество любя,
Принять ответственность умеет на себя...
Борясь с цензурой, Пушкин порой вынужден был прибегать к спискам, в чем упрекает цензора, хотя хорошо знает, что цензор только выполняет волю правительства или самодержца:
... поверь мне, чьи забавы -
Осмеивать Закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется взысканью твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем, почему -
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
< . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .>
И Пушкина стихи в печати не бывали;
Что нужды? Их и так иные прочитали.
(II, 267)
Другой формой борьбы с цензурой стало использование Пушкиным в своем творчестве языка немецкого писателя Э.Т.А.Гофмана. Примером тому может служить стихотворная переписка Пушкина с Вяземским летом 1826 года, которая, по словам Р.В.Иезуитовой, "характеризует резкий перелом в самих принципах политического иносказания: открытая программность, подчеркнуто гражданский пафос сменяются более сложными и завуалированными формами выражения политических и общественных эмоций, возрастает роль лирического подтекста, особые намеки и слова-символы становятся своеобразными по своей эстетической функции шифрами к пониманию скрытого смысла стихотворения".
Жалуясь на трудности российских писателей своему другу Денису Давыдову в августе 1836 года, Пушкин пишет: "...знаю, что никогда не бывали они притеснены, как нынче: даже и в последнее пятилетие царствования покойного императора, когда вся литература сделалась рукописною благодаря Красовскому и Бирукову..." (XVI, 160).
Одновременно Пушкин вовсе не отрицает роль цензуры, как таковой. В "Путешествии из Москвы в Петербург", в главе "О цензуре", говоря об ответственности автора за свои слова, он восклицает: "Разве речь и рукопись не подлежат закону? Всякое правительство вправе не позволять проповедовать на площадях, что кому в голову придет, <...> Закон не только наказывает, но и предупреждает. Это даже его благодетельная сторона" (XI, 243).
В черновой редакции "Путешествия" он поясняет свои мысли, делая акцент на силу печатного слова и нравственность: "...никакая власть, никакое правление не может устоять противу типографического снаряда" (XI. 236). И далее: "Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают первые основания гражданского общества, те, которые проповедуют разврат, рассевают личную клевету, или кои целию имеют распаление чувственности прияпическими изображениями" (XI. 237). По его убеждению, безнравственной литературе не должно быть места в обществе.
Его возмущают злопыхательские нападки на правительство людей, которые сами ничего путного не в состоянии предложить, чтобы исправить критикуемые недостатки. В статье "Мнение М.Е.Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной", обращаясь к адресату статьи, Пушкин укоряет его: "Есть высоты, с которых не должны падать сатирические укоризны; есть звания, которые налагают на вас обязанность умеренности и благоприличия, независимо от надзора цензуры, sponte sua, sine lege" (XII, 67).
В статье "Александр Радищев" он обрушивает свою критику на "Путешествие из Петебурга в Москву" только за то, что автор "...поносит власть господ как явное беззаконие; не лучше ли было, - обращается он к автору, - предоставить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян...". Продолжая эту мысль, поэт поучает: "Лучше употребить сии права (дворянские - Ф.К.) в пользу наших крестьян и, удаляя от среды их вредных негодяев, людей, заслуживших тяжкое наказание и проч., делать из них полезных членов общества". Эту мысль он заканчивает афористической фразой: "...нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви". (XII, 30).
Счастье для Пушкина - это, прежде всего, Воля (Свобода) и ... Покой, понимаемые поэтом именно в кантовском смысле: "не признающие никакого судьи, кроме самого общечеловеческого разума...". Недаром в 1834 году у него, умудренного нелегким жизенным опытом, появляются такие строки: "На свете счастья нет, но есть покой и воля" (III, 226).
Будто бы, предопределяя нелегкую жизнь поэта, Кант писал: "Всякий мыслящий человек, поборовший побуждения к пороку и осознавший, что он выполнял свой, подчас тягостный, долг, находится в состоянии душевного покоя и удовлетворенности, которое вполне можно назвать счастьем и в котором добродетель есть награда самого себя" (4(2), 309). Это ли не о Пушкине, пересмотревшем свою жизнь тогда, в Михайловском, и нашедшем тот покой и волю, сравнимые только со счастьем, которые подвигли его на завершение работы над "Евгением Онегиным", появление на свет "Бориса Годунова", "Графа Нулина" и свыше ста лирических стихотворений? Покой и Воля - они всегда были для Пушкина самыми необходимыми условиями для реализации своих прав на свободное творчество. Таким свободным и независимым от кого бы то ни было в своем творчестве он представлял поэта. Отсюда и его функциональное предназначение, однозначно выраженное в стихотворении "Поэту" (1830):
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум...
(III, 157)
Кант понимал Свободу не как неограниченное никем и ничем проявление своей воли, хотя, в принципе, признавал ее существованиеи в этом виде, но только как анархическую. Он утверждал, что "каждый в праве искать счастья на том пути, который ему самому представляется хорошим, если только он этим не наносит ущерба свободе других, стремится к подобной цели - свободе, совместимой по некоторому возможному общему закону со свободой всех (т.е. с их правом искать счастья)" (4 (2), 79).
В "Трактатах и письмах" он высказывает эту же мысль, но более сжато и доходчиво: "...Свобода <...> каждого ограничивается условиями, при которых она может сосуществовать со свободой каждого другого по единому всеобщему закону". В конечном счете рассуждения Канта приобретают четкую формулу категорического императива: "Поступай согласно такой максиме (т.е. субьективному принципу поведения), которая в то же время сама может стать всеобщим законом" (4(1), 279).
Пушкин, как и Кант, не признавал ничем не ограниченной, т.е анархической свободы. В беседе с графом Струтынским, опубликованной в 1883 году в польском журнале "Литературные ведомости", он говорит: "Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы и сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества...".
Мы не видим расхождения Пушкина с Кантом и в отношении необходимости уважения закона, строгого подчинения ему. Как Кант, так и Пушкин полагали, что существуют законы "положительные", в которых учтены помыслы и вековые традиции народа, и другие - "деспотические", диктуемые авторитарной властью или неограниченным монархом.
В каждом государстве Кант видел три власти: верховную (законодательную), исполнительную (упраляющую на основе существующих законов) и судебную (контролирующую исполнение законов). Отсутствие независимости этих властей друг от друга, по его мнению, и ведет к деспотизму. Следовательно предполагалось, что в государстве, где народ через своих представителей принимает участие в законотворчестве, не могут иметь место деспотические законы. А значит законы, принимаемые такой властью, должны быть обязательными для всех. Отсюда и убеждение Пушкина в том, что "владыка" не должен стоять "выше закона":
Владыки! Вам венец и трон
Дает закон - а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас закон.
(II. 45)
В оде "Вольность" характерной чертой является вера именно в такой Закон. Сочетание Вольности и Закона рассматривается поэтом, как равенство всех перед Законом. Бедствие по Пушкину заключается не в том, что неправедны законы, а в том, что власть, издающая их, не всегда учитывает волю народа, не всегда способна навести правовой порядок, тем самым порождает "законов гибельный позор", способствуя возникновению деспотизма: "Зло явное, терпимое давно,/ Молчанием суда уже дозволено". Такая власть вызывала у Пушкина жалость и презрение. Это презрение к слабому правителю мы чувствуем в поэме "Анджело":
Народ любил его и вовсе н боялся.
В суде его дремал карающий Закон,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
<...> Сам ясно видел он,
Что хуже дедушек с дня на день были внуки,
Что грудь кормилицы ребенок уж кусал,
Что правосудие сидело сложа руки...
(V,107)
Поэт убежден в том, что: "Власть верховная не терпит слабых рук".
В оде "Вольность" просматривается непосредственное влияние лицейского профессора Александра Куницына, который в своей напутсвенной речи юным лицеистам на открытии лицея говорил: "Приуготовляясь быть хранителями законов, научитесь прежде сами почитать оные; ибо закон, нарушаемый блюстителями оного, не имеет святости в глазах народа". И далее: "Закон - ничто, если он не является мечом, который безразлично движется над всеми головами и поражает все, что возвышается над уровнем той горизонтальной плоскости, в которой он движется". Сравним Пушкинские строки:
Лишь там над царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с Вольностью святой
Законов мощных сочетанье;
Где всем простерт их твердый щит,
Где сжатый верными руками
Граждан над равными главами
Их меч без выбора скользит
И преступленье свысока
Сражает праведным размахом...
(II, 45)
Не это ли почти буквальное повторение куницынских слов, в которых слышится прямое повторение тезисов его кенигсбергского учителя?
Кант был убежден в том, что "...не может быть никакого прирожденного преимущества одного члена общества как подданного перед другим" (4(2), 82). Однако, при этом Кант допускает исключение, говоря, что "...всякий, кто находится под законом, есть в государстве подданный, стало быть, подчинен принудительному праву наравне со всеми остальными членами общности, за исключением только одного (физического или морального лица) - главы государства, который один только может осуществлять всякое правовое принуждение" (4(2), 80). Делая это исключение, Кант глубоко уверен в том, что "каждый, облеченный властью, всегда будет злоупотреблять своей свободой, когда над ним нет никого, кто распоряжался бы им в соответствии с законом", хотя теоретически он этого исключения не приемлет. Эту проблему он считает наиболее трудной для человечества и уверен, что "полностью решить ее невозможно, но приблизиться к решению - веление природы". По его мнению закон может быть "самодержавен и не зависящим (anhangt) ни от какого отдельного лица" лишь в идеальном государстве (4(2), 267).
Не однозначно к этой проблеме подходит и Пушкин. С одной стороны, по В.И.Кулешову, "идея Закона у него воплощается в идею просвещенного абсолютизма. Свобода "по манию царя" и есть ее отголосок. В "Стансах" она выступает в виде своеобразного наказа царю". С другой стороны, перед Законом он не хотел бы видеть никаких исключений. Он твердо уверен в необходимости верховенства Закона над всеми гражданами, не смотря на их положение в обществе:
Где сжатый верными руками
Граждан над равными главами
Их меч без выбора скользит...
(II, 45)
Величайшим деспотизмом Кант называл такое правление, при котором "подданные, как несовершеннолетние, не в состоянии различить, что для них полезно, а что вредно" (за них это решает глава государства). Правление по Канту должно быть "не отеческим, а отечественным, объединяющим правоспособных граждан". При этом он всегда предполагал, что обладание властью при полном безразличии подданных "неизбежно извращает свободное суждение разума".
Не может скрыть своего презрения к деспотизму и Пушкин, называя деспотов "ужасом мира", "стыдом природы" и "упреком богу на земле". В "Подготовительных текстах" к "Истории Петра" Пушкин, положительно оценивая созидательную деятельность царя, констатирует: "Народ почитал Петра за антихриста" (X, 4). Перечисляя его деяния, он не может оставаться равнодушным к жестоким царским указам, часто комментируя их:
"Петр указом превратил монастыри мужские в военные гофшпитали, монахов в лазаретных смотрителей, а монахинь в прядильниц" (X, 281);
"Петр подтвердил перед отъездом из П.Б. тиранский свой указ о явке дворян на осмотр в П.Б...." (X, 215);
"3-го октября Петр опять издал один из своих жестоких указов: он велел приготовлять юфть новым способом, по обыкновению своему, за ослушание угрожая кнутом и катаргою" (X, 217);
"Приказывает юфть для обуви делать не с дегтем, а с ворваньим салом - под страхом конфискации и галер, как обыкновенно кончаются хозяйственные указы Петра" (X, 237);
"Бывшая царица уличена была в ношении мирского платья, в угрозах именем своего сына, в связи с Глебовым; царевна Мария Алексеевна в злоумышлении на государя; <он> Досифей в лживых пророчествах, в потворстве к распутной жизни царицы и проч.
15 марта казнены Досифей, Глебов, Кикин казначей и Вяземский. Баклановский и несколько монахинь высечены кнутом. Царевна Мария заключена в Шлиссельбург. Царица высечена и отвезена в Н.<овую> Ладогу" (X, 241);
"Велено всем жителям выезжать на Неву на экзерцицию по воскресениям и праздникам <...> Смотри тиранский о том закон. Петр называл его невским флотом..." (X, 244);
"20 <июня> запрещает бедным просить милостыню. (См. о том указ жестокий, как обыкновенно)".
18 августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь" (X, 247).
Не удивительно, что герой "Медного всадника", Евгений, лишь в мыслях пригрозив медному изваянию Петра,
Бежать пустился... Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгорая,
Лицо тихонько обращалось...
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой,
Как будто грома грохотанье,
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой -
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне.
(V, 148)
Нет сомнения в том, что знакомство Пушкина с обратной стороной деяний Петра способствовало потере интереса к этой теме и, в конце концов, стало достаточным основанием для того, чтобы не выполнить державную волю императора, окончательно прекратив работы над "Историей Петра". По этой же причине, скорее всего, не был завершен и роман "Арап Петра Великого", по поводу которого известный исследователь Р.Шульц, писал: "Трудно сказать, каким получился бы "Арап Петра Великого", если бы он был завершен. Не исключено, что в окончательном виде образ Петра претерпел бы основательную трансформацию".
В стихотворении "Андрей Шенье" Пушкин возвращается к мысли о равнодействии закона теперь уже действующего в отношении тирана Робеспьера: "Над нами единый властвует топор". Тиран, сам законодатель и сам же судья, отправивший на гильотину десятки невинных людей, несет заслуженную кару на эшафоте наравне с людьми разных сословий. Закон торжествует.
Американский слависта профессор А.Коджак считает, что гибель царя Дадона в сказке Пушкина "Золотой петушок" символизирует "обреченность непросвещенной деспотической власти и, более конкретно, правящей династии, - гибель, морально санкционированную народом, присутствующем в последней сцене". Здесь зло осуждено и получило заслуженное наказание.