Мой отец был военным. Когда я о нем вспоминаю, он обычно представляется мне в сапогах, длинной офицерской шинели с двумя рядами блестящих пуговиц и фуражке с лопухастой кокардой на черном околыше.
Высокий и широкоплечий, немного похожий на Грегори Пека времен "Римских каникул" - такой же подбородок и ямочка на нем такая же - когда он шел по улице, бывало, женщины, даже если были при кавалерах, слегка поворачивали головы ему вслед.
Отец служил в каком-то закрытом военном институте, и чем он там занимался, мне неизвестно. Он часто ездил в командировки, на неделю, месяц, а то и на целых три, и возвращался оттуда либо неприлично загорелый (это если зимой), либо, наоборот, совсем белый (если летом). Мне тогда в голову не приходило расспрашивать его о том, куда он ездил и что там делал.
До определенного возраста, точнее, до девяти с половиной лет, я его боготворил. Он был для меня непререкаемым авторитетом, кумиром, героем, памятником... Но потом, в один день все изменилось. Навсегда.
Точной даты назвать не смогу, помню только, что произошло это осенью восемьдесят четвертого года, в какое-то воскресенье. Мы тогда ехали с отцом из Политехнического музея. Он часто водил меня по разным музеям (не только вооруженных сил) и, что особенно ценно, всегда мне все подробно объяснял. Говорил отец хорошо, рассказывал доходчиво и нескучно, поэтому иногда к нам, как к экскурсии, пристраивались послушать другие посетители.
В тот раз в Политехническом мы попали на выставку, посвященную истории вычислительной техники. Счеты, арифмометры и первые огромные ПЭВМ, меня тогда совершенно не тронули, и из всей выставки я заинтересовался только веревками с завязанными на них узелками, которые какие-то индейцы использовали в качестве счетных приспособлений. Отец терпеливо мне все объяснил и показал, а потом предупредил, чтобы я не вздумал применить полученные знания на собственных шнурках.
После музея мы зашли в пельменную на улице 25-летия Октября, потом в "Детском Мире" купили мне каких-то солдатиков, и уже после поехали домой на метро. В вагоне было свободно. Отец посадил меня на пухлый мягкий диванчик, прямо под схемой, а сам встал рядом. Он вообще никогда не садился в метро - "это места для пассажиров с детьми, - объяснял он, - а я - офицер. Офицерам не положено".
На "Кировской" в вагон зашли несколько человек, в том числе и один щуплый малый с целлофановым пакетом в руке. На пакете, помню, была Пугачева, где она в миллионе алых роз. Немного покрутив башкой по сторонам, малый встал вплотную позади какой-то жирной гражданки, и начал делать вид, будто изучает схему метро, при этом его пакет как бы случайно закрыл от посторонних глаз гражданкину сумочку.
Я заметил, что отец за этим субъектом внимательно наблюдает. Лицо его, обычно доброе и красивое, вдруг стало неприятным и жестким. Честно скажу, я испугался. Отец наклонился ко мне и прямо в ухо сказал: - "Вот этот человек, сынок - вор. Он у людей деньги из карманов ворует. Таких, как он, надо наказывать". После этого отец снял фуражку и отдал ее мне. Затем немного согнул ноги в коленях и в один прыжок оказался у карманника за спиной. Без видимого усилия вывернул его руку, которой тот, прикрывшись пакетом, изучал сумочку жирной гражданки изнутри, и прижал злоумышленника лицом к поручню. Карманник что-то пытался говорить, или, скорее, кричать, но что именно, из-за грохота в вагоне разобрать было невозможно. Что до меня, то я даже ойкнуть не успел, настолько неправдоподобно быстро все произошло - трудно было ожидать от такого крупного мужчины, как мой отец, столь молниеносных действий.
На "Лермонтовской" мы все вышли - отец наперевес со сложенным пополам карманником, жертва (в милицию его, товарищ военный, в милицию!) и я с коробкой солдатиков в одной руке и отцовской фуражкой в другой. Дело было, как я уже говорил, в воскресенье, и на станции народу почти никого не было - в советское время по выходным метро будто вымирало, не то, что сейчас. Жирная гражданка быстренько проверила сумку (ничего не пропало), покудахтала немного и ушла в переход, а мы остались на станции.
Тогда я хорошо рассмотрел пойманного с поличным социально опасного элемента. В вагоне я решил, что это молодой парень (в основном из-за того, что на нем был пиджак от школьной формы, какие носят в старших классах, и джинсы), но на стации понял, что это маленький, тощий, с прической первоклассника мужик, лет так сорока, а может, и больше. Случаются такие, вечные мальчики, которых и в пятьдесят можно со спины запросто принять за призывника. Только если такой призывник обернется, на вас посмотрит морщинистое, с седой щетиной личико...
- Ну и что ты мне сделаешь, козел? - хрипел "мальчик". - Баба-то ушла.
- Накажу, - спокойно ответил отец и потащил его к ближайшей лавке.
Тот, процедил что-то вроде: "не пугай, фраер, не тем пуганый", но после умолк, когда отец пригнул его голову к лавке и наступил сверху ногой. До сих пор у меня в глазах стоит помятое лицо карманника, прижатое к деревянным лакированным доскам коричневым армейским ботинком.
- Пап, может, милицию вызвать? - тихо спросил я.
Но отец меня не услышал или не захотел услышать. Он как-то хитро вывернул кисть заломленной руки карманника, и затем резко налег на нее всем телом.
Не помню, что я услышал раньше - вой пленника или хруст его сломанных пястных костей.
- Су-у-у-ка-а-а... рука... правая..., - пищал он.
Отец, видимо решив, что достаточно, аккуратно выпустил карманника из рук (тот мешком свалился с лавки на пол), выпрямился и оправил шинель.
- Дрочи левой, - сказал он, как мне показалось без особой злости, и вдруг посмотрел на меня.
Дальше все было, словно в телевизоре, лишенным коллективной антенны. Изображение потемнело и поплыло; голова стала холодной, а ноги сами собой подломились в коленях. Коробка с солдатиками вывалилась из рук и бесшумно упала на пол.
- Куда!? - голос отца звучал гулко, как в подвале. - Отставить обморок!
Он схватил меня за шкирку, тряхнул пару раз и сознание, мгновение назад грозившее меня покинуть, вернулось. Я снова увидел перед собой красный вестибюль "Лермонтовской", только стены, пол и люстры немного покачивались.
Глаза карманника я запомнил надолго, но не они не давали мне потом спать, а глаза моего отца, точнее, выражение его лица, спокойное и деловитое, будто он тогда гвозди в стену заколачивал, а не человека уродовал. Хладнокровие, с которым он калечил на моих глазах того мужика, скорее всего, говорило за то, что ему уже не раз и не два приходилось проделывать такое с какими-то другими людьми.
Логичнее всего было бы предположить, что с того дня я стал отца бояться и ненавидеть. Ничуть не бывало. Я его, разумеется, всегда немного побаивался, как и любой другой мальчишка своего папашу, но настоящего страха никогда не было. После того случая он как бы оброс плотью в моих глазах, перешел в другое качество - из памятников и героев в касту сильных живых людей. Много позже я решил, что этот случай наилучшим образом иллюстрирует тезис нашего институтского историка: - "хороших и плохих людей не бывает, бывают сильные и слабые".
Отец был человеком более чем правильным. Он никогда ничего не нарушал и не давал нарушать другим. То, что случилось тогда в метро, лишний раз это доказывает - он просто не мог отпустить этого карманника, не наказав. Такая правильность как черта характера, вероятно, сейчас уже не встречается у наших сограждан. Она исчезла навсегда, словно вымерший вид, как птица дронт, морская корова и сумчатый волк.
- Так называемый "блат", или разрешение каких бы то ни было вопросов в обход законов и общепринятых норм, - часто повторял он, - как правило, путем дачи взятки - это смертельная болезнь общества, которая рано или поздно неминуемо коснется каждого, кто не брезгует решать свои проблемы этим способом. Она, эта болезнь, с необычайной быстротой пронизывает социум вдоль, поперек и, уж, конечно же, сверху вниз. Весь ужас, Леша, здесь в том, что даже те, у которых "все схвачено", не гарантированы от встречи с хирургом, получившим по блату диплом, или от участи быть похороненным под руинами здания, построенного блатными строителями, или же их просто разобьет о столб водитель, купивший права. Повторяю, это болезнь...
Я тогда не понимал, о чем он.
В год, когда я после восьмого класса перешел в новую школу, внезапно умерла моя мама. Это случилось в больнице, куда ее положили, как мне сказали, на обследование. Я долго не мог в это поверить. Когда же пришлось столкнуться с неизбежным - ужасным по своей жестокости к окружающим православным похоронным ритуалом, мой мозг избавил меня от страданий - я почти ничего не запомнил, ни про похороны, ни и поминки. Все было, как не со мной.
Отцу тогда было уже за пятьдесят. Он был все еще в форме, стройный, подтянутый сухарь, такой молодцеватый ветеран колониальных войн, но после смерти мамы он начал стремительно стареть, и его былая мужская привлекательность вдруг куда-то исчезла. Помню, я тогда стал бояться двух вещей: что он сопьется, или приведет в дом другую женщину. Мой отец не сделал ни того, ни другого - он выбрал третье. Стал стариком.
Из армии отец демобилизовался во время большого сокращения вооруженных сил в восемьдесят девятом году. Думаю, он не очень переживал по этому поводу. Он убрал свои кители, брюки с лампасами и фуражки в шкаф, порезал шинели на теплые стельки и быстро сделался гражданским человеком.
Отец стал зарабатывать переводами (оказалось, что он хорошо знает фарси и немецкий), потому как его пенсии на нас двоих не хватало. Работал он всегда дома. К нему часто приходили люди, военные и штатские, с которыми он закрывался в своей комнате и подолгу беседовал.
Последний раз он здорово меня удивил, когда я учился в десятом классе. Незадолго до выпускных экзаменов я подошел к нему с просьбой помочь написать сочинение на тему "Андрей Болконский на Бородинском поле". К тому времени мы с ним уже потеряли почти все нити общения, но жили вполне мирно, каждый на своей планете, без посягательств на суверенитеты друг друга.
- Скотина, он, твой Болконский, - резко сказал отец. - Была б моя воля, я бы этого слюнтяя без разговоров к стенке поставил. Сволочь... у него личный состав, солдаты его, люди, за которых он отвечать должен, гибнут, а он, гнида, вдоль строя прохаживается, о высоком думает, храбреца корчит. Велика храбрость! Дураком погибнуть - это не храбрость, Леша - это трусость и предательство! А кто за него, козла, воевать будет? Пьер толстожопый? Вот скажи, какой он урон нанес неприятелю своими действиями, а? Никакого!
Отец встал с дивана и стал расхаживать по комнате.
- Если ты в резерве, то должен этот резерв сохранить для будущих боевых действий во что бы то ни стало. Ну, поставили тебя на неудобную позицию - все простреливается, как на ладони - ну, рассредоточь ты людей. Положи, закопай, наконец. Построить их потом - дело недолгое. Ты пойми, на войне главное - резерв. У кого больше резервов - тот и побеждает, доказано К.К. Рокоссовским (отец почему-то более всех советских военачальников чтил именно его), а вот если резервами такие долбо..., извини, придурки системы "князь Болконский" командуют, никакой войны ни в жизнь не выиграешь. Неврастеникам и истеричкам на фронте не место, Алексей. Так и напиши.
Он на секунду задумался и добавил:
- И еще, не верь ты этому босоногому графу от артиллерии, что война сама собой выигрывается. Не бывает такого. Он просто завидовал Кутузову с Багратионом и Наполеону с Мюратом - всем им, до кончиков этой своей дурацкой волосни на морде завидовал, потому как сам в военном деле не достиг ни шута, как ни пыжился... Да и дерьмо он был порядочное, этот граф твой, и книга эта его - тоже дерьмо, по большому счету, большая и бестолковая...
Отец поливал Льва Николаевича долго и изощренно. Вспомнил он ему все - и "картонную" Наташу Ростову и "деревянного" Пьера, и знаменитый Толстовский стиль, вернее, его отсутствие...
Я внимательно слушал его и все больше удивлялся даже не его точке зрения, а тому, как же прочно засел в нем военный. Мне тогда очень хотелось расспросить его о том, откуда он знает про войну, и как же ее надо правильно воевать, но почему-то не спросил. Теперь искренне жалею.
Отец не дожил до шестидесяти две с половиной недели. Умер от инфаркта на ступенях перехода метро. Естественно, никто не обратил на него никакого внимания и ничем не помог.
На его поминки собрались мужчины в гражданских костюмах, которые смотрелись на них, как мундиры. Пришедшие были разных возрастов, габаритов и национальностей, но присутствовала в них некая общая черта, которая делала их чем-то друг на друга очень похожими.
Гости говорили мало, но пили много. Я пытался от них не отстать и вскоре напился до состояния находки для абстрактного шпиона. Мне вдруг срочно захотелось поговорить об отце, и я поведал сидящему справа от меня лысому крепышу, которого половина гостей называла Палыч, а вторая - Адмирал, историю с карманником.
Крепыш слушал внимательно, не перебивая и не глядя мне в глаза. Я еще отметил про себя, что такая позиция слушателя наиболее благоприятна для рассказчика. Все остальные, кажется, тоже внимательно меня слушали, хотя и продолжали в полголоса друг с другом беседовать.
- Должно быть, это был не просто карманник, - сказал "Адмирал", когда я закончил.
- А кто тогда? - спросил я.
"Адмирал" закрыл глаза и потер переносицу.
- Знаешь, - сказал он, - сейчас, конечно, трудно сказать, но по твоему описанию - это кто-то из постоянных метрошных жителей.
- В смысле бомжей? - удивился я. - Но их, вроде, тогда еще не было.
- На самом деле были, только не в таком количестве, как сейчас, но я говорю не о них. Понимаешь ли, Леша, в подземных коммуникациях вообще и в московском метро в частности издавна жило, и я уверен, живет сейчас, множество странных живых существ, в том числе и человекообразных. Одного из таких и повстречал твой отец.
- Обезьяны в московском метро? Такого я еще не слышал! - с некоторой издевкой сказал я.
- Я же не сказал обезьяны. - Спокойно ответил "Адмирал". - Леша, человекообразными бывают не только они, бывают еще...
- Палыч, не грузи парня, - сказал крупный мужчина малороссийской внешности, которого звали Богдан, - давайте лучше помянем...
Мы выпили еще, и я упустил нить разговора, отвлекшись на что-то еще.
Как закончились поминки, я не помню.
Я проснулся утром в своей постели. Рядом с кроватью, на табуретке стояла бутылка кефира, под которой лежал почтовый конверт. В конверте оказались деньги.
От отца мне осталась память, маленькая квартира в Сокольниках, словари и теплые стельки из его шинелей.