Карпов Сергей Иванович : другие произведения.

Отлетела...

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Отлетела...
  
  
  Finita la...
   Я умер, господа. Это я знаю точно. И не пытайтесь даже убедить меня в том, что я сплю, мне так считать было бы и самому выгодно. Ведь жить - величайшее благо, другого не знаем. Но не просыпаюсь, да и не бывает таких правдивых снов, чтобы без фантазий и привирания, сказочности всякой. Вот он я, лежу на моей постели, длинный, костлявый, сухой, с закрытыми глазами, с жёлтым небритым лицом. И не это пугает, а то, что сердца своего не слышу - молчит его кузница, утихли молоточки; не чувствую своего дыхания, а как вдохнуть хочется! Как хочется двинуть рукой или ногой, но нет ни рук, ни ног, хотя есть ощущение, что действия всё же совершаются, совершаются мыслью. Но мысль не может взять со стола сигареты, не может одеться и обуться, поесть, наконец! И нет ничего удивительнее этого состояния - быть вне тела, быть той неосязаемой начинкой мозга и сердца, которую многие именуют душой.
  А тело - вот оно, вызывающее слезоточивую ностальгию и почему-то бесконечное отвращение одновременно. Сложное чувство, сопоставимое разве что с тем, которое испытываешь после сделанного чего-то крамольного для общественного мнения, но в то же время безумно приятного для самого себя.
  Господи, обидно-то как! В расцвете, можно сказать, сил и молодости, - взял да и скончался. То-то все забегают теперь, засуетятся, особенно те, кому должен остался. А должен, надо сказать, не мало. Одному Сергеичу только ящик коньяку, да что теперь о земном. Кто-то ТАМ и как-то ТАМ меня встретит?
  Отталкиваюсь ногами (хотя какими ногами?) от пола, повисаю, - жуткая благодать-то! - лечу! Вот кухонька моя, сытые наглые тараканы. Сиамский кот Фирс с вздыбившейся на загривке шерстью и вытаращенными глазищами, тоскливо взвизгнув, ушмыгнул в форточку; высоковато: скоренько утухла его полётная песня финальным шлепком об асфальт. Высовываюсь, а он уж навстречу взлетает от того бесформенного, что внизу разметалось недвижно. Вскарабкался на плечо, жмётся к шее, дрожит - шок, понимаю. Только бритвенные когти его не царапают, не вонзаются в кожу до крови - и радость новоявленная от кошачьего с тобой общения. Ни боли тебе, да и кушать совсем не хочется, - рай, да и только. Что б мне так раньше жилось!
  А Фирс-то уже осваивается в новом для себя положении, уже залепил было пролетавшему мимо воробью меткой лапой, да вот беда - лапа сквозь воробья прошла, даже и не обеспокоив последнего. Кошачье изумление не передать словами.
  А тут какой-то пацанёнок, оторвавшись от песочницы, разрядил в птаху свой пневматический китайский кольт. Кувыркнулась птаха, отлетела от неё душонка, правда, тоже крылатая. Снежными хлопьями закружило воробьиный пух. Пацанёнок рад и горд, забыв о висящей из носа сопле, вожделенно выцеливает новую жертву.
  А Фирс мой совсем уже освоился, пулей летит к воробьиному духу, пока тот, ошалевший от приключившегося, завис недвижно, в себя приходит.
  - Фирс! Фирс! - кричу, да куда там, похоже, охотничий инстинкт - категория вечная, смерти неподвластная. Умчался мой котяра.
  Вылетел и я в форточку, осматриваюсь. Мать моя! А и богатый же сегодня выдался денёк на покойников! Куда ни глянь - всюду: из окон, дверей, подвалов, зёлёных насаждений вылетают как миленькие: старички и старики, старухи и старушонки, женщины, дети, мужики и интеллигенты; кошки, собачки. Всякая живность, даже мухи и тараканы, и даже комары. Непрекращающимся потоком. Вверх. Аж в глазах зарябило. Здравствуй, жизнь новая!
  - Привет покойникам! - истерично-восторженно просвистало над ухом. Едва не вздрагиваю от неожиданности по прежнему земному рефлексу: прямо надо мной абсолютно голая деваха, Ленка из соседнего подъезда, хохочет заливисто, груди вразброс, волосы на встречном ветру полощутся. Хватает меня крашеными пальцами за уши, рывком притягивает к себе и целует в губы, почти так же, как в жизни, единственная разница - вкуса китайской помады не чувствуется. Вырываюсь. - Ты чего здесь делаешь? - кричу. Не слышит. Знай себе "Я верила, верила!" кричит, кувыркается в воздушном потоке, сверкая своими женскими прелестями. То ли истерика с ней оргазмическая приключилась, то ли разум ручкой сделал. Махнула пяткой на прощанье, безудержно хохоча, и усвистала, растаяла в небе, обогнав многих.
  Господи, с ней-то что произошло? Ведь вчера только виделись, жива была и здорова, правда, не совсем трезва, но кому при нашей жизни это поставишь в упрёк? Н-да. Выходит, от этого дела ни в каком возрасте не застрахуешься, раз такие молодые - и на тебе. Да ведь и дети, дети тоже! Вон их сколько в небо уносится. За что, спрашивается? Где справедливость? В рай, что ли ТАМ брать больше некого?
  За мыслями этими совсем и не заметил, что от дома, от города, от земли далековато отнесло меня. Отсюда уже ничего толком и разглядеть нельзя: всё слилось в тумане заводских выхлопов, - был бы живой, тотчас бы помер от удушья. Тоска меня охватила страшная. Ещё бы: куда лечу - неизвестно, хоть и не один, с обществом, да страшно. А там, внизу, то, к чему сердцем прирос, где корни пустил, что сосна столетняя в землю, а сейчас выкорчёвываюсь. Ни на кого напоследок не посмотрел толком. Да и Фирса, собаку, жаль, - сгинет один без хозяйской опеки. Разворачиваюсь, лечу обратно, сквозь толпы встречные душ продираюсь.
  А тельце моё неприкаянное всё по-прежнему на кровати валяется. Мух-то набралось! Ползают с голодной деловитостью по мертвеющей коже, пережжуживаются друг с дружкой - делят, похоже, шикарный по их меркам обед. Приятного аппетита...
  Затрезвонил на столе телефон. Кто это, интересно, так опоздал? Кто бы ни был, какое теперь имеет значение. Ценность моя аннулирована. Доступ к телу объявляю открытым. А аппарат всё звонит, звонит не переставая. И с каждой новой трелью его всё более явственным становится, крепнет ощущение собственной моей здесь неуместности. Живым - живое. Долгие лета.
  Улетаю совсем. - Фи-и-ирс!..
  А над городом собирается гроза. Неповоротливая чёрная туча, попыхивая окурком молнии, ползёт, наваливается на забор горизонта. Первые, тяжелые свежестью капли ударили в прожарившийся асфальт. Покойнички как-то сразу оживились, струями утянулись в небо и канули в нём. И сам я, чувствую, не могу больше задерживаться, не в моих это силах уже: что-то властное, неодолимое тянет меня вслед за ними, скручивает спиралью, засасывает и уносит. И что-то мягкое вдруг опускается мне на плечо - Фирс, бродяга! Застывает изваянием, приклеивается, прижавшись, к шее. Так и пропадаем, разъединённые сущностью, объединённые общим исходом. Растворяемся в небе кругами на воде. Темень с ужасающим свистом летит в лицо. Страшно. С первым ударом грома ощущения сгинули. Страх остался...
  
  
  
  В гостях у...
  
  Трудно очень поверить в то, что невозможно представить. К чему нельзя прикоснуться. Но можно, по крайней мере, быть уверенным в непогрешимости собственного воображения, в его неспособности обманывать. Тогда уже ничему не будешь удивляться, даже при условии, что твоему воображению пришло в голову разыграться не на шутку.
  Я тоже представлял тот свет (Тот Свет?) по-своему. Только пионером этого самого представления быть невозможно: кто-то до тебя уже наверняка на такую тему фантазировал. И как бы тебе нинказалось твоё мнение оригинальным, в сущности, оно лишь повтор чьей-то уникальной (гениальной? Гениальной не очень?) идеи. Идеи, высказанной и зафиксированной, прочитанной и усвоенной подсознательно как своей. Все мы, будучи заложниками времени и плохой памяти, нарушаем авторское право.
  ...Страх остался. Первобытный, неистовый, всезатопляющий. Не поддающийся внутреннему контролю. Страх одиночества, смерти, суда? Три в одном. Коктейль из страхов. Нас несло, кувыркало, швыряло из стороны в сторону в какой-то гигантской трубе, границы которой не были видны, но явственно ощущались. Мы - пылинки в трубе пылесоса. И где здесь свет в конце тоннеля, господа?
  И свет грянул. И мы грянули об него. Им оказались гигантские ворота из подозрительно жёлтого, сияющего металла. В них было трудно не попасть, тем более что они отнюдь не распахнулись гостеприимно при нашем появлении. Были б мы с Фирсом при своём теле - разбились вдребезги. А так только от адской боли на мгновение умереть захотелось. От удара ворота как-то недовольно загудели, распахнулось в них маленькое окошко, стукнуло медно заслонкой, и появилась в нём невыспавшаяся, с фиолетовым отливом физиономия.
  - Эка вы, братцы, брякнули! - немедленно отозвалась она глумливым тенорком. - Знать, грехов поднабрали достаточно.
  - Ты кто, дядя? - ошеломлённый, осведомился я.
  - А этого тебе, братец, знать вовсе и не положено. Проходи, давай, веселей, а то вон ещё одна партия на подходе, закрыть не успею! - и он отворил на самую малость, на ладонь, и мы влетели сами, хотя и без внутреннего на то благословения. И точно, не успели и шага сделать, как сзади громыхнуло не меньше нашего, и снова послышался глумливый тенорок. И спустя мгновение Фирс взвился с моего плеча: "партией" оказались покойная птичья стая и какой-то толстый коротышка-чиновник. Стая, увидев кота, испуганно загомонила и брызнула россыпью. Коротышка не удержался на ногах и шмякнулся на мягкое место. Глазки у него неприлично вытаращенные, ротик, перекошенный в безобразненький, жирненький бантик-кляксу, дрожаще вопрошает:
  - А? Что это? Где это я? А?.. Не доходит, видимо, до сердешного правда жизни.
  - Крестись, папаша, - рявкаю ему в ухо-розочку первое, что пришло в голову, - крестись скорее, не то черти зажарят, такого сладенького!
   Вскидывается чиновничек, вонзает в лобик ладошку щепотью - и вдруг сбрасывает ручку, будто во что непотребное вляпался: - Да что это за... Да по какому праву... Я буду жа... Это насилие!
   Смешно привратнику. И мне смешно. И странно. Смешно и странно: чем выше человек по властным ступенькам вскарабкивается, тем тучнее вера его.
  А вокруг - благодать. Только сейчас замечаю это. Бездонная синь над головой, ни облачка. Ширь и даль бесконечные. Взгляд проваливается в них, надеясь найти край, о который можно опереться, - и устаёт в тщетных попытках. Даль его просто затягивает в себя, как губы любимой в глубоком поцелуе, как ребёнок молоко из соски. Под ногами богатейшая зелень травная, ноги вязнут в её персидском ковре по самую щиколотку. Надрывается возмущённо чиновничек, роняя сопли. За тонкой линией горизонта моргает лиловой лампочкой подобие солнца.
  Снова медно громыхнуло сзади. Так, что уши заложило. Стайка весёлых, голых девиц - кровь с шампанским, - потряхивая спелой грудью и ягодицами, яростно тискает привратника. Его тенорок потерял глумливость, офальцетился. Утащили его, ослабевшего, прочь, унесли. Когда вокруг столько чертей - трудно оставаться целомудренным.
  Утих, наконец, мой чиновничек. В глазах у него какая-то елейная святость появилась. Так бывает, когда человек попал с корабля на бал, и с этим балом уже ничего поделать не в силах, - придётся ему танцевать, не по собственной воле, а придётся.
   - Что делать, - говорю ему, - пойдём, что ли?
  - Куда? - обречённо спросил он, моргнув глазками.
   - Туда, - махнул я рукой в сторону местного солнца.
  - А, может, нас позовут? - с надеждой на меня посмотрел он.
  - Сомневаюсь...
  Честно говоря, мне и самому не очень-то идти и хотелось. Хотелось догнать голых девиц и развлечься, спасти привратника, что ли. Тревожно на душе как-то сделалось. А тут ещё Фирс куда-то запропастился. Одному всегда неуютно. А с чиновником вдвоём - всё равно, что один.
  Здесь уже лететь почему-то не получалось. Ноги мгновенно стали пудовыми, - господи, какой это нудный способ передвижения!
  - Тебя как зовут-то? - спрашиваю у чиновника.
  - Борис Аполлонович, - значительно, веско ответил он, видимо, по привычке задрав нос.
  - А меня просто Иван, - глядя в его поросячьи глазки, представился я. - Может, будем без официоза? Тебя как друзья называют?
  - Борис Аполлонович!
  Мне стало скучно.
  Так и брели в обоюдном одиночестве. Чем дальше удалялись от ворот привратника, тем слабее и глуше слышны были непрекращающиеся удары в дверь: кто-то резво торопился, да открыть было некому. Скоро и они перестали доноситься. Бездонная тишина окутала окрестности. Ни ветерка, ни птичьего пения. Солнце, неистово слепящее, небесной пенсионеркой ворочалось над головой.
  Наконец впереди замаячил шпиль не то церкви, не то крепости.
  - Смотри! - нарушил молчание Аполлонович и ткнул куцым пальцем в том направлении. Я присмотрелся. На первый взгляд, не было ничего необычного, если, конечно, считать обычным теперешнее наше положение. Здание действительно оказалось церковью, только уж чересчур огромной, раздавшейся в ширину, усадистой, с единственным центральным куполом голубого цвета. Именно в этом и странность: на фоне неба он казался едва различимым, поэтому шпиль виделся отделённым от корпуса, да и сделан он был в виде человеческого пальца, указующего вверх краснеющим ногтем. Креста на нём не наблюдалось. Подножие этого величественного сооружения было сплошь усеяно пёстрыми толпами народа. Народа, на удивление молчаливого: ни звука не доносилось оттуда.
  - Кажется, пришли, - вдруг охрипшим голосом выдавил я.
  - Угу, - без прежней важности, едва слышно хрюкнул Аполлонович.
  Народ явно чего-то или кого-то ожидал. Все елейно ласкали взглядом наглухо запертую входную, кованого железа дверь, находясь в состоянии некоего оцепенения. И даже Ленка. Она стояла между горбатым стариком и прыщеватым хиппи, вытянувшись стрелой, её прежний задор куда-то испарился. Чиновник как-то сразу заробел, прижался ко мне, отыскивая, видимо, мой братский локоть. Замогильной величественной тишиной веяло от громады церкви. Эта тишина объединила всех, сделала сотни людей единым телом, в котором растворился и я. Приплелись и хохочущие проститутки, что совсем недавно глумились над привратником, но и они враз поскучнели, точно заморозило их. "Мне кажется, нам не уйти далеко..." - пронеслись в голове гребенщиковские* слова. Птицы и другая умершая живность беспрепятственно необозримым косяком уносились над церковью вдаль, пропадая за горизонтом.
  Внезапно железная дверь заскрипела, распахнулась наружу, и в проёме появился благообразный старец в малиновой рясе до пят. Малахитовая борода его висела до самого пола, подметая дубовый паркет. В костлявых руках он крепко сжимал длинный тяжёлый посох с набалдашником; опёршись на него, он вперил пустой взгляд седых глаз в напрягшуюся сразу толпу. Этот взгляд пронзил каждого, перевернул его душу, порылся в ней и, не найдя ничего особенно ценного, оставил её. Старец вздохнул горестно и, не сказав ни слова, отступил, давая дорогу. Народ стал втягиваться внутрь, с опаской и потому без давки и толкотни, по генетической привычке уступая дорогу банкирам, бандитам и начальникам. Старец безмолвно шевелил губами, пропуская мимо себя людей, видимо, считая. Он был похож на пастуха, который проверяет целость своего стада в вечерний час. Я пропустил вперёд оробевших, потерявших кураж проституток и Аполлоновича и вошёл сам. Дверь за мной закрылась сама собой.
  Внутри оказалось удивительно светло, хотя ни свечей, ни лампадок, ни ламп видно не было. Свет падал сверху, сквозь алмазный купол и затоплял всё. Стены, облицованные слоновой костью, расписаны золотой лепниной в виде каких-то невероятных узоров. Ни икон, ни фресок, ни страдающих чертей и распушивших крылья ангелов. Но, кроме этой блистающей роскоши, поражало пространство: изнутри храм был несравнимо больше своих внешних размеров. Это пространство воспринималось буквально физически, оно подавляло.
  
  
  
  * Борис Борисович Гребенщиков, рок-поэт, рок-музыкант
  
  
  Речь
  
   В центре храмовой залы возвышался трон, массивный, из чистого золота, с алмазными набалдашниками в виде бульдожьих голов на спинке. На нём восседала прекрасная молодая женщина в бриллиантовом колье. Из одежды это была единственная вещь на ней. Холёные рубиновые ногти на руках и ногах, ослепительно рыжие волосы на голове, волнами спадающие на плечи и высокую упругую грудь. Нагота её волновала, надменный взгляд зелёных глаз - отталкивал, ставил на место. Какой-то непреходящей вечностью и глубоким опытом веяло от неё. Народ не отводил глаз. Я тоже, особенно от своего кота Фирса, который, появившись неизвестно откуда, как прежде ко мне, ловким прыжком взгромоздился на колени этой леди, закрыв сиамским телом всё самое интересное для посторонних мужских глаз. Она положила ладонь на его голову, и он заурчал, подлец, замурчал, предатель.
   - Я рада приветствовать вас, господа и рабы божьи, - наконец обратилась она к толпе. - Думаю, пора уже внести ясность в то, почему вы здесь оказались и, собственно, где оказались. Голос её оказался глубоким, низким, бархатно ласковым, и в то же время в нём чувствовалась неодолимая мистическая воля.
  - Поздравляю вас, вы умерли, надеюсь, в этой истине уже никто не сомневается. Пути назад нет. Есть путь вперёд, и для каждого он свой. Каждому воздастся по вере. Поэтому не надо бояться, кривляться и врать. Правда смотрит вам в глаза. Правду не обмануть. И не перекроить по своему усмотрению...
  Толпа зачарованно молчала. Мысль, летящая от трона, легко проникала в каждого, не вызывала каких-либо внутренних противоречий, усваивалась как данность, порождала удивление: как же мы сами до этого не догадались? И это не было неким гипнотическим сеансом, просто настолько был силён авторитет говорящей, что мысль её становилась мыслью каждого: об оценке и анализе и речи идти не могло. С истиной не поспоришь, если, конечно, ты не самовлюблённый осёл. Таковых в толпе не наблюдалось, не считая, разумеется, меня.
  - Сегодня каждый из вас будет оценен и получит то наказание, которое заслуживал в течение всей своей земной жизни, несмотря на то, что об этом предупреждала Библия. Отговорки: де я Библию не читал, - не принимаются. Кары можно избежать. Но для этого вам нужно будет привести Суду очень веские аргументы в своё оправдание. Итак, мне более нечего вам добавить... И она встала со своего трона, держа на холёных руках моего Фирса. Господи, какие прекрасные, нет, совершенные ноги были у неё! Я готов был многое отдать только лишь за одно прикосновение к ним. Я почувствовал нестерпимое жжение внутри, там, где раньше билось моё сердце. Ласка отчаяния затопила меня. Но она вдруг сверкнула глазами - и в мгновение ока растаяла в воздухе вместе с Фирсом, блеснув на прощанье колье... В голове у меня помутилось - и я брякнулся без чувств на роскошный дубовый паркет церковного пола.
  
  
  Cудилище
  
  Очнулся я от толчка посохом. Старец стоял надо мной, опершись на свою палку, неприступный в своей мудрости. Вокруг было пусто, только откуда-то издали доносились приглушённые голоса, как из-за стенки. Ни слова не говоря, старец подтолкнул меня в ту сторону, я поднялся на слабых ещё ногах. Старик нетерпеливо гремел ключами, указывая дорогу перстом. Я пошел, ночь, несмотря на то, что сквозь купол ярко пробивалось солнце, окутывала меня. Споткнувшись о ступеньки, я едва не выругался. Старец бесшумно следовал следом. Чем выше мы поднимались по ступенькам вверх, тем явственнее слышались голоса. Наконец мы уткнулись в двери, которые распахнулись после прикосновения к ним старикова посоха. На нас пахнуло спёртым запахом ладана, курящегося в золотых вазах, в тысячах подсвечников ярко скалились огоньки свечей. - Судилище есмь, - значительно изрёк старец, и исчез.
  Все люди здесь сидели на коленях, в кающейся позе. Страх витал над ними. В центре так же стоял трон, но на нём уже вместо рыжей красавицы, столь ранившей моё сердце, восседал младенец в пурпурной мантии, розовый младенец с мудрыми жестокими глазами и золотым лавровым венком на голове. Позади трона, в задней стене церкви зияли два отверстия: одно, отделанное слоновой костью, другое - платиной. Из глотки последнего доносились приглушённые вопли человеческого страдания и короткими, как выстрел, отблесками поигрывали языки пламени. Сцена Судилища шла полным ходом.
  - Имя, - прокричал Младенец далеко не младенческим голосом. И откуда-то сверху ему ответили: - Раб Божий Головкин, президент республики. И вот из толпы сделал робкий шажок когда-то величественный человек. Теперь это был жалкий, раздавленный страхом человечек, поминутно стреляющий глазками по сторонам.
  - Сколько денег ты украл у народа? - не церемонясь, вопросил Судья.
  - Нисколько, - пролепетал несчастный. Младенец громко захохотал.
  - А сколько у него движимого и недвижимого? - обратился Судья к своему советчику сверху.
  - Двадцать пять миллионов долларов наличными, три дачи, пять трёхэтажных особняков, восемь иномарок, два пуда чистого золота в разных банках мира, десятикомнатная квартира улучшенной планировки и т.д. и т.п., но это по мелочам, - властно и безапелляционно прозвучало сверху.
  - Что же вы, милейший, всё это заработали честным непосильным трудом?
  - К-к-кон-н-н-ечно! - икая, ответил президент маленькой республики, несколько даже оскорбившись.
  - Верим! - в экстазе прокричал Младенец. - А не затруднит ли вас вспомнить, сколько зарабатывает в среднем народ вашей республики, чьим отцом-благодетелем вы считались, пока не умерли?
  - Ну, тысяч двадцать в месяц...
  - Врёт, - безапелляционно раздалось сверху, - народ его имеет в месяц одну - две тысячи, то бишь тридцать-шестьдесят баксов в месяц, да и то не регулярно, а потому перебивается с хлеба на воду: цены-то в этой республике, как в Москве-матушке. Одним словом, замучил он народ свой, до ручки довёл.
  Народ возмущённо загомонил в подтверждение, и как-то совсем уменьшилась, съёжилась фигурка Головкина под давлением этого возмущения, причём возмущались и те в толпе, кто на этот народ вовсе и видом своим сытым не походил и, собственно, этим народом и не являлся.
  - Что ж вы на земле-то помалкивали? - весело спросил Младенец толпу. Запереминалась толпа с ноги на ногу, взор её, только что сверкавший гневом, стыдливо потупился.
  - А он купил всех тех, через кого можно было жаловаться и возмущаться! - снова прорубил тишину голос сверху, - газеты, телевидение, радио, милицию, прокуратуру, суды. Все честно лизали его золотоносную задницу, включая и родственников, которыми он усадил всю вертикаль власти в своём владении. А народ, что стадо баранов.
  - А что подсудимый может сказать в своё оправдание? - задумчиво спросил Судья. На Головкина было жалко смотреть.
  - При мне республика сделала шаг вперёд, - собравшись наконец, заговорил он. - Мы стали вовремя выплачивать зарплату, мы ввели новые технологии и производства, мы ...
  - Всё ясно, - прервал его Младенец. - Поступим по справедливости: сейчас же раздать его деньги присутствующим, - лишение собственности для него уже самое страшное наказание.
  - Слушаюсь! - раздался немного удивлённый голос сверху, - и тотчас на толпу, возникая из воздуха, посыпался золотой дождь вперемежку с бумажным купюрным снегом.
  Народ мгновение оставался недвижим, парализованный невиданным зрелищем и решением Судьи, но тут чья-то ловкая рука вскинулась над головами и метко вцепилась в вертлявую зелёную купюру. Народ словно ударило током - все ринулись ловить и хватать; немедленно же вспыхнула драка, мгновенно переросшая во всеобщее побоище. Алчные кулаки плющили алчные физиономии. В какофонии криков и воплей потонул хохот Младенца, который упал на спину в своём роскошном кресле и в безудержном веселье костылял ножонками воздух.
  А деньги всё сыпались и сыпались, уже по щиколотку ими под ногами весь паркет завален, а драка не прекращалась. Теперь разве что акценты в ней поменялись. Уже не из алчности бились: а и куда ценности-то засунешь, если все голые, словно в бане. Бились из мести - не менее сильного чувства, - да и просто от широты душевной. Народец дубасил Головкина, потому что тот на нём в своё время пахал и сеял; банкиры пинали его, поскольку сами, бывшие с ним вроде бы в одной лодке, на деле беднее его оказались; проститутки таскали банкиров за волосы от ностальгии по утерянной чистоте своей девственной; бандиты давили друг друга, сводя земные счёты конкуренции; мне дали в рожу просто так, я пнул Аполлоныча от омерзения - деньги он жрал, ползая под ногами, давился, поганец, от монетного аппетита.
  Ленка только в побоище не участвовала, стояла, прислонившись к стене, и скорбно смотрела на дерущихся. Пробился я к ней, заслонил спиной своей широкой от резво мелькающих человеческих конечностей, а она обняла меня и заплакала, горько-горько, словно вдовушка.
  - Что ж ты рыдаешь-то, маленькая?
  - Да жалко мне их, жа-а-а-алко!
  - А чего жалеть-то? Или не среди них жила, не знаешь их разве?
  - Да люблю я их, не как женщина, а просто люблю и всё.
  - Как? - опешил я, - всех?
  - Всех, Вань, всех, ведь иначе сгоришь от ненависти. А это жизнь разве?
  - Тебе бы в монастырь с такими мыслями.
  - В монастырь?
  - А куда же ещё!
  - Да нет, Ванечка, тем, кто истинно любит, в монастырь незачем прятаться. Наоборот, они среди людей этих же людей и любить будут. Со стороны, Ваня, любить проще, да и не любовь это - со стороны, а так, сплошная надуманность, которая самого себя в своих же глазах возвышает.
  - Странная ты.
  - Какая есть.
  - А от чего умерла-то?
  - А, как и все, Вань, - от греха.
  - От греха? - тут я не выдержал и расхохотался, - ты-то от греха? Тогда Головкин этот от чего? Уж не хочешь ли ты сказать, что твои грехи и его сопоставимы хоть на ноготь новорожденного?
  - Не с теми ты мерками, Вань, подходишь, - сказала она, уже успокоившись и глядя мне прямо в глаза. - Грех ведь измеряется не ужасом своего содержания, а осознанием его. Что миллион украл, что копейку - суть едина, - украл, и если сердцем своим понял падение своё, - вот тебе и наказание. Совестью оно называется.
  - Тогда не права ты, что все от греха умирают, - перебил её я, - если уж подходить так, то некоторые и не от совести, а многие, у кого этой совести не наблюдается, думаю, не просто от греха всё же на тот свет перебираются, а от его переизбытка на единицу площади того места, что совестью в идеале должно бы быть занято. И потом, а младенцы-то почему мрут, как мухи? Они чем виноватые, уж не грехами ли предков своих?
  - Не знаю я, но могу сказать одно: здесь, на Судилище, ты хоть одного из них видишь?
  И действительно, младенцев, за исключением Судьи, уже не хохочущего, а всё более мрачнеющего в своём царственном троне, вокруг не было.
  - Ты видел, что животные и птицы летели по небу, когда мы стояли и ждали у храма? - продолжила она. - Так вот, не все из этих птиц были птицами. Там были и ангелы. Вот куда подевались дети, вот почему их нет здесь, и вот почему они умирают. И, думаю, не плакать надо и грозить небу, видя в смерти ребёнка божественную несправедливость, а радоваться, - прибавила она, - радоваться, потому что ангелов становится больше, а значит, и людей спасено больше будет...
  - Нет, тебе не в монастырь там, на земле, надо было, а в дурдом. Ей Богу, ты сумасшедшая, у тебя крыша съехала, - сказал я, глядя в её сверкающие глаза. - Как можешь ты говорить об этом, если у самой детей никогда не было и не теряла ты их? Радоваться! Да если бы у меня умер ребёнок, пусть даже во спасение кого-то, неизвестного мне, да пусть даже и известного и даже дорогого мне человека, - у меня бы сердце лопнуло от горя, и проклял бы я это небо, которое считает за правило внушать, навязывать человеку подобные истины, - я уже почти кричал. - Нечеловеческие это какие-то истины, а ведь писано, что Господь по образу своему и подобию нас лепит.
  - Но он ведь пожертвовал сыном своим ради всего человечества, во имя спасения его! - сказала она.
  - Но я-то не Господь Бог, ему легко было жертвовать, зная, что сын воскреснет, а это всё равно, что и не умирал он вовсе!
  - Вот именно, ты - не Бог, и все мы - не Боги, а жаль. Ведь если бы каждый из нас любил другого, ближнего своего или дальнего, разве было бы столько зла на земле?
  - Трудно спорить с сумасшедшим, но ответь мне, как можно представить себе добро, если не иметь представления о зле? Ведь чёрное хорошо видно именно на белом и наоборот. Белого на белом ты не увидишь.
  - А и не надо было бы искать тогда это белое в белом. Кругом был бы только лишь один свет, свет иного, божественного бытия, вечного счастья, о котором каждый человек мечтает всю жизнь, и о котором, имея в себе зло, превратное получает представление. Понимаешь, там, в Свете, совершенно иная логика и другие законы бытия, нам, жильцам трёхмерного пространства, непонятные. Нужно абстрагироваться от прежних ценностей, основанных на делении на добро и зло, и мыслить категориями только божественного. Тогда всё вокруг тебя переменится, ты попадёшь в иной мир...
  - Мир шизофреников, - съязвил я.
  - И в этом мире будет одно сплошное Счастье для всех, безо всяких градаций, - не обратив внимания на мою язвительность, продолжила она.
  Я посчитал бессмысленным разговаривать дальше. Мало того, мне стало смешно, что два голых человека во время беспредельного мордобоя множества других, таких же голых людей стоят и философствуют на абстрактные темы, когда в истинности или ложности этих тем скоро можно будет убедиться в реальном времени. Времени Того Света, который несколько часов назад казался той же самой абстракцией, не более того. Я отвернулся от Елены.
  Побоище продолжалось. Никаких увечий или упадка сил у его участников не наблюдалось (какие могут быть синяки и шишки у духовной субстанции, которой мы все здесь теперь представлены?). Младенец был уже не просто хмур на своём троне, - он злился; глаза его посвёркивали, пальцы нервно поцарапывали золотые подлокотники. Парочка купюр осела на его голове, прицепившись к завиткам лаврового венца. - Святой с ценником, - мелькнула в голове кощунственная мысль.
  Внезапно Младенец крикнул: - Прекратить! - и в этом его крике прогрохотала такая сверхъестественная мощь, что стены храма завибрировали, а бойцы замерли в оцепенении. Золотой дождь оборвался. Где-то в вышине гулко ударил колокол...
  
  
  Да воздаётся...
  
  Где-то в вышине гулко ударил колокол. Тугая волна звука прокатилась по храму, утопила гнев и ненависть, азарт и любопытство. Завибрировала в экстатическом восхищении божественной нотой тонкая материя умерших, вытряхнула из себя смертную грязь порока. И засветились изнутри тела тёплым рентгеном, начищенной медью засияли в животе Аполлоновича проглоченные монеты.
  Младенец удовлетворённо вздохнул, и таинственная улыбка засветилась на его лице.
  - Странные вещи наблюдаю я, господа, - наконец, произнёс он. - Я, грешным делом, подумал, что справедливость деления щедрот вашего денежного кумира всем поровну и есть то, к чему может стремиться обиженный человек. Но я заблуждался. Даже здесь, так сказать, перед лицом Господа вы не постеснялись показать своё внутреннее, истинное нутро. Это похлеще торговли в храме. И вы ещё рассуждаете о справедливости! И, наверное, каждый из вас считает себя правым и правильным во всех отношениях, а, следовательно, и достойным Рая? Окститесь, господа, - и он захохотал, - все вы грешники, и не отмыть вас от греха, как негра не отмыть от цвета его кожи. Разве простить только. Да, простить, - и он задумался на секунду. - Но какова цена прощению? Простить всех разом - и убийцу, и копейку укравшего - разве справедливо? Думаю, нет, даже по вашим земным меркам. Да и простить может всё, даже это, лишь только тот, кто любит до умопомрачения. Я же вас не люблю. Это Отец мой вас любит и о его наивности, в первую очередь, написан самый великий трактат - я говорю о Библии, о Библии новозаветной. Я же, повторяю, - вас не люблю! Да, собственно, и за что мне вас любить? Любить вопреки здравому смыслу, всему вопреки? Это только Всевышнему доступно, Отцу, имеющему детей. А у меня нет детей. Я сам - ребёнок. А потому и в судьи назначен. Я - беспристрастен, следовательно, объективен и неподкупен. И вот мой вердикт, - он устремил свой, мгновенно ставший далеко не детским взгляд в толпу, - виновны!
  - Виновны! - эхом повторил голос сверху, и снова ударил колокол. Вмиг исчезло кресло с неподкупным Судьёй, пространство скукожилось, рассыпалось битым стеклом, завертелось, выбивая из-под ног опору; могильной плесенью и нестерпимым холодом ударило в лицо - и вот мы уже не в храме, а чёрт знает где, в каком-то беспробудном подземелье, с беснующимися бликами горящих факелов на липких стенах. Мы, словно стадо баранов при виде волка, сбившиеся в кучу, прижавшиеся друг к другу, пульсирующие общим страхом. Обезволенные, молчим. И что-то неудержимо тянет нас туда, всё дальше и дальше, в физически ощущаемую пещерную глубину, откуда доносится до наших овечьих ушей гулкий шум водопада.
  
  
  Коррупция
  
  
  Пойдёмте, бессмысленно стоять-то вот так, - это Ленка выступила вперед из нашей скученной толпы и к нам обращается. На её лице ни тени страха, убившего в нас людей, только одна озабоченность.
   - Не бойтесь, покоримся уготованному, - добавила она тихо и, повернувшись, пошла первой. Я не мог оставить даму одну, за мной двинулся мелкой рысцой Аполлонович, за ним потянулись остальные. Факелы на стенах чадили, источая запах горелого мяса.
  Чем дальше идём, тем явственней шум воды. Это приободряет многих. Впереди замаячил красным светом выход из этой пещеры. Мы уже почти бежали. Впереди - Елена, негласно принятый всеми предводитель. Её волосы, ниспадающие на плечи, подобны нашему потерявшему всякую гордость флагу. Флагу побеждённых. Безмолвная толпа шла в неизвестность. А у меня из головы не выходила огненно-рыжая красавица. И почему-то жалко было Фирса-иуду.
  Наконец мы вышли на песчаный берег безупречно прозрачной реки, в глубине которой, пуская пузыри, что-то увлечённо доедали нильские крокодилы. Над головой кровоточило рубиновое солнце, обливая окрестности неестественным светом. Выше по течению бурлил и курился туманом приличный водопад. На противоположном берегу гордо возвышался барочный новорусский особняк с готическими колоннами парадного входа и сельским крыльцом. На ступеньках его вальяжно развалился седой мужик, держа в руке какую-то навороченную бутылку и почёсывая за ухом остромордого бультерьера. Собачка скосила глазёнки в нашу сторону и дружелюбно оскалилась. От особняка к реке сбегала неплохо утоптанная тропинка, утыкаясь в миниатюрную пристань, к которой было привязано подобие индейской пироги. От нечего делать мы остановились. Чем-то таким навязчиво знакомым веяло от этого пейзажа. Поистине, надо чувствовать себя древнегреческим героем на берегу этой чудной реки.
  - Эй, халява! - прилетело к нам от особняка. Это седой мужик. Он так же сидел на своём крыльце, указуя на нас кривым мозолистым пальцем. - Деньги, говорю, у вас за перевоз есть? Если нет, идите по воде, как ваш Петруха-апостол! - и он захохотал, откинув назад голову. Крокодилы, видимо услышав его крики, оторвали свои тучные тела от дна и бревнами всплыли на поверхность, погребли к нашему берегу. Толпа быстро сдала назад. Мужик продолжал хохотать, он едва не захлёбывался от радости, - так ему было весело, подлецу. А крокодилы уже выбрались на песчаную косу и неторопливо поползли к нам, они словно знали наверняка: нам некуда деться. Мы рассыпались по берегу, нас обуял ужас. Кто-то бросился назад, в пещеру, кто-то, потеряв разум, постоянно соскальзывая, пытался взобраться на отвесную стену скалы. Кто-то мчался вдоль неё по узкой полосе берега в сторону водопада. Пару деревьев, стоящих в отдалении, в несколько секунд увешали тела самых быстрых и ловких из нас, но деревья не выдерживали, их сучья обламывались, отдавая подоспевшим рептилиям их пищу. Громкое чавканье, обрывающее крики ужаса, оставляло рваные раны в сердцах тех, кому посчастливилось уцелеть. Насытившись, зубастые гадины лениво уползли в свою реку. Страх постепенно отступал, погребённый прежде под его толщей снова стал слышен шум водопада.
  Елену крокодилы не тронули. Она даже не пыталась бежать, стояла на одном месте и что-то беззвучно шептала. Молилась, что ли? А может, они не едят женщин? Или до такой степени сильна её вера? Тогда почему бы ей не пройти по воде и не скрыться от этого кошмара?
  Внезапно из пещеры, едва не затоптав меня, выскочил Аполлонович. Он подбежал к воде, замахал руками и заорал: - Господин, умоляю вас, плывите скорее сюда, у меня есть деньги! В подтверждение в его протянутой к особняку ладони засверкало проглоченное им на Судилище золото.
  - А сколько ты дашь, халява? - тут же, оживившись, откликнулся лодочник.
  - Десять монет! - заторопился Аполлонович.
  - Х-ха! - ухмыльнулся мужик и сделал вид, что собирается уходить.
  - Двадцать! - Аполлонович уже почти визжал, дрожа и истекая слюной.
  - Тридцать! - крикнул владелец особняка и стал спускаться к реке.
  - Умоляю вас, господин лодочник, двадцать девять!
  - А за лодочника - сорок! Я тебе здесь не лодочник, я - Хавроний!
  - Сорок-сорок, господин великий Хавроний, умоляю, скорее!
  - Не боись, халява, они ещё не скоро проголодаются.
  - Да-да, господин...
  - То-то.
  Лодочник отвязал своё корыто, весло блеснуло на взмахе. Спустя минуту пирога уткнулась носом в наш берег. Аполлонович с необычной для его сложения ловкостью запрыгнул в неё, его монеты исчезли в потной лохматой длани Хаврония.
  - Трогай! - заорал чиновник и со страхом оглянулся, потому что со всех сторон к лодке уже мчались люди, зажимая что-то в кулаке. Но Хавроний не был шит лыком. Он загоготал и одним ловким взмахом весла отправил своё корыто на середину реки.
  - По очереди, по очереди! - кричал он, - аукцион по перевозу объявляю открытым! Толпа имеющих деньги застыла у кромки воды, столкнув туда самых ретивых. Мы с Еленой присели в отдалении, денег у нас не было, зато времени - вагон.
  А меж тем у воды снова вспыхнула драка. Видимо, Хавроний запросил слишком много, и теперь более сильные и страдавшие плохим аппетитом на Судилище отнимали монеты у тех, кто был слабее и плохим аппетитом не страдал. Крики отчаяния и торжества, хохот Хаврония, - в общем, та ещё сцена, Шекспира на неё нет. А вниз по реке плыло дерьмо крокодилов. А вот и они, видимо, снова оголодавшие, устремились к месту человеческой свалки. Люди пришли в ужас и ринулись в лодку, битва в ней закипела ожесточённее. И тщетно Хавроний, отступая на нос своего судна, пытался отбиваться веслом: его скинули в воду, впрочем, в воду постоянно кто-то падал. Там крокодилам гораздо проще, нежели на суше. Река закипела, закипела охота. Кровавые полосы потянулись вниз по течению. Теперь уже веслом на лодке ловко управлялся кто-то другой. Корыто Хаврония, раскачавшись, черпнуло бортом, затем другим - и захлебнулось. Оказавшись в воде, люди устремились к берегу. Кто-то, видимо, успел выбраться у самой пристани, именно его сейчас там молча рвал на куски улыбчивый бультерьер лодочника.
  Елена плакала, сидя на песке. Я уже не утешал её, мне самому было ужасно плохо от всего увиденного. Крокодилы успокоились. Оставшиеся в живых с почерневшими от пережитого лицами валялись в изнеможении по всему берегу. С той стороны доносился леденящий душу вой осиротевшего бультерьера. Смеркалось.
  
  
  Ночь
  
  Ночь наступила внезапно, словно кто-то взял да и накрыл фонарь плотным покрывалом. От воды тянуло промозглой сыростью, и я прижал к себе Елену, чтобы не околеть от холода и не дать околеть ей. Потом меня осенила мысль, я собрал обломанные ветки и, сбегав в пещеру за факелом, развёл неплохой костерок. Надежда на то, что крокодилы спят и не заявятся к нам на огонёк, оправдалась, но вместо них к нашему костерку потянулись люди с потрёпанными нервами. Уж даже и не знаю, что лучше: после всех этих сцен веры в человечество во мне поубавилось. Поэтому, взяв факел - он был достаточно увесистым - я стал разгонять желающих погреться. Да и то, дров предостаточно, факелов в пещере - тоже. Почему я должен делиться при изобилии? Но в том-то и дело, что как раз при изобилии, по непостижимому для меня закону, желающих попользоваться на дармовщинку становится больше.
  - Не трогай их, Ваня, пожалуйста! - умоляюще попросила меня Елена. - Пусть греются! Мы теперь в одной лодке, всем досталось.
   - Ага, - крикнул я, - в одной! Только ты разве не видела, как они умеют в этой самой одной лодке уживаться? Они бы тебя к огоньку не пустили.
   - Так что же, Иван, нам теперь на них походить, что ли? - она смотрела на меня полными грустью глазами, и блики костра отражались в них. - Не забывай, - мы, прежде всего, люди. И добро, только добро может перевоспитать тех, кто забыл об этом.
  Ну что ты поделаешь с ней! Я отшвырнул факел и отправился за дровами. Где этот паршивец Фирс? Мне без него скучно. А народ всё же последовал моему примеру: то здесь, то там появлялись факелы и загорались костры. Мне даже пришлось залепить кое-кому в ухо, когда у меня пытались отнять собранную охапку веток.
  Я вздрогнул, услышав женские крики. Они доносились со всех сторон, то приближаясь, то удаляясь. Такое ощущение, что кто-то от кого-то пытается убежать, петляя, как заяц. И этот кто-то этого кого-то определённо догонял: временами крики доходили до визга. Неужели опять крокодилы? И тут на меня выскочила из темноты какая-то дамочка. "Не-е-ет!" - тут же завопила она и шарахнулась в сторону, едва не расцарапав мне физиономию. За ней тут же сиганули в ночь две чёрные фигуры. Догнали, повалили, заткнули рот. Отвратительные, потные звуки борьбы. Плюнув на дрова, прихватив одну ветку покрепче, я бросился к своему костерку, всё моментально поняв.
  Насилие ужасно само по себе, какими бы потребностями, объективными или нет, оно ни обусловлено. Но насилие над женщинами - чудовищно. Мою Елену катали по песку двое дюжих молодцев. Третий, в котором легко угадывался Аполлонович, аж подпрыгивал от нетерпения, ожидая своей очереди. Сердце моё обуглилось.
  Несколько ударов - и вот уже Елена рыдает на моём плече, маленькая, обиженная женщина.
  - За что они со мной так, за что? Плечи её вздрагивают. Мне нечем было утешить её. Я взял её за руку, прихватил факел и направился к водопаду, подальше от этого бреда.
  Оргия насыщения плоти продолжалась. Люди, попав в безвыходное положение, не видя будущего, брали от настоящего всё, что можно было взять. Закон морали не выстоял перед обстоятельствами, инстинкты обнажились и этой своей обнажённостью убили в людях Человека. Сомневаюсь, чтобы какая-либо вера в подобной ситуации смогла бы их реанимировать. Но даже если бы это и случилось, то, осознав её величие, как избавиться от ощущения собственной мерзости, которую, утеряв, пусть на время, веру, ты начинал творить? В грязном сосуде и родниковая вода становится мутной. И я не верю в нравственную и духовную чистоту раскаявшегося убийцы. И я не верю, что можно молиться на искупившую страданием свои прегрешения блудницу. Хотя из такого непривлекательного на вид и запах навоза вырастают чудесные цветы. Свойства зависят от определённого сочетания атомов, но чтобы из дерьма получить конфету, нужно это дерьмо разнести по элементарным составляющим и из них уже сложить эту конфету. То, что мы все состоим из одних и тех же кирпичиков, не говорит о том, что мы все одинаковые. И если сочетание твоих атомов в сумме даёт "Г", то ты и есть это самое "Г", пока не умрёшь и не возродишься заново, в новом качестве, может, хуже, чем было, может, - лучше. Вся арифметика.
  Мы уходили к водопаду. Елена уже молчала о всеобщем спасении, о доброте и добре, и слава Богу. Она словно бы лишилась физических сил, так что я практически нёс её на себе. По пути пришлось несколько раз отбиваться, дабы спасти честь не только женскую, но и свою: люди совсем обезумели. Если на голове короля - золотой венец, то на их головах сейчас - венец из похоти.
  Наконец, мы удалились уже достаточно, чтобы шум падающей воды заглушил всякие звуки. Здесь лежал непроглядный туман, влажный озон придавал сил, но затушил сердце моего факела. Ночь окутала нас, идти дальше стало опасно. Так мы и встретили рассвет: крепко обнявшись, чтобы согреться, лёжа на песке. Клянусь, я не святоша, и мне было трудно укротить собственное половое "Я", которое, вдруг проснувшись, начало пожирать меня изнутри. Ах, если бы то же самое происходило с Еленой! Но судьбы человеческие были ей ближе, чем безумство фантазий бывшего хозяина Фирса. Где этот чёртов неблагодарный сукин сын?
  
  
  Рассвет
  
  Пурпурное солнце выстрелом брызнуло из-за горы, осветило кровавые окрестности. Засиял всеми цветами радуги водопад, окутанный седым шарфом испарений. В небе просвистела какая-то божья тварь и растаяла. Измученный собой, стараясь не глядеть на наготу своей спящей спутницы, я отжимался на кулаках. От становища безумцев снова, даже сквозь шум воды, стали доноситься нечеловеческие вопли. Отсюда было хорошо видно, что атака крокодилов началась заново. Мне почему-то стало жаль этих несчастных. Но, с другой стороны, мы же ведь все умерли! Нас не воскресить. В смерти от смерти не спасёшься. Но было жалко всё равно.
  Пока Елена спала, я решил сходить на разведку к самому водопаду. Высота его была около ста метров. Здесь, у самой скалы, с которой низвергалась вода, песчаная коса заканчивалась. Дальше шла гладкая отвесная стена. Тупик. Но что-то тянуло меня к самой воде. Подойдя к месту, где поток, летящий сверху, врубался в реку, я увидел, что между ним и скалой есть достаточно обширное пространство. Устремившись туда, я буквально попал под водопад. Под ногами лежала узкая гранитная тропа. От перенасыщенности влагой здесь было трудно дышать, но кто обратит на это внимание при виде такой красоты! Я прижался спиной к дрожащей от напряжения скале, и прямо передо мной на расстоянии вытянутой руки - сплошная стена плотоядно ревущей воды. Чувства непередаваемые! Новая реальность.
  Я двинулся вдоль скалы дальше, пока не вышел из-под водопада на другом берегу. Надо сказать, я испытал большое облегчение от этого обстоятельства: теперь, несмотря на то, что ждёт нас впереди, по крайней мере, при переправе нас не сожрут крокодилы.
  Елена уже проснулась и, увидев меня, вздохнула с облегчением: одиночество всегда пугает, особенно здесь. Тем же путём мы переправились через реку и побрели дальше, туда, где на линии горизонта темнела полоса леса. С крокодилового берега нас заметили и что-то истошно кричали вслед. Елена хотела вернуться и объяснить им, как перейти на нашу сторону, но я не позволил ей этого. Её филантропические настроения после всего произошедшего выглядели чем-то параноидальным. Словно ребёнка, я тащил её за руку.
  Лес медленно наплывал на нас, размеры его поражали: кряжистые, многовековые деревья с узловатыми, витиевато переплетёнными сучьями были подобны античным колоннам, свет едва пробивался сквозь крышу спаявшихся намертво крон. Что ждёт нас впереди? В такой чаще наверняка водится что-то похуже крокодилов. Мои пальцы на рукояти факела побелели. Елена, по крайней мере внешне, казалась бесстрастной. Это её мужество от веры приободряло и меня.
  Внезапно впереди раздался протяжный звук охотничьего рога. Следом послышался заливистый лай собак и приближающийся топот, и треск ломающихся веток под чьими-то торопливыми скачками. В тот же миг прямо перед нами из-за деревьев выпрыгнул огромный дикий вепрь с пеной на клыкастой пасти. Он загнанно, со свистом дышал, глаза его, налитые кровью и страхом, вращались в своих орбитах. Из загривка его торчала длинная стрела с роскошным оперением. Лай приближался. Кабан, помедлив секунду, ринулся прямо на нас. Я толкнул с его пути Елену и прыгнул в сторону сам. Словно "Запорожец" на дозаправку, зверь пронёсся между нами и скрылся в чаще. За ним, не обращая на нас никакого внимания, пронеслась свора гончих. Через мгновение появился и охотник на прекрасном арабском коне. Я остолбенел: это была та рыжеволосая красавица, встретившая нас речью в храме, похитившая моего кота, виновница моего обморока. На ней - зелёная накидка на голом теле, скрепленная под горлом золотой застёжкой, за спиной - колчан со стрелами, в руке - лук с узорной насечкой. В её глазах сверкал огонь охотничьего азарта. Фирса с ней не было. Я потерял дар речи.
  Она заметила нас. Брови её гневно сошлись над переносицей. - Что вы делаете в моём лесу? - закричала амазонка, и рука её ловко выхватила стрелу из заплечного колчана.
  - Гуляем, - ответил я.
  - Гуляете?!
  - Ага! - представляю, каким идиотом я выглядел.
  - А вы знаете, что полагается за прогулки в моих владениях? Взведённый лук пронзительно смотрел на меня сверкающим зрачком наконечника стрелы.
  - Я полагаю, что дырка в черепе, - блистательно выдали мои голосовые связки. Тетива несколько ослабла, и наездница вдруг громко расхохоталась.
  - Ты мне нравишься, браконьер, - отсмеявшись, сказала она. - Первый раз вижу браконьера, который, мало того, не удрал при моём появлении, но ещё и шутить изволит! Поэтому на первый раз я вас прощаю. Но не дай вам Бог попасться мне снова. И она пришпорила своего скакуна. Мысль о Фирсе не давала мне покоя, поэтому я крикнул ей вслед: - Миледи, а куда вы дели моего кота?
  - Кота? - осадив аргамака, переспросила она.
  - Кота, сиамского кота Фирса, моего кота!
  - Так это ты его хозяин?
  - Ну да, как и было сказано.
  - Хм, а мне сообщили, что тебя съели. Видно было, что беседа о коте её заинтересовала, раз она тратит на меня столь драгоценное на охоте время.
  - Подавились, я невкусный, - сказал я. Она впервые посмотрела на меня ласково.
  - Ну что ж, раз ты бывший хозяин моего кота, то прошу в мой замок, он находится... Впрочем, вы сами его найдёте, все дороги ведут к нему! - крикнула она и умчалась. В душе у меня поселился праздник. Я снова взял за руку Елену и потащил её вперед.
  Вскоре мы набрели на неплохо утоптанную тропинку, по ней и направились. Теперь я уже не боялся. Уверенность в том, что всё будет хорошо, поселилась во мне, особенно после улыбки амазонки. Мне хотелось даже спеть чего-нибудь или даже пуститься в пляс. Елена, однако, не разделяла моего оптимизма, она утопилась в своём страдании. Вдвоём с утопленником не повеселишься.
  Наконец, лес начал понемногу редеть. Впереди показался просвет, и мы вышли к подножию огромного холма, в центре которого возвышался величественный замок под европейскую старину. Вершины его башен пропадали в низких облаках. К замку вела выложенная камнем дорога, по краям которой рядами стояли высоченные деревянные кресты с распятыми покойниками. Холодок ужаса пробежал по моей спине. На трупах сидели сытые вороны, с не менее сытым безразличием поглядывающие на нас. Желание идти дальше мгновенно испарилось. Но деваться было некуда. Позади, из леса, снова победно прозвучал охотничий рог, и спустя минуту нас окружили собаки с окровавленными пастями. Они бесцеремонно начали обнюхивать нас.
  - Фу, это гости, - прокричала амазонка, выехавшая следом за ними, и барбосы завиляли хвостом, хотя дружелюбия в них не прибавилось. Шевельни наша хозяйка пальцем, и мы бы позавидовали распятым. - Что-то не особенно вы торопитесь ко мне в гости, - улыбаясь, сказала она. - Если вас смущают эти, - и она кивнула головой в сторону крестов, - так не бойтесь, они наказаны справедливо. Справедливость здесь - основной закон. И в глазах её промелькнула гордость за эту её справедливость, и блеснула сталь предостережения всем гипотетическим этой справедливости нарушителям.
  Конь играл под ней, видимо, ему невыносимо было стоять без дела, всхрапывал, косил глазом цвета воронового крыла. - Ну, так я жду вас! - крикнула она, пришпоривая рысака, и унеслась по направлению к замку. Собаки ринулись за ней.
  Из леса вышло несколько загонщиков, согнувшихся под тяжестью привязанного к шесту кабана. Того самого, что едва не растоптал нас недавно. К моему удивлению, в одном из них я узнал Аполлоновича. Он обливался потом, едва волочил ноги. Не удержавшись, я отвесил ему приличного пинка.
  - А вот бить не смеешь, - заверещал он, - я в свите теперь, понятно!
  - Какая к чёрту свита, подонок ты несчастный! - закричал я. И как ты через реку перебрался?
  - Известно как, - приосанился он, - не одним вам под водопадом ходить! Мы тоже соображаем! А свита известно чья - Мадонне теперь служим.
   - Мадонне?
  - Мадонне! Это она же кабанчика загнала. А ты и не знал?! Олух, значит.
  - А ты что же, один переправился? А остальные?
  - Остальные! Им самим надо голову иметь, а если они лопухи, то и пусть ими крокодилы обедают. А мне погибать нельзя, я человек нужный.
  - Пошёл ты, нужный!
   - Иду, иду, ещё неизвестно, кто из нас полезнее для общества. Я чуть не задохнулся от возмущения. Хотя чем возмущаться, оно всегда поверху плавает. Социальная гравитация.
  Елена безучастно наблюдала эту сцену. Что творится у неё в голове? Так мы и шли следом за свитой. Трупы распятых слепо таращились на нас пустыми глазницами.
  Замок изнутри был так же роскошно отделан, как и храм, в котором нас судил Младенец. Те же золото, морёный дуб, слоновая кость. Факелы на стенах давали мерцающий свет. С древних портретов смотрели на нас суровые лица увешанных золотыми цепями полководцев. Пахло склепом. В комнате, куда услужливо проводил нас карлик-мажордом, ярко пылал камин, освещая длинный дубовый стол и кресло с высокой спинкой во главе его. На спинке сидела серая сова, ко всему равнодушная.
   - Послушай, спросил я Елену, - если мы в аду, то почему хозяйка этого замка Мадонна? Ты ведь, помнится, говорила о каком-то там царстве Света. Уж ей-то место именно там.
  - Не знаю, я ничего не знаю, - тихо ответила она, - возможно, всё скоро прояснится. Мне же сейчас хочется только одного - покоя. Знал бы ты, как я сильно устала. У меня просто нет никаких сил.
  - Мне кажется, ты всё принимаешь очень близко к сердцу. Я понимаю, крушение идеалов. Но не лучше ли было бы этих идеалов себе не создавать? Люди оказались скотами. Вот проблема! По мне, так они оказались именно людьми. Я никогда не питал иллюзий на этот счёт. Хотя мизантропией не страдаю. Я принимаю всё как есть. И со мной поступали прескверно. Но когда ты не строишь иллюзий, это легко перенести. Знаешь, скотского и во мне навалом, что ж мне теперь себя ненавидеть, на себя обижаться? Ведь, по сути, я сам себя таким сотворил. Я унаследовал генетический материал своих предков, но это не значит, что он запрограммировал меня на всю жизнь делать и поступать именно так, как он диктует. Но у меня же есть голова на плечах, я способен мыслить и анализировать, а значит, от меня зависит моё поведение в любой ситуации, в любых обстоятельствах, а не от исторических корней моего рода. Поэтому, если я скот, то вина за это лежит только на мне. И только мне надлежит за неё отдуваться, если уж это неизбежно. За скотство во мне меня любить нельзя, но зато меня можно любить за мою лучшую сторону. С другой стороны, мы же не бросаем своих детей, если в них больше чёрного, чем белого. Мы любим их целиком, порой, вопреки здравому смыслу. Поэтому, если ты любишь истинно, то люби меня всякого. А если любовь вдруг прошла, то это, по-моему, и не любовь была вовсе...
  Мой монолог прервало появление хозяйки. Она была столь эффектна, что я моментально позабыл о своих философствованиях. Сказать, что я пожирал её глазами - значит, ничего не сказать. Я просто пропитывался ей, она заполнила всё моё существо, поработила меня своим неотразимым магнетизмом женщины с большой буквы "Ж". Я как мужчина всю жизнь стремился к идеалу красоты лучшей половины человечества, я чувствовал его до болезненного состояния, я кривился, когда не находил его в своих избранницах, я искал дальше. А теперь нашёл. Но как далеки мы друг от друга! Воистину, лучшие, сокровенные мечты никогда не реализуются при жизни. Теперь я понял, что и после смерти тоже. И я видел, что она знает свою власть надо мной, чувствует моё рабское восхищение. Но в ней не было ни польщения, ни кокетства, ни высокомерия. Нет, господа, несмотря на все мои прежние заверения, что я удостоился чести любить там, на земле, я, в действительности, не любил. Я полюбил сейчас, я ранен в сердце. Скорую помощь мне, скорую помощь!
  - Присаживайтесь, господа, - произнесла она бархатно, проходя к своему креслу, - сейчас подадут жаркое.
  - Спасибо, мы не голодны, - неожиданно для меня произнесла Елена, и сказано это было таким тоном, каким разговаривают с соперницами ревнующие женщины. Я несказанно удивился. Вот и пойми после этого загадочную женскую душу: то безразличие, упор на собственную миросозерцательность, граничащую с половым нигилизмом, то откровенное собственничество, не мотивированное, собственно, ничем. Хозяйка эту ноту почувствовала мгновенно и загадочно улыбнулась.
  - Думаю, от такого яства вряд ли кто может отказаться, даже будучи сытым, - сказала она, - мой стол обслуживают самые лучшие повара, которые когда-либо рождались под небом голубым.
   - Чревоугодие - не лучшее занятие, - парировала Елена. Хозяйка рассмеялась так заразительно, что моя спутница покраснела.
  - А чем же вы, позвольте, всю свою сознательную жизнь занимаетесь, если не этим самым чревоугодием? Или, может быть, я не права?
  - Нельзя называть чревоугодием удовлетворение физиологических потребностей организма.
  - Согласна, если при этом сам процесс этого удовлетворения не становится настолько приятным, что превращается в непрекращающееся удовлетворение. Уж поверьте мне, заморить червячка, - этим мало кто ограничивается, червячок перерастает в ненасытного удава, растёт и пухнет, и размножается. И если не насытить его, не усыпить на время, он не даст спокойно заниматься ни своими делами, ни смыслом жизни, ни софистикой, которая призвана всё оправдывать. В этом смысле чревоугодие приобретает черты необходимого условия жизни, разве не так?
  - В таком случае можно найти оправдание всем грехам, - ответила Елена.
  - Но они уже оправданы тем, что они есть, ведь ни с того ни с сего, по чьей-то капризной прихоти ничего не бывает. Всё не просто так. И меня удивляют те люди, которые постоянно ищут всему объяснение, дают своё, как им кажется, верное толкование любым фактам и явлениям, хотя, по сути, не имеют о них даже малейшей доли правильного представления. Появляются тысячи мнений по одному и тому же предмету, самые радикальные из них именно своей радикальностью привлекают множество сторонников, объединённых этой туманной истинностью и готовых даже жертвовать собой ради неё. Фанатизм смешон, поскольку является следствием лживости идей, выдаваемых за непреложные ценности. Если один дурак, показывая на чёрное, будет утверждать, что это белое, ему мало кто поверит, но сотне, тысяче дураков, убеждённо кричащих в одну глотку, - нет сомнения. Поверят и пойдут проповедовать белизну чёрного. Да что говорить, даже за истинную Веру у вас могут убить в любом кабаке. Чем более человек грешен, тем ревностнее он в плане сакрального.
   - Что же, по-вашему, получается, человек не должен даже пытаться познать Истину и всё мироустройство непреложно, задано изначально и если что-то и изменяется, то только по воле сверху?
   - Разумеется! Ну, скажите мне, что может изменить человек в глобальном смысле, когда он даже самого себя изменить не в состоянии? Когда он не может поручиться за следующее мгновение собственной жизни. Он говорит: " Сейчас я пойду туда-то, сделаю то-то", но поскальзывается на дороге, ломает свою гордую владетельную шею, и вместе с ним летят к чёртям все его недавно лелеянные планы и бычья уверенность в том, что ему их удастся реализовать. Не надо путать перст судьбы со своим пальцем, не надо, будучи марионеткой, мнить себя кукловодом!
  - Но тогда какой смысл в такой жизни-не жизни, в чём разумное объяснение подобного смирённого существования?
  - Смысл, вы спрашиваете? Если говорить конкретно, то он кроется в простой вещи: быть кирпичиком общего вселенского здания, ни больше, ни меньше. Строителю видней, куда тебя поставить, в основание или под шпиль. И если какой-то чересчур самонадеянный кирпич вознамерится переместиться в другое место, - хаос получится, а этого хаоса строитель не допустит...
  Наконец, принесли жаркое. Аполлонович, уже в белоснежном фартуке и таком же колпаке, с услужливостью заправского официанта засуетился вокруг стола. Поразительное продвижение по службе! Если так будет продолжаться и дальше - а что-то мне подсказывает, что именно так и будет, - то скоро этот ничтожный человечишко займёт пост управляющего этого замка, а то и советника Мадонны по внутриполитическим вопросам. Что ж, это его стихия, - карьерные коридоры.
  - Зачем вы приближаете к себе такого человека? - спросил я хозяйку, наклонившись к ней, - он же при удобном для него случае вас продаст.
  - Такие люди всегда полезны именно тем, что на них нельзя положиться. Их можно использовать, предложив им некую перспективу роста, ради которой они сделают для тебя всё, особенно то, чего не смогут сделать люди, которым можно доверять, и чего в силу своего доверия к ним ты даже не осмелишься им предложить сделать, - улыбаясь, ответила она.
   - Но они коварны, и в любой момент могут вогнать вам нож в спину!
  - Это они-то коварны? - и она засмеялась. - По сравнению с моим коварством их коварство - детская шалость, не более. Поэтому не беспокойся, хозяин Фирса, - и она загадочно посмотрела на меня, даже дольше, чем полагается при подобной загадочности.
  - Кстати, мадам, не рвите мне сердца, скажите же, наконец, где теперь обретается моя милая скотинка? - вопросил я.
  - Не беспокойся, скоро ты его увидишь.
  - Но тогда ответьте мне, чем мой скромный котейко удостоился такой чести: быть вашим гостем, сидеть на ваших божественных коленях? Чем же он такой выдающийся кот, ведь в тот день, я сам видел, умерло этих котов и других тварей великое множество?
  - Потому что это необычный кот, он верен своему хозяину, вернее, хозяйке, ведь в одну из прошлых своих жизней он был моим. И теперь, наконец, он вернулся ко мне. Я очень без него скучала.
  - Но, позвольте, почему же вам, по сути, вечным не иметь таких же вечных объектов своей привязанности?
  - Вечность - такая скука, а это быстро надоедает. Я бы с превеликим удовольствием сейчас поменялась местами с любым из смертных, достойных занять моё место, и отправилась туда, где родила своего, ставшего таким великим и почитаемым на земле сына. Я испытываю сильнейшую ностальгию по тому времени, да и по самому времени вообще, по течению его, по неизменному, ежемоментному старению всего окружающего и самоё себя, по смерти, наконец, с перевоплощением в новую оболочку с новой жизненной задачей, которую поставит перед тобой Творец. Да вот беда: я-то смогу заменить любого, но меня здесь - никто.
  - Почему же никто? - набравшись наглости, спросил я. - Возьмём, к примеру, Елену, - и я кивнул в её сторону, - человека святее и чище её я ещё не встречал. В глазах Мадонны искранул гнев, но она тут же расхохоталась, видимо, приняв мои слова за дурацкую шутку. Елена же удивлённо воззрилась на меня, словно открыв для себя во мне что-то новое.
  - Дорогой ты мой человек, - вкрадчивым голоском начала Мадонна после минуты своего взрывного веселья, - из твоей фразы о святости логически следует вывод о том, что я - святая. Но откуда тебе знать о критериях, которыми определяется эта так именуемая святость, что лежит в основе её? Уж не та ли пресловутая философия фанатизма, который ложен сам по себе и сам по себе глуп? Поэтому глупо считать меня святой, глупо писать мой лик на иконах, и ещё более глупо целовать его и заламывать перед ним руки в молитве, целью которой, как правило, является надежда на изменение существующего, узаконенного свыше миропорядка.
  - Но как же тогда быть с силой Веры по выражению "по вере и воздастся"? Разве не верой, пусть даже и во что-то эфемерное, человек лишает это эфемерное эфемерности и материализует его, рождает его даже на пустом месте? - спросил я.
   - Молодец! - воскликнула она, - но об одном и том же предмете можно иметь различные представления, будучи при этом уверенным в правильности на самом деле представления ложного. Что есть вера? "Я верю, что не умру" - скажет самонадеянный и уверенный в истинности своей веры смертный, но разве эта его вера спасёт его от могилы? Таких примеров миллионы. Нет, милейший, Вере истинной нужно долго и мучительно обучаться, её нужно зачать в себе, лелеять, отказавшись от всего лишнего, земного, преходящего, и, наконец, родить, родить в страданиях и выращивать, пока она не "станет камнем, который станет во главу угла", - так, кажется, в вашем Писании сказано? Труд сей, однако, для человека настолько обременителен, что невыполним. Потому что он всегда старается идти и идёт по наиболее лёгкому пути. Чтобы, особо не мучаясь, быть верующим. Звучит забавно, но именно так и получается. Вера воспринимается большинством как покупка индульгенций. Поставил свечку, бросил попам зелёную купюру, изобразил покаянное лицо - и прощён, приблизился к святому, очистился! И вышел из храма с тем же самым врождённым инстинктом греха, с которым туда и вошёл. Вышел, чтобы грешить дальше, ведь снова придёт и поставит свечку, которая искупит кровь и преступление за него. И так из века в век. И, покуда такой порядок будет узаконенным общественным мироощущением, не видать Создателю своих детушек чистыми, какими задумывал он их перед сотворением мира. Надо стать надчеловеком, чтобы наступило то царство Света, о котором с таким жаром говорила твоя подруга Елена, и о котором мечтало множество наивных философов, великих не только своими теориями, но и беспримерной наивностью. Вы все говорите о рае как о месте, которым премируется после физической смерти праведник. Я могу показать вам рай, но вы не увидите там ни одного человека, это обитель тварей бессловесных: деревьев, цветов, животных, птиц, насекомых, чистой воды и воздуха. Помести туда человека в его настоящем виде - и скоро это благословенное место станет аналогом Земли.
  - Но вы говорите, что всё происходящее с людьми - это выполнение программы Творца, - сказала Елена, - тогда сам Творец себе противоречит. С одной стороны он, любя нас, своих детей, хочет, чтобы мы жили в любви и согласии; с другой - управляет нами так, чтобы этого не произошло. Вы ведь сами говорили, что каждому кирпичику определено своё место во вселенском здании.
  - Он не противоречит себе, он искренен в своём желании добра, но, увы, не всё в его власти. Есть силы, которые стоят над ним и по чьим законам всё происходит, и он борется с ними, борется верой в людей, верой в то, что они, став ему подобными, действительно создадут это царство Света, и оно уже выйдет из-под контроля этих сил, станет им недоступно. Проблема только в том, что люди - дети его - стали, по сути, его врагами и союзниками того, кто вертит мир по своему усмотрению.
   - Но кто же эти силы? - вырвалось у меня.
  - Сатана.
  За столом воцарилось молчание. Парило, остывая, жаркое. За мозаичными окнами замка сгущались сумерки. Сова, сорвавшись со спинки кресла Мадонны, взрезала крыльями воздух и исчезла в лабиринтах коридоров через открытую дверь.
  
  
  Реанимация
  
  Меня утомил весь этот разговор. Елена, напротив, продолжала спорить. Мадонна вяло отвечала, занятая больше поглощением принесённых блюд. Как грациозно она ела! Я смотрел на неё, моё сердце перебарывало инфаркт за инфарктом, тужилось, потело, но билось о грудину изнутри. Я сходил с ума. "Услышь меня, ну услышь моё бедное сердце, я же люблю тебя!" - вертелось у меня в голове, не рискуя вырваться наружу, разодрать атмосферу криком боли и счастья, счастья от боли. Я даже забыл о Фирсе. И когда он влетел в комнату и, промчавшись мимо меня, запрыгнул на колени к нашей хозяйке, я ровно ничего не испытал: ни ревности, ни обиды. Только зависть, пожалуй. Ну почему я не Фирс?
  Внезапно она посмотрела на меня и, оборвав на полуслове Елену, сказала мягко и тоскливо: - Я знаю, дорогой ты мой человек, знаю всё, я слышу твоё сердце, я чувствую твои страдания. И нет во мне высокомерия и недоступности, потому что я выше тебя по положению, этого нет во мне, перед искренностью падают все стены и исчезают условности, но... Тебя зовут, тебя требуют назад, и я бессильна оставить тебя здесь, я бессильна. Я могу лишь... И она резко встала из-за стола, сбросив с колен Фирса, быстро подошла ко мне и, обняв меня за шею, крепко поцеловала в губы. Мир пошатнулся вокруг меня, повернулся и завертелся, всё убыстряясь и убыстряясь. Закружились каменные стены с факелами, закружились Фирс, камин и Аполлонович, закружились удивлённые Еленины глаза и глаза моей любимой рыжеволосой красавицы, бездонные зелёные глаза, глаза с тоской и жалостью... И снова, как тогда в храме, гулко ударил колокол, сердце моё пронзило сумасшедшей болью - и меня понесло с огромной скоростью неизвестно куда. О глаза моей любви!
  
  - Разряд, ещё разряд!
  Я открываю глаза. Это кричит молодой мужчина в белом халате и колпаке, прижимая к моей груди волосатыми руками две какие-то железяки со спиралями проводов. Меня передёргивает, сотрясает всего изнутри - и воздух со свистом рвётся в мои лёгкие, опьяняющий воздух. И капли пота на лбу мужчины, и профессиональное облегчение в не менее профессиональном взгляде.
  - Есть! - кричит он. - С возвращением!
  И лицо матери моей, возникшее надо мной, и тёплые капли, упавшие мне на щёки.
  А потом была больница. Врачи сказали - остановка сердца по причине алкогольного отравления. Меня навещали родственники и друзья. И Сергеич, которому я был должен ящик коньяку, тоже приходил и сиял начищенной монетой. - А Ленка, соседка наша, умерла, - сказала мать.
  А мне было всё равно. Передо мной стояли огромные зелёные глаза с тоской и жалостью. Глаза моей любви...
  04.12.03
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"