Мерзкий запашок, который заставил Аврелия Яковлевича кривиться и прижимать к носу надушенный платочек.
Не помогало.
И платочек отправился в карман, Аврелий же Яковлевич прислонил тросточку к стене, снял пальтецо, которое вручил ближайшему полицейскому, благо, был тот хоть и бледен, но на ногах держался.
- Вот оно как...
Ступал он по черной засохшей корке, прислушиваясь к дому.
Гнев.
И клубок застарелых обид, точно пьявок в банке... пьявки тоже имелись, что сушеные, частью растертые, что живые, толстые. Последние извивались в склянках, точно ласкаясь друг к другу. И полицейский, взгляд которого упал на банку, сглотнул. Побледнел.
- Иди, - махнул Аврелий Яковлевич.
И закрыл глаза.
Пустота.
Боль чужая... удивление... но обиды... обиды не исчезли, они сидели в стене, что казалась сплошною... казалась... пальцы Аврелия Яковлевича медленно двинулись вдоль гладкое доски, и та щелкнула, отошла в сторону.
Тайник.
Простенький, из тех, которые сооружает местечковый столяр за двойную, а то и тройную цену. И берет не столько за работу, сколько за ненадежную гарантию собственного молчания.
В тайнике сидели волосяные куколки.
- А это еще что за дрянь? - Евстафий Елисеевич, который, хоть и не ушел, но держался в стороночке, тихо, с пониманием, подался вперед. - Извини.
Он смутился, потому как прежде не имел обыкновения вмешиваться в чужую работу.
- Ничего, - Аврелий Яковлевич потыкал в ближайшую куколку пальцем. - Это подменышы. Старая волшба, я уж думал, что этаких мастериц и не осталось.
Куколки были простыми.
Тельце-палка с поперечиной-руками, обмотанное суровой нитью. Платьице из лоскута шитое. Голова-шар с бусинами-глазами, да волосы конские. У кого светлые, у кого темные. В косу ли заплетенные, прямые, курчавые...
- Прядильщица, значится, - Аврелий Яковлевич куколку взял бережно, потому как умел чужую работу по достоинству оценить. И даже жаль стало, что убиенная почила, прервав и эту нить. Пусть бы волшба ее была дурного свойства, но... утраченное знание печалило. - Видишь.
Он протянул куколку воеводе, и тому пришлось войти. Ступал Евстафий Елисеевич по стеночке, стараясь не задеть темные кровавые пятна, и пусть бы отсняли все в избушке, да опыт подсказывал, что порою этого мало.
Нельзя тревожить подобные места.
- Это не только конский волос, - куколку в руки взять Аврелий Яковлевич не позволил. - Она делается на человека. И хоть проста, да должна быть подобна на хозяйку. Потому и разные они. Высокие. Низкие. Толстые. Худые... и глаза подбираются по цвету. А в конский волос и собственные, жертвы, могут впрясть... платье - из старой одежды шьют, непременно, чтоб ношеной.
Куколка лежала тихо, безмолвно.
- И что потом?
- А потом... всякое... можно и оберег сотворить, к примеру, взять с человека живого болезнь да перевести на куколку. Говорят, находились умелицы, которые так и родильную горячку отводили, и лихоманку... да и мало ли что. А можно и наоборот. Вот возьмешь иглу, воткнешь в голову, и будет человек мучится, страдать... или в сердце... или в печень. Ежели в огонь кинуть, то сгорит и хозяйка. Утопить - утонет...
- Она...
- Не лечила, - Аврелий Яковлевич поставила куколку на место. - Однако ж не убивала. Куколки целые... думаю, ей просто нравилось соседей мучить.
- И что теперь?
- Надобно их отпустить. Займусь, но после... а тут... - он огляделся.
Простой домишко, небогатый.
А ведь толковая прядильщица могла иметь приличный доход, да видно деньги вовсе были ей безынтересны. Вспомнилось лицо покойницы, пожелтевшее, оплывшее, будто бы вылепленное из дрянного воску. И перекошенное гримасой страха, лицо это было уродливо, сохранило черты брезгливого недовольства, что жизнью, что всеми, кто в этакой жизни встречается.
И все ж жаль...
- Убил тот же? - тихо поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого сия история волновала исключительно в одном разрезе.
- А то... думаю, тот же... отчет к вечеру напишу...
Познаньский воевода кивнул и вздохнул, отмахнулся от особо жирной наглой мухи, которая вилась над лысиною, да тихо произнес:
- Когда ж это все закончится...
Скоро.
Она не любит долго ждать.
Но Аврелий Яковлевич, вернувши куколку на место, промолчал. Он вышел из избушки и рванул платок, который поутру завязывал тщательно, новомодным узким узлом.
Дышать стало легче.
Он и дышал, городским терпким духом, в котором мешались, что ароматы зацветающих лип, что сладковатые дымы местной пекарни, теплота камня и железа...
- Дяденька, дяденька, - дернули за рукав, сбивая с некой, несомненно, важной мысли.
Аврелий Яковлевич обернулся к мальчишке.
Обыкновенный. Из небогатых, однако же не совсем и оборванец. Щуплый. Долговязый. С хитроватыми глазами да ломаным носом. Из местных, слободских, наверняка. И нос сломал в уличной драке, что вспыхивают штоденно.
- Дяденька, а вы ведьмаком будете? - поинтересовался мальчишка.
- Я буду.
Аврелий Яковлевич оценил и драные ботинки его, подвязанные к ноге веревочками, чтоб не спадали. Наверняка, в носки паренек напихал газет иль ветоши. Штаны пузырились, а клетчатый пиджак с латкой на груди был столь велик, что полы его свисали ниже колен.
- А точно ведьмак?
- Тебя проклясть?
Паренек скрутил кукиш.
- Не, дяденька. Не проклясть. С вас два медня.
- Это за что?
- А она сказала, что дадитя...
Аврелий Яковлевич кинул сребень, который паренек подхватил на лету, куснул и торопливо сунул за щеку. Так оно верней.
- Спасибо, дяденька. Вот. Вам передать велено.
Он сунул букетик потрепанных маргариток, взглядом мазнул куда-то влево - Аврелий Яковлевич тоже глянул, но ничегошеньки не заприметил - и зашептал:
- А ежели вам в охотку дознаться, кто старуху заприбивши, то сыщите Васятку кривоглазого... он тою ночью туточки был.
Мальчишка отпрянул, попытался, однако Аврелий Яковлевич был быстрей.
- Цветы откуда.
- Дамочка дала.
- Какая?
- Красивая, страсть, - паренек обвис и захныкал: - Дядечка ведьмак, отпуститя... вот вам крест, ничегошеньки не ведаю...
- Опиши.
- Не ученый я писать... мамка померла, папка пьеть... сестрички малые на руках... плачут, хлебушка просют...
- Не лги, - Аврелий Яковлевич сунул маргаритки в карман и отвесил пареньку затрещину. - Живы у тебя и отец, и мать. А сестер и вовсе нет. Брат старший.
Парень насупился.
- Рассказывай.
- Так а чего сказывать? Сижу я, значится... с ящиком своим спозаранку так и вышел, а Микифка, который сапожник, нажрался. Скот скотом. И начал орать, что, я, де, своею рожею клиента пугаю. Я-то не пугаю. Я-то сапоги чищу! И любые так отчистить могу, что солнышко в них, як в луже будеть... ну я и пошел, с Микифкой-то чего лаяться? Он же ж здоровый, падлюка. Такой дасть разок, так весь дух и вышибеть. Присел у ворот, а люди ходют-ходют, спешают все. И никому-то сапогов чистить не надобно. Обидно.
От обиды и жизненной несправедливости он и носом шмыгнул прежалостливо. Но Аврелий Яковлевич, будучи человеком не столько черствым, сколько имевшим немалый опыт общения с дворовым пацаньем, не расчувствовался.
И вновь тряхнул.
- А вы, дядечка ведьмак, и вправду зачаровать любого-любого способный? А дайте мне амулету, чтоб из Микифки жабу сотворить? Ото потеха будет!
- Я из тебя сейчас жабу сотворю.
- А у вас на то ордеру нету. Без ордеру людей в жабов превращать неможно!
- Экий ты у нас правосознательный, - восхитился Аврелий Яковлевич. - А сам-то что?
- Так Микифка - он же ж не человек. Гном. А папка кажеть, что от гномов все беды. Понаехали тут...
Вторая затрещина, отвешенная вразумления ради, вернула паренька к исходной теме.
- Сижу... горюю... а тут панночка одна подплывает... из чистеньких, небось, благороженная...
- Благородная.
- Агась, я так и кажу! У нее на роже написано, что из этих, которые там живуть... и говорит, мол, хочешь деньгу заработать? А я что? Кто ж не хочет? Я ведь не запросто так... я учиться пойду в университету. И законы все выучу.
- Похвально.
- А то... выучу и найду такой, чтоб всю нелюдь из городу выслать, - с немалой гордостью в голосе паренек завершил рассказ о нехитрой своей мечте. - Она мне злотень кинула. Сказала. Купишь, мол, маргаритков белых... пойдешь от сюда и отдашь ведьмаку, который с бородою...
Паренек засопел.
- И испросишь с него за то деньгу, - добавил он решительно.
- Врешь, - Аврелий Яковлевич жертву отпускать не велел.
- Вот те крест, дяденька ведьмак! - паренек широко, истово перекрестился, сразу стало понятно, что этак клясться ему не впервой.
- Какая она была?
- Красивая.
- Высокая? Низкая? Волос светлый или темный? Лицо округлое? Квадратное? Глаза?
- Да не глядел я! Нормальная была! Ежели б кривая или косая, я б запомнил. А туточки... Волос вроде темный... а может и нет... и не знаю! - он завыл, задергался.
- Тихо, - прикрикнул Аврелий Яковлевич, уже понимая, что большего не добьется. - Теперь про приятеля своего рассказывай.
- Так... побьет же...
- Ничего. Тебе не впервой. Откуда ты знаешь, что он чего-то там видел?
Паренек всхлипнул и, завидев кого-то, завертелся, норовя выскользнуть из пиджака.
- Дяденька! Дяденька! Пожалейтя! Не допуститя полицейского произволу... схватили на улице... без ордеру... держать, допросу ведуть... а я, за между прочим, дите горькое... от мамки с папкой в первый раз ушел...
Голос его громкий, визгливый, разносился по улице.
- Цыц, - прикрикнул Аврелий Яковлевич. - Вот, Евстафий Елисеевич, свидетеля вам нашел. Утверждает, что будто бы видел, что ночью творилось...
- Так не я! - взвыл паренек. - Не я видел! Васятка... его черед был!
- Для чего?
Свидетель Евстафию Елисеевичу доверия не внушал, ибо был тощ и плутоват, что кот бродячий. И актерствовать пытался, а значится, соврет - недорого возьмет.
- Тут же ж колдовка жила... всамделишняя! Мы и ходили... кто не ссыт, тот ходил в окна заглядывать... ночью-то... я вот глядел, но давно ужо... а Васятке третьего дня приспичило... ну как, приспичило, проигрался он на желание. А все знали, что Васятка только на словах храбрый, а сам - ссыкло знатное. Вот ему и поставили, чтоб он, значится, сюда пошел и всю ночь колдовку сторожил.
Паренек успокоился.
- А Миха с Шустрым ужо за Васяткой глядели, чтоб он не мухлевал. Будет знать, как языком чесать... думает, что, ежель у него тятька лавочник, то и гоголем ходить можно... тьфу...
- Стоп, - Евстафий Елисеевич подал знак, и Старик свидетеля поставил. - Значит, твой Васятка следил за домом?
- Пацаны казали, что шел, трясся, что хвост заячий... к окнам самым и забрался... после, значится, в окно заглянул и брыкнулся, как девка... - паренек мазнул ладонью по носу и с сожалением добавил. - От я бы все увидел... а это... они казали, что как Васька брыкнулся, так из дома волкодлак вышел. Здоровущий! Косматый весь... в кровище... и с хвостом... ну, потянул носом, но видать решил, что Васятка дохлый, потому и жрать не стал. А тот обмочился! Ну, пацаны сказали, что обмочился.
Паренек сплюнул меж дыру в зубах.
- Они и сами попряталися, небось...
- Что дальше было? - почему-то Аврелий Яковлевич был уверен, что на этом история ночного похождения не завершена.
- Ну... они забоялися выходить, а то вдруг тварюка туточки где схоронилась? А после-то к дому дамочка пришла.
- Какая?
- А я почем ведаю? Васятка божится, что красивая... он ее через окошко углядел... ну, как очухался. Ну, значится, она приехала... а после мужик на коне прискакал. Злой, как... ну и в дом... и Васятко говорил, будто бы он на эту дамочку кричал, она ж смеялася только... потом с шеи чегой-то сдернула и мужик в волка обратился. Здоровущего такого... вот.
Паренек вздохнул и с немалым сожалением добавил:
- Меня тятька запер... я б вам все красивей рассказал, когда б сам... а он... эх...
Аврелий Яковлевич только хмыкнул.
Вот оно как складывается...
Удачно.
Подозрительно удачно.
Кому и когда впервые пришла мысль о том, что служение богам требует отказа от мира, Евдокия не знала. Ей самой сия мысль казалась донельзя нелепою, и в том же виделась крамола, пусть людям неявная, однако тем, кто стоит выше людей, незримым и вездесущим, очевидная. И Евдокии было стыдно и за мысли, и за неумение переменить их, а значится, и себя, и стыдом движимая, она опустила в жертвенную чашу пару злостней.
Пускай.
Глядишь, и вправду на доброе дело пойдут.
Молчаливая монахиня в белой схиме одобрительно качнула головой, и осенив себя крестом, поклонилась Иржене-Милосердной.
Икона была старой, потускневшей от возраста. Лак пошел трещинами, и казалось, что сам пресветлый Ирженин лик прорезали морщины.
- Меня ждут, - Евдокия отвела взгляд, уж больно яркими были глаза рисованной богини. Виделся в них упрек.
Пускай.
Есть люди, которым близок сей путь? Евдокия не понимает их, но им самим она со своей страстью к мирскому, тоже непонятна. Однако это же не повод для вражды?
Обитель сестер-милосердниц располагалась в старинном особняке, более похожем на крепость.. Крепостью он и был, выстроенный в незапамятные времена, когда сам Познаньск был махоньким городишкой на берегу Вислянки. Крепостью и остался, пусть бы и давно уже вошел, и в границы Познаньску, и в самое его сердце.
От тех давних времен остались темные стены, сложенные из речного камня, украшенные камнем же, но разноцветным, грубо обтесанным, уложенным крестами да кругами. И стены эти были толсты, надежны. Выдержали они и войны, и бури, и даже Великий пал, изничтоживший некогда половину города, правда, поговаривали, что пошло сие Познаньску исключительно на пользу...
Стены дышали сыростью.
И сквозь толстый слой штукатурки, через тонкие покровы гобеленов, естественно, с сюжетами весьма душеспасительными, чувствовалась древность дома, усталость его. И смиренная готовность и далее служить своим обитательницам.
Беззвучно ступала сестра, будто бы и не человек, но тень белая.
И тени же встречая, раскланивалась.
Евдокии будто бы и не видели, она сама вдруг испытала престранное чувство собственного небытия, когда, кажется, еще немного, и сотрется она, купеческая дочь, из мирской жизни, истает призраком, дабы воплотиться в одну из этих вот теней.
Страшно стало.
А ну как обманул драгоценный родственник... и сердце замершее было, заколотилось, затрепыхалось... сбежать?
Куда бежать?
Евдокия вдруг осознала, что не помнит обратной дороги, а дом, древний дом, лишь посмеется. Он ведь жил в те времена, когда монахинями становились не только по собственному почину...
Провожатая же остановилась перед полукруглою дверцей.
Ручка клепаная. Замок древний, с зубчиком. Евдокия подобные в избах видела. Надобно надавить на язычок, поддевая засов, и тогда откроется... но дозволено ли ей будет открыть?
Переступить порог...
- Прошу, - прошелестела монахиня. - Вас ждут.
И Евдокия решилась.
В конце концов, револьвер с нею...
Мать-настоятельница была невысока и округла, чего не способны были скрыть просторные белые одежды. На груди ее возлежал стальной крест, заключенный в круг, символ единства и родства, а заодно уж обета бедности, каковой давали монахини.
- Добрый день, - Евдокия присела в реверансе. - Безмерно рада, что у вас нашлось для меня время...
- Матушка Анатолия, - подсказала настоятельница и крест протянула.
А не так уж он и прост.
Стальной? Пожалуй. Но вот каменьями украшен крупными, красными, и навряд ли, из стекла дутыми. Скорее уж похожи они на рубины, правда, не граненые, а шлифованные, что удивительно...
- В вас много мирского, - покачала головой матушка Анатолия, и Евдокия опомнилась: крест следовало бы поцеловать, а не разглядывать.
- Извините.
- Ничего... присаживайтесь. Чаю? Сестра Августа сама чаи составляет... удивительно вкусные...
- Пожалуй.
Матушка потянулась к колокольчику. А Евдокия огляделась, с удивлением отметив, что комната, в которой ее принимали, донельзя похожа на собственный, Евдокиин, кабинет.
Проста.
Светла.
Удобна. И стол новый, с множеством ящичков... знакомое клеймо на бронзовой табличке, а значится, минимум два ящичка потайных, а если по специальному заказу изготовленный, то и поболе... секретер в углу... картоньер. И столик с десятком чернильниц. Бархатная лента с перьями разной толщины. Бумага нарезанная... но больше всего поразил Евдокию телефонный аппарат, скромненько в углу притаившийся.
- Мы стараемся идти в ногу со временем, - с усмешкой произнесла матушка Анатолия, которая втайне мнила себя женщиною прогрессивной, отчего и страдала, поелику орден ее вовсе не испытывал любви ни к прогрессу, ни к самой матушке Анатолии. И если бы не родственные ея связи, весьма и весьма полезные, ибо только наивный человек полагает, что дела мирские со светскими столь уж разнятся, выжили б ее из Познаньску...
- Удивлена, - призналась Евдокия.
Чай подали быстро, все ж таки, невзирая на некие внутренние разногласия, каковые имелись в любом ордене, матушка Анатолия умудрялась управлять собственною небольшой общиной жестко.
Ее опасались.
И все же любили, поелику была она женщиной, пусть и строгой, но справедливой.
- Что ж, скажу, что сие взаимно, - матушка Анатолия приняла чашку с изображением святой Анатолии, своей покровительницы. - Ваше письмо... несколько меня удивило.
- Только удивило?
- Возмутило.
Евдокии досталась чашка со святою Евдокией, которая глядела строго, с укоризной. Святая была полновата, круглолица и неуловимо напоминала матушку-настоятельницу, правда, у святой доказательством ея святости имелся нимб, а у матушки - только клобук скучного мышиного цвета.
- Вам нравится чашка? - поинтересовалась матушка Анатолия, которая не спешила заговаривать о деле, но разглядывала девицу, пытаясь понять, что же ей понадобилось.
Нет, цель свою девица изложила подробно, но...
Жаловаться будет?
Нехорошо, если так... жалобы матушке Анатолии во вред пойдут... небось, вражини ее, что метят на теплое местечко в Познаньской общине, только и ждут повода, чтобы выступить единым фронтом... разведут разговоры, что, дескать, со своею неуемною страстью к реформированию, матушка Анатолия рушит основы... а те основы сами вот-вот рухнут.
И все, кто брюзжит, уразуметь не способны, что минули времена, когда орден был богат... это вон, золотокольцые с каждою послушницей сотни тысяч злотней получают. А к молчаливым сестром кто идет? Вот то-то и оно... и хорошо, что идут еще... и прихожане норовят отблагодарить словом добрым, не думая, что одним им сыт не будешь.
Нет, иначе надобно дела вести... и матушка Анатолия точно знает, как.
- Хороша, - осторожно заметила Евдокия, пусть чашка сия была обыкновенна. Пусть фарфор, но не высшего качества.
- Святая Евдокия... ручная роспись... наши ученицы старались... рисуют по трафаретам. Весьма богоугодное занятие.
И доходное, поелику расписанные святыми чашки уходили с немалой прибылью, каковая и являлась лучшим аргументам во внутриепархиальных прениях.
- Любопытно.
Евдокия идею оценила.
- И дорого берете?
- Полтора сребня.
Чашка стоила от силы треть названной матушкою суммы... а ведь орден королевской милостью от налогов избавлен... и за аренду, небось, платить нужды нет, ежели лавочку при храме открыть... а посадить в нее монашку почтенного возрасту, которая с иною работой уже сил не имеет управиться...
- Мы о благе ордена радеем, - матушке Анатолии мысли гостьи были понятны, более того, сии мысли она сама не единожды облекала в слова, составляя очередной прожект. К сожалению, резоны матушки Анатолии, как и прожекты ее, оставались непонятны для епархиальных властей.
- Весьма похвально... о развитии думали?
Матушка Анатолия кивнула.
Думала.
Как не думать. И в мыслях ее дело за расписными чашками не стало... трафаретные святые, признаться, выходили какими-то донельзя однообразными. Но ежели мастеров нанимать, то оно дорого станет... разве что делать другую линию, из дорогого фарфору...
В прожектах матушки Анатолии были и такие, и целые наборы посуды, расписанные сценами из жития святых... и детская посуда, и вдовьи наборы, весьма строгих узоров... и не только посуда.
Скажем, самовары.
Аль сумочки и шляпки по храмовой моде. Иль веера вот... небось, в храм-то с веерами в птицах да каменьях являться неможно, а вот со святою так очень даже благочестиво выйдет...
- И реклама, - произнесли женщины, переглянувшись.
Оно верно, в нынешнем мире без рекламы никак неможно.
- Газету мыслим выпускать, - поделилась матушка Анатолия, которая прониклась к купчихе почти симпатией: все ж редко ей случалось отыскать благодарную слушательницу. - Орденский вестник... бесплатно...
- Медень, - у Евдокии на сей счет имелось свое мнение. - Сумма невеликая, однако ж люди не склонны ценить то, что бесплатно получают. А ежели с цветной печатью, скажем, праздничные номера, то и два... главное, чтоб вести не только орденскими были. Это мало кому интересно, уж извините.
- Верно... думаю, молитвы на всякие случаи жизни... благочестивые советы о домоводстве... воспитании детей... семейной жизни. Еще рецепты из святых книг.
- А в святых книгах рецепты есть?
- В святых книгах есть все! - и матушка пригубила чай. - Но вы правы... орденская кухня - звучит более... сообразно нынешней политике.
Сия политика у матушки немало крови попила.
- Тогда уж староорденская... скажем, тайные рецепты монастырской кухни... два медня. И десять за выпуск... а за рекламу - отдельно брать станете. Несомненно, станете... интересный прожект. Многообещающий...
- Увы, не все это разумеют, - матушка Анатолия тяжко вздохнула. - У меня довольно... тех, кто, скажем так, не желает мне добра... и сделает многое, чтобы остановить...
- Насколько многое?
Евдокия чай попробовала: травяной, сладковатый, он был хорош.
Мята?
Определенно. Еще чабрец. И нечто кроме, незнакомое, оставляющее горьковатое послевкусие... а запах - шоколада.
Главное, чтоб отравы не подлили.
- Полагаю, происшествие, о котором вы мне написали... к моему величайшему прискорбию, вынуждена признать, что не имею представления, кто сыграл с вами сию злую шутку.
- Смешно мне не было.
- Как и мне не было бы смешно, когда сия история выплыла бы на свет божий, - матушка Анатолия благочестиво перекрестилась.
Евдокия молчала.
Разглядывала чашку, саму матушку, которая тоже не спешила заговаривать, явно раздумывая о высоком, но навряд ли - божественном.
- В наши просвещенные времена... - матушка Анатолия частенько начинала речи с этих слов, а потому ныне они сами вольно слетели с языка. - Недопустима сама мысль о том... чтобы неволить кого бы то ни было к служению... да, мы не отрицаем, что в истории нашего ордена... не только нашего ордена!
Сделав сие, несомненно, важное замечание, матушка Анатолия отставила кружечку и святую свою покровительницу повернула к Евдокии.
- В истории всех орденов имеются темные страницы. Люди слабы. И только Боги безгрешны... однако политика принуждения осталась в прошлом. Двери наши открыты для страждущих, мы рады пополнить ряды сестер, буде таково желание...
Желания пополнять ряды Евдокия не изъявила, напротив, заерзала в жестком кресле и в ридикюльчик вцепилась.
- Но коль желания нет... - матушка развела руками. - Случившееся с вами бросает тень не только на меня, но и на весь орден молчаливых сестер...
О себе, положа руку на сердце, матушка беспокоилась куда сильней. Что орден? Он существовал не один век, и еще столько же протянет, в отличие от самой матушки, каковая, помимо греха гордыни и честолюбия страдала тако же язвой, подагрой и иными, не самыми приятными заболеваниями, каковые могли бы послужить вескою причиной отставки.
- Я уверена, - куда жестче произнесла она, потому как призрак отдаленного тихого монастыря вдруг сделался явен, осязаем. - Что произошедшее с вами не имеет к нашему ордену отношения. Кто-то... богохульно использовал одеяния... их продают вольно...
Мысль показалась на диво логичной.
Спасительной даже.
Матушка Анатолия ведь не может нести ответственность за то, что кто-то принарядился монахиней ордена... монахинями.
- Что ж, - Евдокия погладила ридикюль. - Я уверена, мы можем точно это установить.
- Как?
- Я запомнила лица тех монахинь... и если вы позволите...
Позволять не хотелось, потому как, вдруг да и опознает кого... и скандалу учинит, замять который будет куда сложней, нежели нынешний.
Евдокия, по поджатым губам, которые стали узенькими, бледненькими, догадалась, что матушка Анатолия вовсе не расположена к процедуре опознания, и потому тихо произнесла:
- Вы же не хотите, чтобы сия история выплыла?
- Если вы собираетесь судиться... - по мнению матушки Анатолии судиться с орденом было не только грешно, но и бесперспективно, поелику орденские законники не зря хлеб ели.
- Ну что вы... как можно судится... я лишь расскажу свою историю... - из ридикюля Евдокия вытащила не пистолет, но шелковый платочек, которым промокнула несуществующую слезинку. - Во предупреждение... а то кто знает? Вдруг эти разбойники... разбойницы, - поправилась она, - возжелают еще кого умыкнуть? Мой гражданский долг состоит в том, чтобы упредить невинных дев, которые могут стать жертвами...
Платочек коснулся другой щеки. А святая Анатолия посмурнела, нимб и тот будто бы поблек.
- Вы только представьте, матушка Анатолия, - Евдокия подалась вперед. - А если они, прикрываясь вашим орденом, учинят еще какое непотребство?
Матушка Анатолия представила, благо, воображением обладала живым, как по мнению епархиального начальства, чересчур уж живым и оному начальству причиняющим одни неудобства. Представила она не столько те самые, существующие исключительно в теории, непотребства - матушка Анатолия пребывала в уверенности, что случившееся с купчихой есть результат ее собственных проблем - сколько величину скандала.
И услышала тихий, преисполненный ложного сочувствия голос старшего жреца... конечно, тот не станет упрекать явно, но сошлет... и думать нечего, сошлет. А мастерскую с кружками иль закроет, иль собственному ордену передаст.
Невзирая на высокую духовность, старший жрец не был чужд мирского.
- И чего же вы хотите?
- Убедиться, что среди ваших сестер тех женщин нет, - жестко произнесла Евдокия. - А если вдруг... если вдруг они есть, то я хочу расспросить их.
Евдокия встала.
- Мне не нужны ни скандалы, ни компенсация, которую я, как вы понимаете, могла бы стребовать. Я лишь хочу узнать, кто заставил их поступить подобным образом... быть может, ваших сестер околдовали? Или подкупили... обманули... мне нужна правда и только.
Матушка Анатолия вздохнула: к искателям правды она относилась с превеликим сочувствием, поелику немалый жизненный опыт ее свидетельствовал, что не всякая правда - во благо.
- Хорошо.
Матушка Анатолия тоже поднялась и поманила за собой.
- В нашей общине двадцать две сестры и семеро послушниц. Есть еще ученицы, но они совсем молоденькие девочки... мы привечаем сирот... у нас не приют, скорее уж классы с проживанием. Мы даем крови и еду, учим их...
Невзирая на возраст, матушка Анатолия двигалась легко, порывисто.
- Те женщины... были в возрасте.
- Значит, не послушницы и точно не ученицы... - матушка Анатолия вывела через другую дверь, и Евдокия оказалась в узеньком, как боком пройти, коридорчике, который вывел к лестнице. Крутые ступеньки вились, поднимая к вершине единственной башни.
- Здесь, - матушка Анатолия сняла связку ключей и, не глядя, отыскала нужный, - комнаты нашей памяти... некогда тут была дозорная башня. Дважды молчаливые сестры упреждали город о набегах... семь раз держали осаду... единожды сдались... и вот имена тех, кто своей жизнью купил иные.
Она поклонилась простой каменной таблице с десятком имен.
И Евдокия почтительно склонила голову, пусть и вера ее была странна, отлична от той, которую полагали истинной, но перед этими женщинами, о которых она до нынешнего дня и не слышала, Евдокия чувствовала себя обязанной.
- С того и пошел обычай... имена сестер вносились в списки...
Комнат было несколько.
И стены первой были сплошь выложены мрамором. А на мраморе - вытесаны имена, множество имен, да и те не мирские.
- Конечно, мы и книги ведем... в книгах можно прочесть о деяниях каждой... случается, что родственники просят выписки для семейных архивов.
В следующей комнате мрамор сменился гранитом, а рядом с именами появились кресты. Большие и маленькие, простенькие, железные, порою тронутые ржавчиной, и серебряные, потемневшие от времени. Редко - золотые аль медные, покрытые патиной.
- Это лет триста как стали делать. Нательный крест... прежде-то его ученицам передавали, а теперь вот сюда...