Константин К. : другие произведения.

Весовая вечного

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мне бы сходить, спросить у ребе... Ты спросишь, почему же я не сходил к ребе. И я тебе отвечу: потому я не сходил к ребе, Саша, что давным-давно ни одного ребе в нашем городке нет. Кому они мешали, Саша? Ты знаешь? И я не знаю.

  Константин К.
  
  Весовая вечного
  
   'Во дни благополучия пользуйся благом,
  а во дни несчастья - размышляй:
  то и другое соделал Бог...'
  Екклесиаст (7:14)
  
  Лето в нашем местечке всегда жаркое. Уж не знаю, чем это объясняется, но споро взобравшееся к зениту солнце, кажется, повисает там на добрую половину дня, забывая, что следует ему клониться к закату и безжалостно опрокидывает свою пылающую чашу, истекающую белым жаром, на наш невзрачный городишко, одиноко венчающий небольшую каменистую возвышенность среди неоглядных просторов полей и садов, подобно прыщу, вскочившему на лбу земли. Старики говорят, что раньше бывали годы, когда всё лето напролёт лили дожди и, даже на обеих центральных улицах городка, тех, что у самой железнодорожной станции, начинали размокать изломанные камни мощений, становясь похожими на осклизлые комья глины, а урожай фруктов в такие годы бывал кислющим, как трава. Да и то, только тех, которые не успели сгнить от избытка влаги ещё на дереве. Бывало, просто - не так жарко, как теперь. Тогда и вишни, и виноград, да и другие фрукты созревали не настолько сладкими, как нынче, - не успевали за свой век вдоволь напитаться солнцем. Но я то ещё не старик и сколько помню себя, летом приходится изнывать от жары.
  Деревья, в наших знаменитых на всю округу садах, огибающих городок с юга, бессильно опускают вялые, измученные жарой за день листья, больше похожие на лоскуты тёмной ткани, развешенные из-за чьей-то причуды по ветвям. Травы кажутся пучками телефонной проволоки в жёлто-коричневой пластиковой оплётке и колют босые ноги ничуть не хуже этой же самой проволоки. Одуревшие куры, забыв, что с утра до ночи следует курам искать поживу, вяло бродят в поисках прохлады, раскрыв клюв и оттопырив крылья, а собаки, обычно брешущие без устали по любому, самому пустячному поводу, а чаще всего без всякого повода, только заглядывают вам в лицо жалостными глазами, часто дыша и вываливая набок чуть не метровые, лилово-розовые языки.
  Вечера, всё же наступающие, наперекор сперва медлившему, но всё ж укатившемуся за горизонт солнцу, не приносят прохлады, - будто, скрывшееся, вроде, светило, продолжает греть землю снизу, как греют на углях сковороду, - а лишь странным образом сгущают воздух, застывающий в узких, кособоких улочках, меж разнокалиберных заборов, словно сизый черничный кисель, в который нерадивая хозяйка дважды добавляла крахмал. В таком воздухе нельзя идти привычно, как ходишь обыкновенно, когда самого воздуха просто не замечаешь и кажется, что вокруг тебя ничего нет. Тут приходится себя протискивать, продавливать неторопливо... И как в такой, к тому же ещё не остывшей густоте, может возникнуть ветер? Или хотя бы слабое дуновение? То-то...
  Вечерние посиделки, с приходом в местечко жаркого лета, как-то сами собой перемещаются со скамеек, что перед старым, закрытым на огромный, амбарный замок домом культуры к небольшому обмелевшему пруду на окраине, затянутому ряской и поросшему камышами, но удовольствия это приносит немного, потому как над прудом висит несмолкающий чуть не до самого утра комариный гул и приходится, не выпуская из рук загодя наломанных веточек, непрестанно размахивать ими, отгоняя назойливых насекомых, словно ты ветряк, а не человек.
  И только ночь остаётся желанной. Разом со всем миром укрывает она измученный жарою за день люд чёрной попоной, обещая вновь совершить таинство сна, и с тем приглашает каждого удалиться в свой дом, спасённый днём от солнечного каления жертвенно протянутыми над старой камышовой крышей ветвями грецких орехов.
  Да-а... прекрасна ночь своими чудесами. Высоким колпаком тёмного неба, о который чиркает то и дело, словно спичкой, зазевавшийся метеорит. Пёстрой мишурою снов, как попало перемешанной с их настораживающей непонятностью. Да, хороша ночь; вечера, посиделки с комарами, - это тоже, ещё ладно. Но вот как быть днём, когда в школе каникулы, а ты оказываешься предоставлен сам себе и, будто осерчавшему за что-то на наше местечко солнцу на весь этот долгий, жаркий, летний день? Долго ли просидишь один в пустом, хоть и не очень раскалённом доме?
  Наверное, поначалу из-за этой адовой жары и повадился я ходить в мастерскую к Яков Моисеичу. Мне казалось, нет летом более прохладного места во всём нашем городке.
  Яков Моисеич это наш городской ювелир. Собственно, ювелирным делом, как таковым, заниматься ему случается, разве что, для собственного удовольствия. Какие могут быть драгоценности в Богом забытой глуши? Часы да кастрюли... А мастер он отменный. Что подпаять, полудить, те же часы отрегулировать, или радиоприёмник, это всё к нему. Так что, ювелир это скорее его хобби, о котором он мечтал с самого детства и которому остался верен на всю жизнь. И теперь ещё старая-престарая, выцветшая вывеска над входом в его подвальчик сообщает вам, что здесь работает не кто-нибудь, а настоящий ювелир.
  В его мастерской, расположенной в подвале станционного здания, за цветастой, ситцевой занавеской есть заветный уголок, где на маленьком верстачке расставлены и разложены причудливые ювелирные инструменты, как в таинственном подземелье древнего алхимика. Сюда он забирается всякий раз, когда в городке оказываются исправными все примусы, кастрюли, часы, приёмники, застёжки 'молния' и велосипеды. Он говорит, что именно здесь его душа отдыхает.
  Когда я впервые пришёл к нему в мастерскую , принеся на ремонт старые отцовские часы "Ракета", то по простоте своей сунулся, было за ширму. И, конечно, получил подзатыльник. Раз-другой я приходил справляться насчёт часов. Потом заходил, будто спросить совета о какой-нибудь чепухе и задерживался надолго, стойко слушая длинные, витиеватые рассуждения ювелира обо всём на свете. Время шло, я всё чаще стал бывать в мастерской, иногда даже помогал старику: тут придержи, здесь отвинти... и Яков Моисеич сменил гнев на милость. Наверное, видел одинокий седобородый старик, что мне так же одиноко в местечке, как и ему, да ещё, к тому же, всё интересно в этом маленьком, уютном мире, и однажды позволил мне заглянуть в эту свою ювелирную святая святых.
  Всё, чему положено было сверкать, здесь сверкало, каждая вещь строго занимала отведенное ей место, на верстаке не было и пылинки лишней, не предусмотренной Яков Моисеичем. Никогда не забыть мне того, первого впечатления от царившего здесь порядка. Но больше всего меня тогда поразили весы. Две крошечные чашечки, висящие на длинных шёлковых шнурках, зеркально блистающее коромысло на высоком штативе, несоразмерно большая стрелка, указывающая точно в середину расчерченной на градусы шкалы, набор мельчайших, словно игрушечных гирек, уложенных в специальный деревянный футляр, настолько красивый... настолько добротно сделанный, словно это он был главным, а не гирьки! Всё в этом магическом приборе было будто и знакомым, но и загадочным своею миниатюрностью, таинственным непонятностью предназначения. Когда старик занялся гравировкой замысловатого узора на золотой, похожей на монету бляшке, моё внимание на время отвлеклось от весов, но только на время.
  С тех пор, когда бы весы ни попали в поле моего зрения, внимание было приковано к ним. Словно бы они гипнотизировали меня, заставляя глядеть на них. Не думать, представляя их работу и восхитительную их точность, не любоваться совершенством пропорций, а просто смотреть. Они словно предупреждали меня, что мне необходимо следить за ними, чтобы не упустить важный момент, какое-то событие, (теперь-то я знаю какое), которое увидеть обязательно должен. Тогда мне было невдомёк, что весы и вправду приберегли для меня, вкупе с их хозяином, странный и загадочный сюрприз.
  Жарко в тот день, о котором я расскажу, было так же, как и обычно тем летом. За северной окраиной, куда я забрёл в тщетных поисках хоть кого-нибудь из школьных приятелей, над простирающимися до горизонта жёлтыми полями во всю их ширь текло в небо волнующейся рекою жаркое марево. В жиденькой тени посадки, делившей поля, пОкатом лежало стадо. Пастух, тоже залёгший в тень, но чуть в сторонке, даже не думал поднимать скотину. Жара...
  Из-под шлёпающих по дороге ступней поднимались облачка пыли, а в улочках не встретить было ни души. Лишь однажды, за всё время моих скитаний по улицам, гулко ударяя копытом в пыль протащилась мимо утомлённая жарой лошадь, понуро свесив чуть не до земли костлявую морду. Телега, следовавшая за её крупом, была пуста, (старый Митрич, жалея скотину, шёл рядом) но лошади, казалось, от этого было не легче.
  Утренние часы, пока солнце ещё не взобралось на самый верх бледно-голубого, словно выцветшего от жары небосвода, я слонялся по городку без всякого дела. Да и каким таким делом можно заняться в эдакую жару? Не в футбол же, в самом деле, гонять! Рыбу не поудить - она в нашем ставке давно передохла. Набег на колхозные сады с корешами, как раз сейчас дело бессмысленное - нечего там искать - черешня да абрикос давно закончились, а слива и яблоки ещё не созрели. Вот и остаётся, только что бродить по улицам да заглядывать во дворы. Но, когда мне это надоело окончательно, а в горле уже нестерпимо саднило от пыли и сотни призывных криков в окна да через заборы, побрёл я в сторону вокзала. Дорогою погнался за огромной, ярко-синей стрекозой, но так и не поймал: ушла через зеркало воды, посидел немного на берегу пруда, рядом с рыбьим скелетом мёртвой лодки, погрузив босые ступни в прохладный ил и шевеля там пальцами ног, ощущал, как ил просачивается между ними.
  В камышах, шурша полыми сухими стеблями, бродили цапли. Замирали на минуту и запрокидывали клювастые головы, глотая корячившую зелёные ласты поживу.
  Пока сидел у пруда, выстругал, свистульку из ивовой ветки. Хороший звук получился лишь с третьей попытки, две других, мне показалось, очень уж сипели.
  Проходя мимо дома старой Евдохи, я услышал звуки гармони и присел под стеной её сарая послушать странную, непонятную музыку. Играл, конечно, сын Евдохи Тимошка, великовозрастный дурачок, слывший местным городским сумасшедшим, больше некому. Он никогда не учился музыке, как, впрочем, и ничему другому, но ему очень нравилось извлекать звуки из старого, видавшего виды инструмента, с которым он не расставался никогда. Так и таскал его подмышкой, крепко обхватив правой рукой, всюду, где бы не появлялся. Бывало сядет, где ни попадя, хоть прямо на дороге, склонит голову к мехам, и ну тянуть... Мне эти звуки не то, чтобы нравились, но казалось, когда долго и внимательно вслушиваешься в них, возникает мелодия. Не такая, как обычные, привычные мелодии, которые слушаешь по радио, а голоса, словно кто-то жалуется и плачет, а ему отвечают, когда ласково, словно успокаивая, когда ворчливо, или сердито, но чаще всего так же грустно и печально.
  Мне представлялось, что всё в музыке Тимохи зависит от его настроения. Сегодня настроение Тимошки, судя по звукам, было плаксивым. Я долго слушал, как стонет гармонь и, как обычно, слышал в этих стонах самые разные голоса. И так меня увлекла грустная мелодия, что, достав из кармана свистульки, я попробовал подыграть, но в тон, конечно, не попадал. Тимоха же, верно, услышав мои свистки, бросил играть и так заревел басом, словно его какой-нибудь страшный злодей мучает. Не дожидаясь, когда из дому выскочит разъярённая Евдоха, в поисках обидчика дитяти, я припустил дальше и сбавил скорость, только выскочив на перрон. Здесь я поглазел на промчавшийся без остановки скорый поезд и решил, что пора к Яков Моисеичу.
  У старого ювелира было необычное для него, не рабочее настроение. Он был задумчив, рассеян, а на верстаке перед ним стоял наполовину опорожнённый стакан с красным вином. Он махнул мне рукой, то ли приглашая садиться, то ли прося уйти.
  Мне прежде не доводилось видеть здесь вина и, наверное, поэтому я тихонько устроился в тёмном уголке под развешенными на стенах велосипедными цепями, колёсами и прочей всячиной, многое из которой я просто не смог бы даже распознать. В смысле классифицировать.
  Долго мы так с ним сидели. Безучастно и молча. Я, рассеянно ковыряя пальцем в носу, он, изредка прихлёбывая, будто чай, вино из стакана. И когда стакан опустел, он попытался, раскачиваясь всем телом на своём рабочем табурете, затянуть какую-то незнакомую, заунывную песню. Слова её были непонятны мне. Точнее был непонятен сам язык, на котором они звучали. Мотив, если это был мотив, скорее походил на протяжный надсадный плач, перемежающийся горькими причитаниями. Мне даже показалось, что точно такую мелодию я уже слышал от Тимошки.
  - Эх, Сашка! Не выходит у меня ни черта. А как умела петь моя Софа!..
  - Софа, это ваша жена? - по-детски бесхитростно спросил я.
  - Да Саша, София это моя жена, которой нет уже тридцать лет.
  - Извините, - вспомнил я, как говорят в фильмах, задав неловкий вопрос, насупился и, поджав губы, опустил голову.
  - Ничего, Саша. Ничего. Подойди ко мне мой мальчик.
  Я опасливо приблизился к нему, зная, что выпивший мужик бывает вздорен. Но он стал гладить меня по голове и приговаривать.
  - Она была первой красавицей на весь наш городок, который тогда был ничуть не хуже Жмеринки - не то, что теперь... На Софочку оборачивались все... Не поверишь, Сашка, даже женщины смотрели ей вслед. Ах, какой была красавицей моя София! Она могла бы выбрать в мужья любого парня. И не только в нашем местечке, даже в Жмеринке, даже в Одессе... Тогда здесь было много молодых, красивых и сильных парней, не то, что сейчас: раз, два... и обчёлся. Да, Саша... Но она выбрала меня. И я был счастлив... Какие я делал вещицы! Я дарил их ей и радовался, когда они ей нравились.
  Тяжёлая рука всё гладила меня по голове. На его губах блуждала мечтательная улыбка, а глаза влажно блестели.
  - Он не дал нам детей, Саша, как мы ни просили. О, как мы просили, Саша, - не один десяток лет со слезами и воплями... Но никого вымолить так и не смогли. И тогда моя София умерла от горя. Сегодня ровно тридцать лет, как сердце моей Софы не выдержало, и добрые люди закопали её в сухую каменистую землю на старом еврейском кладбище, которого тоже скоро не станет, как не стало моей Софы, потому что больше некого будет там хоронить. Но ты знаешь, мой мальчик, что больше моего горя?
  Я неуверенно покачал головой.
  - Конечно, ты не знаешь... Больше моего горя только мой вопрос: зачем я здесь оставлен без неё, совсем один на все эти бесконечно затянувшиеся годы. Над этим подвалом пронеслись, громыхая страшной канонадой, три войны. Над ним пробежали верхами в небытие десятки вольных атаманов, а, по сути - просто разбойников. Вокзальные репродукторы над ним кричали десятком голосов разных отцов целым народам, которые были такими же бандитами, как и те вольные атаманы. Сколько слёз, Саша, пролилось из проходящих мимо теплушек на этот перрон, с той стороны здания! Сколько раз я слышал сухой треск гэпэушного нагана, снова отобравшего жизнь у какого-то несчастного. И никак теперь не могу понять, почему не унесла меня отсюда ни одна война? Отчего ни один разбойник не вытащил меня отсюда за шиворот, за пэйсы пред ясные очи атамана, или оперуполномоченного? И не увезла меня ни одна из теплушек... Ни в ту, ни в другую сторону. Как так могло получиться, что в этом вихре... Сколько раз я думал об этом, Саша... - он покачал в сердцах головой, затем вдруг развёл руки в стороны, - и ничего не придумал!
  Он снова умолк, уставившись в одну точку. А я чувствовал себя всё более неловко, стоя рядом с ним.
  - Иногда мне кажется, - неожиданно встрепенулся Яков Моисеич, - что я ухватил этот злополучный ответ за хвост, но он ускользает от меня, как какая-то жар-птица, оставляя в руке, будто перо, только иллюзию... Ты знаешь, что такое иллюзия? Молодец, умный мальчик... Мне бы сходить, спросить у ребе... Ты спросишь, почему же я не сходил к ребе. И я тебе отвечу: потому я не сходил к ребе, Саша, что давным-давно ни одного ребе в нашем городке нет. Кому они мешали, Саша? Ты знаешь? И я не знаю. Я бы пошёл даже к православному попу, но и этих, Саша, зачем-то под самый корень у нас извели. Вот так я и живу, Саша. Одной своей половиной скорблю, а другой всё думаю, думаю... И не могу оставить ни того, ни другого. А вокруг не осталось никого, кто мог бы всё мне объяснить.
  - Я давно стал похож на мои весы, от которых ты глаз не отводишь. Вот погляди, - он поднялся, кряхтя и придерживая рукой поясницу, повязанную старым шерстяным пледом в серо-коричневую клетку, словно боялся, что та могла переломиться, и повлёк меня за руку в свой ювелирный уголок. Не потрудившись вынуть гирьки из их деревянной обоймы, он втиснул её на одну чашу и она, конечно, опустилась до предела. Тогда он стал накладывать сверху всё, что попадалось ему под руку, - инструмент, заготовки, изделия...
  - Видишь, - всё повторял он, - Видишь?.. Видишь Саша? Сколько не нагружай одну чашу весов, другая не перетянет. Вот поэтому я не могу оставить ни горя моего, словно оно лежит на одной чаше, ни мыслей...
   И вдруг весы упали. Со звоном, с грохотом. Будто обрушилось здание, так они загремели. Я не заметил, почему это случилось. А Яков Моисеич пытаясь их удержать, сам покачнулся, оступился и угодил своим тяжёлым, грубым сапогом в самое средоточие поверженного добра. Я, конечно, бросился тут же поднимать всё с пола, собирать рассыпанные гирьки, инструменты и, когда пришла очередь весов, с ужасом обнаружил, что чудное зеркальное коромысло, с клеймом "Канторъ", в которое я столько раз гляделся, корча рожицы смешным, крошечным своим отраженьям, согнуто, а обе миниатюрно безупречные чашечки раздавлены в два безобразных блина. Я с ужасом поднял глаза на Яков Моисеича и увидел, что он как-то глупо улыбается. Что за чудо?! Я-то думал он заплачет над ними, загрустит. А он...
  Вы, наверняка бы подумали, что старик сошёл с ума от горя. Я тоже сначала так подумал. И здорово струхнул.
  - Оставь их, - всё так же улыбаясь, сказал он мне. - Давай-ка, лучше пообедаем.
  Он достал из своего, всегда стоявшего под верстаком, видавшего виды лукошка лук и достал две картофелины в мундире, и положил на стол сваренное вкрутую яйцо и краюху хлеба, и сказал, что вот теперь мы поедим. Мы стали есть, а он принялся рассказывать мне, что весы для того и придуманы, чтобы уравновешивать две чаши. Я спросил его, - неужели он об этом не знал раньше. И он сказал, что да, знал. Но теперь убедился в этом окончательно. Я даже начал слегка раздражаться, злиться на него, настолько глупыми казались мне его слова. Когда я спросил его, что же он намерен теперь делать со сломанными весами и с этой новой уверенностью, он прекратил, наконец, улыбаться. Наконец исчезла с его лица эта, так раздражавшая меня, глуповатая улыбка. Он снова стал думать о чём-то своём, - долго и напряжённо. Мне надоело ждать и я снова заговорил, повторив свой ехидный вопрос, но он лишь зашикал, замахал на меня руками, и указал мне на дверь, в которую я и вышел, дожёвывая свою половину яйца.
  Снаружи продолжало жечь солнце и я решил, что лучшее из возможного это отправиться домой. Там и прохладнее, и можно спокойно подумать о старике, о сломанных весах...
  Пролежав на кровати до самого вечера, глядя в окно и временами ненадолго задрёмывая, я так и не сумел выдумать, как ни старался, хоть какую-нибудь догадку, о чём можно думать над сломанными весами. Единственное, что я расслышал в своей душе, это чувство жалости к весам, как будто они были живыми.
  Вернувшаяся с работы мамка сперва обеспокоилась, увидев меня на постели, не захворало ли чадо, но, коснувшись моего лба губами, пытливо заглянув в глаза, убедилась, что я совершенно здоров, влепила мне полновесный подзатыльник то ли за свой испуг, то ли за неметеный пол и, вручив пустые ведра, отправила за водой.
  Вечером я не пошёл на пруд. И это тоже было странным для родителей настолько, что недавно вернувшийся с работы батя весь вечер шутил по этому поводу, дескать, верно Сашке кто-то бока намял, потому и прячется от стыда. Я же только криво, по взрослому ухмылялся, мол, ни за что не догадаешься в чём тут дело, лишь раз обронив, мол, что там делать, слушать как жабы орут?
  И ночь я не спал. Не спалось после дневного-то отдыха. Тихонько выйдя из дома, улёгся на завалинке и смотрел в небо, считая падающие звёзды и пытаясь успеть загадать желание, как и положено, пока не погаснет стремглав летящая искра. Со временем мне стало казаться, что я различаю уже проступающие из темноты сказочные фигуры людей и диковинных животных, чьи названия носят созвездия, которых я ещё не знал, но о которых уже слышал. Я соединял между собою звёзды воображаемыми линиями, пока перед глазами не складывался какой-нибудь рисунок, как частенько так же соединял и представлял себе картинки в разных других местах: на узоре старых обоев в нашем школьном классе; на протоптанной под окном того же класса тропинке; на побелке потолка над моей кроватью... А потом, вдруг, и вовсе стал различать два огромных глаза глядящих на меня из небесной черноты. Да так пристально, что у меня и дух перехватило, и пригвоздило всего, - прям, не шевельнуться. Так, что я даже испугавшись не смог в дом убежать. И лишь со временем помаленьку меня отпустило, когда звёзды смешались накатившими слезами, и глаз этих не стал видеть. Тогда крадучись и ушёл в дом. Однако до утра так по-настоящему и не уснул.
  Утром я слышал, как батя приглушённо гудел о чём-то с отвечавшей ему шёпотом матерью и грохотал подкованными сапогами. Дождавшись когда они оба ушли, я вскочил с кровати, схватил на бегу хлебный ломоть с маслом, заготовленный для меня, бросил на него щепоть сахарного песка и выскочил за ворота. Я спешил в ювелирную мастерскую. Но уже по дороге к станции подумал, что может, Яков Моисеич не ждёт меня спозаранок и, сбавив торопливый шаг, повернул в другую сторону.
  По обыкновению я стал бродить улицами местечка, поддевая носком старого башмака попадавшие под ноги камешки, - не жалко - всё равно скоро старьёвщику отдавать, - и продолжал гадать, о чём же это вчера так задумался старый ювелир. Я не сомневался, что он обязательно расскажет мне обо всём, как обычно. Нужно только дождаться, когда старик до полной ясности, - так он говорил, - додумает свою думу. И я с нетерпением ждал, гадая, когда же можно будет мне к нему пойти. Я даже представлял себе, как спущусь по узкой лесенке, войду в мастерскую и увижу по детски сияющее улыбкой лицо. Он поручит мне что-то отвинтить или придержать, а потом пригласит поесть и достанет из лукошка лук, две картофелины, хлеб и яйцо и может быть ещё яблоко, зелёное кислое яблоко, и расскажет мне, в очередной раз, до чего додумался...
  Коротая время на станционной лавке, я долго глазел на заброшенный храм, стоявший по ту сторону путей, будто ломоть, отрезанный от городка блестящим ножом железнодорожных рельсов. Меж тополей, стройных, высоких ржаво круглился купол и тянул сломанную заодно с крестом верхушку маковки к небу. Из трещины в стене проклюнулся зеленевший росток вездесущего чумака, уж почти превратившийся в дерево...
  Дождаться прохождения 62-го скорого, после которого обычно являлся к ювелиру, я не смог. И, как оказалось, ничего в этом страшного не было. Яков Моисеич улыбаясь из своего ювелирного угла, едва я сунул нос в приоткрытую дверь, поманил меня рукой.
  - Ну что, Саша, - заговорщицким тоном спросил он меня, - понял ты о весах?..
  Я только покачал головою, встревожено глядя на разложенные по всему верстачку почти отремонтированные составные части пострадавшего накануне прибора.
  - Ну, так я тебе скажу. Садись Саша, садись - послушай... А дальше ты уж сам... Каждый, ещё и сам должен... Понимаешь?
  Я кивнул, а он, потеребив бороду, и прищурив глаз, вот что сказал мне.
  - Весы, Саша, придумал очень мудрый человек. Он наверняка первым заметил, что в мире всё имеет себе противовес, или пару, так сказать... Ночь и день... Солнце и Луна... Земля и воздух... Понимаешь?
  Я снова кивнул, хоть и не очень понимал, причём здесь и Солнце, и воздух, и остальное, если речь идёт о весах.
  -- И я вот, о чём подумал. - Продолжал Яков Моисеич, глядя на меня теперь широко открытыми глазами. - У меня ведь давно не осталось ни пары, ни противовеса. Но, по всему судя - должен быть. Так, может быть, я не то взвешивал? Может, на моих весах должно быть не горе, не мысли? "А что же?" подумал я, Саша. - Он немного помолчал, глядя на меня, словно ждал, что я сам скажу, о чём он подумал. Но оказалось, что он ждал чего-то другого.
   - И понял! - Радостно сообщил он. - На одной чаше должно быть моё одиночество, вместе с горем, вместе с мыслями... Всё, понимаешь? Всё гамузом, совсем как вчера, помнишь?
  Он всё зачем-то спрашивал меня: "Помнишь? Понимаешь?", тряс выставленной вперёд ладонью, будто я могу забыть, что было только-то вчера и мне приходилось всё время кивать ему головой.
  - А на другой чаше должно быть другое одиночество, другая скорбь, другие мысли. Но чьи? И для чего? Зачем уравнивать мою жизнь с чьей-то ещё? Как только я себя спросил об этом - сразу понял, Саша, что только одно, из известного мне в этом мире, изначально не имеет противовеса. Он. - Яков Моисеич страшно выпучил глаза, понизил голос и, не поднимая руки, одним только пальцем указал вверх, словно тайно сообщал мне что-то секретное и берёгся, чтобы никто случаем не понял о чём у нас разговор.
  - И Он хочет, чтобы мы понимали Его. Что, если Он нарочно сделал людское горе и одиночество противовесом себе, своей скорби. Может потому, Саша, в мире так много людей одиноких, так много горюющих? - Тут старик прищурился и склонил голову набок, будто сам не до конца доверял своим выводам. А потом он сокрушённо покачал головой.
  - Должно быть, очень велика Его скорбь, если столько горюющих людей её уравновешивают. Все эти люди, думает Он, должны понять про горе и одиночество и суметь рассказать о них другим. Ты спросишь: "Зачем?" - он вздёрнул плечи к самым своим огромным ушам, разведя ладони в стороны.
  - Зачем кто-то кому-то должен рассказывать про своё горе? Я тебе скажу! Они должны рассказывать не про своё, а про Его горе. Что, опять "зачем"? Чтобы мы перестали, наконец, делать горе Ему! И ещё надо рассказать о весах, Саша. Не этих вот, - он махнул в сторону верстака, - а о Его больших весах, на которых у Него каждому свой противовес лежит... На которые мы, сами того не зная, тоже что-нибудь да кладём. Да, весы у Него ещё те! Даже Кантор таких не смог бы сделать! - восхищённо покачал головой Яков Моисеич.
  - Только люди всё никак не понимают отчего сами они так несчастливы. Впрочем, может, они понимали и даже рассказывали другим, да не все слышат. Тем более, как я думаю, Саша, не все, кто слышали эти рассказы, их понимают. А Он всё требует, требует от нас: "Поймите!" Вот и от меня требовал. А я, никчемный, - старик в сердцах махнул рукой, - всю свою одинокую жизнь не о том думал... Всё холил свою печаль, лелеял своё одиночество... Ай, несчастный глупец! Вот и выходит, Саша, что чем больше будет таких неразумных, как я, тем больше горя будет на земле. И пока на земле остаётся хоть один несчастный человек, значит, все мы делаем что-то не так, как должны...
  Погрозив кому-то пальцем, он замолчал, опустил глаза и тяжело перевёл дух. Мы посидели немного молча. Потом он исподлобья глянул на меня и спросил:
  - Ты ведь всё понял, Саша?
  - Да, - сказал я осипшим голосом. И, прокашлявшись, повторил, - Да.
  И я действительно понял всё, что сказал мне старик. Вот, только, что мне со всем этим делать? И он, будто услышал мой безмолвный вопрос.
  - Раз уж я тебе всё как на духу выложил, есть тогда у меня к тебе вот какое дело, Саша. Мне теперь не успеть, но, если понял - надо рассказать. Вот и хочу я тебя попросить, чтобы ты рассказал об этом. О моих весах и о Нём. О Его одиночестве... О скорби. У тебя ведь вся жизнь впереди. Вот, подрастёшь немного, додумаешь до полной ясности и расскажешь. А? Саша... Небось, сможешь придумать что-нибудь. Ну, как, по рукам?
  И я снова кивнул.
   - Молодец!
  Он хлопнул меня по плечу, но не так, как хлопал прежде, как мальчишку, а уважительно, как ровню, как взрослого мужчину.
  - Только, ты должен знать, Саша, - как-то замявшись, добавил старик, заёрзав, словно ему неловко об этом говорить, - если ты будешь рассказывать об этом, то скорее всего, ты станешь одинок и, думаю, несчастен. Так что, ты не торопись, Саша. Вот вырастешь, тогда и додумаешь до полной ясности. А я всё пойму, что бы ты ни решил...
  - А! - ухарски махнул я рукой, - что тут думать? Раз надо - значит расскажу.
  Яков Моисеич покивал головой, грустно улыбаясь, отвернулся в сторону и потёр кулаками глаза. Потом, как обычно кряхтя и держась за спину, поднялся.
  - Ну, что, давай пообедаем, что ли?
  И достал из своего всегда стоявшего под верстаком, видавшего виды лукошка лук, и достал две картофелины, сваренные в мундире, и положил на стол сваренное вкрутую яйцо, краюху хлеба. Последним появилось зелёное яблоко. Он разделил всё это поровну и события, вперемежку с разговорами потекли, как прежде, будто и не было между нами этого диковинного договора.
  Следующим утром, снова придя на станцию, я увидел у мастерской небольшое скопление народа.
  - А от вин, СашкО! - сказал кто-то у меня за спиной, когда я пробирался ко входу в подвал.
  - Этот, что ли? - спросил огромный незнакомый милиционер, глядя на меня словно с башни вниз.
  - Цэй, цэй... Так... Но, ён... Да, он. - подтвердили несколько голосов, на которые я недоуменно и затравленно озирался, поздно сообразив, что лучше было бы сразу дать стрекача. А теперь, что уж? Чья-то тяжёлая рука опустилась мне на плечо и хоть держала не крепко, но и ускользнуть от неё было бы не просто. Это был местный кузнец - Збышек.
  - Прошем пана, - чуть подтолкнул он меня в спину.
  - Нэ лякай дытыну!
  - Вэйз мир, - другая рука скользнула по моим волосам, - какой хогоший мальчик! Яша таки знал, шо делал! Пусть тоби бендзе мазлтов, деточка.
  - Поди-ка сюда, хлопец, - сказал всё тот же гигант в линялой форме и несколько голосов вторили ему:
  - Вини коч...
  - Йды, нэ бийся...
  Когда я боязливо приблизился, милиционер, поджав губы, отдал мне честь и сказал:
  - Надо бы твоих батю, или мамку кликнуть. А то тут, понимаешь, какое дело? Помер, в общем, ювелир ваш - Яков Моисеич. А тебе, значит, всё, что было у него, и домишко и мастерскую, - всё, как есть, значит, тебе отписал...
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"