Вот я стою босиком в тесной ванной комнате перед большим круглым зеркалом и бреюсь. Сегодня, значит, понедельник, завтра вторник, послезавтра среда. А там, глядишь, четверг и пятница. И снова два выходных. Зачем я перебираю в уме дни недели, да ещё вдобавок с этими дурацкими оговорками, не знаю. Это вошло в какую-то идиотскую привычку, и я ничего не могу с этим поделать. Она, видно, нужна мне для того, чтобы мозги немного отдыхали. Если всё время думать, не переставая, о важном, с ума можно сойти. Вот такие пирожки печёные с крутыми яйцами и рисом.
Не удивляйтесь, если я время от времени буду вспоминать пирожки с различной начинкой: прибаутничать подобным макаром я научился у своего давнишнего приятеля по горным лыжам и парусному спорту Икара Паукова, кандидата физико-математических наук. С помощью таких, смешно сказать, "прибавочных уток" я как бы подвожу итог ранее сказанному. А там уж вы сами соображайте, что к чему и почему.
Иногда, как сейчас, например, я напеваю про себя какой-нибудь примитивный мотивчик или песенку, слова которой обрывками всплывают на неровную поверхность моей дырявой памяти из тёмной глубины всяческого, накопившегося за жизнь словесного сора. Громко петь я не решаюсь, чтобы не оскорблять утончённый музыкальный слух своей жены.
"Трам-та-рарам, тарарамам, взвод шагал, Вася Крючкин подходяще запевал, а навстречу, тарара-ра-ра... Повстречалась Васе Крючкину она, улыбнулась, точно полная луна, а Василий, он понимает что к чему, Маруся нравится ему, Маруся нравится ему, Маруся ндра-ви-ца я-м-у-у..."
За многие годы каждодневной борьбы с непослушной и раздражающей меня своей неизбежностью щетиной движения мои стали совершенно автоматическими. Как всегда, я начинаю с правой щеки, сдвигая нижнюю челюсть влево и чуть вверх, отчего выражение моего лица начинает напоминать мне кислую гримасу человека, только что проглотившего какую-нибудь гадость; например, склизкую холодную бледную, как спирохета, варёную луковицу. Пальцами левой руки я натягиваю кожу щеки, подпирая в отдельных местах её изнутри языком, чтобы получилась нужная шишка, а правой веду бритву от виска вниз к подбородку. Проклятая ямка на нём, почему-то привлекающая благосклонный взгляд женщин, доставляет мне обычно более всего хлопот, поэтому я оставляю её напоследок. Бритву стараюсь держать чуть косо, так чтобы лезвие не скребло, а по возможности резало волос. Однако практически это мало помогает, потому что щёки мои по неизвестной мне, но явно злокозненной причине являются прекрасной почвой для буйного произрастания обыкновенной медной проволоки, которая используется в отечественной промышленности при изготовлении электрического кабеля сечением полтора квадрата. Звук, который рождается от соприкосновения бритвы с моей щетиной, каждый раз внушает мне отвращение, ибо начинает казаться, что я брею наждачную бумагу.
Это бородатое сравнение, несомненно, страдает примитивностью, но ничего более подходящего я придумать сейчас не могу, поскольку не в настроении. Ибо собираюсь в командировку, где, как мне кажется, должно обязательно что-то случиться. Что-нибудь романтическое или приключенческое. И если это что-то произойдёт, я уж непременно расскажу об этом своему приятелю Икару Паукову по возвращении в Москву.
Если, как нередко выражается по примеру Козьмы Пруткова моя "ненаглядная" жена, не зреть в корень, то банальное бритьё, собственно говоря, не представляет собою ничего особенного.
Если вы подумали, будто фыркающие кавычки в слове "ненаглядная" имеют отношение к тому, что обычно в среде мужчин называется "глаза бы мои на неё не глядели", то, уверяю вас, вы заблуждаетесь, ибо в данном случае всё намного сложнее.
Что же касается бритья, то и на мой трезвый взгляд это обычное и к тому же весьма нудное занятие. Миллионы мужчин на земном шаре скоблят свои физиономии каждый божий день, не испытывая при этом, уверен, никаких иных ощущений, кроме естественного раздражения грубой кожи лица и нежного, ранимого духа, прячущегося где-то глубоко внутри нашего телесного устройства. Впрочем, вполне возможно, я не прав.
Но если как следует задуматься (ах, как хорошо думается босиком в ванной комнате перед большим круглым зеркалом!), то вокруг бритья, как любит повторять мой приятель Икар Пауков, кандидат наук, можно создать целую Вселенную и даже значительно больше.
Казалось бы, примитивнейший вопрос: "Когда?" А вот попробуйте сразу на него ответить без запинки. Думаю, ничего у вас не выйдет. Да и вряд ли можно получить на него однозначный ответ. Убеждён, на этот счёт не существует никаких официальных статистических данных. И совершенно зря! Подобные важнейшие сведения могли бы существенно обогатить наши познания о представителях так называемого "сильного пола" как в этногеографическом, так и сугубо социологическом разрезах. А эти разрезы, согласитесь, крайне важны для понимания жизни общества.
Может быть, это и не совсем научная постановка вопроса, но факт остаётся фактом, что часть бреющейся половины человечества совершают сию гигиеническую процедуру по утрам, а другая часть - перед сном. Здесь, бесспорно, дело не столько привычки, сколько вкуса, точнее: принципиального отношения к следующему за бритьём отрезку времени. Те, для кого ответственным временем представляется день, например обыкновенные советские служащие, бреются утром; а те, для кого таким временем является ночь, - естественно, вечером. Классическим образцом этих последних, как утверждают знатоки человечьей породы, могут выступать французы, которые почему-то, как только речь заходит об этом, тут как тут. И этим, мне кажется, незаслуженно принижаются достоинства мужчин других национальностей. Впрочем, лично я думаю, сами французы вряд ли смогут сказать по этому поводу что-либо определённое.
Некоторые снобы позволяют себе роскошь бриться и утром, и вечером. Предупреждаю, я вовсе не сноб, но тоже бреюсь дважды в день. Для меня, разумеется, это не роскошь, но, увы, трагическая необходимость. Если бы я этого не делал, то одно из двух: либо меня уволили с моей ответственной должности (скорее всего, по собственному желанию), либо моей "ненаглядной" жене пришлось бы ежедневно штопать наволочки. Кроме того, она не раз уже делала мне серьёзное предупреждение:
- Если не побреешься и не примешь душ, лучше сразу и без разговоров ложись отдельно на диване в большой гостиной.
Это она так манерно называет в нашей малогабаритной квартире комнату размером 17 квадратных метров с балконом; в отличие от 13-метровой детской и 10-метровой спальни.
Не менее остро может быть поставлен вопрос: "Чем?" И хотя кажется, что в этом простом вопросе содержатся лишь материальные субстанции, то это лишь на первый взгляд. При более глубоком проникновении в суть явления можно докопаться даже до неких метафизических начал. В этом смысле всех мужчин, разумеется, кроме бородатых и усатых, можно было бы разделить на три категории: "опасные", "безопасные" и "электрики". По выражению моего приятеля Икара Паукова, кандидата физико-математических наук, это моя собственная "интертрепация".
Для любителей всяческих наукоподобных классификаций и нудного раскладывания всего и вся по полочкам в этой мало изученной области познания открывается обширнейшее поле деятельности для творческих упражнений, вплоть до докторской диссертации на тему: "Кому, когда, что и чем пить...ой, простите, брить на Великой Руси?".
Если придерживаться моей отнюдь не научной классификации, вынужден с грустью признать, что неудержимый технический прогресс с каждым годом катастрофическими темпами увеличивает ряды "электриков", соответственно сокращая количество инакомыслящих: опасных и не опасных. Но лично я терпеть не могу электрическую бритву, будь то даже "Браун" с двумя плавающими ножами, похожими на миниатюрные летающие тарелки. Я свой выбор сделал раз и навсегда, и буду по-прежнему оставаться "безопасным". Электробритва напоминает мне бормашину из зубоврачебного кабинета. Да и бреет она, особенно мою проволоку, признаться, так себе, оставляя на щеках и подбородке, даже после нескольких тщательных ходок, ощутимую рыжую стерню. А при виде опасной бритвы у меня вообще холодеет вся спина, и всякий раз вспоминаются жуткие новеллы родоначальника детективной литературы Эдгара По.
Вспоминается тут, как раз к подходящему случаю, примитивная шутка из популярного в своё время всесоюзного сатирического журнала "Крокодил". Дочь говорит матери: "Мама, я выхожу замуж". - "Вот как! Поздравляю! А кто он?" - "Блондин".
Так вот, я - шатен и даже, как выражается Икар Пауков, "ближе к брунету". А шерсть на нижней половине лица почему-то рыжая. Ну не то чтобы совсем уж огненно-красная, как у гнедого коня, но всё же больше тяготеет к буланой масти, чем к вороной. Можно сказать, загадка природы. Не "быть или не быть", конечно, но всё же. Однако не такая уж безумно интересная, чтобы часами ломать над нею голову.
В моём, я уже говорил, безопасном разряде бреющихся наиболее существенной проблемой, кроме горячей воды, мыла и одеколона, остаётся, конечно, качество лезвий. И здесь, увы, приходится чаще огорчаться, чем радоваться. И это ещё мягко сказано. Случается не только сокрушённо вздыхать, но даже вспоминать разные нехорошие слова, чтобы облегчить растревоженную порывами праведного гнева исстрадавшуюся душу.
Икар Пауков называет этот взрыв эмоций так: "мативировать отечественных производителей". Я убеждённый противник преклонения перед заграницей, особенно с капиталистическим способом общественного производства, однако, вынужден в силу физиологических особенностей вторичных половых признаков на моём лице прибегать к услугам иностранных фирм, ибо ничто, кроме "жилетта", не может без травматизма справиться с моей проволокой. Если бы не обожаемые родственники моей ненаглядной супруги, живущие в дружественной нам до поры до времени Польше, я разорился бы на "Неве" и "Балтике", так как одного лезвия вышеназванных питерских марок хватает мне в лучшем случае на пол-лица. Этот пример лишний раз подтверждает жизненность моей собственной, пока никем не опровергнутой, "теории углов", развить которую мне представится случай в этом рассказе ещё не однажды.
Кстати, раз уж я упомянул всуе свою жену, слово "супруга", как утверждает мой приятель Икар Пауков, кандидат физико-математических наук, является частным производным от двух простейших семейных функций: отменно варить суп и постоянно ругаться.
Безусловно, вопросы "когда?" и "чем?" могут показаться смешными и даже ничтожными перед лицом вечности, да простится мне высокий слог по столь незначительному поводу. Однако для людей, склонных к мизантропии и пассивной созерцательности (наперёд заявляю, что я решительно отмежёвываюсь от этой скучной братии), бритьё является незаменимым по своей контактности моментом для размышлений о бренности бытия и преходимости всего сущего. В самом деле, не надо обладать слишком большим воображением, чтобы сравнить сей невинный, на первый взгляд, акт мужского гигиенического туалета со скачком той самой неумолимой стрелки, которая отсчитывает на часах вечности наше земное время. Любому бреющемуся, будь то "опасный", "безопасный" либо даже "электрик", отпущено строго определённое количество брадобрейных процедур. И с каждым разом, будь то утром или вечером, остающееся число их неумолимо сокращается и сокращается, как шагреневая кожа в знаменитом романе де Бальзака.
Можно, конечно, на эту вечную и грустную тему предаваться размышлениям не только босиком в ванной комнате, но и в другом подобном месте. Например, в санузле, расположенном рядом с ванной, за тонкой звукопроницаемой перегородкой современной, со всеми неудобствами, квартиры в типовом девятиэтажном крупнопанельном доме. Но присутствие во время бритья одновременно большого круглого зеркала и холодного керамического пола из маленьких квадратиков метлахской серой плитки придаёт подобным размышлениям не столь абстрактную форму. Здесь вы остаётесь поистине наедине с самим собой, как говорится, лицом к лицу. Обычно лица лгут, но ваше лицо самому себе, наверное, лгать не станет.
Вероятно, многие уж заметили, что в моём рассказе часто употребляется словечко "босиком" (Икар Пауков скорей всего сказал бы "педалируется"). Сразу предупреждаю, что это не имеет никакого отношения ни к далёкому Таймыру, ни к близкому Гайдару, тем паче никоим образом не связано с Хемингуэевским необычным пристрастием сочинять великолепные живые тексты, стоя за обычной высокой конторкой босыми ногами на полу. Это всего-навсего лишь принятый в нашем доме метод закалки организма против надоедливых простудных заболеваний. Хотя, должен признаться, что я не знаю другого такого мало эффективного метода.
Память на цифры у меня дырявая, тут уж ничего не поделаешь. Все нужные телефоны, к примеру, приходится в книжку записывать. Помню наизусть только три: домашний, "09" и "точное время"... кажется, "100". Ещё беда: вылетают из головы имена-отчества. Выметаются напрочь и дочиста, как корова языком. Помню лишь некоторые, которые в зубах навязли, да и то путаюсь. А так хочется много знать, всё запоминать и слыть широко образованным человеком!
Одним из шести способов располагать к себе людей, рекомендуемых каким-то лицом иностранной, забыл уж какой именно, национальности, для успешного продвижения по службе, особенно при общении с большим числом трудового народа, является обращение к ним при встрече по имени. Хау а ю, Билл? Мол, как дела, Билл? Но оно, это западное лицо, не учло того факта, что у них только имя, а у нас ещё и отчество. Поэтому не всё что у них хорошо и складно, для нас прямо годится.
Зато на лица у меня память отличная. Просто чертовски феноменальная память! Стоит мне один раз человека увидеть, никогда его не забуду. Ну, само собой, не целую первомайскую демонстрацию или профсоюзное собрание, а конкретного индивидуума. Наверное, мне больше подошло бы не в капитальном строительстве работать, а следователем в уголовном розыске. И там точные фотороботы на свежих подозреваемых составлять для срочной поимки этих проклятых мазуриков. Мне бы только один раз его, голубчика, увидеть, и всё - считай, он уж попался. Иной раз, например, пожилой человек не замечает или давно забыл, а я вижу, что у него из носа и ушей курчавые волосы растут... Вот такие пирожки с кислой капустой.
Иные подумают, с чего это он про память на лица волынку завёл? А я ведь неспроста. Во-первых, чтобы вам "весельше", как говорит Икар Пауков, было читать то, что вы читаете, а во-вторых, по смыслу как раз подходит: речь-то дальше пойдёт всё больше о лицах, притом разной национальности.
Лично мне моё лицо нравится всё меньше и меньше. И даже более того, с некоторых пор оно внушает мне отвращение и вызывает неприязнь своей безликостью, точнее тоскливой ординарностью. Жена говорит (а она всегда говорит что-нибудь в таком роде), что с моим честным и открытым лицом давно пора сделать карьеру, то есть стать для этого, по её представлению, "партийной номенклатурой". И, естественно, получать зарплату поприличней. Я бы ей, конечно, ответил, какое у неё самой лицо, но здесь как раз один из тех редких случаев, когда она, кажется, права.
Действительно, у меня совершенно невыразительное, ничем не запоминающееся, беспородное лицо, да ещё при этом частично почти рыжее. Как говорится, "бифштекс - раз!" Нос как нос, рот как рот, лоб как лоб. Впрочем, пожалуй, излишне покат, с выпяченными вперёд надбровными дугами и явно недостаточно высок - что-то от неандертальца или питекантропа, не знаю уж, кто из них отвратительнее. Уши? Что ж, уши тоже - уши как уши. Глазу задержаться почти не на чем. Разве вот глубокая, будто шрам, ямка на подбородке, выбрить чисто которую нет никакой возможности, да седина на висках, может быть и благородная, но явно преждевременная. Во взгляде застыло тупое выражение принципиальной честности и непоколебимой преданности делу родной партии - эдакое портретное олицетворение "осознанной необходимости". По-моему, всё это является результатом чувства постоянной вины перед всеми и за всё на свете, которое, за неимением других, вполне достойно претендовать на формулу национальной идеи. Или, может быть, такое выражение лица является линейным производным от так называемой коллективной ответственности, которая, как известно, малопонятна, зато наилучшим образом убивает всяческую индивидуальность.
Правда, женщины, с которыми меня время от времени сводит иссушающий крепкие физические кондиции и чистую совесть могучий инстинкт продолжения человеческого рода, утверждают, что у меня будто бы лукавый взгляд и даже "хорошие" глаза. Я этого, признаться, не нахожу. Взгляд как взгляд, я бы даже сказал, чересчур трезвый взгляд. Никакой романтики или жизненного восторга. Ну, глаза блестят. Так у всех блестят. Потому что слезятся: ведь жизнь не сахар. Если вникнуть поглубже, то блеск, который эти, порою, милые и нежные создания принимают за лукавство, есть не что иное, как воздействие какого-нибудь адреналина, вырабатываемого в организме каким-нибудь там надпочечником или, того чище, предстательной железой, на слизистую оболочку глаз. Вообще-то, обожаемая дамами романтическая таинственность, все эти вздохи, ахи, охи, ухи и так называемый флёр вокруг этого, укладывается в самую обыкновенную и может быть даже примитивную химическую формулу. Если дойти до самой сути, всё, увы, достаточно просто. Как говорит мой приятель Икар Пауков, кандидат наук, "всё что не стоит, тоскливо висит".
Кажется, сам великий Конфуций поднебесной национальности первым установил истину, согласно которой у женщины ума ровно столько, сколько у одной молодой курицы. А у женщины умной - столько, сколько у двух пожилых куриц. Я однажды рассказал этот, как позже выяснилось, бородатый анекдот своей жене, она посмотрела на меня как-то странно и сказала:
- Не будь идиотом.
С тех пор я эту, как мне кажется, неумную фразу слышу постоянно и по любому поводу.
II
Этот старый, допотопный помазок со старомодной, поседевшей от мыла, потрескавшейся деревянной ручкой и жёсткой, как в маховой кисти маляра, свиной щетиной, честно говоря, давно пора бы выбросить в мусорное ведро. Когда щетина помазка высыхает, она грустно распадается на стороны и отдалённо напоминает мне чахлую пальму, с которой давно обобрали все финики. При намыливании в мыльнице и на щеках остаются волоски, которые приходится нудно отковыривать ногтями. Но выбросить его я не могу, потому что он мне дорог как память: это то немногое, что осталось от отца. Если не считать белого поварского колпака, небольшого альбома с выцветшими фотографиями да нескольких окислившихся от времени боевых медалей: "За оборону Москвы", "В память 800-летия Москвы" и "К 100-летию со дня рождения Владимира Ильича Ленина".
Остальные, так сказать, сугубо материальные предметы быта, которые для нормального человека составляют привычное и памятное с детства домашнее окружение: жемчужные обколотые пуговицы, ажурные потемневшие подстаканники, потёртая посуда, добротная массивная мебель, большие старинные настенные часы с мелодичным двойным боем бронзовым молоточком по пружинной спирали, громоздкий кованый сундук с медными окислившимися застёжками, ну и так далее - словом, всё что мне напоминало о моих родителях, юности и утерянной свободе, было безжалостно заменено женой на модное и современное. Хорошо ещё, что сводный брат по отцу кое-что забрал к себе на дачу в Малаховку. Мне кажется, если я выброшу помазок, то совершу очередную подлость. И стану тогда вдвойне одиноким. С меня достаточно того, что чувство глубокой вины перед отцом не оставляет меня и гложет, царапая совесть, как только я вспоминаю тот случай, когда он пришёл в наш дом без предварительной со мной договоренности. Впрочем, обострённое чувство вины как некий отличительный родовой признак вообще, наверное, характерно для лиц новой, советской национальности.
Мы как раз тогда только что получили отдельную квартиру в необжитом отдалённом районе, где ещё не успели появиться магазины, детские сады, парикмахерские, фабрики-кухни, прачечные, ателье ну и тому подобное, чтобы новосёлы не имели ни в чём загвоздки и не тратили своё законное время отдыха на бытовые заботы плюс транспорт. Он наверняка позвонил бы по телефону, чтобы предупредить о своём приходе, но в то время телефона у нас ещё не было. А я как раз, будто на грех, затеял генеральную стирку, был выходной день, жена уехала с детьми к тёще. Возможно, кому-то покажется несколько странным, что муж при наличии законной супруги занимается в доме стиркой, но лично я не вижу в этом ничего зазорного.
Так вот. Не успел я, как говорится, начать вовсю наслаждаться известным китайским производственным процессом, как раздаётся неожиданный звонок в дверь. Я открываю, раздражённый, думаю: кого ещё там черти принесли! На пороге - отец, милости просим, Пётр Палыч, собственной персоной, держит неловко в руках две бутылки светлого пива. Как сейчас помню, "Рижского", редкого тогда. Ну, а для него пиво не проблема, в любое, как говорится, время дня и ночи. Выражение лица виноватое, стоит, мнётся и смотрит заискивающе, будто сказать хочет: "Я вам, образованным, конечно, не ровня, обыкновенный ресторанный повар. Но ты, Женька, всё же мне сын; сегодня выходной, может, выпьем по бутылочке, а то я ехал-ехал, через всю Москву". Я ему говорю: "Ты извини, пап, я тебе даже руки подать не могу - сильно мокрые. Большую стирку затеял. Проходи, посиди на кухне, а то в комнатах не прибрано. Да ковры ещё эти, будь они трижды неладны, всюду валяются, на нервы действуют! Я сейчас по-быстрому всё закончу, ты меня подожди". Ну и обратно в ванную, а там у меня пар - коромыслом. Мне бы прерваться в домашней работе, но никак не с руки. И не только в этот раз - всегда. Такой характер. Думаю, прибавлю сейчас оборотов и доведу начатое дело до положенного ему завершения.
Как я это чёртово бельё стирал ожесточённо, трижды полоскал, выжимал почти досуха, развешивал торопливо по верёвкам для сушки, прихватывая суетливо прищепками, про то рассказывать не буду, оно и так понятно. Но прошло, конечно, не пять минут. Значительно больше. А когда закончил весь стиральный процесс, руки покрасневшие обтёр сухим махровым полотенцем, вышел из ванной, взопревший, отца уж нигде нет: ни в комнатах, ни на кухне. Только на кухонном столе, отблёскивающем новой клеёнкой, уже в полумраке, две непочатые бутылки с потёмневшим пивом стоят. Я, конечно, - к окну, думал, вдруг увижу внизу. Но нет, куда там, его уж и след совсем простыл. Давным-давно.
Мне бы, дураку бессовестному, тотчас броситься за ним вдогонку, да и в отчий дом скорей через всю Москву, да и с бутылками, да ещё и четвёрку с собой прихватить, да и покаяться! А я сам от себя рукой отмахнулся, ладно, думаю, обойдётся. Но что самое теперь для меня жгуче стыдное: почувствовал в тот момент даже некоторое облегчение. Дескать, баба с возу, кобыле легче. Признаться, не люблю я этого хмельного светлого пива и все эти пустые разговоры о политике и международном положении. А отца в этом отношении, что называется, хлебом не корми, налей хлебнуть чего-нибудь и дай волю язык почесать. Ну и остался я дома, других дел полно было. А потом, когда осознал своё окаянство и уяснил для себя, что такое есть настоящая, неподдельная толерантность, собрался было повиниться, да уже поздно оказалось. Слишком, увы, поздно.
Не то чтобы я отца своего всегда стеснялся из-за его пролетарского происхождения. Но всё же испытывал некоторую неловкость и всем говорил, что он шеф-повар в "Национале", хотя на самом деле он работал простым поваром в ресторане "Якорь", что стоял в своё время на одном из углов Самотёчной площади, там где Цветной бульвар в сторону центра начинается. И теперь, когда я вспоминаю, как отец говорил мне в детстве в шутку: "Ну-ка, Жень-ка, скажи-ка быстро в один присест: повар Пётр повар Павел", меня всегда вместо смеха душат слёзы горького раскаяния.
Все признают, что я лицом похож на своего отца. Что ж, вполне возможно. Хотя мне самому об этом трудно судить. Мне иногда кажется даже, что я больше на мать смахиваю. Это девочкам полагается для счастья на отцов похожими быть, а мальчикам - на матерей.
Честно говоря, моё лицо меня не очень заботит. С лица, как говорится, не воду пить. Гораздо важнее не ударить лицом в грязь, когда тебя загоняют в угол и намереваются съездить по физиономии. И я категорически не согласен подставлять другую щёку, если меня незаслуженно ударили по одной. Впрочем, даже если и заслуженно. Хватит и того, чтобы гордо промолчать. Как, например, на допросе в гестапо или где-нибудь ещё.
Пожалуй, есть один верный способ раз и навсегда избавиться от этой, с позволения сказать, зеркальной философии: вышвырнуть в мусорное ведро не дорогой мне как память помазок, а саму безопасную бритву, запустить на всю катушку рыжую бородищу с усищами - и всё тут, пара пустяков.
Может быть, именно по этой причине бородачей в последнее время, разных там хиппи-дриппи, диссидентов-интервентов, сионистов-уклонистов, педерасов-свинопасов - одним словом, разных инакомыслящих, становится всё больше и больше, как поганых грибов в дождливую погоду. Словно в ленивых российских умах возникло неожиданное западное горячечное смятение и нечем другим, более полезным, заняться. Как бы, и в самом деле, не развелось их больше, чем нужно для великой страны, чтобы она в итоге не смогла сохранить свою могучую и непобедимую устойчивость. Сейчас вот, например, входит в моду борода "под старика Хэма", как выражается и демонстрирует на собственном примере мой приятель Икар Пауков, кандидат наук. А что будет завтра, неизвестно. Жена считает, что шкиперская бородка очень мне будет впору и подойдёт моему честному лицу однозначно.
- Подумай, какая это будет экономия, - говорит она.
Это, конечно, чрезвычайно заманчиво, но как только я представлю себе выражение породистого славянского лица председателя нашего комитета при виде моей гипотетической бороды ("Эт-та ещё что такое!"), у меня пропадает всякая охота напрягать по этому поводу мозги. Лучше уж я буду как все. Это, кстати, и есть мой жизненный принцип. Если хотите.
Я не люблю выделяться из общего ряда. Мне претит всяческая претензия, стремление всеми правдами и неправдами обратить на себя внимание. Может быть, за всем этим "выпендрёжем" и стоит обычная биология, как считает Икар Пауков, но мне ровным счётом на это наплевать. Меня вполне устраивает положение рядового служащего, рядового читателя, зрителя и слушателя, покупателя, пассажира, пациента или отдыхающего, а те нахалы, что лезут без очереди, возмущают меня до глубины души. Вместе со всеми совесть моя покойна, я даже ощущаю в себе от этого силу и уверенность. На миру, как испокон века говорилось, и смерть красна.
Жена утверждает, что я есть заурядное быдло. Вас, говорит, поведут на бойню, а вы будете вместе радоваться, что вас много, как звёзд в ночном небе. Что ж, я не собираюсь спорить. По мне так лучше заблуждаться, зато со всеми вместе, чем гореть в одиночку на жертвенном костре, неизвестно во имя чего. Мне чувство локтя дороже любой богемы, свободы, независимости и так далее. И я не могу так уж однозначно ответить, кто мне ближе: друг или товарищ. Ой-ой-ой! Кажется, меня опять не туда понесло. Бывает. Вот такие жареные пирожки с мясом.
Несомненно, я принадлежу к людям конструктивного и трезвого мышления, то есть к деловым людям, и меня интересуют только конкретные вещи. Своё назначение в жизни я вижу лишь в том, чтобы честно выполнять свой долг. Так, как это я понимаю. А разная там интеллигентщина, извините за выражение, не для меня. Коротка жизнь или длинна, это, на мой непросвещённый взгляд, лишь дело времени, когда такой вопрос возникнет перед лицом вечности. Я, разумеется, имею в виду не время дня. Но вот, в чём я твёрдо убеждён, так это в том, что жизнь измеряется конкретными делами, во-первых, для пользы отечества и, во-вторых, простите, для семьи. Да-да, именно семьи, не вижу ничего в этом предосудительного. Я, извините, в Гамлеты, или кто там ещё подходит на эту главную роль, не нанимался. И не собираюсь изводить себя нелепыми вопросами, быть или не быть, успел или не успел я совершить что-либо выдающееся, заслуживающее долгой памяти благодарных потомков. Ну, вас всех к чёрту! В самом-то деле! Я честно работаю, добросовестно воспитываю своих детей, и, по-моему, этого вполне достаточно, чтобы иметь чистую совесть. Увольте меня, пожалуйста, от всех этих бредней, от всей этой политики и оставьте меня, наконец, в покое. Мне кажется, я имею на это полное право, как любой порядочный человек в нашей стране.
Я просто стою босиком перед зеркалом и бреюсь безопасной бритвой с лезвием "жилет". Вот сейчас смою водой из-под крана мыло, освежу щедрой пригоршней горящее лицо жгучим одеколоном "В полёт" (бр-р-р!) и пойду босиком в гостиную укладывать в недавно купленный, специально для деловых поездок, объёмистый портфель, отнюдь не крокодиловой кожи, скупые дорожные вещи, так сказать, предметы первой необходимости.
Вообще-то я всегда пользуюсь "Шипром", этому меня приучили в салонных парикмахерских. Да и цвет, надо сказать, вполне подходящий, похоже на заграничный ликёр "Бенедиктин" или "Шартрёз", не помню уж на какой из них больше. Не подумайте чего плохого, я человек непьющий, разве что по праздникам или форс-мажорным обстоятельствам, например, по случаю дня рождения у кого-нибудь из друзей или ещё что-нибудь.
Отец мой, Пётр Павлович, он рязанский, потом уж в Москву переехал, так вот он был большой любитель этого дела. Меня же пока бог миловал. А его брат, мой дядя, дядя Гриша, он так и остался в Рязани, вот тот уж точно законченный алкаш. Бывало, спросишь у него: чего тебе из Москвы привезти? "Тройного", говорит, или, на худой конец, "Шипра" и побольше. Действительно, цвет у этого одеколона ядовито зелёный, очень подходит для крепких мужиков. И моя жена полагает, что "Шипр" имеет сугубо мужской запах. Конечно, если считать, что мужчина должен непременно пахнуть хмельной смесью душистого табака и коньячного перегара, то тогда - пожалуй.
А у "полёта" и цвет дрянь, и запах тошнотворный: что-то вроде сандала с примесью анализа детской мочи. Но уж так вышло, ирония судьбы. У нас на работе принято: женщины дарят всем мужчинам к 23 февраля красочную открытку и флакон нашего крепкого одеколона. Чтобы, как они, видимо, считают, славные защитники Отечества могли наводить на злого противника-супостата непомерный страх не только самым совершенным в мире ракетным вооружением, тактическим умением, солдатской сноровкой и исконной храбростью, но и крепким запахом. В крайнем случае, перед атакой можно это зелье и внутрь употребить.
Обычно, зная мои предпочтения, женщины мне дарят "Шипр", но на этот раз по каким-то неизвестным мне причинам, видно, вышел сбой, и мне достался одеколон "В полёт". Правда, большой флакон. Не выливать же, в самом деле, теперь его в белый фаянсовый умывальник. Хотел кому-нибудь переподарить, но, увы, не подвернулся подходящий случай, а у Икара Паукова, моего, как вы уже сами знаете, закадычного приятеля, день рождения аж в декабре. Свой "Шипр" у меня как назло закончился. Вот и пришлось, в связи с этим, подарочный "полёт" раскупорить. Жду теперь терпеливо, когда он иссякнет. Зато не экономлю; и щедро лью в пригоршню сколько влезет.
Однако и в самом деле пора поспешить, не то рискую опоздать на самолёт, вылетающий прямым рейсом в Ташкент, город, как известно, хлебный, в одиннадцать ноль-ноль по московскому времени из столичного аэропорта "Домодедово".
III
За два последних года, что я работаю в Комитете по печати, это моя первая по-настоящему серьёзная командировка. В Ташкенте расположен недавно построенный филиал нашего проектного института, который за неимением стабильных заказов начал, как говорится, учащённо дышать на ладан, поэтому в высших сферах принято решение - для привлечения потенциальных заказчиков из отдалённых районов страны - провести совещание о перспективах инвестирования в капитальное строительство полиграфических предприятий, что называется, на месте.
Сначала планировалось, что было бы вполне естественным, что полетит мой начальник Боссников. Между нами говоря, изрядный болван и несокрушимый махровый бюрократ. Почему в его фамилии появилось два "с", мне непонятно. Возможно, он сам это придумал, чтобы польстить самому себе. Он давно уже, как, впрочем, и многие другие в нашей чиновничьей среде, переступил невидимую грань в служебной иерархии, получившую, с лёгкой руки известного сиониста и масона (забыл, к сожалению, его фамилию!) ихней западной национальности, название "предел компетентности". Невидимую, но зато хорошо ощутимую по результатам бурной деятельности моего непосредственного начальника. В делах, к руководству которыми его привели лабиринты ничем не выдающейся биографии, но зато прямолинейность, как электрокардиограмма покойника, послужного списка, он явно и безоговорочно "не копенгаген", как выражается мой приятель Икар Пауков, и мне уже надоело повторять, кандидат наук, что, несомненно, придаёт его высказываниям дополнительный вес.
Вообще говоря, я сильно недолюбливаю всяких там начальников, хотя для некоторой части моих сослуживцев сам являюсь таковым. Понимаю, что без них нельзя обойтись в принципе, но именно это обстоятельство порождает мой безоговорочный и, признаюсь, капризный нигилизм. Мой начальник вызывает во мне (да и не только во мне) особое раздражение, и я его едва скрываю. К этому раздражению примешивается чувство жалости, или, вернее, остатки этого свойственного мне некогда в полной мере чувства, ибо с некоторых пор я последовательно стараюсь изжить в себе подобные недостатки. Про себя я называю это "выдавливанием раба" и, как мне порой кажется, в этой безнадёжной борьбе я довольно-таки преуспел. Словом, мои чувства к Боссникову можно было бы назвать скорее брезгливым раздражением, чем жалостью. И если попытаться охарактеризовать моего начальника одним словом, то самым подходящим представляется мне "дудак" с заменой одной из двух букв "д" на другую.
Начальник мой из бывших военных, тех самых многочисленных отставных пол- и подполковников, уволенных за ненадобностью из рядов славной Советской Армии и принесших с собой на "гражданку" впитавшиеся за время долгой армейской службы до подсознательного уровня качества, которые я бы назвал "от и до". Собственно говоря, я ничего не имею против армии как таковой, тем более признавая её несомненное мастерство в строевой подготовке и большие заслуги в великих победах на полях сражений, но, будь на то моя воля, я бы поостерёгся взять на штатскую работу отставника, да ещё с высоким чином. И, кроме них, конечно, ещё бывших комсомольских работников. Если первые отличаются тупой исполнительностью и внутренним запретом на инициативу, то вторые, напротив, неуёмной жаждой активной деятельности при полнейшей анархии в исполнении технологической дисциплины. И то и другое, как я убедился на собственном печальном опыте, почти неизбежно. Как белый снег зимою или как осенью опавшая жёлтая листва - кому что больше нравится.
У моего начальника несколько телефонных аппаратов, один из них, так называемый "прямой", служит для связи с высшим руководством. Мы этот, ничем не отличающийся внешним видом от других, но зато непрерывным звонком в случае вызова, аппарат называем между собой "психованным". Когда начальник снимает трубку, чтобы соединиться по нему с председателем или с одним из его многочисленных заместителей, то всегда ответственно встаёт, вытягивается в струнку, как на плацу, и говорит отрывисто, громко, будто отдаёт рапорт командующему фронтом:
- Здравия желаю! Босс-ников Антон Павлович докладывает!
Если я при этом присутствую, мне почему-то слышится: "Пост сдал!", и я не могу сдержать улыбки, потому что мне всё кажется, что на том конце провода должны обязательно ответить: "Пост принял!". Произнося свою фамилию, он делит её на две части: сначала "Босс", затем "ников".
- Босс-ников слушает! - это в телефонную трубку.
- Как вкалывать от подъёма до отбоя, так, пожалуйста: Босс-ников Антон Палыч, а как выписать командировку куда-нибудь в настоящую заграницу, так Босс-никова нету. Вроде как я не существо! - Это мне в редкие минуты расслабления между бесконечными распоряжениями и указаниями.
Он извергает эти указания из плюющегося прицельно слюной рта без устали. Они рождаются в его круглой, похожей на спелый, обдёрнутый, тугой красно-капустный качан голове, в каком-то невероятном, торопливом изобилии. И тотчас выскакивают с натугой одно за другим, как плотные, пластмассовые шарики из детского автомата, стреляющего с помощью сжатого воздуха. Он, видно, не замечает, что часто его распоряжения нелепы, порой противоречат друг другу, последующие отменяют по смыслу предыдущие, что они попросту говоря никому не нужны. Но произносится вся эта галиматья таким решительным и зычным голосом, что все его подчинённые, даже женщины, не проходившие специальной военной подготовки, непроизвольно вытягиваются по стойке "смирно". И, получив очередное указание, тотчас пускаются исполнять его опрометью, хотя знают, что служебное рвение их остынет сразу же, как только они выйдут из кабинета начальника, и прекратится гипнотическое действие полковничьего ража.
В одну из редких перепалок, которые иногда я себе с ним позволяю, Боссников гордо выкладывает передо мной своё служебное кредо:
- Я вообще не должен работать, я должен руководить.
Он втайне гордится тем, что его зовут так же, как Чехова, и поэтому питает слабость к литературной деятельности, выражающейся в нудной и чаще всего бессмысленной правке наших деловых писем. Особой его любовью пользуются знаки препинания, и в первую очередь, конечно же, запятые - верх его обожания, - которые он рассыпает по тексту согласно каким-то непостижимым, ему одному известным законам синтаксиса.
Так и вижу, как будто сейчас, его сидящим за обширным, как аэродром, массивным письменным столом. Он немного отстранился от лежащего перед ним листа бумаги, чтобы, по-видимому, лучше разглядеть первозданный, пока ещё не правленый текст дальнозоркими, часто моргающими, покрасневшими от напряжения глазами. В его сложенной щепотью мощной волосатой длани крепко зажата дорогая авторучка достоинством никак не меньше, чем знаменитый "Паркер" с золотым пером. Кисть руки уже елозит по бумаге, пытаясь определить в ней достойное место, куда предстоит ткнуть кончиком пера, как только созреет решение в его медленном мозгу, где вращаются какие-то загадочные шестерёнки по законам, недоступным для моего понимания. Когда он ставит недостающую или зачёркивает, по его понятиям, лишнюю запятую, каждый раз этот загадочный творческий процесс напоминает мне курицу, которая толчками подвижной, будто на шарнирах, шеи торопливо склёвывает с земли заветное зерно.
Направившись всласть, он скорым нажатием кнопки звонка, прикреплённой к отдельно стоящему тонконогому столику с несколькими телефонными аппаратами, один из которых тот самый, "психованный", вызывает секретаршу и отдаёт ей подготовленное нами деловое письмо со своими пометками в немедленную перепечатку. Правда, это вовсе не означает, что на этом исправление текста заканчивается. Получив вскоре перепечатанную на машинке (тогда ведь не было ещё компьютеров в ходу) бумагу, он начинает её перечитывать, и всё повторяется сызнова. Иногда мне кажется, что он мог править подобным образом текст до бесконечности.
Его очевидная глупость вызывает почти у всех сослуживцев чувство неловкости. Как будто, перед тобой неизлечимо больной, которому нужно врать, что он скоро поправится. При этом у того, кто иногда всё же пытается доказать Боссникову, что дважды два четыре, возникает бессильное чувство собственной неполноценности. Порой меня так и подмывает крикнуть во всё горло: "Граждане хорошие, товарищи милые! Да неужто вы не видите, что он пустое место, что он только мешает всем работать?" Видят, конечно. Но почему-то никто его не трогает. Наверное, это тоже загадка природы.
Я себя сдерживаю и молчу. И принимаю своего начальника как нечто неизбежное. Или как условие задачи, которую мне почему-то постоянно приходится решать, как будто других дел нету. Как будто все остальные заняты, а я, видите ли, свободен. И почему-то снова рождается в муках досадное чувство вины за всё на свете. И я всё жду чего-то, а чего и сам не знаю.
Почему не летит в Ташкент сам Боссников, мне доподлинно неизвестно, да и, признаться, не очень-то меня заботит: мало ли в жизни загадочного и непостижимого. Неделю тому назад меня вызвал неожиданно председатель Комитета и сказал, чтобы я готовился к региональному совещанию. С улыбкой вспоминаю, как меня дёрнула за рукав какая-то нелёгкая спросить, что означает в данном случае "региональное", на что получил незамедлительный и, как мне показалось, довольно едкий ответ:
- Не пытайся показать, голубчик, что ты глупей, чем на самом деле. Подробности узнаешь у моего помощника.
Получилось так, как будто я преднамеренно копаю под своего начальника Боссникова или стараюсь перебежать ему коварной чёрной кошкой светлую дорогу. Он, конечно, натучился, побагровел, надулся так, что воротник стал ему тесен, и заявил, нисколько не смущаясь своей непосредственности, что расценивает моё поведение не иначе, как подрыв его высокого служебного авторитета. Я пожал в недоумении плечами, что стало в последнее время моим обычным жестом. Хотел вообще промолчать, но не удержался и с тяжким вздохом спросил:
- Антон Павлович, голубчик, ну какое здесь, скажите на милость, поведение? Я-то здесь причём?
Не дождавшись его ответной реакции, повернулся по-военному на левом, главном, каблуке и, лихо прищёлкнув правым, удалился почти строевым шагом сквозь двойную дверь, через приёмную, к себе, в кабинет напротив, собирать необходимый материал для предстоящей командировки.
В программе совещания, черновик которой вручил мне улыбчивый, энергичный, подтянутый и моложавый, как все приближённые к высоким сферам, с безукоризненным пробором на крепкой голове помощник председателя, пообещав в чистовике исправить фамилию, стоит доклад Боссникова: "О перспективах развития и капитального строительства полиграфических предприятий в республиках, краях и областях". Из чего я сделал вывод, что упор в данном случае следует сделать на периферию и даже, возможно, ею ограничиться. Однако, поразмыслив, решил, что полностью проигнорировать центр вряд ли будет правильно, поскольку это, безусловно, обеднит доклад, помешает очертить всю картину непомерного размаха капитальных вложений в своей совокупности, не позволит достойно описать её широкими сочными мазками, вдохнуть в неё восторг от чеканной поступи пятилетки, показать, как сказал поэт, планов наших "громадьё". И понял, что и как мне следует сделать, чтобы искупить свою виртуальную вину.
В любом случае работа над докладом входит в мои обязанности, поскольку, по мнению моего начальника, Антона Павловича, его высокое служебное положение даёт ему право пользоваться мозгами подчинённых ему работников, как своими собственными. Обычно я пишу доклады, так сказать "под него", особенно не заботясь о литературных достоинствах и риторических изысках. Но раз уж выпало ехать в Ташкент мне, то я работаю особенно тщательно, даже с изрядной долей вдохновения, хотя, конечно, этот поэтический термин не совсем подходит для столь прозаической темы. Однако меня исподволь подстёгивает главный принцип социалистического соревнования: выглядеть в глазах начальства и партийного руководства лучше своих товарищей по работе. Одно дело, когда твой текст читает кто-то другой - пусть сам и краснеет, раз у него не хватает ума, если что не так, - другое дело самому читать свой собственный доклад. Тут про две разницы говорить неуместно, но одна, как говорится, явно налицо. Поэтому в этот раз я пишу доклад "под себя", чтобы не выглядеть на будущей трибуне занудой, сухарём, бубнилой, равнодушным серым чинушей.
Вчера, почти уже в самом конце рабочего дня, что на моего начальника очень похоже, Боссников позвонил мне по внутренней связи. Видно, общаться со мной вживую ему было, как выражаются некоторые творцы новояза, к которым относится, без сомнения, Икар Пауков, "заподло". И сухо, сквозь зубы, с обидой в голосе передал, чтобы я написал ещё приветственную речь для руководителя совещания Рыбникова - вперёд замечу, что это настоящий "свадебный генерал" из полиграфического главка - и, кроме того, себе задание на командировку. Хорошенькое дело, только этого ещё недоставало! Я не удержался и спросил, как мне показалось, не без яда, могу ли я заодно подписать это задание вместо него? Вопрос несколько его озадачил, однако, немного поразмыслив, Боссников ответил вполне серьёзно:
- Пожалуй, это будет не совсем правильно.
Итак, всё готово. Доклад на заданную тему, приветственная речь для открывающего совещание почётного "генерала", задание на командировку, где в туманных выражениях изложена суть моего участия в этом мероприятии, которая, если кратко, сводится к тому, что я должен зачитать доклад, - в портфеле. Там же смена белья, пара свежевымытых сорочек, книга для чтения, которую я, наверное, так и не раскрою, зубная щётка, безопасная бритва и драгоценный пакетик с лезвиями фирмы "Жилетт". Одеколон "В полёт" не беру сознательно, почему-то считаю, что перед посадкой в самолёт это плохая примета. Как всегда, почему-то не хватает туалетного мыла и зубной пасты парфюмерной фабрики "Свобода". Моя пресловутая предусмотрительность и аккуратность, служащая обычно катализатором для обильного выделения желчи у моей жены, увы, снова дала обидный сбой. "Ладно, - успокаиваю я сам себя, - куплю остальные предметы первой необходимости в аэропорту, на худой конец - в Ташкенте, городе хлебном".
- Привези, не забудь, дыню и гранат! - говорит мне повелительно жена. - И купи всё это обязательно на центральном рынке. Ещё - помидор.
- Откуда ты знаешь, что в Ташкенте есть центральный рынок?
- Слушай, не будь, пожалуйста, полным идиотом, я тебя умоляю! В каждом мало-мальски приличном городе есть центральный рынок. Пора бы это знать. Впрочем, я всегда забываю, с кем имею дело...
- Ты, как всегда, права, дорогая, - язвительно замечаю я.
- И помни: врачи говорят, что Лёшке необходим натуральный гранатовый сок! - противным, скрипучим голосом кричит мне вдогонку жена сквозь пока ещё не захлопнутую квартирную дверь, когда я уже вхожу в обшарпанную, исцарапанную откровенными, понятными всем словами из своеобразного лексикона лиц милого подросткового возраста, подъехавшую на наш этаж тесную кабину лифта.
- Хоп! - весело кричу я в ответ, научившись этому глубокомысленному возгласу, как вы сами уже, наверное, догадываетесь, у моего приятеля Икара Паукова, кандидата наук.
Этот короткий, воинственный, похожий на индейский клич в моей "интертрепации" в данном случае означает: "хорошо, дорогая", одновременно -"отстань, дорогая!" и "пока, дорогая!".
IV
Внизу, у подъезда, меня уже ждёт автомобиль - серая, задрипанная институтская "Волга" - с зажженными подфарниками и работающими непрерывно "дворниками", поскольку хлещет порывами осенний холодный дождь. Внутри сидят и, улыбаясь, приветствуют меня покачиваниями обращённых ко мне голых широких мозолистых ладоней двое проектировщиков, которые, теперь уже по моему распоряжению, в качестве группы поддержки также отправляются вместе со мной в Ташкент. Я сажусь, как и положено начальству, позади водителя, чтобы на случай непредвиденной аварии занимать наиболее безопасное место. Машина трогается и вскоре лихо выносит нас, мягко покачивая, на мокрое, будто заплаканное, Каширское шоссе.
Пока мы едем, самое время для характеристики моих попутчиков, что я и собираюсь, как вы сами понимаете, теперь сделать.
На переднем сидении, рядом с шофёром, глубоко погрузившись в продавленное кресло, восседает громоздкая туша Захарова, директора проектного института. За широкополой фетровой шляпой мне не видно, но я и так знаю: у него серо-седая, бульдожья голова с большим ртом, перерезавшим, будто незашитой обескровленной раной, тяжёлое, уширенное к низу, массивное лицо почти от уха и до уха. Уши тоже большие, подстать голове, и заметно оттопырены, чему в немалой степени способствует короткая стрижка, почему-то называемая в парикмахерских прейскурантах броским, но не очень понятным для меня именем: "полубокс".
Кстати, уж коли речь коснулась банальной стрижки, не могу промолчать и не высказать своего негативного отношения к этой мне ненавистной, но, увы, неизбежной процедуре, от меня практически полностью не зависящей. Она меня возмущает до глубины души тем, что самого себя, насколько мне известно, постричь ещё никому не удавалось. Например, бриться можешь сам, без посторонней помощи, потереть спину - извольте, тоже вопрос, как говорится, решённый: щётку на длинной ручке и мочалку с верёвочками придумали. Со стрижкой же ты загнан в угол и находишься полностью в безжалостных руках парикмахера. А он ещё спрашивает, будто издевается: "Как стричь?". Я всегда отвечаю: "Хорошо!", однако, это мало помогает. В конце концов, пусть стрижёт, но зачем, спрашивается, спрашивать?
Иные могут подумать: что это за душа такая мелкая, если её способны возмущать подобные малозначащие причины? Уж не диссидент ли он, в самом деле? Я бы, пожалуй, с такой нелицеприятной оценкой согласился, если бы не оправдывающее меня в какой-то мере постоянное брюзжание жены:
- Ты что, не можешь сходить в нормальную парикмахерскую? Тебе что, нравится выглядеть в глазах окружающих идиотом?
- А деньги? - возражаю я, кажется, уж настолько убедительно.
- Ну, знаешь ли, экономить на таких вещах - верх мещанства! И потом это твои проблемы. Ты бы лучше подумал о том, как продвинуться вверх по служебной лестнице. А то так и просидишь весь век в замах. Для чего тогда, спрашивается, вступал в партию?
Меня такая постановка вопроса возмущает до глубины души, и я, чтобы не сорваться в разнос, на него не отвечаю.
Возраст Захарова давно уже перевалил за пенсионный рубеж, и мне, положа руку на сердце, как-то неловко быть его начальником. В принципе он неплохой дядька, но порядочный бюрократ и лодырь. И очень умело, надо отдать ему должное, скрывает свою жизненную усталость и, по-видимому, вызванное ею безразличие к делу за круглыми, правильно построенными фразами. Он произносит их солидным, бархатным, рокочущим баском, с интонациями хорошего оратора и грубоватой, но зато завораживающе и безотказно действующей на слушателя приправой из поговорок и словечек "под народ" - а ля Максим Горький. Не всякий и не сразу поймёт, что за всем этим кроется пустота и полное отсутствие глубоких профессиональных знаний.
Три инфаркта, которые он перенёс один за другим, тонкое понимание человеческих слабостей, на которых он научился виртуозно играть в свою пользу, не совсем ясные заслуги, отмеченные многими медалями и значками, создают ему надёжный щит от нелепых посягательств управления кадров, направленных, по решению коллегии, на омоложение руководящих кадров предприятий и организаций. То, что он участник войны, почти не вызывает у меня сомнений, ибо я узнал об этом из анкеты по учёту кадрового состава, которая, как известно, служит основой наших знаний о людях. Но где конкретно он воевал, на каких именно фронтах, имел ли ранения и, вообще, принимал ли он непосредственное участие в каких-либо сражениях, неизвестно, более того, покрыто не то чтобы совсем уж тайной, но некой подозрительной камуфляжной пеленой. Сам он о своих фронтовых победах никогда ничего не рассказывает, а на прямой вопрос всегда отвечает неопределённо и с какой-то морозной ухмылкой:
- Да, было дело. Под Полтавой.
Такое его двусмысленное поведение порождает массу слухов, причём самых фантастических, но какой из них соответствует истинному положению дел, никто не знает, поэтому приводить их здесь не имеет смысла.
Он курит беспрерывно одну за другой папиросы "Казбек", привычно разминая пальцами плотно набитую табаком полупрозрачную гильзу и постукивая мундштуком о картонную коробку, перед тем как вставить белую трубочку в рот, и рокочет, рокочет без умолку. Я немного завидую его способности "вкусно" трепаться, рассеянно слушая его бесконечные истории про охоту, рыбалку и, особо, амурные похождения. Если судить по обилию рассказанных им любовных приключений, он испытывал в молодости явный избыток мужских половых гормонов и был по женской части большой шалун. Внутренне я поддаюсь его обаянию, но слушаю лишь из вежливости и молчу. Вот сейчас он что-то болтает там про зайца, у которого глаза светятся, как жёлто-зелёные катафоты, когда тот попадает, в слепящие лучи фар дальнего света во время запрещённой, поэтому особенно азартной (нельзя, но очень хочется!) "асфальтовой охоты".
Честно говоря, сам терпеть не могу зря болтать и не люблю, когда другие много говорят. Я крепко держу в слабой памяти мудрый вздох Чапека о том, как было бы тихо на Земле, если бы люди говорили лишь о том, что знают наверняка. Меня выручает Жуков, сидящий в машине рядом со мной, главный специалист нашего проектного отдела экспертизы. Если бы не он, то Захаровский трёп натыкался бы на глухую неприличную стену моего молчания. А Жуков - то ли ему действительно интересно, то ли по соображениям сомнительной субординации - живо и жадно внимает, всё спрашивает и переспрашивает директора института, наклонившись почти к самой спинке переднего кресла. И беспрестанно поддакивает, противно при этом хихикая, как будто он совсем ещё прыщавый, не вполне половозрелый юнец, обуреваемый пробуждающимся вожделением.
Я молчу, рассеянно поглядываю в затуманенные нашим тёплым дыханием окна машины, по которым стекает косыми ручейками дождевая вода, подгоняемая встречным потоком холодного воздуха. Вдали слева, сквозь дрожащую пелену дождя медленно проплывает назад каменный шатёр знаменитой Коломенской церкви, скрытый обычно летом за густой листвой придорожных деревьев. Справа показались слабо и мелко бликующие рябью Царицынские пруды. Заметив мой любопытствующий взгляд, Жуков откидывается назад и торопливо протирает широкой ладонью запотевшее изнутри стекло. Дождавшись моего признательного кивка, он сдвигается вновь вперёд, предупредительно освобождая место для обзора.
Вода в прудах стального цвета, подстать отражающемуся в ней серому низкому небу, и, видно уж, остывшая после короткого летнего зноя. Один из водоёмов, подступающий вплотную к шоссе, сплошь усыпан белыми перьями, словно здесь только тем и занимаются, что распарывают, как в Чеховской "Свадьбе", невестины перины. Видно, вон там, в приземистых тёмных бараках, расположена птицеферма. Донесённый в нашу сторону порывом ветра нестерпимый запах, проникший сквозь щели в машине, подтверждает мою несложную догадку. Кое-где болтаются на почерневших деревьях одинокие, жухлые и грязные листья. Ветви голые, извитые и мокрые. И, пожалуй, напоминают чем-то застывших в прихотливых позах угрей, про которых, я слышу, рассказывает теперь Захаров.
Оказывается, рыба угорь, которая водится у нас в речушках Псковщины, переползая иногда из одной в другую по мокрой ночной траве, уходит на нерест чуть ли не в Карибское море. Чертовщина какая-то! Впрочем, я не исключаю, что Захаров всё это придумал.
Неожиданно возникает в просторе за окном автомашины ярко-зелёное покрывало молодой озими. Из каких-то мрачных глубин моей проклятой слабой памяти всплывает четверостишие:
Ещё вчера, на солнце млея,
Последним лес дрожал листом,
И озимь, пышно зеленея,
Лежала бархатным ковром.
Вот опять озорной надоедливый бес показывает мне свою гаденько ухмыляющуюся рожицу с рожками и острыми ушками. Когда-то я пытался постичь поэзию, заранее преклоняясь перед этим, как мне было внушаемо, проявлением божественного духа, и даже сам, чего греха таить, пописывал слюнявые неловкие стишки. Сердце моё ныло неизвестно отчего, и разум застилался сиренево-розово-голубым туманом. Я заучивал чужие ритмические и рифмованные строчки наизусть, голова моя была набита всевозможными стихами, как подушка перьями. Но вскоре они вылетали, как из распоротой наволочки. Со временем я понял, что всё это на фоне космоса суета сует, и постарался избавиться от лишнего балласта, освобождая место для подлинно научных знаний.
Теперь-то уж меня не вышибить из седла, я уверен, что сочинительство стихов пустое занятие, простительное разве что молодым наивным людям. Решительно отказываюсь понимать лиц взрослого опытного возраста, тем более пожилых дядей, именующих себя поэтами. Как будто нет другого, более полезного дела. Ну, например, хотя бы капитального строительства. И с некоторых пор я совсем бросил читать стихи, да и, по совести говоря, заниматься этой ерундой некогда, впору успеть просматривать свежие газеты, чтобы не попасть ненароком впросак на цепкий крючок парткома для малоприятной политической проработки. Признаться в этом, конечно, неловко, но уж что есть, то есть. Лучше прослыть невеждой, чем быть лицемером. В конце концов, кто без греха, пусть бросит в меня свой радостный камень.
Краем уха слушаю рассеянно, о чём там говорят мои бравые сослуживцы-попутчики. Жуков, как всегда, оседлал своего любимого эротического конька-горбунка и завёл старую, как мир, заезженную шарманку о женщинах и о любви. Вот тоже удивительный тип! Так и просится на перо романиста или на кисть портретиста. Зовут его как-то явно непродуманно, я всегда путаю: то ли Святослав Станиславович, то ли Станислав Святославович. Что характеризует не совсем тактично не столько его самого, сколько его родителей. Запомнить порядок слов его имени-отчества и выговорить это славное словосочетание без запинки довольно сложно, а порою даже невозможно. Да и стараться, честно сказать, никому неохота. Поэтому все зовут его для простоты: товарищ Жуков. Я тоже так его называю.
На вид ему уже под шестьдесят, никак не меньше. А то, пожалуй, и с гаком. Сквозь длинные, редкие, немного вьющиеся волосы предательски просвечивает досадная бледная плешивость. Он красит свои волнистые кудри хной и смазывает, чтоб соблазнительно блестели, какой-то косметической дрянью, отчего они кажутся непросохшими, как тотчас после бани, или вспотевшими, как после долгого бега трусцой. Длинное лицо его (про такое говорят: лошадиное) всё в грубых морщинах, на крупном носу и впалых щеках жирные точки угрей. Даже когда сидит, видно, что сутул. И пузцо сытенькое выпирает, как у представительницы слабого, но прекрасного пола на пятом месяце нечаянной беременности. Казалось бы, давно пора ему остепениться и стать нормальным как все человеком. А вот, поди ж ты! Каково самозабвенно поёт! Будто тетерев. Страсть не утратила над ним своей пагубной власти. Женщины волнуют его больше, чем неопытного юнца, томящегося от неудовлетворённого желания. Сглатывающего при виде глубокого декольте приток вязкой слюны и рисующего в своём девственном воображении чёрт знает какие неземные восторги.
Я почти уверен, что Жуковский блуд только на словах. Как-то не верится, что женщины могут польститься на это престарелое чучело. Он так распетушился и кудахчет, токуя, что можно подумать, будто он и в самом деле "душист", как именует подобных Жукову представителей сильного пола Икар Пауков, а не просто обыкновенный старый бабник. Ему, видите ли, подавай не столько прекрасное, как свежая роза, юное тело, сколько возвышенную душу. Врёт, конечно, старый развратник. Запустил модные бачки, носит на безымянном пальце массивный золотой перстень, и холёный ноготь на правом мизинце выступает далеко. Хотя сразу видно, что не Пушкин.
Постойте-ка, давайте послушаем, о чём теперь его трёп. Вот и новость! По крайней мере, для меня. Оказывается, Жуков (честно говоря, никогда бы не подумал!) бегает каждое утро по полчаса знаменитой трусцой вокруг школы, что рядом с его домом, чтобы, как он выражается, держать достойную физическую форму. Поразительно! Невероятно! Не описать! Смотри, братец кролик, не рассыпься по дороге...