Мы не то чтобы совсем уж забыли взять с собой палатку, мы её не взяли преднамеренно. Во-первых, нам казалось, что так будет круче. Так мы больше похожи на бродяг, к чему, собственно, и стремились, начитавшись Максима Горького. Иди куда хочешь, точней, куда глаза глядят; ночуй, где придётся, хотя бы и под открытым небом; питайся тем, что удастся раздобыть, а то и стибрить - словом, живи вольной птицей. А во-вторых, палатки у нас просто не было, палатка в то время была дефицит. Мы прихватили с собой на всякий случай лишь старенькое байковое одеяло. Не на голой же земле спать, в самом деле. Это уж явный перебор и совсем никакой не кайф.
Паспортов мы с собой тоже решили не брать, чтобы не потерять их где-нибудь, а взяли для страховки зачётные книжки: мало ли что может случиться в дороге. В Кишинёве купили туристскую карту Молдавии такого масштаба и с такими искажениями, что ориентироваться по ней на местности было совершенно невозможно. Это было сделано картографами и в первую очередь их секретной службой, видно, для того, чтобы окончательно сбить с толку диверсантов, если таковые ещё сохранились со времён войны.
- Как ты думаешь, старик, - спросил я Алика, - неужели там не понимают, что это, по меньшей мере, бессмысленно? Ведь хорошо известно, что у немцев были отличные карты.
- Конечно, понимают, - уверенно ответил он. - Я нисколько в этом не сомневаюсь. Не дураки же там сидят. Но представляешь, какое количество людей потеряет работу, если взять и отменить секретность картографического дела? Придётся потерпеть.
Поэтому единственным надёжным ориентиром для нас служила река, которая всегда должна была находиться с западной стороны. Да ещё иногда выручал язык, который, как известно, может довести до Киева.
Мы давно решили с Аликом путешествовать "пешедралом" во время летних каникул вдоль крупных рек. И первой такой рекой был выбран Днестр, следом за которым должен был последовать Днепр, затем Дон, Волга и так далее. Заранее скажу, что больше чем на Днестр, да и то лишь на его незначительную часть, у нас запала не хватило.
Конечно же, я не забыл взять с собой маленький немецкий фотоаппарат
"Balda", который я называл "балдой" и который мне привёз из Германии отец. Эта камера имела отличную цейссовскую оптику и была удобна тем, что в сложенном положении могла поместиться в любом кармане. Она приводилась в рабочее положение нажатием кнопки, раскрываясь с приятным клацающим звуком в чёрную, уменьшающуюся к выезжавшему объективу гармошку. Экспонометром я никогда не пользовался, потому что у меня его никогда не было. Зато научился определять выдержку и диафрагму по таблице, и этого оказалось вполне достаточным, чтобы потом долго рассматривать мутные фотоснимки, пытаясь с увлечением разгадать, кто есть кто и какое время года на этих снимках запечатлено. Я таскал эту камеру с собой повсюду, и со временем у меня накопилось огромное количество негативов, с которых я никогда не успевал сделать качественные отпечатки.
Проснулись мы оттого, что прямо в глаза нам било уже высоко взошедшее на бледно-голубом небосклоне слепящее солнце. Не знаю как Алик, а я почувствовал, что перед закрытыми веками у меня замелькали, закружились, заплясали яркие оранжевые пятна, кольца, кружочки и точки. Я приоткрыл, щурясь, глаза и увидел, как Алик приподнялся на одеяле, постеленном на траве, принял сидячее положение, согнув ноги в коленях, широко зевнул и стал машинально заводить часы на руке.
- По утрам заводишь? - спросил я просто так, чтобы показать, что тоже проснулся и собираюсь вставать.
Алик молча кивнул и потёр костяшкой пальца сонные глаза.
- А я всегда вечером, - сказал я и тоже зевнул, проговорив в конце скороговоркой: - О, господи, грехи наши тяжкие, мать, царица небесная, пресвятая богородица! - И неумело перекрестил рот.
- На земле все люди делятся на две категории: одни заводят часы утром, другие - вечером. - Алик был большой любитель делать с глубокомысленным видом обобщения на пустом месте.
- Если бы люди различались только этим, я бы умер с тоски, - заметил я, демонстрируя свою независимость.
- Удивительно, что ты ещё жив. - Алик снова широко зевнул, едва не вывихнув челюсть.
- Смотрю я на тебя и не пойму: что ты за человек?
- Кто, я? - Он пожал плечами. - Просто человек, который заводит часы по утрам. Впрочем, тебе этого не понять. Пошли купаться, заодно и умоемся.
Мы сняли трусы, бросили их на сбившееся одеяло и голыми, цепляясь руками за колючие ветви прибрежных кустов, полезли в мутную, жёлтую, быструю воду Днестра. Было видно, как в отдельных местах она завивается небольшими водоворотами. Кожа на тех участках наших тел, где кончалось туловище, но ещё не начинались ноги, прикрывавшиеся обычно трусами, была намного светлей остального тела, успевшего загореть на солнце, и неприятно поражала своей бледностью.
- Ух, ты! - выдохнул я, медленно окунаясь. - Не сказал бы, чтобы она была тёплая, как парное молоко. Скорее уж, квас из погреба.
- Все реки по утрам кажутся прохладными, - проговорил Алик и ринулся в воду, поднимая волну, и в конце плюхнулся с разгону, взметнув целый салют сверкающих брызг.
Я без задержки последовал его примеру и вскоре убедился, что вода не такая уж холодная, как казалась вначале. Искупавшись и взбодрившись, мы вылезли на берег и не стали нарочно вытираться, потому что вытираться было нечем. Натянули на мокрые тела трусы, пригладили мокрые волосы руками и подождали стоя, пока сами собой не обсохнем под начинавшим уже припекать солнцем. Капли на загоревшей коже исчезали прямо на глазах.
Вскоре мы почувствовали сильнейший голод, присели на одеяло, извлекли из заплечных мешков завёрнутые в промаслившуюся бумагу остатки провизии и съели с большим аппетитом по куску круто солёной брынзы, которая уже начинала плесневеть, с чёрствым ржаным хлебом. Запить было нечем, а пить из реки не хотелось, уж больно она была мутна. Решили, что попьём где-нибудь потом, когда набредём на колодец. Стряхнув крошки, собрав свои немудрёные пожитки, которые без труда помещались в двух тощих заплечных солдатских мешках серо-зелёного цвета, обувшись на босу ногу в истоптанные грязно-рыжие кеды, мы снова зашагали по белой и прямой, как оглобля, пыльной дороге дальше на юг.
Скучную равнинную местность, где было почти не за что зацепиться заинтересованному глазу, накрывал огромный, неподвижный купол безоблачного сизого неба, в вышине плавно перетекавшего в синеву, в центре которого над головой висел ослепительный круг жаркого, как пылающая паровозная топка, южного солнца. Серая, размытая прежде земля по сторонам дороги, бывшая когда-то пашней, изнывающая без дождей, затвердела, истрескалась и стала похожа на морщинистую кожу древнего старца, доживающего свой долгий век. Трава вдоль обочин выгорела, пожухла, истончилась и превратилась в давно не бритую щетину того же старца. Воздух распалился и сделался недвижим, давно позабыв, что такое дуновение ветра. Днестр торопливо катил к морю свои мутные воды далеко в стороне, выписывая положенные ему извивы и длинные дуги, которые угадывались едва заметным торчавшим прибрежным кустарником.
- Как бы нам не обгореть совсем, - лениво произнёс Алик. - А то пойдут волдыри. Не обрадуешься.
- Да уж, - ответил я. Говорить не хотелось.
Мы остановились, лениво достали из мешков свои выгоревшие, пропитавшиеся потом, с потёртыми, засаленными воротниками, мятые ковбойки, надели их на себя, завязали узлом концы на животе и пошли дальше. Тотчас же из-под мышек и от шеи вниз потекли медленные струйки пота. Их задача заключалась в том, чтобы остудить тело, но это у них плохо получалось. Рубахи на спине и под мышками сразу же взмокли и потемнели. Ноги плохо слушались и загребали кедами дорожную пыль, которая тянулась за нами лёгким шлейфом. Во рту пересохло, нестерпимо хотелось пить. Чем дальше, тем всё больше.
- Сейчас бы квасу из погреба! - мечтательно проговорил я.
- Может быть, споём Редьярда, - предложил Алик. - А то я сейчас упаду плашмя и буду лежать.
- А ты слова помнишь? - поинтересовался я равнодушно.
- Не все, но помню пару куплетов и припев.
- Тогда давай.
Алик облизал языком пересохшие губы и вдруг запел чистым высоким голосом, слух у него был отменный, я ему всегда завидовал.
Пыль, пыль, пыль, пыль
От шагающих сапог.
Отдыха нет на войне солдату
...
Я стал ему подпевать как умел. Зашагалось веселей. Вскоре мы подошли к бахче. Поле с покрытыми засохшей грязью листьями по лежащим бессильно на растрескавшейся земле уморенным стеблям простиралось далеко. В самом конце его виднелся шалаш сторожа. Время арбузов ещё не пришло, охранять было нечего, и шалаш, скорее всего, был пуст, но мы на всякий случай легли на землю и поползли, как заправские колониальные солдаты, не столько, чтобы прятаться, сколько ради забавы. Нам попадались полусгнившие маленькие арбузики величиною чуть больше теннисного мяча. Пыльные резные листья, будто растопыренные пятерни, смотрели в равнодушное, пустое, высохшее небо, словно молили: дождя, дождя. А дождя всё не было. Тучи, видно, заблудились где-то за Днестром.
Наконец нам надоела эта детская игра в колониальные войска, мы скрутили два небольших незрелых арбуза, поднялись в полный рост и вернулись к дороге. Я никогда не пробовал черноморских медуз, но думаю, что их вкус мало чем отличается от тех прокисших арбузов. Алик сразу нашёл для них достойное наименование, он скривился и сказал:
- Фу! Гадость! - И с ожесточением выплюнул то, что попало ему в рот.
- А ты знаешь, - спросил я, чтобы примирить его с действительностью, - что арбуз - это ягода?
- Да знаю, знаю, - ответил он, отплёвываясь, - эта новость давно уже у всех на зубах навязла.
Мы выбросили на дорогу разломанные арбузы и пошли дальше. Пить хотелось всё невыносимее. Комары, мухи и слепни не давали покоя и мешали сосредоточиться на какой-нибудь умной, плодотворной мысли, кроме одной: пить, пить, пить.
- Появилось слишком много мух и оводов. Как ты думаешь, к чему бы это? - спросил Алик.
- Я думаю, близится час жестоких испытаний.
- Ошибаешься, старик. Это означает, что где-то неподалёку жильё или скотина. В смысле стадо.
Действительно, вскоре мы увидели далеко впереди пока ещё непонятное скопление людей и странных повозок с лошадьми. Подойдя ближе, мы разглядели к нашей неописуемой радости длинную тонкую шею колодезного журавля. Время от времени он кланялся, опуская в колодец окованную двумя железными обручами мокрую бадью. Мы припустились почти бегом, придерживая за тонкие лямки болтавшиеся сзади мешки, которые били по спинам, и через пару минут уже стояли в хвосте длинной очереди. То, что нам казалось издалека непонятными повозками, были на самом деле железные бочки на высоких колёсах, хотя среди них было и несколько подвод с большими, поставленными на соломенную подстилку алюминиевыми бидонами, в которых обычно возят молоко. Рядом с колодцем на низких козлах лежало длинное деревянное корыто, сколоченное кое-как из досок, из которого пили, низко нагнув головы, изнурённые жарой лошади. Их одолевали овода и мухи, но жажда была сильнее, и лошади пили, не отрываясь, постёгивая себя по бокам грязными волосатыми хвостами. Напившись, они поднимали головы, и с мягких губ их стекала крупными тяжёлыми каплями вода. Взмокшая земля вокруг корыта потемнела, а в одном месте, в небольшой впадинке, натекла лужа, в которой отражались, как в зеркале, мосластые, натруженные, в болячках, ноги лошадей.
Ждать своей очереди пришлось долго. Возницы, в войлочных, почти без полей, шляпах (точно они собирались париться в бане), лениво переговаривались между собой, иногда поддёргивая длинные тонкие засалившиеся вожжи, чтобы продвинуть свою бочку или подводу ближе к колодцу. Я вспомнил про свою любимую "балду", подумал, что можно сделать отличные кадры и послать их в журнал "Советский Союз", но шевелиться не хотелось. Алик понимающе кивнул.
Наконец наступил долгожданный момент, подошла наша очередь. Мы схватились руками за гладкий мокрый шест, на конце которого снизу висела на короткой цепочке тяжёлая бадья, легко потянули его вниз, в колодец, заглянув в него. Вода виднелась близким светлым квадратом, в котором отражались тёмные замшелые стенки сруба, опускающаяся бадья и следящие за ней наши склонённые головы. От гулко шлёпающихся крупных капель расходились, наталкиваясь друг на друга, мелкие круги, которые зыбили и дробили на осколки эти отражения. Затянув шестом бадью в глубину, мы наполнили её до краев водой, казавшейся тёмной, и, расплёскивая, торопливо подняли кверху почти без усилий. Поставив бадью на край мокрого, поросшего в щелях мохом, сруба и чуть наклонив её к себе, мы по очереди, то и дело отталкивая друг друга, припадали жадными губами к начинавшей стекать через край воде и пили, пили, пили без конца.
Ах, какая это была необыкновенная вода! И как её было много! Мне кажется, никогда в жизни я не испытывал такого наслаждения, как в тот день, в далёком Приднестровье, когда пил из колодца эту воду, такую вкусную, такую прохладную, такую живую.
Нельзя сказать, что мы, в конце концов, напились, это было бы преувеличением и неосознанным искажением действительности. Жадная жажда нас ещё не покинула, но мы уже не могли сделать ни одного глотка. Наши животы вздулись, как у слегка беременных молодых женщин, которым можно было уже без стеснения уступать место в метро. Внутренности были наполнены живительной влагой, как бурдюки вином под завязку. Даже в горле уже не оставалось свободного места. Нам казалось, наклонись мы немного, и вода начнёт выливаться из нас, как из горлышка кувшина. Наши тела сплошь покрылись испариной, и мы осоловели, точно пьяные в затянувшемся кавказском застолье.
Наконец неверной походкой мы покинули с сожаленьем этот волшебный водопой. Мы проклинали свою глупую мальчишескую фанаберию, которая заставила нас перед походом отказаться от фляжки или хотя бы простой стеклянной бутылки, чтобы якобы быть ближе к природе. Как бы она нам сейчас пригодилась! Мы наполнили бы её про запас.
- Это всё твои дурацкие фантазии, - проговорил Алик заплетающимся языком, едва раздирая слипающиеся веки.
- Я же не знал, что колодцы здесь такая редкость, - робко попытался оправдаться я. - А жара постоянная, как в Сахаре.
Не успели мы пройти и двух десятков шагов, как Алик взбунтовался:
- Давай посидим немного. Ноги не хотят идти.
Я без труда догадался, почему он так сказал - сбоку, вдоль дороги, лежало короткое, полусгнившее голое бревно - и сразу согласился. Мы уселись рядышком, как подружки на завалинке, и стали ждать, когда снова нестерпимо захочется пить, чтобы вернуться к колодцу.
- Слушай, старик, давай останемся здесь навсегда, - предложил Алик.
- Неплохая идея, - вяло сказал я. - А ты подумал, что мы будем есть?
- Пожалуй, ты прав, чёрт побери, хотя это бывает редко. Придётся топать до Слободзеи. Согласно карте, там есть пристань.
- И наверняка есть столовая, - добавил я, воодушевившись.
Когда солнце, по-прежнему жаркое и иссушающее, прошло точку зенита и начало потихоньку катиться вниз, к горизонту, мы пришли в Слободзею. Среди вполне приличных домов, нередко каменных, с железными крышами, палисадниками, резными ставнями и наличниками, было немало ветхих, низеньких, белёных хаток, точно вросших в землю, накрытых бурыми насупленными толстыми соломенными кровлями. На некоторых коньках крыш торчали, оцепенев, задумчивые одноногие аисты. По пустынным пыльным улицам плелись куда-то, высунув далеко влажные розовые языки, лохматые собаки. Мы постучались в дом и спросили, как пройти на пристань. Нам указали, махнув рукой в нужном направлении.
Спустившись по крутому переулку, густо заросшему с обеих сторон пыльной акацией, мы вновь вышли к берегу Днестра. Он вовсе не был похож на широкую полноводную реку, как можно было подумать, глядя на карту. Вода от глинистой мути была жёлтой, похожей на гороховый суп, и текла по невидимому глазу уклону земли торопливо, точно стремилась поскорее попасть в лиман, а за ним в Чёрное море, где её ждал голубой простор с чистой прозрачной водой. Казалось, что при желании можно, сильно разогнавшись и изловчившись, перебросить через реку камень на тот бок. Мы остановились, огляделись вокруг, Алик сказал уныло:
- Не вижу никакой пристани. Ты видишь?
- Нет, не вижу. По-моему, здесь её никогда и не было. Все карты врут, как все календари.
- У Грибоедова не все, а всё.
- Ну, и зануда же ты, - сказал я.
Неподалёку дремал над поникшими удочками старик. Я окликнул его:
- Папаша, где тут пристань?
- Да вот она самая и есть, где ты стоишь. - Он неопределённо махнул рукой. Видно, здесь так принято - махать руками.
- А пароход когда будет?
- Ежели вниз, то во вторник. А кверху, так в пятницу. Тебе куда?
- Вниз.
- Стало быть, во вторник. Нынче, кажись, вторник и есть. Ждите.
Я повернулся к Алику, изобразив на лице глубокомыслие:
- Что делать будем, философ?
- Ждать, - коротко ответил он. - Больше пешком не пойду. Из меня поту вытекло ведро. Только зря пили у колодца. Разденемся, ляжем в воду и будем ждать. И вообще я больше не желаю спать под открытым небом на земле. Пусть так спят герои Горького.
- Хорошо, - согласился я. - Только сначала пойдём в столовую.
- Как ты можешь думать о еде в такую жару? Теперь я вижу: ты просто болен обжорством. Тебе надо лечиться.
- Ага. И давно.
- Хочешь, я тебе скажу, сколько ты будешь весить через несколько лет?
- Нет, старик, спасибо. Ты просто мне завидуешь. Пока толстый сохнет, худой сдохнет.
- Всё как раз наоборот. По статистике Всемирной организации здравоохранения, худые живут на десять лет дольше.
В маленькой, с низким потолком, закусочной, служившей одновременно и продуктовым магазинчиком, сидело за пластиковыми светло-голубыми шаткими столиками несколько человек. По всему было видно, что это рабочие, пришедшие сюда в свой обеденный перерыв. Они шумно хлебали что-то из тарелок, загребая гнутыми алюминиевыми ложками, время от времени потягивая из гранёных стаканов тёмно-красное вино. Мы, сняв заплечные мешки и положив их рядом с собой на пол, сели за один из свободных столиков, на котором стояла грязная посуда, оставшаяся, как видно, от прежних отобедавших посетителей. Мухи чувствовали себя как дома, их нисколько не смущали висевшие с потолка прямо над столами длинные перекрученные бумажные липучки, сплошь облепленные их неосторожными, теперь уже неподвижными собратьями. Те, которые пока уцелели, свободно ползали всюду, привередничая и выбирая, что им больше по вкусу. Иные, видно, насытившиеся, зудели и бились в пыльные стёкла, не понимая, почему всё видно, а вылететь нельзя.
За буфетной стойкой сидел толстый продавец. Он был в грязном, когда-то белом халате, надетом прямо на голое тело. По лицу стекали ручейки мутного пота. С небольшими перерывами он утирался вафельным полотенцем, лежавшем здесь же, на прилавке. Рядом стоял серебристый кассовый аппарат, которым толстяк, сколько помнится, ни разу не воспользовался. То ли аппарат сломался, то ли продавец выполнял продуманную до мелочей программу уклонения от налогов. Если судить по плутовским, бегающим, маслено-чёрным, с желтоватыми белками глазам продавца, скорее, всё же был неисправен аппарат.
- Я есть не буду, - сказал Алик, но я уловил в тоне, которым были произнесены эти гордые слова, нотки сомнения.
- Зря, - сказал я, равнодушно пожав плечами. - На пароходе вряд ли что достанем. Здесь тебе не Миссисипи.
- Ничего. Я буду курить трубку, как уважающие себя североамериканские индейцы во время охоты на медведя "гризли".
- Так ведь ты же не куришь.
- Ну, и что? Никто не мешает мне начать. Трубку сделаю из глины и обожгу на костре. А во-вторых, я буду курить мысленно.
Между столиками, виляя бёдрами, сновала упитанная официантка, она приносила на подносе тарелки с едой и уносила грязную посуду на этом же подносе. На ней был голубой передник с большим синим накладным карманом посредине, на голове - искусно вырезанный из бумаги кокошник. Сквозь блузку откровенно просвечивал чёрный бюстгальтер. Поминутно она выпячивала вперёд и вбок нижнюю полную напомаженную губу и сдувала падающую ей на покрасневшее, вспотевшее лицо прихотливую прядку крашеных перекисью водорода волос.
В закусочную вдруг ворвался, словно убегал от кого-то, невысокий, смуглый, чубатый человек в едва державшейся на затылке тюбетейке, порванной майке на загорелом торсе, свободных холщёвых штанах, подвязанных верёвкой, и в растоптанных "пионерских" сандалиях на босу ногу и крикнул жизнерадостно, едва переступив порог:
- Борща есть? - Было сразу видно, что он завсегдатай этого заведения.
- Есть, есть, - ответил продавец за прилавком и широкой ладонью изобразил приветственный жест, как важный вождь на трибуне Мавзолея.
- Ай, хорошо! - вскрикнул человечек и плюхнулся, тряхнув чубом, на свободный стул за нашим столом, не спрашивая нашего согласия. У него были неестественно узкие покатые плечи и могучие, мускулистые руки с вздувшимися густой сетью венами.
Подошла официантка, собрала на поднос грязную посуду и, передвигая его в разные стороны, вытерла стол тряпкой, от которой на пластмассовой поверхности остались грязные влажные разводы. Бросив тряпку на поднос, она подхватила его и, держа перед собой обеими руками, удалилась к раздаточному окну, откуда доносились звуки шипения падающих на раскалённую плиту капель, журчания воды из открытых кранов, стук моющихся тарелок и, как ни странно, довольно аппетитные запахи какого-то варева.
Алик, разглядывая продавца, сказал в мою сторону негромко, чтобы не слышал наш сосед за столом:
- Ну, и типчик! Законченный жулик.
- С чего ты взял? - спросил я, тоже тихо.
- Ты что, сам не видишь? Посмотри на него. Ишь, рожу нажрал. Готов поручиться, что он варит картошку в ворованном сале, водку дует, будто чай, и бьёт жену прямо в лицо. Она у него маленькая, худая, с плоской грудью и испуганными глазами. Волосенки жиденькие, стянутые на затылке слабым узелком, на тонких руках вены, как верёвки.
- Мне кажется, ты фантазируешь. Ты встал, наверное, не с той ноги. Поэтому тебе шлея под хвост попала.
- Ничего не фантазирую. Я повидал, слава богу, немало людей и кое-чему научился. Погоди немного, сам убедишься, что это за тип.
Официантка принесла нашему соседу полную, почти до краёв, тарелку дымящегося борща, в котором плавал горкой большой сгусток сметаны, тарелку крупных красно-фиолетовых помидоров и тарелку ржаного свежего хлеба, нарезанного толстыми ломтями. Рядом положила одну только алюминиевую ложку и поставила блюдце с крупной солью.
- Ага! - воскликнул сосед, потирая мозолистые ладони с толстыми, словно надутыми, короткими пальцами с чёрной грязью под ногтями. - Большому куску рот радуется. Я - тоже.
- Вам чего? - спросила официантка, обращаясь к нам, приготовив блокнот и карандаш, чтобы записывать.
- А что у вас есть? - спросил я в ответ.
- Борщ, хлеб и помидоры.
- И это всё?
- Есть вино в буфете.
- Тогда два борща...
- Полных или половину? - перебила меня официантка.
- Бери полные, - посоветовал радостно сосед. - Лучше борща не найдёшь, как здесь. Я тебе точно говорю. Бери, не пожалеешь.
- Тогда полных, - сказал я. - Хлеба побольше и помидоры.
Она пометила что-то в своём блокноте (будто бы так нельзя было запомнить!) и, сунув его вместе с карандашом в карман передника, удалилась с пустым подносом, словно поплыла, как танцовщица из ансамбля "Берёзка".
Сосед попробовал, вытягивая губами из ложки, борщ, сказал: "Горячая!", достал из кармана штанов самодельный складной нож с деревянной клёпаной ручкой и широким лезвием, разрезал на тарелке один из помидоров на четыре части, круто посолил, захватив щепотью крупные крупицы соли из блюдца, и стал уплетать с хлебом, приговаривая:
- Помидор соли не боится. - Он шумно втягивал в себя сок, словно всхлипывал, и громко чавкал, демонстрируя наслаждение. - Ай, ещё хочу!
Вскоре официантка принесла наш заказ. В это время в закусочную робко вошёл мальчик лет десяти, с длинной чёлкой, из-под которой сверкали чёрные, быстрые цыганские глаза. Он протянул продавцу мятую трёхрублёвку и спросил двести грамм конфет. Тот лениво взял деньги, бросил купюру в ящик прилавка, свернул из серой обёрточной бумаги кулёк конусом, достал из картонной коробки горсть синих и розовых раскисших подушечек, насыпал их, не взвешивая, в кулёк, порылся в ящике, отсчитал несколько монет сдачи, сунул всё это мальчишке и вытер липкие пальцы о халат. Мальчишка, радостный, убежал.
- Вот. А ты говоришь, фантазирую, - прокомментировал сценку Алик.
- Свинство! - возмутился я. - Давай напишем в жалобную книгу серьёзное предупреждение. Надо его проучить.
- Да ну его к чёрту! Охота тебе связываться. Ну, напишешь. А он напоит ревизора и подотрётся твоей жалобой. Ты наивный человек, ей-богу!
Наш сосед доскрёбывал ложкой борщ, наклонив к себе тарелку, и прислушивался к нашему разговору.
- Зря вы это, робята, - вдруг сказал он. - Я здешний кузнец-удалец, на все руки молодец, и энтого человека хорошо знаю. Он герой! Прошлым летом из Днестра двух пацанов вытащил. Кабы не он, они бы потопли. Он детей любит и всегда даёт им конфет больше, чем они спрашивают. Сам вот только бездетный. И жену недавно схоронил, померла при родах. И мальчонка мёртвый родился. - Он подмигнул, как будто то, что он рассказал, было необычайно смешно. - Так что, ежели подковать кого надо, можете смело ко мне обращаться. Я тут недалече, все меня знают - Григорием зовут. Гришка-кузнец. - Он громко отрыгнул, утёрся тыльной стороной пясти, поднялся, отодвинув со скрежетом стул, и пошёл вразвалку к выходу.
Мы молчали, склонившись над своими тарелками. Борщ оказался действительно необыкновенно вкусным, я такого больше никогда и нигде не ел. А помидоры были просто объедение и сплошной восторг! Казалось нам, чем больше мы их солили, тем слаще они становились. Быстро покончив с едой, мы расплатились, захватили неловко свои мешки и вышли, сутулясь, словно были в чём-то виноваты.
На берегу всё было по-прежнему: тишина, духота, безветрие. Только старик-рыбак ушёл, видно, клёв был никакой. А река всё так же стремительно катила свои жёлтые воды в море, не давая себе передохнуть.
- Тебе не кажется, что она выполняет план и участвует в соцсоревновании? - спросил Алик, которому надоело молчать.
- Пожалуй, - согласился я. - Мне кажется, что она его перевыполняет.
Мы нашли неподалёку малюсенькую заводь, разделись и легли на мелком месте, где течение замедлялось. Вода была такая тёплая, будто кто-то до нас уже лежал в ней. Алик проворчал:
- Вот тебе тоже - порядочки! Вниз по вторникам, вверх по пятницам. Удивительная страна, странные люди. Как будто совсем соображения нет.
Небо от жары сделалось сплошь белёсым, словно рубашка, выгоревшая на солнце и много раз стиранная в щёлоке.
- Мне надоело лежать в воде, - сказа Алик. - Мне всё чудится, что я утопленник, о котором "прибежали в избу дети, второпях зовут отца".
Мы выбрались на берег и легли, не выжимая трусов, в вялой тени, которую отбрасывала на иссохшую землю одинокая старая груша. В висках стучало, и снова неудержимо захотелось пить.