Юрген Ангер : другие произведения.

Король, олень

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Полосы дальнего света на черной ночной дороге, убегающий мир... Шизофрения - или переселение душ? Фьяба об олене - или же все-таки о Тарталье

  Прошу вас, нарядный сударь, правда ли то, что мне рассказывали?
  Есть в Париже люди, которые состоят лишь из разукрашенных одежд,
   и есть там дома, в которых нет ничего, кроме порталов,
  и правда ли, что в летние дни небо над городом переливчато-синее,
   но украшено прижатыми белыми облачками и что все до одного в форме сердечка?
  И есть там пользующийся большим успехом паноптикум,
  где стоят только деревья, на которые навешены таблички
  с именами самых знаменитых героев, преступников и влюбленных?
  (Франц Кафка, "История одной борьбы")
  
  
  
  
  "23 декабря 172...года.
  Итак, судьба моя решилась. Смертная казнь заменена - пожизненной ссылкой. Я не знаю, не осознал еще, что для меня непривычнее - человек ли в зеркале, в когтях ежеутреннего куафера, или лающий голос, заикающийся и картавый, или же тигриная ползучая поступь, с которой ничего и никак не поделать.
  Но то, что даровано - никак не отдарить уже назад...Я начинаю игру - этим новым, кое-как заточенным стосом. Тюремным стосом - без фигур, с одними пропечатанными мастями. Бросаюсь с крыши вниз - и жду, что за спиною моей все-таки раскроются крылья".
  
  
  И убегает мой мир, и убегает земля...Две белолунные полосы, протянутые вдоль влажного графита ночного шоссе, черные птицы, лениво спархивающие спросонья с ветвей - по-над дорогой...Одинокий заяц, не перебегающий - переходящий, как с берега на берег, битумную Лету - неторопливая колоссальная длинноногая саранча, выхваченная фарами на самой границе дальнего света и чернильной ночи. Ажурные остовы элеваторов и сполохи красного бессмертника, и листья, уже сносимые порывом ветра с трепещущих древ - убегающий, умирающий август. Сказочные вязы, что сомкнули ветви над дорогой - в готическую арку - Бунюэль, "Млечный путь", и две размытые бледные змеи дальнего света фар на дышащем сыростью асфальте - Линч, "Шоссе в никуда"...
  Нагнала, поймала - и мир мой, и рассвет - уже в городе, и "клоп" мой пробежал его насквозь, сонный полис, с гаснущими - сразу за мной - фонарями. Утренний трамвай-каталептик с нежнейшим звоном возносился на горку, озаренный изнутри неживым аквариумным светом - словно крошечная операционная. "Клопик" мой уступил ему дорогу - и помчался дальше. Мелькнул стальной, русалочий хвост реки, и нищая окраина переменилась - на богатый пригород. Дорогу обступали теперь - кадавры в псевдоголландском стиле, нелепые плоды тщеславия и архитектурной импотенции.
  Я повернула руль, и машина скатилась с большой дороги - на гравийную стежку дачного поселка. Здесь уже не водилось голландских монстров, домики преобладали щитовые, максимум - кирпичные. Вот как наш. Я опустила запотевшее, как будто бы заплаканное стекло - птицы щебетали, и в садах со стуком шлепались яблоки.
  Дом наш стоял на углу - весь в плюще, аж черный - тонул в бархатных волнах шиповника. Возле калитки кто-то возился с замком. Дед, Илья Ильич. Они вдвоем жили - дед и дядька.
  - Что, Ильич, меня встречаешь?
  Я притормозила у калитки, выбралась - со скрипом - и помогла ему повернуть ключ. Потому что руки у меня, несомненно, крюки, но все же сильнее - чем у деда, девяноста неполных лет.
  - Я и забыл про тебя, - признался дед, и всеми морщинами просиял, - Я бегаю в это время.
  На нем, и верно, был костюм с полосой и беговые кроссовки ценой в мое месячное жалованье. А про меня он, конечно же, позабыл - упоен был одним собою. Я оглядела бетонную площадку для парковки, куда мне предстояло заехать - площадка вся усеяна была падалицей, и на яблоках дрожали бабочки - пили сладкий сок из раскрытых трещин.
  - Жалко их давить, - призналась я, - такие красивые...
  - Скрепи сердце, - посоветовал дед с лукавой усмешкой, и сделал свой коронный кавалергардский приглашающий жест, - Заезжай. Подержать тебе калитку?
  - Не стоит, Ильич, беги. Я справлюсь.
  Я распахнула ворота и полезла в "клопа", парковаться. А он - побежал. Я смотрела в зеркало заднего вида - как удаляется он по улице, мелкой невесомой трусцой, с прямой спиной и с откинутыми плечами. Принц Госплана...Из-под соседских калиток тут же выползли несколько шавок и устремились следом за ним - со скандальным задорным лаем, но на безопасном почтительном расстоянии.
  
  Солнечный луч трогал ресницы мои кошачьей лапой - будил. Утренний сон незаметно перешел в дневной, в окне переливался августовский полдень, и во дворе бойко стучал молоток. Слышно было, как соседи совершают предобеденный ритуал - их многодетное семейство принимало пищу на открытой веранде, и перед каждой процедурой произносило хором, словно молитву: "Бери ложку, бери хлеб! И садися - да-да, именно садися - за обед!" На этот раз декламация оборвалась на "бери хлеб", далее последовал задушенный возглас и непонятная возня. Я выглянула в окно в пароксизме любопытства - с моего чердака и двор был прекрасно виден, и соседская обеденная веранда.
  Толстая аляпистая соседка металась вокруг стола и от чего-то судорожно отгораживала и отворачивала своих ненаглядных птенчиков, уже нависших над тарелками с помянутой ложкой наперевес. Я вытянула шею - и увидела, от чего. На дорожке - нашей - среди георгинов и флоксов, возвышался стройный Илья Ильич, вооруженный микроскопическими дамскими гантелями, и производил головокружительные замахи и выпады. Был он в белой шляпе и в коротких телесных шортах. То есть это я знала - про шорты, соседке из-за забора он, должно быть, виделся голым. Фриной перед ареопагом.
  Я набросила дачную хламиду и сошла в сад. Выпады сменились у деда приседаниями - и даже вблизи его шорты все еще сливались с телом, столь точно угадана была градация тона.
  - Ильич, носил бы ты красненькое, - посоветовала я дедовой спине, украшенной ковром мшистой растительности, - Ты соседей фраппируешь.
  - Такого слова я не знаю, - дед полуобернулся ко мне, прижимая гантельки к плечам. Он выглядел, как белье, которое выкрутили после стирки - тонкий, но при этом много-много складок.
  - Смущаешь, - пояснила я, - Издалека твой наряд сливается с цветом кожи, и соседи не могут есть.
  Дед хрюкнул, не прекращая склоняться и приседать:
  - Пусть не едят. Шортам сорок пять лет. Они повидали и Горки, и Рублево, а в Ялте мадам Каганович находила их очаровательными. Грешно менять их после всего - на красненькие, ради вульгарной дуры Хитровой.
  - Пожалуй, - согласилась я мирно, - А где Лявон?
  Илья Ильич приходился мне дедом, а Лявон - дядькой. Ильич был отставной кавалергард, кремлевский адъютант, сорок лет разносивший папки и открывавший двери в дворцовой приемной. За эти годы никто его не съел - не оттого, что был он ядовит, а оттого, что оказался осклизл и безвкусен. С былых времен у Ильича сохранились точеная фигура и страсть к интригам - впрочем, беспомощным и вялым, Ильич не был хищник, он был павлин.
  Лявон когда-то женился на дочери Ильича, моей тетке. Тетка умерла, Лявон запил, сдал квартиру и прибился к тестю. Они терпеть не могли друг друга, но вражда ощущалась между ними - прочнейшим союзом. Лявон во всем обратен был Илье Ильичу - незадавшийся ученый, противник режима, болтун и ловелас. Ильич ничего не умел - только красиво выйти и стоять. Лявон утверждал, что умеет все - лудить, паять, копать и чинить, но более всего шумел, ломал и портил. Я удивлялась - как эти двое еще не разнесли дом к чертовой матери, один - бездействием, другой - громокипящей неуемной деструкцией.
  - Лявонушка за домом, с Любой, - дед прекратил наклоны и побежал на месте, высоко поднимая колени - волосы на плечах его затрепетали, - Люба чинит беседку, а Лявонушка ей не мешает.
  - А Люба - кто? - спросила я тут же.
  - Соседка напротив. Наискосок. Амазонка, красотка. Уже собрала нам парник и починила колодец. Иди - на звук молотка.
  
  С одной стороны с беседки сброшены были побеги дикого винограда, и прислонена стремянка. Дядька Лявон - в профиль похожий на заросшую усами садовую лейку - стоял у основания стремянки и удерживал в равновесии ее вибрирующий остов. Под крышей беседки раздавался стук - тот самый, на который я шла, и тот же, что разбудил меня. Еще на стремянке виднелись ноги - длинные, загорелые, с балетным рисунком мускулатуры. Эти ноги начинались как раз именно из красненьких шорт - из таких, какими не преминула бы восхититься далекая и неведомая мадам Каганович.
  - Привет, - поздоровалась я задорно и громко. Лявон покосился на меня и ухнул, как филин - я определенно ему помешала.
  - Привет, Эм, - отозвался он с фальшивой радостью, - Когда на работу?
  - Завтра.
  Молоток затих, и ноги начали спуск - мелькнула белая майка и белые же волосы. То, что выше ног, оказалось уже не столь прекрасно - перигидрольная дачница, хорошо за полтос, с лицом топорным и загорелым, от загара - темным и задубевшим, будто армейский планшет. Во рту у амазонки-красотки веером торчали гвозди, она собрала их квадратной мужской пятерней, и другую пятерню протянула мне:
  - Люба.
  - Эм, - представилась и я.
  - Эмма? - переспросила Люба, возведя брови - брови и глаза на лице ее были вычернены до синевы, длинными стрелками, как у египетских статуй.
  - Эм, - выговорил Лявон, - Как буква - "М". У нее имя - буква.
  - Ну даете...- хрипло и кокетливо хохотнула амазонка Люба, - У одной имя - буква, другой - Лявон, как граф де Ля Фер...Это ведь французское - Лявон? Ля - Вон? - обратилась она ко мне - с явной надеждой.
  - Увы, - призналась я почти виновато, - Не французское. Лявон - белорус, Лявон Самценко.
  Дядька ожег меня взглядом злых ацетиленовых глаз:
  - Когда ж тебе наконец на работу, Эм? Не забудут заехать-то за тобой, забрать золотко?
  - Да, заедут забрать, - подтвердила я, - если не заблудятся.
  - Наша Эм будет работать на миллионэра, - похвастался мною тщеславный Лявон, - На известного актера. Как его, Эм? - он шевельнул кустистыми бровями, многозначительно и одновременно беспомощно.
  - Казимир Ткалич, - отвечала я терпеливо, - Это разовая акция, ему занадобился переводчик. Правда, я и сама не знаю, где он там снимался.
  - Даже и не слыхала о таком, - равнодушно проговорила Люба, перебирая гвозди на древесно-темной ладони, - Ладно, полезу я, добью. Левчик, подержи лесенку. Рада была знакомству, Эм.
  И божественные балетные ноги начали свое восхождение - по дрожащей стремянке. Лявон, и даже я - следили завороженно. Как поднимаются по ступеням столь совершенные орудия соблазна - и нет им конца...
  У меня запищал телефон. Звонил доктор Ка - тоже имя-буква - приятель, сосватавший для меня предстоящую жирную "миллионэрскую" халтуру. Человек переживал за мой завтрашний визит - считал себя ответственным, за ту, кого, возможно, вовлекал он в авантюру.
  - Все в силе? Или все пропало? - спросил он тут же.
  - Отчего же, в силе, завтра с утра за мной приедут, заберут, - успокоила я, - Если не затеряются в дебрях садового товарищества. Или в переулке не застрянут - но там же явно не джип?
  - Там хуже, - немного увял мой доктор по ту сторону разговора, - Даже не хочу тебя пугать. У него какой-то древний броненосец. Он странноватый вообще, этот Ткалич, но поверь - безобидный.
  - Ага, ночью ходит, днем спит, - припомнила я. Мне пришлось отойти за кусты, к компостной куче - чтобы Лявон не подслушивал, - Надеюсь, броненосец преодолеет наш хлипкий мостик. И Ткалич твой не окажется агрессивным мудилой - было бы жаль проехать двести верст, бог знает зачем.
  - Он не окажется, - пообещал Ка, - Он, правда, инсультник, половина лица не шевелится. Но товарищ неконфликтный и мирный, что даже странно - для знаменитого актера. Но он приличный человек, по образованию медбрат. Я-то знаю его с девяносто шестого года, с девятого медучилища - когда он и не был еще актером...
  - Я помню, - остановила я очередной заход на вираж, ностальгических докторских воспоминаний, - Завтра я тебе отчитаюсь.
  Доктор Ка, старинный мой приятель, предложил мне, безработной тетке-переводчице, мимолетное авантюрное приключение - работу с мемуарами, списанного то ли актера, то ли танцора. Даже не с собственными его мемуарами, а какого-то отдаленного актерского предка.
  Ка посулил мне сложнейший текст, на пяти языках, перепутанных - как в Вавилонском смешении - и в числе прочего латынь, с герундием и герундивом. Еще бы - и пару коньков впридачу...От предвкушения у меня, выражаясь поэтически, с клыков закапала слюна, и когда, в качестве экзамена, или же для ознакомления - я получила первый отрывок - то была почти разочарована. Так оказался он прост...
  
  Текст датирован был двадцать первым декабря одна тысяча семьсот двадцать - прочерк - года, видать, автор постеснялся указать точную дату.
  Начинался он с немецких стихов, не слишком складных:
  "Паладин, безнадежно влюбленный в звезду
  Следует за нею неутомимо, задрав голову к небесам.
  Но лучше бы - для него самого - никогда ее не достичь.
  Пламя звезды сожжет того, кто подошел слишком близко".
  Далее шел французский текст, грамотный, с несколькими весьма изящными оборотами.
  "Инквизитор лично передал мне бумагу, чернила и перо, и трогательно пообещал сохранить все, что будет мною написано - даже если сам он не в силах будет это прочесть. Прежде я наивно полагала, что темный сей человек питает ко мне жгучую ненависть и ревность, но теперь вижу - то была всего лишь одна из разновидностей тайной сердечной привязанности. Все внешние приметы ненависти - холодность, и резкость, и отведенные взгляды, и жестокие выпады - лишь маска, под которой - его любовь. Он любит меня, и счастлив обладать - хотя бы так, как сейчас, за мгновение до казни. Я знаю уже, что на следствии именно инквизитор был вернейшим моим союзником, и защитником, и лично уничтожил в пламени свечи несколько записок, особенно выдававших - преступные замыслы, мои и бедной моей подельщицы.
  Когда я стояла перед судьями, в одних лишь оковах, и палач старательно накалял в горниле свои бесчисленные инструменты, и мне представлялось уже, как тело мое, столь выхоленное и прекрасное - растащат вот-вот на части щипцами и крючьями...Инквизитор тогда оглядел меня, с ног до головы, словно забавную вещицу:
  - Фрина перед ареопагом...Прикройте же - чем-нибудь, - небрежно кивнул он служкам, - Хозяин не велел пытать, только допросить...
  Черный мой человек, он придет вот-вот, чтобы получить от меня неизбежную плату - и за бумагу, и за чернила, и за прежнее свое милосердие. Ведь хозяин не велел пытать, но палачи - могли. Его решение моей участи было именно милосердием, и мне вот-вот предстоит расплатиться с милосердцем своим - сполна. Забавно, что он даже не сумеет прочесть эти строки о себе, поймет лишь первые четыре - о бедной моей подельщице. Или же нет - прочтет и все остальные, завтра, если все я сделаю правильно".
  Затем несколько строк - по-итальянски, с ошибками, оттого лишь, что некоторые слова написаны были - как французские.
  "Черный мой человек...
  Узнаешь ли ты меня, мой Артемис, блистательный охотник - под маской картавого господина Тарталья? "Я был оленем - но теперь Тарталья..." - так, кажется, было в той твоей комедии. Узнаешь ли и ты меня, бедная моя подельщица? В черном обличии черного человека?
  Я слышу, как шутит он в коридоре с тюремщиками, как гремят замки в прихожей моего узилища. Вот-вот...Я спросила его, после всего, после приговора - изволит ли он снизойти и завязать мне глаза, и уложить меня, на последнее ложе - на плаху, под меч? И он ответил, кажется, растроганно:
  - Daigne, изволю, - а ведь он не знает совсем по-французски. Пытался - столь наивно - понравиться мне...Надеюсь, то был добрый знак.
  Он милостив ко мне - последней милостью палача, подобное, возможно, очень будоражит - любить обреченного, того, кто завтра умрет. Попробую и я быть с ним милой. Сегодня - и завтра тоже".
  И - последнее:
  "Dying. Mutabor".
  Умираю. Превращаюсь, или вернее - буду изменен. Английский язык - и латынь.
  
  Я успела отредактировать и отправить заказчику - две детских считалки и статью. Жалкие крохи, которыми ну никак не прокормиться человеку. Одна надежда осталась - на доктора Ка с неведомым его загадочным Ткаличем...Мой таинственный наниматель по телефону наобещал столь щедрый гонорар - таких денег попросту не платят за литературные переводы. Я опасалась, и сильно, что он не в себе, или врет, но положение мое в последние несколько месяцев сделалось столь отчаянным...Я не просто примчалась на зов его, в ночи, за двести верст - я и бежала прочь, от прежней своей жизни, и надеялась - хоть на какую-то перемену участи. Хоть бы что-нибудь случись - пусть плохое, пусть хорошее...
  - Пойдем вниз, - Ильич поскребся в дверь и тут же просунул в дверной зазор сухенькую изящную голову, - Там Люба пришла, принесла пирог. Лявоша играет на гитаре...
  Ильич никогда не звал меня по имени - то ли ему не нравилось, что я всего лишь "М", то ли он выражал так особое свое отношение. Он и в глаза никогда не смотрел при разговоре, все косился в сторону и вверх, как лис - особенно с теми, кто был ему симпатичен.
  Я сняла с коленей ноутбук, и свесила ступни с кровати, нашаривая на полу шлепанцы:
  - Люба...Где Лявон вообще ее, такую, раскопал?
  - Я их познакомил, - дед коварненько так улыбнулся - угол рта приподнялся тонким змеиным хвостиком.
  - Надеешься сплавить Лявошу? - не поверила я, - Ты же без него затоскуешь.
  - Тут несколько иное, - Ильич сделал многозначительное движение бровями - вверх и еще раз вверх. Эти брови его и улыбки были - из прежнего, придворного, арсенала, - Увидишь...
  - Тебе вот совсем пофиг - куда я завтра еду? - спросила я его.
  - Совсем, - дед улыбнулся, совершенно невинно - белоснежной фарфоровой улыбкой, - Идем?
  Ему действительно вовсе не было дела - ни до меня, ни до моих предстоящих работ. Дед и зашел-то за мной - соскучился от Лявоновых пения и флирта. Он поднялся наверх - за своей публикой, именно этим я для него и была - публикой, толпой обожателей, пусть и всего лишь из одного человека. Мой флот из двух кораблей...Я единственная любовалась - интригами маэстро, и его выигрышными позами.
  Мы сошли вниз - в гостиной пылал камин, на столе исходил ароматами пирог, Люба в коротком парусиновом сарафане сидела в кресле с ногами. Белое платье, белые волосы, и цыганский густой загар - делали ее похожей на негатив, или на охотника с изнанки гобелена - в перевернутой, обратной цветовой гамме. Лявон примостился на табурете - конечно же, вблизи от Любиных божественных ног - и лениво перебирал гитарные струны. Все было так, как и должно быть вечером, в августе, в загородном доме - и треск поленьев, и мотыльки, истерически мятущиеся вокруг плетеного абажура, и стон цикад за приоткрытой дверью, и сыроватый тревожный сквознячок, зефирчик - всхлип, выдох скорой, близкой осени - осторожно, на мысочках идущий в комнату с улицы.
  - Ешь пирожок, - пригласила меня Люба, - Мужики не жрут, стесняются.
  - Спасибо, - я присела за стол, но есть ничего не стала - не хотелось. Я толстая, очень, R2D2.
  - Загуглила я твоего Ткалича, - продолжила Люба. Голос у нее был - нижайшее, густейшее контральто, - Он, оказывается, на Бродвее пел. В "Джефферсоне", с Мирандой.
  - В "Гамильтоне"? - поправила-переспросила я.
  - Точно. Ты видела его? На фото - красавец, интересно, он и сейчас такой красавец, или только в Википедии?
  - Боюсь, сейчас уже нет - после инсульта, - предположила я. Самой мне и в голову не пришло - гуглить, как выглядит мой будущий наниматель. Но раз там Бродвей - может, и с деньгами не обманет...
  - Статья была - что он, Ткалич этот, пять лет прожил с мужчиной - но разошлись, что-то им там разонравилось, - Люба делилась с нами знаниями, приобретенными в глобальной сети. И бедный Лявон, с гитарой наизготовку, все никак не мог начать очередную серенаду, - Так что ты, Эмма, не бойся - приставать он к тебе точно не станет.
  - Я - Эм, - мягко поправила я.
  - А я, - начал Лявон с горделивой интонацией, лучась синевою глаз, - к гомосексуализму отношусь резко отрицательно. Я, не побоюсь такого слова, гомофоб. Парады у них там, толерантность...По моему мнению, это не-нормально!
  Люба, как птица, подстреленная на середине полета - посреди рассказа о Ткаличе - застыла с лицом, несколько перевернутым. Лявон заиграл на гитаре - вступление к предстоящей балладе. Дед склонился к моему уху - неслышно, за спиной - и тихонечко прошелестел:
  - Запомни эту его эскападу...
  И тут же отпрянул - как гадюка в траве. Он тоже был сегодня весь в белом - словно собрался на теннисный корт.
  Лявон перебирал уже струны и пел, приятным высоким альтино:
  Боже, храни полярников
  С их бесконечным днем
  С их портретами партии
  Которые греют их дом
  С их оранжевой краской
  И планом на год вперед
  С их билетами в рай
  На корабль, уходящий под лед...
  Усы его топорщились, глаза сияли - не только Ильич у нас любил производить впечатление. Впрочем, объект дядькиных ухаживаний - амазонка и красотка Люба - смотрела с тоскою на нетронутый пирог, и на лице ее отпечаталась - то ли растерянность, то ли обида. Дед замер возле меня в красивой позе - как борзая на охоте. Над лысиной его кружил заполошный мерцающий мотылек. Нимб.
  Лявон раскрыл уже рот для второго куплета - когда другая музыка плеснула с улицы - как волна о берег. Страстный, мучительный рояльный перелив, взрыв, отлив - и следующая волна...Кто-то играл, рядом совсем, в соседнем доме - кажется, на самих обнаженных струнах бедного своего, раскрытого сердца.
  - Что это? - спросила я потрясенно.
  - Сосед, - мрачно отвечал Лявон, отставляя гитару.
  - Из тех - "бери ложку, бери хлеб"? - не поверилось мне.
  - С другой стороны, - Лявон принялся, наконец-то, за пирог, - Люба, вы кудесница. Нужно бы наливочки еще принести...
  Мелодия билась за стеной - волна о скалы. Вот так упасть с высоты, разбиться, рассыпаться в брызги...И собрать себя снова, заново, из разрозненных капель - для следующего удара. Быть может - тоже напрасного.
  - Вивальди, "Шторм", - проговорил дед равнодушно, с артикуляцией механической куклы. Музыка не трогала его - как, впрочем, и все остальное на свете.
  
  Утром Ильич постучал в мою дверь - мы условились, что он разбудит меня, перед своей пробежкой. Правда, я уже стояла под душем - бессонница, мандраж, предвкушение неведомого Ткалича - и свое "спасибо" прокричала деду через две двери, из-под горячих струй.
  Я вышла из душевой, подвела глаза, и накинула на себя просторное, как мешок, платье от Мартина Маржелы. Не ради Ткалича - вечером предстоял мне органный концерт, в кафедральном соборе, и я хотела бы соответствовать Баху и Генделю, если не духовно, то хотя бы внешне.
  На улице брякнул замок - дед выбирался на улицу, дабы явить миру коллекционные беговые кроссовки. Я поспешила спуститься вниз - пока этот склеротик меня не запер. Ильич вполне способен был машинально запереть калитку, единственным ключом, и с ним в кармане отправиться в рассветную даль.
  Я сошла с крыльца, придерживая подол, как девочка в готическом романе - влажные побеги молодого декабриста хлестали по ткани, делая сложный черный цвет платья еще более глубоким и сложным. Яблоки лежали - на дорожке, и в траве, и бабочки трепетали в раскрытых сочащихся ранах. Дед топтался возле отворенной калитки - и даже издали я увидела, что лицо у него необычное - брови подняты и рот приоткрыт. Ильич удивлялся - и где-то, в этот самый миг, отдавал богу душу медведь.
  Я-то знала, что приедет броненосец. Он и прибыл за мною - лакированный мавзолей, гроб на колесиках. Нет, все-таки на полноценных колесах - с белыми шинами, как у школьничьего велосипеда. Броненосец сиял, и первое яблоко уже пало на его капот, и треснуло, истекая соком. Дверь водительская открылась, вышел - раскладываясь, как портновский метр - костлявый господин в фуражке, Ларго из фильма об Аддамсах. Он снял с капота яблоко, метнул в заросшую лопухами канаву, и почтительно раскрыл - для меня - заднюю дверь своего бомбовоза. В недра машины вела еще и ступенечка, как в карете - а то...
  - Пока, Ильич, - я обогнула застывшего деда, - Не поминай лихом...
  Дед не ответил - только смежил челюсти, и фарфор во рту его клацнул. Я подобрала платье, нырнула в пахнущее кожей и парфюмной горечью чрево, и шофер с прежним почтительным безразличием - прикрыл дверь, и вернулся на свое место. Броненосец заурчал и дал задний ход - иначе выбраться из нашего тупичка было бы невозможно.
  
  Машина ползла по проселочным дорогам - огибая город, стремясь в сторону моря. Я видела - по указателям - как меняются расстояния до населенных пунктов - что-то делается ближе, что-то дальше. Здесь красивые дороги, за городом - озера, аисты, таинственные вязы, сплетающие над шоссе свои ветви, как в сказке...Движение медленное и неуклонное, в полной тишине и молчании - мотор работал бесшумно, шофер не говорил со мной, и даже не попытался включить радио - да его тут, похоже, и не было. Я смотрела на руль в меховом чехле, на деревянные полированные панели - боже, боже...Может, и под капотом - гномик крутил ногами педали? Но когда мы замирали на светофорах, или заезжали на перекресток, на круг - здесь любят такие круги - я видела вывернутые шеи других водителей, и читала на их физиономиях - неприкрытую классовую ненависть.
  Так, в эманации классовой ненависти, и доползли мы - до цели. Я уже догадалась, что будет вилла, под старину, с чучелами и статуями.
  Это был, конечно же, новодел девяностых, квазивенецианское палаццо с плоской крышей - для прогулок, вестимо - с арочной галереей, и с колоннами, как берцовые косточки, и со стрельчатыми окнами... Внутренний двор выложен был красно-белыми квадратами плитки - плащ Арлекина. Как и у нас на даче - топорщился в клумбах молодой задиристый декабрист, и сизый норвежский мох предпринимал ползучую неотвратимую экспансию - с альпийской горки - на весь свет, растекаясь по плитам пушистыми настойчивыми протуберанцами.
  Ларго вышел из машины и любезно распахнул передо мною дверь - я придержала пышный свой подол, и ступила на нежнейшие мхи - рифленой подошвой армейского шнурованного "гада".
  - Прошу за мною, - у Ларго моего прорезался голос, высокий, с малороссийским певучим акцентом. Я поспешила за ним, по шахматным плитам, стараясь не ступать - на мох, да и на трещины, и на стыки плитки - старая, детская привычка, та, что - "лава".
  На крыше палаццо, силуэтами в акварельной сирени неба, возвышались четыре сутулые статуи, опутанные строительной сеткой - столь плотно спеленатые, что и не разглядеть, каких добродетелей или стихий они - аллегории. Крыша, как и плиты во дворе, была - красная. Тревожные, пронзительные цвета, на бледном, палевом свинце - скарлетт, живейший трепет артериальной крови...
  
  Я шла по коридорам за своим провожатым. О, как же я угадала - этот стиль девяностых, оленьи головы на стенах, зимний сад, хищную обивку диванов. Почти цыганскую роскошь лепнины и рам - и убогую живопись в этом роскошном обрамлении. Лебедя, чучела...
  Хозяин ожидал меня а кабинете. Конечно же - полировка, чиппендейл, резные львиные ноги у стола и кресел... "Завидовать грешно" - сказала я себе.
  Он сидел, судя по всему, под собственным портретом - работы живописца Шилова. На портрете был - большеглазый эльф, за белым роялем, в кудрях и в искрящемся театральном гриме. Под портретом - почти то же, но двадцать лет спустя, без грима, в явственной беззащитности косметических швов. Он был в халате, огненно-цыганском, как все у него, и в сетке для волос, прятавшей кудри - но явившей миру торчащие розовые уши и задранные имплантами скулы. Эта сеть, в которой - и статуи его, и он сам...
  - Казимир, - он встал из кресла, и протянул мне руку - мертвенно-бледную в красном золоте рукава, - Или, если хотите, Джарет.
  - Эм, как буква - "М", - я пожала теплую, невесомую ладонь, столь приятную на ощупь, - А отчего - Джарет?
  - Это сценическое, если не знаете, не берите в голову. Значит, для вас - только Казимир.
  Он говорил по-русски, словно припоминая заново знакомые слова, нащупывая их, подбирая - наощупь, наугад. Бродвей, как же - он попросту позабыл, свой прежний язык. Казимир говорил, и левый угол рта его шевелился, а правый - был неподвижен, и правая половина лица его тоже была неподвижна, перетянутая к уху - хирургами, так, что вверх уползло даже крыло короткого, словно заново выточенного носа. Права была Люба - он был красивый, но очень давно, и очень уж - нарочно.
  - Присаживайтесь, Эм, - пригласил меня хозяин, в львиное кресло, и уселся сам, и царственным жестом отпустил долговязого Ларго, - Ступай, Мирон, ты свободен.
  Я опустилась в кресло - и глубокий синий бархат впился в ткань платья моего, цепко, как коготки кошки, словно пробовал удержать. Ткалич уже нравился мне - красивая сломанная кукла. Беспомощная, нелепая роскошь его дома, и сам он, трогательный стареющий эльф, весь в отметках когтей - грифов-косметологов. Мне, впрочем, и нравятся сухие, сломанные цветы, в патине времени, с прекрасным прошлым и вовсе без будущего - Илья Ильич мой, например...
  - Я расскажу вам, Эм, немного о себе, немного - о предстоящей работе, - начал Казимир тихим, поставленным голосом, чуть пришепетывая - по причине своего недуга, - Быть может, немного повторюсь. Если появятся вопросы - задавайте, можете даже перебивать, я, как глухарь на току, когда говорю - ничего уже не вижу и не слышу.
  У него был акцент - прибалтийский, не английский. Ткалич... Еврей, поляк? Длинные золотистые брови, тоже задранные высоко - ботоксом. Короткая верхняя губа, рот, заново прорисованный филлерами, поверх прежних неведомых контуров, хирургически вылепленные щеки, с ямками, как у Греты Гарбо. Лицо без лица, маска - без национальности, и почти без пола. Работа самоуверенного реставратора - сверху пропавшей уже картины.
  - Как вы поняли уже, Эм, у меня необычный распорядок дня. Живу ночью, днем - сплю. Поэтому видеться мы с вами будем утром, как сейчас - я как раз поговорю с вами, и отправлюсь спать. Или же вечером, когда вы уже закончите - но тогда, чтобы увидеться со мной, вам, наверное, придется задержаться. Я живу, как вампир. Впрочем, можете оставить для меня записку, рядом с переводом - так тоже можно. Итак, перевод. Собственно, перевод...Мне достался некий гримуар, от моего давнего предка. Он был великий инквизитор, этот господин, и казнил однажды ведьму. И от ведьмы в наследство остались ее какие-то записи. Вы видели фрагмент...Я хотел бы узнать - о чем и остальное. Праздное любопытство, знаете ли, желание разгадать семейную тайну.
  - Ка говорил мне, что вы надеетесь что-то извлечь из вашего текста, найти в нем какую-то формулу...
  - Ка? - Казимир то ли рассмеялся, то ли зашипел, как змея - губы его не очень-то слушались, - Ка мистификатор. Романтик. Он видит во мне тайну, а я - просто любопытный лентяй. Нет, мне нужен всего лишь перевод, максимально подробный. Там пять языков, и латынь - все эти герундии, герундивы...Я и сам все это знаю, но так лень возиться... Да я и нездоров, как видите, Эм. Проще нанять переводчика - и прочитать через месяц готовый текст. Мне понравилась просто эта колдунья - хотелось бы знать, какая она была. Я пробежал глазами, но лень переводить самому - там ее история, семья ее, две ее сестры. Привороты, какой-то нелепый заговор, романы с политиками...Такая живая светская хроника - времен Августа Сильного. Мне просто хотелось бы знать - что там такое, что за женщина?
  - Дворянка, - вставила я утвердительно, - это точно.
  - Отчего же? - Ткалич глянул на меня с интересом, серый глаз его сощурился - левый, тот, что живой.
  - Меч. Она казнена была - мечом. "Уложит меня на последнее мое ложе - на плаху, под меч".
  - А-а...Да-да, вы правы, Эм! - и он улыбнулся, одним углом своего кукольного красивого рта, - Так даже еще интереснее. Спасибо вам, сам я не увидел...Ведьма-аристократка...Да, да, так даже - еще лучше, еще интереснее. "Убита шпагой, не лопатой - Манон Леско..."
  - Зарыта, - поправила я сдержанно, - зарыта - шпагой, не лопатой. Манон Леско.
  - Ах да, - изящно пожал плечами Казимир, - Неточная цитата. Итак, в библиотеке - гримуар. Вы делаете перевод, оставляете мне результат. Каждую ночь я буду смотреть на вашу работу - и переводить вам за нее гонорар, как и договаривались, построчно. Не увлекайтесь импровизацией - помните, я всегда могу вас проверить, я тоже могу прочесть этот текст, но мне попросту лень.
  - Поверьте, я не стану. Это унизительно.
  - Тогда - простите, - невинно улыбнулся Казимир, уголочком рта, - Я старый, подозрительный дурак. Шоу-бизнес, проклятые рудники...И еще - ничего не выносите из библиотеки, работайте на месте. Там установлена камера...Тоже простите - но я должен вас предупредить. Вы согласны, Эм, вам все нравится, все устраивает?
  - Да, хозяин, - нарочито-смиренно ответила я, не сдержавшись от искушения похулиганить. Казимир посмотрел на меня внимательно - серыми глазами, широко расставленными, и еще дальше разведенными, задранными к вискам - косметической подтяжкой:
  - У вас чудесное платье, Эм - как у феи Драже. Чье оно?
  - Мое.
  Я никогда не хвастаюсь дизайнерами - сие есть снобизм и глупость, тем паче - перед миллионером. Казимир рассмеялся - глуховатым, кашляющим смехом:
  - Вы мне симпатичны, Эм. Правда. Пойдемте - я познакомлю вас с нашим гримуаром.
  Он поднялся с кресла, и подобрал прислоненную к фальшь-колонне - трость. Я вышла из комнаты вслед за ним - он так двигался, бедняга Казимир, как та русалка, у которой - хвост отныне и навсегда рассечен, уже - мучительные, причиняющие боль ноги, но необходимо делать вид, что так оно и должно быть, и ступать - легко и танцуя. По тысяче острых ножей...
  
  В полукруглом окне библиотеки - видна была одна из статуй, в сети завернутый кокон, контур на фоне сумрачного рваного неба. Казимир усадил меня за стол, зажег зеленую лампу.
  - Вот он, Эм, - он выложил передо мною тетрадь, в кожаной тисненой обложке. Один лист выбивался, торчал посередине, я коснулась его пальцем:
  - Что это?
  - Тот фрагмент, что вы для меня переводили. Он вшит отдельно, специальной вставкой. Это - в своем роде граница, вы будете переводить - то, что до него. То, что после - уже не нужно, там другой автор, мне он неинтересен.
  Он стоял за моей спиной, опираясь на трость, и прозрачная его рука лежала на обложке тетради - острый палец бродил по тиснению, по запутанным дорожкам старинного узора. Я обратила внимание - ногти у Казимира были длинные, как у женщины, и покрыты матовым белым лаком. Два меловых коготка подцепили обложку, раскрыли, приглашая:
  - Прошу вас, Эм. Приступайте. А я не стану вам мешать, откланяюсь. До вечера - или же до завтра.
  Он ушел, ступая легко, но все же - под тяжелый аккомпанемент трости.
  Я настроила свой словарик, и взглядом пробежала по первым строкам рукописи.
  Детский, неровный почерк, затертые кляксы, убегающие вверх строчки. Кем была ты? Что-то с тобою стало? Пять языков, в вавилонском своем смешении... С первых же строк смотрел на меня Гален: "Omne animal post coitum triste praeter gallum mulieremque", "Всякое животное после соития печально, за исключением - петуха и женщины". Я пролистнула несколько страниц, увидела написанные латиницей столбики - но слова в ее стихах были русские. Слободское письмо...Забавный абрис намечался у этой личности - уже после первого мимолетного знакомства. Неудивительно, что Казимир пожелал получше ее узнать...
  Я вошла в реку - и отдалась покорно течению. Наивная латынь, изощренный французский, итальянский - но тоже полуфранцузский, с перепутанной орфографией, практичный литой немецкий - применяемый в самых циничных отрывках, и наивный, очень простой русский, латиницей, и только - о любви...Были слова английские и шведские, но лишь цитатами, вставками. Она писала - о быте своем по-французски, о магии - по-итальянски, о любви плотской - по-немецки, и слободским письмом - о наивных сердечных привязанностях, часто детскими нелепыми стихами. Я собрала для лентяя Казимира - русский извод этого языкового разнотравья, пытаясь как-то удержать в своем переводе - рисунок с уходящей, мерцающей, исчезающей натуры, нетвердый контур - обведенной руки, которой - давно уж нет.
  
  
  "7 мая 171...года.
  Смех его прозвучал как пощечина. Он один умеет так смеяться, жестоко указывая наивным выскочкам - где их место.
  - Всякое животное после соития печально, за исключением - петуха и женщины, - произнесла я в отместку, - Кто вы из них? Вы так веселитесь...
  - Артемис не ошибся, рекомендуя мне вас, - отвечал с улыбкой мой генерал, - Вы не только прекрасны, вы еще и забавны. Вы полны иллюзий и все еще доверчивы, дитя мое. При вашей манере жить, иллюзии - это излишество, пущее обыкновенной безнравственности...
  После таких его слов мне оставалось разве что подобрать с пола свою одежду и выйти вон... Бессердечный, бездушный господин, не пожелавший разделить со мною свою не столь уж глубокую тайну - из одного лишь надменного высокомерия...
  Я и мои сестры - мы были детьми, когда отец оставил нас. "Оставил" здесь не является иносказательной заменой слова "умер". Именно оставил - наедине с бедностью, ростовщиками, закладными и отсутствием приданого. И мать, и сестры искали решения своих финансовых и брачных затруднений - используя все возможные способы. В колонке "активы" (спасибо тебе за науку, преподобный Лука Пачоли) стояло немного пунктов: личное обаяние, умение музицировать, и знание русского языка. Несомненно, нам имело смысл как-то упрочить свои позиции - и от безысходности в игру вступила магия.
  Я помню, как лепили мы из воска фигурки - о, мои выходили особенно уродливыми - и пускали в плавание пылающие лодочки, в корыте с водой. Летом все мы четверо - мать, две сестрицы и я - бродили по оврагам, с аптекарской холщовой сумою, в поисках таинственного приворотного чорнобривца. Анхен и Дотхен каждый вечер раскидывали карты, и я смотрела на лупоглазые физиономии валетов и дам, и сама гадала, про себя - кого же поймают они однажды, в раскинутую сеть, сплетенную из стебельков собранного по болотам чорнобривца.
  Приворотное зелье приготовить совсем несложно - чорнобривец (и цветы, и листья, и стебли) нужно измельчить, кашицей сей наполнить сосуд, плотно, но не наталкивая, и залить сосуд маслом по самые края. Через дюжину дней зелье уже можно применить в дело. Масло, настоянное на чорнобривцах, втирают в кожу или волосы - оно защищает от сглаза, зажигает любовный интерес, переходящий в страсть, хранит от чужого взгляда во время тайных любовных свиданий, и благотворно действует на растерянных и неуверенных в себе особ.
  Не верится, но зелье сослужило-таки службу. Случилось невероятное чудо - такое бывает разве что в волшебных сказках. Золотая рыбка запуталась в чорнобривцевых сетях. Сестрица Анхен поймала, накрыла юбками своими, словно кухарка - цыпленка на птичьем дворе, самую желанную добычу. Правда, соседки шептали, что ослепительную победу какое-то время делила с ней и Дотхен, и цыпленок метался из одной юбки - под другую... Но это ведь от зависти, право слово...Принц Парцифаль, сам молодой хозяин - и в паре с ним наша дурочка Анхен, с пылающей лодочкой в бритвенном тазу... Тогда я впервые и уверовала во всесилие магии. Ты можешь смеяться, ты можешь делать, не надеясь, особо не веря - но механизм сработает, ловушка захлопнется. Можешь не верить в оспу - но тем не менее покроешься струпьями.
  Я проверяла потом, как оно работает - приворотное колдовство. Сперва на соседских мальчишках, потом на молоденьких гвардейцах. Так в святом писании говорится о райском саде - ты идешь, и деревья склоняются к тебе, и сами вкладывают в твои руки яблоки с плодоносящих ветвей... Впрочем, я была недурна собою, и умела петь (да, господин Лука Пачоли), и потому не питала иллюзий по поводу своего колдовского могущества - тонкие запястья и оленьи глаза порою опьяняют сильнее, чем любое приворотное зелье.
  Так и он мне сказал, генерал Огюстен.
  - Когда такая талия и такие глаза - не нужны никакие травы, дитя мое.
  Он был настоящий колдун, чернокнижник - генерал Огюстен. Хозяин отчего-то привечал возле себя без счета - агностиков, алхимиков, чернокнижников, но прочие все были шарлатаны, или же наивно сами себя воображали магами, а притом ничего не стоили.
  Огюстен же был - настоящий. Дурная слава аспидно-черным крылом осеняла его семейство - уже пять столетий. С тех пор, как Орден вернулся из Палестины. Шарло Огюстену не было нужды носить на себе амулеты из вороньих косточек или крест с тайником для яда. Шарло Огюстен попросту был, и был с рождения - и благословлен, и проклят.
  - Я не выбирал, становиться мне алхимиком или же нет, - признался он однажды печально, - Я всего лишь родился - у своего отца. Так волк рождается волком.
  Тонкий господин, веселый и кокетливый, он любил - лошадей, и наряды, и карты, и красивых людей. Он много смеялся - словно русалка, в ивовых ветвях - и над бездонным омутом. Хозяин держал его близко, в личных порученцах, но он нестрашный был хищник, генерал Огюстен - лев, но светский, игрушечный, наподобие муравьиного. Дамы шептали о нем с жадным придыханием, как об экзотическом лакомстве.
   И я с размаху влетела в него - как муха, в то самое лакомство, и увязла.
  Генерал Огюстен был мне другом, был любезен и ласков - но ровно до той поры, пока я не попросила его. Сделаться моим учителем. Он прежде говаривал, до-всего, в шутку, что знания алхимика нельзя купить, но можно подарить, или обменять, на ночь любви, например. Но когда из лебяжьих его перин я напомнила ему об этих недавних словах - он лишь рассмеялся, знаменитым свои русалочьим смехом.
  - Дитя мое, у русских есть славная поговорка - не садитесь не в свои сани. Не боитесь ли вы - что мои уроки слишком дорого вам встанут?
  Увы, то был риторический вопрос - на него не ждали ответа. Он не подавал милостыни, не разменивал талантов, и не тратил себя на таких, как я. Не снисходил, ne daigne... Подобные мне, мещане, дворняжки - нас он считал низшей расой, не совсем людьми. Вы же не станете передавать премудрость алхимика - корове или коту, или жестяной кастрюле?
  - Предложите такую мену - моему брату, он падок на красоту, - дал мне совет, напоследок, жестокий мой генерал, - Возможно, с ним вам улыбнется удача. Он всеяден, мой Рене...
  Но этот его Рене - пустое место, повеса, ничего не стоящий молоденький бездельник. И рекомендация к нему - всего лишь очередная жестокая насмешка. Способ указать мне на мое настоящее место - то, где бабьи привороты, и сети, сплетенные из чорнобривца, и огненная лодочка в тазу для бритья. И не более того, дитя мое - и никакой тебе алхимии. О, жестокий, безжалостный генерал Огюстен...
  
  Так отпускает боль, так отступают бесы
  От пленницы страстей вселенского костра
  Так умирает дождь, так упадет завеса
  - И жизнь уходит прочь от смертного одра
  
  Так - плетью по лицу - платили за услуги
  Иные господа. Так рушатся дома
  Так - лошади несут, в безумье и в испуге
  Так - в одночасье, вмиг - лишаются ума
  
  Так падают в песок языческие боги
  И так - ласкает ведьм объятие огня
  Так ты уходишь прочь, и нет тебе дороги,
  Оставивший меня".
  
  
  
  Время моей работы вышло - когда солнце встало позади спеленутой в сетку статуи, и проступил силуэт, со скрюченной спиной, сведенными плечами и согнутыми коленями, словно фигура склонялась над кем-то, пугая. Я взглянула на часы, и сразу же - выпала из текста, обратно с небес на грешную землю. Органный концерт не стал бы меня дожидаться.
  Монструозный катафалк уже караулил в клетчатом арлекинском дворике. Ларго-Мирон приветливо распахнул передо мною заднюю дверь.
  - А можно мне - вперед?
  - Конечно же, - он обогнул машину, и так же любезно открыл - и дверь переднюю.
  - Мирон, отвезете меня сегодня - к кафедральному собору? - спросила я с сиденья, невольно извиняясь. Ведь у него могли быть и свои какие-то планы.
  - Как скажете, леди, - Ларго-Мирон сел за руль, и катафалк, грациозно для своих габаритов, вырулил со двора в арку. Статуи остались позади - торчать в матовом небе, как рога Бафомета, - А что интересного сегодня в кафедральном?
  - Гендель, - созналась я, - Моя слабость. Генделем, да впридачу органным, меня куда угодно можно заманить - даже на лекцию о здоровом питании.
  Мирон хихикнул и двумя пальцами выровнял на голове фуражку:
  - Я вам немного завидую.
  - Так пойдемте - тоже. Ваш же - еще спит, - предложила я ему, - Если что, скажете - пробки.
  - Это можно, - совсем по-простецки проговорил Мирон, и прибавил непонятно, с певучим своим акцентом, - Не догоню, так хоть согреюсь.
  - Как называется эта машина? - спросила я, надеясь разгадать причину утренней - да и нынешней, вот сейчас, на светофоре - классовой ненависти.
  - А вы не увидели? На ней же написано, и знак? - с легким недоумением поднял бровь Мирон, и тотчас произнес, как в любви признался, - Роллс-ройс.
  
  Мирон оставил свою шоферскую фуражку - на сиденье. Пока мы шли до собора, по мосту, и через парк, я набрала номер благодетеля своего, доктора Ка. Отчиталась.
  - Тепло ли тебе девица, тепло ли тебе красная? - тут же спросил мой заботливый патрон.
  - Аж горю, - созналась я с удовольствием, - Текст - чудо, все десять казней египетских. Присутствует даже слободское письмо. И наниматель мой чудо, но совсем иного рода (Мирон подозрительно на меня уставился). Петиметр, красавец, мучительно вежлив (Мирон просиял). Подробности письмом, у меня вот-вот - запоет орган...
  Я попрощалась с благодетелем, и Мирон любезно распахнул передо мною кованую и резную соборную дверь. Этот Ларго был выше меня - сантиметров на сорок, и вместе мы, наверное, чудесно смотрелись. Мы вошли в проход - Тарапунька и Штепсель, Пат и Паташон - и люди невольно улыбались, глядя на нашу разновысокую пару. На полу сиял отблеск витражной розы. Орган светился в недосягаемой лазоревой выси, и органистка уже расставляла ноты. Мы сели на лавку, Мирон - ближе к проходу, и орган заиграл, и я забыла - и про Ларго своего, и про Ка, и про чудный пятиязычный текст. Потому что - Гендель...
  Эту музыку можно сравнить разве что с живописью Гейнсборо - столь же холодная, отрешенная гамма. Как получается жить и чувствовать - в подобном холоде, и такую боль? Ангельские жемчужные крылья, вспарывающие небо - словно ледяные стилеты...Загадочный и прекрасный палач, укладывающий вас бестрепетно, на последнее ваше ложе - на плаху...под меч...
  У Мирона в руке задрожал телефон - он поднес его к уху, и тут же побежал - на выход. Юноша со скамьи перед нами проводил беднягу негодующим взглядом, аж шею вывернул - чтобы получше рассмотреть его, наглеца. Мирон пронесся в проходе, на полусогнутых, втянув смущенно голову в плечи - и пропал. Его побег выдернул меня за шкирку - из ледяного фьорда, но органистка повернулась, раскланялась - и заиграла, уже Баха. До которого - не было мне особого дела.
  Я смотрела на злюку перед собою, на скамье впереди. Стройная шея, крошечные розовые уши, плотно прижатые, все унизанные кольцами, и узкий затылок. Occipiti caeco, слепой затылок... Долихоцефалическая голова. Длинная, заправленная за уши челка, но сзади - все очень коротко - тут можно и не спорить, о его ориентации...Иногда со скуки я пытаюсь угадывать, что-то о незнакомых окружающих меня людях. Что-то, наверное, и угадываю, что-то - нет. Проверить-то невозможно. Пока играли Баха, я выдумала мальчику передо мною - целую жизнь, богатую богемными гомосексуальными приключениями.
  Музыка кончилась, органистка в последний раз откланялась и сбежала в недра собора, по стрельчатой галерее. Публика медленно снималась с мест, и я проскользила платьем по скамье - к проходу.
   Здесь, в соборной стене, вмурована была одна моя давняя зазноба - плита с баронским гербом, подписанная "фон Гермоловитц". Все органные концерты в этом соборе для меня заканчиваются одинаково - по их окончании я минут пять еще стою перед баронской плитой и сдавленно хихикаю.
  - Отчего вы смеетесь? Что смешного - во Фридрихе Иоганне фон Гермоловитце? - в голосе, раздавшемся из-за моего плеча - определенно звучала претензия. Я повернулась - предчувствие меня не обмануло. За моей спиною стоял тот самый сердитый юноша, проводивший ненавидящим взглядом отступника Мирона. Анфас в его облике открылась волнующая деталь - тонкая цепочка, протянутая от крыла носа к мочке уха. Волосы у него были светлые, а глаза - черные. Редкое сочетание.
  - Ничего смешного, - отвечала я примирительно, - Возможно, это мой предок.
  - И вы - радуетесь? - спросил он недоуменно, чуть склоняя голову к плечу - и цепочка его тотчас же забавно свесилась тоже.
  - Не совсем, - я отчего-то сочла нужным оправдаться, за непочтительное свое хихиканье, - Мой дед был кремлевский адъютант, что предполагает непременное рабоче-крестьянское происхождение. А тут в предках - целый фон Гермоловитц. Я, скажем так, смеюсь над кремлевским отделом кадров.
  Я посмотрела в глаза ему, улыбнулась - механически задрав углы губ - и направилась к выходу, придерживая над полом сложно-черный подол своего платья.
  - У вас дивная машина, - он, оказывается, увязался за мной. И вряд ли он желал меня склеить - если был в своем уме. Потому что он был модник и красавец, а мне хорошо за тридцать, и я - толстая. Баба на чайник, R2D2. Анфакбл.
  - Машина уехала, мне предстоит ловить такси, - ответила я, не оглядываясь. Толкнула тяжелую дверь, сама, первая, не дожидаясь услужливого джентльменского жеста, и вышла - в бархатную и сырую прохладу раннего августа. Вангоговские ореолы фонарей сияли в темноте, как сотня маленьких лун.
  - Хотите, я вас подвезу? - послышалось за моим плечом. Судя по дрожанию тембра - предложение, сделанное с отчаянной храбростью. Я повернулась:
  - Для чего вам? Вы что - тоже потерянный фон Гермоловитц?
  - Не-а, - юноша растерянно передернул плечами. Уж не знаю, зачем я ему сдалась. Интерес был явно не амурный - куда там, с такой его челкой и балетной изломанной пластикой - но какой тогда? Говорят, лисицу часто губит ее собственное любопытство, сама лезет к охотникам - посмотреть, что там такое, столь занятное?
  - Поехали, - проговорила я решительно, - где ваша машина?
  - Не машина, мотоцикл, - признался он застенчиво. Я посмотрела вниз, на пышный свой подол:
  - И как вы это себе представляете?
  Он опять передернул плечами - я не отводила глаз от цепочки на его лице, цепочка вилась, как змея, от каждого жеста.
  - Ладно, поехали, разберемся, - в конце-то концов, не получится - все-таки поймаю такси, черт с ним.
  - Иммануил, - он протянул мне руку, призрачно-белую в темноте, - Но можно Има. И можно - на "ты".
  - Эм, - я пожала эту нервную, чуть дрожащую руку, и отпустила, - Как буква - "М". И тоже - можно на "ты".
  
  Я завернула подол платья узлом и заправила под попу - показались чулочные резинки, но так, наверное, даже интереснее. Има катался без шлема, и мне не предложил. Значит, волосы мои, и без того не бог весть какие, к финалу поездки превратятся совсем уж в иглы ежа.
  - Куда мы едем? - спросил мой новый знакомец, усаживаясь в седло.
  - Спасское, Вторая Окружная. Знаешь, где это?
  - Представь, даже знаю, - он полуобернулся с усмешкой. В том ухе, где цепочка - болталось еще четыре массивных кольца, - Только заедем кое-куда по дороге, хорошо? На минутку...
  Мотоцикл ринулся с места - я прочно сидела на подвернутом подоле, и держалась руками за узкую бархатную спину моего возничего - на нем было что-то вроде гусарского доломана.
  Я немножечко все-таки хотела, чтобы он меня завез и убил. Однажды маньяк дал в газету объявление - "приходи ко мне, я тебя съем". И кое-кто немедленно откликнулся, подтянулся на зов - и его съели. Так вот, я вполне понимала сейчас этого кого-то. Я была как тот тип, из "Последнего танго в Париже", у которого дома лежит труп в гробу. И с этим - ну никак уж ничего не поделаешь, сколько ни беснуйся...
  Мотоцикл проехал по городу совсем немного, и встал возле бара - "Кантилена". Или "Катилина"?
  - Я сейчас, - Има с потрясающей грацией вытянул ногу - из пространства, между мной и рулем, - Никуда не уходи.
  - И ничего не воруй, - прибавила я машинально. И он понял меня - нет, я вовсе не ошиблась, насчет его ориентации.
  - Брюс Ла Брюс? - восхищенно воскликнул Има, - Ты знаешь?!
  И убежал - подпрыгивая от радости, как зайчик. Я оперлась рукой о черную кожу сиденья, слезящимися глазами уставилась на вывеску, плавившуюся в моих слезах радужными цветами. Кто я, что я? Что делаю здесь? Доколе, Катилина?
  - Я принес тебе коктейль, - Има снова явился, с пластиковым стаканом в руке, - Куба либре. Ты что, плачешь?
  - Это от ветра, - я взяла стакан и выпила залпом, - Теперь-то - едем?
  - Едем, - Има взял пустой стакан из моей руки, смял и швырнул на землю - с лихостью. Смятый пластик белел на черни асфальта, с такими невозможными изломами граней - смертельный номер для начинающего рисовальщика.
  
  Железный конь пропыхтел по поселку, по мостику, по гравию вдоль канавы. Я без особого труда объяснила Име, как ехать - возница мой оказался смышлен. От соседского дома слышалась музыка, я наконец-то поняла, от какого именно. Было поблизости одно, бежевое типа-шале, с полосатыми занавесками, всегда как будто надутыми ветром.
  Окошки нашего дома тепло светились - сквозь пряди винограда, как сквозь решетки.
  - Кто у вас так хорошо играет? - спросил Има, пристраивая мотоцикл на обочину.
  - Сосед, - я сползла на землю, распушила платье, - Зайди, погрейся - а то ведь околеешь, на обратном-то пути. А так хоть чаю попьешь. У нас жильцов - цыганский табор, так что за невинность можешь не опасаться.
  Има хихикнул, а я - принялась трясти закрытую калитку.
  - А можно совсем у тебя остаться? - спросил он с пронзительной отвагой, - До утра?
  Так я и думала. Не маньяк. Просто бездомный.
  - Оставайся. Тогда закатывай коня - вон и Ильич к нам идет.
  По дорожке, весь в белом, плыл к нам Илья Ильич, брезгливо огибая декабрист.
  - Так легко? - удивился Има моему стремительному согласию.
  - А чего ты ждал - "нет, ни за что"? Ты же увидел, что я ебобо, еще перед фон Гермоловитцем, потому и привязался, чему же недоумевать - теперь?
  - Лявоша с Любой гуляют, с Любиной собачкой, - пояснил для нас Ильич свое явление - обычно врата отворял Лявон, дед был слишком высокомерен для этого и ленив, - Что за юноша с тобой?
  - Это Има, я решила его оставить - в бывшей Лекиной детской, - сказала я утвердительно, - Има, закатывай, наконец, свой мопед.
  - Это мотоцикл, - немного обиделся Има, и вкатил в ворота своего железного друга, торжественно, под рояльного Малера, грянувшего от соседского шале. Мотоцикл остался тосковать возле припаркованного на площадке моего "клопа", а мы направились в дом.
  - Лявоша запек буженину, - похвастался дед.
  В гостиной тлел камин, и на столе царило небывалое роскошество - остатки недавнего ужина - блюдо с сочащимися ломтями розовой буженины, и салаты, и ряд недопитых наливок. Има аж сглотнул от представшего перед ним великолепия, а дед произвел величественный кавалергардский жест:
  - Прошу, не стесняйтесь! - и тут же извлек из сервантика тарелки и приборы. Он явно красовался.
  Има пристроил изящный зад на краешек табуретки, я же растеклась своим дизайнерским нарядом по креслу, и спросила:
  - Ты пьешь алкоголь или же воздерживаешься?
  - По возможности предпочитаю воду, - скромно потупился наш гость. Дед воззрился на него с симпатией:
  - Наш человек! - и тут же выудил из холодильника, из своих неприкосновенных запасов, парочку запотевших "перье". Има явно ему понравился.
  Малер тем временем у музыканта-соседа переменился на Вивальди. Я пыталась, как говорится, "ухаживать" за гостем, то есть накидала ему в тарелку побольше салата и мяса, и гость откровенно был этому рад. Дед следил за нами, с высокого стула, как птица с жердочки - почти с нежностью. Има был красивый, а Ильич любил все красивое, да и к тому же к вечеру в старом негодяе было уже столько феназепама - что он всех любил, весь мир, и мир приветливо улыбался - ему в ответ.
  
  - Заходи, - я открыла Лекину комнату, напротив моей собственной, - Белье там уже постелено. Я могу разбудить тебя, когда поеду на работу - или же спи до победного конца, уедешь потом сам. Здесь всем на все плевать.
  Има стоял на пороге комнаты, озираясь - желтый цвет обоев, и огромные вельветовые медведи - не прибавляли ему храбрости. Я повернулась и пошла к себе, оставляя его наедине с медвежатками, плетеными абажурами и полными оптимизма расцветками.
  Мне уже снились сны, когда Има зашипел из своего логова:
  - Эм! Эм! - что больше походило на мычание небольшой коровы. Ну, хоть не Эмма...
  - Что такое? - я сползла с тахты и поковыляла к нему, сама в пижаме, между прочим, тоже с медвежатками. Има полулежал в постели, натянув одеяло до подбородка - постельное белье было в кошках и в зайцах, розовое. Плетеный ночник бросал на нежное его лицо решетчатые тревожные тени. Цепочку он так и не снял - даже перед сном.
  - Я забыла сказать - горшок от выхода направо, в конце коридора. Или у тебя - что-то еще?
  - Разве ты не поцелуешь меня - перед сном? - Има откинул одеяло, чуть истерическим порывистым жестом. Слава богу, под одеялом на нем обнаружились плавки, веселые, цвета ямайского флага. Шортиками. О, мадам Каганович! И да, он оказался уже меня ровно в два раза - не знаю, как надеялся выжить, в случае успеха своей авантюры.
  - Спасибо за предложение, - я подошла к нему и вернула одеяло на место - всех этих зайцев и котят, - Я асексуал. Знаешь ведь, что это? Но за доверие спасибо.
  Има как-то одновременно увял и обрадовался, и сменил под одеялом призывную позу на обычную - сел по-турецки. Из-под котят вынырнули гладкие белые плечи, и под одеялом наметились острые торчащие колени.
  - А я - би-сексуал, - признался он весело.
  - Все правильно, - отвечала я задумчиво, - Так и должно быть. Одним все, другим - ничего. Если у вас нет девушки, значит, у кого-то их две.
  - Что у тебя с Джаретом? - спросил вдруг Има, с прежним своим истерическим бесстрашием.
  - С кем? - не поняла я поначалу, а потом догадалась, - А, Ткалич...
  - Ты приехала в собор - в его машине.
  - Я на него работаю, - я присела в кресло, стараясь не потревожить своим задом - брошенный небрежно доломан и узкие, как макаронины, Имины джинсы, - Я его - наемный переводчик. А почему он - Джарет?
  - Из-за прически, - Има оживился, сел в подушках ровнее, и почесал спину - невероятно вывернув руку, - У него прическа - как у короля гоблинов. Из фильма "Лабиринт".
  - Со мной он был в сетке, в такой, парикмахерской, - вспомнила я, - Так значит, у него стрижка "а-ля маллет"? Я-то думала, он кудрявый...У него портрет висит над столом, в кабинете - кудри, блестки, рояль, и все такое, кисти приснопамятного Шилова.
  - Это было давно у него - кудри, - улыбнулся мечтательно Има.
  - Так ты - поклонник Ткалича? - догадалась я, - Все ясно с тобой. Можно было просто попросить, а не изображать соблазнителя.
  - То есть ты можешь нас познакомить? - расцвел Има, и опять почесался, уже не столь головокружительно, но с упоением.
  - Не прямо завтра, но, наверное, могу, - ответила я, - Если сам он будет не против. Как говорится, надейся и жди. А сейчас, пока что - спокойной ночи.
  Я оставила его с его зайцами и кошками, и вернулась в свою постель. Сон уже не шел, я взяла на колени ноутбук, и принялась сочинять письмо - отчет о сегодняшнем моем визите, для благодетеля доктора Ка. Я же пообещала ему - подробности письмом.
  Сосед в своем шале играл, как будто нарочно, для меня - "Миа кор" из "Альцины", переложенную для клавишных. Чистое, беспримесное, кристаллическое страдание - со сладковатым, как смерть, но утешительным привкусом опиата.
  Когда у человека черные глаза - сложно понять, тем более в полутемной комнате, каковы его зрачки - расширены или, наоборот, как булавочная головка. Но влажный взгляд, и полуприкрытые веки, и розоватые склеры, и общая томность...Сомнамбулический лепет, и непреодолимая потребность чесаться...Я сразу догадалась, что за фрукт мне достался - но мне было абсолютно все равно. На даче нечего красть, а моральный облик этого Имы - ей-богу, не мое дело. У меня и у самой в чехле от ноутбука много чего лежало - до поры до времени. До того нестерпимого, последнего часа, когда сил уже не останется, и сделается, наконец-то - все можно.
  
  
  "18 ноября 171...года.
  Сегодня умерла моя собака, и сломался стилет. Любимый стилет, подарок друга, с черненым лезвием и рукоятью, украшенной агатом. Неудивительно, что я горюю о нем куда больше, чем о судьбе бедняги Фингала.
  И сегодня мне вновь, в очередной раз, довелось искупаться в позоре, до дна испить не горькую, но прогорклую чашу.
  Сегодня Хозяин и молодая Хозяйка, вдвоем, пригласили меня в покои и, смеясь, вручили мне китайский перламутром инкрустированный ларчик. На дне ларчика обнаружились перо, чернильница, песок и стопка бумаги, как для писем. На мой вопрос - не является ли сей подарок аллегорией моих новых обязанностей, в недавно учрежденной канцелярии - Хозяйка отвечала, не прекращая смеяться:
  - Нет, душа моя, это для реестра.
  Галантный реестр... Выходит, близость моя к Хозяину - отольется мне отныне этой унизительной повинностью. Нужно уточнить у Артемиса, является ли русское слово "наперсник" (написано латиницей) синонимом слова "сводник" или "сутенер"?
  Сестрица моя Анхен умерла, сестрица Дотхен поспешно, с разбегу, вылетела замуж. Мне исполнилось двадцать пять, когда Дотхен, свежевыпеченная добродетельная супруга, отдала мне заветную ладанку:
  - Ани больше нет, а мне эта игрушка уже ни к чему. Возьми, олененок - может, тебе она послужит. Ты же лучше меня знаешь, что делают с подобными сувенирами.
  Между створок медальона, как в раковине - прядь черных волос. Хозяин как-то оставил сувенир на память, сестрице Анхен - и проиграл всего себя. Ведь волосы, как и ногти, и кровь - та самая жирная почва, на которой лучше всего произрастают ядовитые цветы деревенского бабьего колдовства.
  Для подобной присушки нужен один лишь волос - с головы желанного человека. Следует привязать его к собственному волосу, выдернутому, прости господи, с лобка, и пропитать оба волоса собственной кровью. Готовую конструкцию необходимо держать в восточном углу комнаты три ночи, при растущей луне. По возможности луна должна быть в Козероге, но это не обязательно. Сей приворот пробуждает сильную плотскую страсть в предмете, часто переходящую в большую любовь. Волос, щепотка соли, тринадцать поклонов на запад, на рассвете - и он ваш навеки, предмет корыстных и честолюбивых устремлений.
  Я сделала все то же, что делали Анхен и Дотхен, ступала след в след по протоптанной ими тропинке. И неделю спустя уже стояла у входа в хозяйскую походную палатку, со свечой в руке и в предусмотрительно расстегнутом белье. Так уж оно работает - как оспа, веришь в нее, не веришь - все равно покроешься струпьями.
  Надеюсь, никто и никогда этих слов не прочтет. Я ненавижу его. И я его презираю. Он, добыча моя, драгоценный мой трофей - увы, не стоит и плевка. Забавный парадокс - человек высокий и статный, в душе он - карлик, вроде тех карл, каких выпрашивал сам он у соседей, в свою коллекцию. Хозяин любит все уродливое, все безобразное - но не так, как любил Леонардо, почитавший уродство высшей точкой красоты, нет, эта страсть - к ярмарочным вульгарным циркам, извращениям, червоточинам, болезнь к смерти. Он жесток - упоенно, сладострастно, он лично казнил некоторых своих подданных, и после казни смотрел с интересом - каковы сосуды и рассеченные кости, на свежем срезе только что отрубленной головы. Он делает мерзости - с удовольствием, используя всю свою власть. Эта его коллекция, недавнее его увлечение - трупы мертвых уродов, плавающие в стеклянных банках - как будто слепки с собственной его души.
  Он жесток, порою бесцельно и бессмысленно, зло ради зла - но в любовной игре он требует унижений, он желает сам быть растоптан. Неудивительно, что избранники отмеривают ему желанное унижение - полной мерой. После уроков моего Огюстена мне удается исполнять желания Хозяина даже с определенным изяществом и сноровкой. Эта прохладная изощренная отстраненность - господин мой и раб (пусть и ненадолго, понарошку) признавался, что подобная манера сводит его с ума. Бедные девочки мои, Анхен и Дотхен, как справлялись вы - с подобным чудовищем, если я, с армейским своим прошлым, порой с трудом сдерживаю брезгливость? Но дрессировка генерала Огюстена здесь сослужила мне добрую службу - спасибо тебе и за это, боевой товарищ.
  Другой мой армейский приятель, князь Вяземский, Артемис - это мужское русское имя, звучащее, как имя греческой богини охоты - как-то читал мне вслух одну пьесу. Он мог бы сделаться литератором или философом, мой Артемис - столь энциклопедически он образован, и столь виртуозно вплетает он изречения древних мыслителей в свою речь и в собственную жизнь. Но молодой человек сей слишком уж увлечен - газартами, дачами, интригами. Философия для него - лишь нарядный аксессуар, наподобие перстней, а я, деревенская необразованная дубина - бессильно ему завидую.
  Артемис прочел мне, в рифму к моему счастливому у Хозяина случаю, пьесу о Тартюфе. О молодом лопоухом авантюристе, влюбившем в себя, неожиданно для себя самого - знатного дворянина. Забавная пьеса - о парвеню, изнемогающем под нежданным дождем щедрот. Симпатии автора были явно не на стороне героя-пройдохи, но я узнала в Тартюфе себя - и не могла ему не посочувствовать. Знаю, что и моя история вот так же добром не кончится - разоблачат, изгонят, дай бог, если останусь жива. Выскочку-парвеню и без того уже многие ненавидят, как в той пьесе - и прислуга, и хозяйские дочки, и безденежная завистливая хозяйская родня. Разве что молодая Хозяйка - в отличие от мольеровской Эльмиры - добра ко мне и милостива.
  Но увы - милость такая опаснее порою, чем ненависть - особенно сейчас, когда мы с нею связаны вместе проклятым галантным реестром. На Хозяйке лежит та же унизительная обязанность, что и на мне - внесение в треклятый реестр всех приглянувшихся нашему властелину особ. Я вписываю мужчин, госпожа моя - женщин, так и сидим мы порою, голова к голове, за столом, над списком, в свете одинокой свечи. Словно заговорщики, преступные подельщики. Впрочем, для Хозяйки этот реестр - хоть какое-то облегчение участи. Но нет, не жалей, не жалей ее - ведь жалость может увести и дальше, и ниже, в ад, в самую геенну огненную. Не жалей, не смотрись в нее, словно в зеркало...
  
  Любовь моя к тебе неизмерима
  Змея свернулась в складках простыни
  И за окном пульсируют огни
  Последнего блистательного Рима
  
  И на крылах муарового мрака
  Несется ангел смерти в небесах
  Печально воет во дворе собака
  И кашляют солдаты на часах".
  
  
  
  "Казимир, у меня назрел вопрос к вам, по тексту перевода. Дайте знать, сможем ли мы завтра с вами увидеться - чтобы мне не ждать вас вечером понапрасну".
  Смутные сомнения терзали меня. Все-таки женщин-военных в те времена не было, это же не современный Израиль. До гусар-девиц оставалось еще сто с лишним лет. Стилет, армейские сослуживцы, походная палатка...Ткаличу стоило бы узнать, что ведьма в его гримуаре - с огромной вероятностью все же не девочка, а мальчик.
  Я положила записку поверх очередной порции перевода, и спустилась во двор, где смиренно ожидали меня - Мирон и его "роллс-ройс".
  - Не влетело вам, за вчерашнее? - спросила я у водителя. Утром мы ехали с ним молча, оба в полусне, и не имели сил перемолвиться даже словом.
  - Нет, папаша не просек вроде, - ухмыльнулся мой Ларго. Он распахнул передо мною дверь - я уселась в машину - бесшумно захлопнул, вернулся на свое место и принялся неспеша выводить из гавани наш полированный горбатый корабль. Я оглянулась на статуи, еще мельтешившие в заднем окне:
  - Что за фигуры у вас на крыше?
  - Ангелы и демоны, - гордясь, отвечал Мирон, - Джабраил, Азраил, Самуил и четвертый кто-то, убей бог, не помню. От дождя облезают, сволочи, папаша что ни год, их красит.
  Я подумала - кого же вижу я из окна библиотеки, ангела, демона ли?
  
  Мостик - еле выдержал! - гравийная дорожка, окружная канава, поворот. Было еще светло, дачники с любопытством следили из-за своих калиток - за экзотическим экипажем. Мирон подвез меня к дому, и я не стала дожидаться, сама открыла дверь:
  - Пока, Мирон, до завтра! - и была такова.
  "Клоп" мой изумрудно зеленел за невысоким забором, и рядом с ним притулилась Имина мотоциклетка. А я-то думала, он давно слинял...Утром я оставила Име номер своего телефона - на случай, если вожделенный его Джарет не откажет ему во встрече. И мысленно попрощалась с парнишкой навсегда. Выходит, преждевременно...
  Калитка была приоткрыта, за домом радостно тюкал молоток. Я взошла на веранду - Лявон и Илья Ильич сидели в креслах, перед телевизором, Лявон с бокалом вина, дед - с запотевшей бутылочкой минералки.
  - Привет, деды, - поздоровалась я, и Лявон сморщился - он-то считал себя еще ого-го.
  - Твой мальчик за домом, они с Любой собрали джакузи, - сказал он мрачно, - Вколачивают последние гвозди в его крышку. Завтра планируем залить воду и плескаться.
  - Ты ревнуешь? - догадалась я.
  - Вот еще! - фыркнул Лявон.
  Это джакузи стояло за домом бог знает с какого лохматого года, с тех пор, как Лявон разобрал его, и собрал, и досчитался при сборке множества лишних деталей. Кажется, кудесница Люба подарила несчастной купели вторую жизнь.
  Я спустилась с крыльца и отправилась проведать наших умельцев. Има сидел на бортике джакузи и болтал ногами, Люба - вся в огненно-красном - подводила к конструкции некие трубы и шланги. Несколько металлических хомутов нанизаны были на ее длинные пальцы - как перстни.
  - Не чаяла застать, - сказала я Име, но юный наглец улыбнулся невинно и прелестно:
  - Я не завелся. Завтра Люба меня починит...
  - Не тебя, твоего зверя, - басом гаркнула Люба из синей ванны, - Ты, деточка, ремонту не подлежишь.
  - Я же - не очень стесняю? - жалобно спросил Има, склоняя голову к плечу и делая глаза, как у мопса.
  - Вообще нет, - призналась я честно, - Если дедам пофиг, то и мне пофиг. Я тоже тут гость, хозяева - они.
  - Пупусик, спустись, подержи мне краник, - интимно позвала Иму Люба, он скинул на бортик свой расшитый доломан, и лаской скользнул в синюю чашу, на дно. Я увидела на его молочной спине, в вырезе майки-алкоголички - татуировку в виде вырванных с мясом крыльев. Два то ли следа, то ли шрама - графически прорисованные обрывки кожи и мышц. Фу...
  Я вернулась в дом, цапнула со стола несколько колец колбасы, и поднялась на свой чердак. Сегодняшнее мое платье не было столь изысканным, как вчерашнее сложно-черное, но переодеться в дачную хламиду все-таки следовало.
  - Эм... - Има цокнул коготками по двери. Я оправила на попе хламиду - спустила пониже:
  - Входи.
  - Нужно посекретничать, - в майке Има смотрелся совсем бледной немочью, и кожа его светилась, как мрамор - не иначе, к бедняге подкрадывалось малокровие.
  - Выкладывай.
  - Не знаю, стоит ли...- засомневался вдруг Има.
  - Сказал "а" - говори и "бэ".
  - Сегодня тот дед, который Лявон, толкал целую речь - о своем отношении к сексуальным меньшинствам. Мягко говоря, оно у него негативное.
  - И ты оскорблен? - попробовала угадать я.
  - Не в этом дело, - грациозно отмахнулся Има, - просто Лявон - он же ухаживает за Любой. Он что - не видит?
  - Что - не видит? - не поняла я.
  - Люба - транс. У нее и кадык, и руки...
  Я поперхнулась. История из моего перевода - шагнула в жизнь. Как в рассказе Акутагавы "Платок" - только что прочел в книге, и вот пожалуйста - встречаешь в собственном доме.
  - Ты знаешь, я тоже не видела, - промолвила я потрясенно, - У тебя, наверное, глаз наметан.
  - А то, - загордился Има, - Так что - сказать, не сказать? Завтра-то по-любому будет каминг-аут, когда они полезут в этот таз...
  - Молчи, - отвечала я, подумав, - Сами разберутся. Лявон и при Любе высказывал свои плесневелые идеи, так что она-то - или он - в курсе, что у нее за ухажер. А Лявон - ну что ж, так ему и надо.
  Я вспомнила вдруг дедовы намеки, и улыбки, и многозначительные движения бровями. "Я их познакомил". Ах ты, коварный кавалергард...
  - Можно, я посижу с тобой? - вдруг попросил Има, - Мне как-то неудобно сейчас к ним идти...
  - Сиди, - я кивнула на кресло, - Только я немножко поработаю, и поотвечаю на письма. Пока не зовут на ужин.
  Има уселся в кресло, с ногами, и обхватил острейшие колени немощными белыми ручками. Цепочка - из уха в нос - была при нем, и мерно покачивалась.
  Я заглянула в ноутбук - ура, Ка написал мне письмо.
  - Ты видела Джарета? - спросил Има. О Джарете он спрашивал - всегда быстро, и будто испуганно.
  - Завтра увижу, - ответила я, - Если повезет. Я помню про тебя, не бойся.
  - Спасибо, - выдохнул Има невесомым эхом.
  "Ты пишешь - и мне кажется, что ты грустишь. Что тебе очень плохо там, в этой твоей деревне. И мне хочется - отбросить - одной рукой драгоценную карьеру, а другой рукой - молодую жену. И метнуться тебя спасать. Только вряд ли я тебе нужен. По телефону такого не скажешь, а клавиатура - она все стерпит. Я скучаю по тебе. Я боюсь за тебя. И очень надеюсь, что у тебя все хорошо, и Ткалич мой тебя не подвел, и текст хоть немного тебя отвлекает - от всего. Ты же не наделаешь глупостей, правда?"
  "Нет, ни за что, - набила я в ответном письме, - Я не наделаю глупостей. Не с чего, Ка. Тебе померещилось. Все у меня заебца".
  
  
  "6 мая 172...года.
  Этой ночью, за час до рассвета, я проснулась в своей постели - буквально подпрыгнула на подушках, из-за увиденного во сне. Мне снились две свечи, перевитые, скрученные вместе, как горят они, еще больше друг с другом сплавляясь, и женский голос говорит над ними:
  - Как эти свечи свиты вместе, так и мы с тобою будем свиты.
  И я тотчас увидела ее перед собою, как живую, и мысль была - отныне или к ней, или в петлю...
  Вот так и я невольно испытала на себе - собственное любимое отточенное оружие. Увы, бедняжка не ведает - что женщины для предмета ее приворота лишь мусорные карты в игре, меня волнует иная добыча, более трудная, но оттого и более желанная. И морок отступит от меня, как только на рассвете пропоет петух. Не знает наивная колдунья и об обратной стороне подобных присушек, о том, что сама она отныне принуждена испытывать неодолимое влечение к привороженному, избавиться от которого уже невозможно.
  В юности мать рассказывала мне сказку про русалочку. О том, как графский егерь походя, во время охоты, снял с ветвей русалку и увез с собою, посадив в седло позади себя. Опрометчивый поступок - русалки в наших краях мелкие, ростом с десятилетнего ребенка, не говорят совсем, но так глядят своими глазищами - можно и лишиться рассудка. Егерь, видать, и лишился - жил со своею добычей вместе, в своем доме, как с женой. Графский шталмейстер прослышал о таком безобразии, явился проверить - и так же неосторожно глянул в глаза лесному трофею - и так же увез ее с собою, позади, в седле. Егерь пробовал возражать, но его начальник искуснее владел шпагой.
  Потом и граф пожелал взглянуть - на предмет раздора, собственных подданных. И в графском замке появилась миниатюрная и молчаливая графиня, а мятежные подданные переменили место жительства на графское подземелье. В гости к графу заглянул королевский коннетабль - и уже граф переменил место жительства, на столичную тюрьму, а коннетабль обзавелся молодой супругой, прежнюю супругу предусмотрительно отослав в монастырь.
  Стоит ли продолжать? Король казнил коннетабля, и русалка взошла на трон. Дальше там разве что господь бог, а он не интересуется нежитью - и оттого сказка кончена.
  Хозяйка моя, соавтор галантного проклятого реестра, прошла почти тот же путь, что и русалка из маминой сказки. Только сказка рассказывается быстро, а на деле подобный путь - унизителен, долог, и крадет вашу душу. Я невольно восхищаюсь своей госпожой - она весела, и добра, и прекрасна, как будто и не стоят за ее спиной - все эти призраки, егеря, шталмейстера, дурака-графа, и последнего выскочки-князя, у которого Хозяин ее и отнял. Этот выскочка, в отличие от сказочного, вполне жив, и смотрит на утраченное свое счастие все еще влюбленными глазами - так до сих пор очарован.
  Я с нею рядом уже несколько лет, и я вижу, как она устала. Только в сказке принц - прекрасен, наяву он - омерзителен. Побои, пьянство, его приступы ярости, его дурные болезни, подхваченные от денщиков и непристойных девиц. Походы, палатки, ледяная земля, грязь - я переношу это равнодушно, но каково ей? Вши, дурная вода, роды в обозных каретах - как у метресс Людовика, которого когда-то все за это дружно судили. Из восьми ее детей выжили только двое - еще бы, в этих обозах, палатках, на голой холодной земле. Бог безжалостен к женщинам, за что он обрекает их - так страдать? Мне жаль их всех, но особенно - ту, что рядом, это грешно, но я невольно гневаюсь и ненавижу Создателя - почему он устроил все именно так? За что женщина наказана столь жестоко?
  Сплетенные, как те свечи, капризом судьбы, и капризом нашего общего господина, мы с Хозяйкой отныне неразлучно вместе. Я - у ее ног. Она смотрит на меня - с любопытством и симпатией, на существо, доселе неведомой ей породы. С интересом трогает на моем столе безделушки, перебирает нежно браслеты и кольца на моей руке - ведь раньше ей не доводилось видеть вблизи таких, как я. Прежде рядом были - мужланы, солдаты, и я для нее - новая, драгоценная игрушка. Доселе невиданная. Артефакт, предмет искусства. Я вижу, с жалостью и страхом, как любопытство ее перерастает - в нечто совершенно иное.
  А мне - разве что бесконечно жаль. Но любовь - такая сорная трава, она растет и из жалости. Мы, как сувенирами, обмениваемся - демонстрацией шрамов, после ударов хозяйской трости. Мы плачемся друг другу - на его побои, на его отметины. Я сострадаю ей бесконечно - но ничего не могу. И в сказке моей матери - там выше короля только бог, а он не заберет нас к себе, наверх, ему нет до нас дела. До русалок, до нежити. Как-нибудь - выбирайтесь сами. И я ломаю голову, каждую ночь - как помочь моей девочке, выпутаться из сетей. А она, глупышка - сплетает свечи, ворожит, и не ведает, что я - и так уже давно ее. Женщины мне скучны, но она - она мое зеркало.
  На днях случился конфуз - с нашим злосчастным реестром. И, увы, не первый уже для меня - подобного рода. Очередная намеченная жертва, выслушав заманчивое предложение, вместо ожидаемого согласия - бросилась на шею собственному искусителю. Я не успела ни оттолкнуть, ни сказать "нет" - нахальный мальчишка уже целовал меня, и увлекал за портьеру, как паук - пойманную муху. И, видит бог, это оказалось восхитительно - стоило ли сопротивляться? Его нежности были весьма искушенными, и стремительными - что потрясающе для создания столь юного и столь невинно выглядящего. После всего, оправляя одежду на себе и на мне - о, добрый самаритянин! - он произнес иронически:
  - Как вы поняли, с реестром вашим ничего не получится. Меня теперь за это казнят?
  - Нет, попросту вычеркнут, - отвечала я, смеясь.
  - И вы - меня вычеркнете, из вашего собственного списка? - спросил он тогда, растрепанный мой ангел, - Или все-таки сохраните, до следующего раза?
  Мне оставалось разве что поцеловать его тронутые кармином губы - и бежать, от него, к следующей строке своего непотребного списка, ведь скоро ночь. Я вынуждена в срок предоставить Хозяину - его очередную игрушку. Но этот блудливый ангел, юный повеса - он останется, в личном моем списке. Младший братишка генерала Огюстена, красавчик Рене. Прежде я не брала его в расчет, и напрасно. Огюстен тогда не посмеялся надо мною, рекомендуя его. Не обманул. Этот Рене носит такой же перстень, что и брат его - с темным камнем, меняющим цвет. Все знают, что в подобных перстнях отравители прячут яд, и не просто яд - аква тофану".
  
  
  А в окне кабинета видна была другая статуя. Я только сейчас заметила. Вся откинутая назад, с тяжкими крыльями, еще более тянущими к земле перебинтованную сетью фигуру. Щит и меч угадывались под сеткой - быть может, это Джабраил, в пантеоне - единственный ангел, со щитом и мечом?
  Стук трости - словно сам дьявол приближался по долгому коридору, перестукивая копытцами. Я ждала в кресле, вывернув шею. Он вошел - все тот же блескучий халат, и трость, и персидские туфли. Но прическа - "Стог сена в Живерни". Ди Ди Рамоун. Джарет...
  - Джарет, - произнесла я машинально, - здравствуйте.
  - Здравствуйте, Эм, - он присел, не за стол, а на край его, - Я думал, для вас я все-таки Ткалич.
  - Один мой друг рассказал мне, отчего вы - Джарет, - призналась я, - Он очень милый мальчик, этот мой друг, мечтает увидеть вас живьем, и получить автограф в свою скромную коллекцию.
  - Так приводите его с собой, - добродушно позволил Ткалич, Джарет, - Пусть смотрит.
  Он чуть-чуть подгримировался к моему визиту - шрамы не проступали уже столь откровенно, но все же что-то осталось в нем - и от компрачикосов.
  - Так о чем вы пожелали мне поведать? - спросил Ткалич, играя набалдашником трости, - В рукописи нашлась - формула бессмертия?
  - Пока нет, - улыбнулась я, - А впрочем, разве это не она была - Дайан, Мутабор?
  - Увы, нет, - губы собеседника моего странно дернулись, - Не работает. Так что же тогда?
  - Понимаете, Казимир...Может быть, это ненужная информация, но вы хозяин манускрипта, и вам, наверное, стоит знать. Автор ваших мемуаров - не девушка, а мужчина. Дворянин, военный. Женщина не могла - участвовать в военных действиях, иметь сослуживцев-военных. А то, что он пишет о себе в женском роде - этого и я сама толком не понимаю, может, какое-то расстройство личности. Сейчас девочки часто о себе пишут - в мужском, у него, наверное, что-то подобное. Он же не знал, что кто-то вздумает читать...
  - Да, я думаю - он на такое не рассчитывал, - медленно проговорил Ткалич. Сладковатый, шипучий акцент вдруг пропал куда-то из его речи. Я подняла голову и взглянула ему в лицо. Предыдущую тираду я произносила, смущенно уставившись в собственные сведенные колени, и теперь отвела взгляд от колен, чтобы - увидеть.
  Так бывает, наверное, после экзорцизма, когда демон отступает от одержимого, и проявляется природное человеческое лицо, не искаженное судорогой, богом дарованное. Черты его не изменились, совсем, и швы остались на месте, и птоз после инсульта. Но как-то вдруг, словно скалы из-под воды, проступило из-под кукольной маски - лицо, то самое, что так старался вылепить для него когда-то его пластический хирург. Тот, на кого так хотел он стать похожим, делая на себе все эти швы и разрезы - этот кто-то и смотрел на меня теперь, серыми, разведенными далеко глазами - с иронией и любопытством. Так перчатка вдруг оказывается надетой, и точно впору - на руку, для которой и была сшита.
  - Продолжайте же, Эм, - произнес он тепло, но совсем по-другому оперируя голосом, - Чего вы испугались?
  Я хотела спросить - "Куда вы дели Ткалича?" - но не решилась. Такова, наверное, и есть шизофрения - только что была одна личность, и нате вам - вот уже другая.
  - С вами все в порядке? - только и спросила я, деревянно.
  - Со мной? Или с ним? - глуховато рассмеялся мой собеседник, - Не берите в голову. Да, небольшое раздвоение - как язык у змеи - но мы оба кое-как уживаемся вдвоем, и оба, видите - неплохие люди. Я знаю эту нехитрую тайну, тайну пола, автора манускрипта. А Ткалич не знает, ему и не надо. Мужчина он, автор манускрипта...еще какой - целый председатель вотчинной канцелярии...Сочинитель...
  Я попробую подойти к тебе ближе
  И заглянуть в глаза твои - уже другими глазами
  И ты не узнаешь меня
  Под следующей моей маской, охотник - своего оленя, - произнес он по-немецки.
  - Откуда это?
  - Там, дальше - будет. В вашей тетради, - он усмехнулся, живым углом рта, и филлеры не казались уже нарочито-кукольными, все было у него - на лице его - к месту, - Автор всегда помнит, собственные стихи. Вы помогаете мне вспоминать, Эм - а Ткалич много сил положил, чтобы меня убить. Только себя он убил - еще больше, видите, что с ним стало, - он провел рукой, с меловыми ноготками, по мертвой половине лица, - Наркотики оглушают, и меня, но и его - тоже, он даже больше потерял. Но он все еще делает, Ткалич, то - что я от него хочу. Только не помнит, зачем, - опять прозвучал глухой, горький смех, - В этой моей рукописи отмычка, способ для меня - уйти. Отыщите ее для меня, Эм, пожалуйста.
  Я пропащая душа. Первый кандидат - на стокгольмский синдром. Я всегда подыгрываю маньякам - просто из любопытства, ну, и жизнь мне давно не мила.
  - Так вы - подселенец? - спросила я бодро, - А Ткалич - носитель? И вы хотели бы сменить носителя, потому что этот - вас изводит? Написали в дневнике, как - но почему-то не можете сами прочитать?
  - Почему-то...- даже обиделся мой собеседник, - Вам бы так мозги выжгли - кокаином. Я всю латынь позабыл, и герундии, и герундивы. И французский, и итальянский - а там у меня все главное на этих языках, сам же писал. Он же меня - лечил, как рак, химиотерапией, ковровым бомбометанием...Себя изуродовал, но и меня покалечил. А отпустить - не догадался, трус несчастный. Все сам, все сам - вот, нашел рукопись свою старую, выкупил, сижу, ковыряюсь - и не вижу ничего, как слепой...
  - И куда же вы дальше собираетесь? - спросила я светским тоном, словно тетушку - о том, на какую дачу она планирует переехать.
  - Это неважно, - мой собеседник пожал плечами, и лицо его сделалось - беспомощно-прекрасным, - Куда угодно. Ткаличу осталась пара месяцев, он болен, он и меня - утащит за собой. Но вы же - вы спасете меня, правда, Эм?
  Он сжал руки в замок, таким детским, молящим жестом - и тут же рассыпался, опал - как марионетка, отпущенная с нитей.
  - Как вас зовут? - спросила я, но, кажется, уже в никуда. Прилив накрыл скалу, и острые камни глядели на меня - сквозь толщу воды, мерцающие, еле различимые. Под всеми этими швами, и филлерами, и имплантами...
  - Что вы только что сказали? - переспросил меня Ткалич, с акцентом - нарочитым, как теплый розовый, роза бон-бон, - Я задремал, не расслышал.
  - В какой крайний срок мне нужно закончить работу? - спросила я, стараясь не есть его глазами.
  - Два месяца, мы же условились, - Ткалич пожал плечами, и совсем не так, как тот его, второй, - А что, вы не успеваете?
  - Успеваю, просто - хотела уточнить.
  - Это все? - осторожно спросил меня Ткалич, - Я ни о чем не говорил с вами? Только что? Это провалы в памяти, после инсульта - порой заговариваюсь, и сам потом не помню.
  - Вы прочли мне стихи:
  Я попробую подойти к тебе ближе
  И заглянуть в глаза твои - уже другими глазами
  И ты не узнаешь меня
  Под следующей моей маской, охотник - своего оленя...
  - Вот-вот, - с удовольствием кивнул Ткалич, - Заговариваюсь, несу чепуху. Это - все?
  - Да, Казимир, - соврала я, - это все. Разрешите откланяться.
  Я не верила в подселенную сущность, но в шизофрению - вполне. В раздвоение личности. В наркоманию. В паранойю. Стоило бы предупредить Иму - с каким нещечком предстоит ему свести знакомство. Но Има, наверное, окажется только рад - тому, что кумир его псих, самому ему под стать.
  
  Мирон провез меня по поселку, под моросящим дождем, на виду изумленной публики. И высадил напротив калитки - Люба и Има как раз собирались гулять с собакой, с Любиной тщедушной болонкой, оба вооруженные зонтами. Конечно же, Има никуда не уехал - и мотоцикл его кис под дождем, стыдливо прикрытый тепличным полиэтиленом.
  - Возьмете меня под зонт? - спросила я - Има тут же поймал меня под руку и почти силой втащил под свой купол. Машина бесшумно попятилась мимо нас, и дальше, дальше - мы шли следом за отступающим "роллс-ройсом", по гравийным колеям, переступая через лужи и червей. Мирон мигнул мне напоследок фарами, развернул машину на перекрестке и был таков. И, кажется, во всех окнах вдоль улицы шевельнулись шторы - убрались восвояси любопытные головы. Я подхватила платье, рукой, свободной от Имы - потому что длинная, с кисточками, влажная трава задорно хлестала меня по щиколоткам.
  - Я вижу, ты так и не завелся? - спросила я своего прекрасного спутника.
  - Имочка сегодня влип в роман, - басом сказала из-под своего купола Люба, - Как муха в говно. Я разобрала его тарантас - у него корзина полетела.
  - У тебя же нет ее... - не поняла я.
  - Не для продуктов корзина, сцепления, - рассмеялся Има.
  - А-а...
  - Так я его отправила на станцию, в "Запчасти", и там-то наш принц и склеил какого-то местного гопника, тоже на мотике, - продолжила Люба. Болонка тем временем обнаружила на дороге экскременты и принялась с упоением валяться. Люба отогнала ее пинками, и поведала дальше:
  - У них свидание, завтра, на остановке "Плотина". Так что пожелай Имке удачи.
  - Има, это правда? - я задрала голову, чтобы заглянуть ему в глаза, - В нашей деревне цветут гомоэротизм и толерантность?
  - Местами, - смутился Има, - Всюду жизнь...
  Я вспомнила про толерантность, про Лявона, про джакузи...Но сегодня весь день моросил дождик, и вряд ли кто-то купался...
  - Люба, вы же не заливали сегодня джакузи? - спросила я - амазонку, красотку. Люба, в белых штанах и в резиновых сапогах с клубничинами, откинула зонт назад - чтобы видеть мое лицо:
  - Знаешь, Эмка, оно мне и не всралось, - сказала она грубо, но и грустно, - Пусть этот мудила де Ля Фер сам его заливает.
  - Я ей сказал, что он не знает, - пояснил Има, - Что он не видит...
  Болонка пустилась за кошкой - загнала на дерево, увлеченно брехала у подножия. Люба убежала ее отгонять.
  - Знаешь, кто больше всех расстроится? - спросила я Иму, - Илья Ильич. Он целый план уже выстроил - как его Лявоша зафаршмачится, и будет потом осмеян. И все в одночасье рухнуло...
  - Тебе ее не жалко? - сердито спросил Има.
  - Жалко, - согласилась я, - Но и деда жалко - все-таки он мой. Хоть он и высокомерная бесчувственная деревяшка. Он, наверное, даже будет плакать - он всегда плачет, когда ему не удаются интриги. А они почти никогда не удаются, по причине старости и подступающего маразма. Кстати, Има, я сосватала тебе Ткалича.
  - Правда? - Има склонился ко мне - буквально сунулся носом, как пес, со звенящей своей цепочкой.
  - Правда. Давай - послезавтра, раз завтра у тебя рандеву. Утром прихвачу тебя с собой - в машину...Только вот еще что, одно - этот Ткалич...
  - Женат? - попробовал угадать Има.
  - Чуть лучше. Шизик. Я попозже расскажу тебе подробнее, чтобы ты был морально готов.
  - Мне все равно, - произнес мечтательно Има. Как я и думала...
  
  - Послушай, Ка, ты же знаком с этим Ткаличем, - я бродила за домом, возле компостной кучи, под зонтом и в прорезиненном плаще. Спряталась, чтобы никто-никто не подслушал.
  - Был знаком, но говорю же, лет двадцать тому назад, - голос в трубке то приближался, то пропадал, из-за слабой связи, - Мы были тогда совсем другие люди, Эм.
  - То есть ему было - двадцать, - подсчитала я вслух, - Самое то для развития шизофрении. Самый возраст. Время зенита.
  - Он не шизофреник, - возразил мне Ка, - По крайней мере, раньше не был.
  - И у него нет раздвоения? Личности, не языка...
  На том конце разговора задумались. В трубке шипело - словно акустически оформлялся мыслительный процесс.
  - Знаешь, Казик очень недолго работал в хосписе, - произнес Ка после паузы, - и вот с тех пор он и стал - не такой, как прежде. Как ты говоришь - раздвоение. Сегодня один, а завтра - совершенно другой. У него даже лицо менялось. А потом все закончилось. Или началось, наоборот...Он встретил того продюсера - и понеслась...
  - А до продюсера - он какой был ориентации?
  - Обычной. Думаю, он так и остался - обычной, просто тогда это был для Казика такой шанс, такой шанс, и впридачу вся его невозможная, всепоглощающая продажность...
  - Он, наверное, и внешне изменился, - предположила я.
  - Да, осунулся, похорошел, глаза раскрылись, и как будто стал даже выше ростом, - вспомнил медленно мой доктор, - А что, он сейчас - абсолютный псих? - в интонациях сверкнуло злорадство.
  - Местами, - призналась я, - Но ты прав, безобидный. Просто выглядит это - не очень. Но мне пофиг, лишь бы платил.
  - Береги себя, Эм, - в голосе доктора моего послышалась мольба.
  - Так точно, - согласилась я, и нажала отбой.
  Легко тебе было говорить - "береги себя" - человеку, которого бросил ты бестрепетно - на смерть, "на плаху, под меч"...
  
  
  "1 ноября 172...года.
  Любовь
  От тебя я не слышала этого слова
  Ты пишешь вот так:
  "Вы оказали мне честь, удостоив.
  Я был счастлив с вами"
  - и все, что ты можешь сказать.
  Твои письма ко мне.
  Титанический труд
  Легиона наемных поэтов
  Слова, прошедшие
  Через всех твоих женщин
  Выверенные временем
  Я не люблю тебя
  Я, как и ты, "была счастлива с вами"
  Счастлива, как художник,
  К большому портрету королевской семьи
  Пририсовавший себя
  
  Я просто не знаю...
  Это подкрадывается сзади
  И закрывает мне глаза ладонями
  И я стою, слепая, и пытаюсь угадать
  - Что это?
  
  Неправда, он сам писал мне все эти письма, мой Артемис. Но его письма ко мне и в самом деле можно будет когда-нибудь издать, как книгу - столь они остроумны и забавны. Пусть и не пишет он прямо - о любви, но все в них есть, и любовь, и тоска, и привязанность. Как прежде я этого не видела...
  Мы давно знакомы, и оба мы - взрослые люди. Наша дружба длится уже больше, чем десяток лет, и все это время - мы полагали, что наша взаимная склонность - всего лишь приятельство, не более. А то, что случалось между нами порою - так, баловство, армейские юношеские шалости. На десять лет затянувшиеся - так что же? Мы тоскуем в разлуке, мы стремимся увидеться - при любой возможности, мы пишем друг другу каждый день, пусть и коротенькие записки, мы рисуем профили друг друга на полях прочитанных книг - так что же? Наша служба, и семьи, и обязанности перед Хозяином, и наши метрессы - мы взрослые, самостоятельные господа, нам не пристало... Да это и не законно - в армии за это и вовсе бьют шпицрутенами.
  Артемис - тебя и зовут так, как деву-охотницу, и я зову тебя, в краткие, жадные мгновения наших свиданий - Дайан. Ты - охотник, и я - твоя добыча, твой олень. Актеон, возлюбленная жертва...
  Самый ученый господин из всех, кого я знаю, ты проштудировал всех философов, все эти пьесы, и даже мне, помнится, декламировал по памяти, по-итальянски - об олене и об охотнике, и о коварном министре Тарталья, что стремился их погубить. Ты в лицах представлял мне сценки из пьес Мольера и Аристофана, а я, непутевое создание, могу разве что сочинять бездарные четверостишия про Кетхен и медхен.
  Русский боярин из древнейшего славного рода, и безграмотный вестфальский выскочка-парвеню...Мезальянс - постыдный, но какой же чудесный...Мой друг, мое зеркало - льстящее мне невозможно, и моя - единственная любовь. Мы понимаем, что любим - но, увы, поздно, когда узнаем, что любимых вот-вот отнимут у нас.
  Я прочел сегодня твое письмо - о том, что жизнь твоя и карьера, кажется, кончены. Газарты, дачи, интриги - за все это ты платишь сейчас, и дорогую цену. Недоброжелатели донесли Хозяину - на твое мздоимство, и жестокость, и беспечность в обращении с горцами. Мне отсюда не дотянуться, не спасти - да и нет таких сил, у камер-лакея... Хозяин в гневе, Артемис мой под арестом - и, говорят, через три месяца, по окончании следствия, будет всенепременно повешен.
  Я стою сейчас перед облитым слезами осенним окном, и комкаю в пальцах письмо бедного моего друга. Последнее письмо, которое удалось ему передать - много ли еще напишет он там, под надзором, под арестом.
  Этим утром Хозяйка моя, моя девочка - плакала безутешно на моем плече. Жизнь ее, столь блестящая и счастливая внешне, имеет столь же неприглядную и кровавую изнанку - совсем как содранная женская кожа. И я опять не знаю - как и чем ей помочь. Госпожа моя доверилась мне, непутевому ангелу сострадания - и, получается, напрасно. Бессильный херувим, не умеющий защитить свое божество...
  Или же нет? Ведь Габриэль - он ангел не только благовещения, еще и смерти? И есть аква тофана, яд, убивающий незаметно, вода без цвета и запаха, смерть, не оставляющая следов. И лукавый юноша, из списка прежних моих побед - с перстнем на пальце, с тем именно перстнем, что носят на себе отравители. Не так ли складывается пасьянс?
   У меня всего лишь три месяца - на то, чтобы вызволить у смерти моего охотника. И есть женщина, полагающая, что любит меня - хоть и любит она, скорее всего, и не меня, а грядущую свою свободу. Ей-то ничего не стоит - провести над бокалом рукой, с надетым на палец смертоносным перстнем. Добрая моя подельщица - как говаривают арестанты".
  
  
  
  Мирон довез меня до нашей калитки - калитка была приоткрыта. Имина мотоциклетка стояла под яблоней раскрытая, с яблоком на сиденье, полиэтилен, тоже весь усыпанный дарами Цереры, валялся рядом. Я прошла в дом - в доме не было никого. Спустилась с крыльца, позвала - дед вышел ко мне из кустов, с секатором и в белой шляпе. Иногда наш принц воображал себя пейзанином и срезал по вдохновению ветви у яблонь - наугад, какие попало. Еще иногда он косил гомерической крестьянской косой - и тоже что попало, по большей части цветы и крыжовник.
  - Где все? - спросила я у отважного огородника.
  - Лявоша за домом, в беседке. В тоске, - злорадно поведал дед, - А Имаша твой у Любочки.
  - Отбил у дядьки красотку?
  Дед качнул головой, с величественным отрицанием - Има ему нравился, и в сознании Ильича никак не связывались вместе - приличный юноша-трезвенник и транссексуальная амазонка.
  - Мне кажется, они просто друзья, - важно промолвил Илья Ильич, - Что никак не мешает Лявоше свирепо ревновать.
  Дед повернулся и пропал в кустах. Я поставила сумку на крыльцо, на ступени, и поплелась проведать страдальца.
  Лявон сидел, понурясь, в беседке, наедине с ополовиненной уже бутылкой текилы. Дядька мой называл ее - "ткила" - и пил без всякой соли и лимона, просто как водку. Я плюхнулась на лавку напротив.
  - Угощайся, - предложил Лявон мрачно. Даже обычно оптимистично-пушистые усы его сегодня смотрели вниз.
  - Что за горе ты заливаешь? - тут же спросила я его, - Уж не то ли, что твоя обоже - мужик?
  - Думаешь, я не знал? - убито проговорил дядька - и немедленно выпил, - Думаешь, я не видел? Только не знал, как дать ей понять...
  - Ей? - переспросила я.
  - Для себя-то она - она, - пояснил раздраженно Лявон, - А я, дурак, все намеки ей делал, все пытался задеть ее, рассердить...А дед, подлец, следил, опыты ставил - что у нас с ней может получиться...Он же нарочно нас свел, знал, что я за человек...
  - Погоди, Лявон, так ты знал - и ты был, в сущности, не против? - уточнила я.
  Дядька выпил еще раз и сокрушенно кивнул.
  - Я в Тае был - чего я там не видел? Только теперь уж все - довыделывался, доболтался... - он подпер голову рукой и вздохнул.
  Я не стала ничего ему говорить. Встала с лавки, вышла из беседки. Пересекла влажный после дождя газон, перешагнула проклятый декабрист - и вышла на улицу. Любин дом стоял чуть наискось от нашего, я дернула ручку высокой резной калитки - оказалось незаперто. Амазонка и красотка обитала в таком как бы вагоне, лишенном колес, крыльца у нее не было, в дом вела лесенка - и сразу дверь. Я постучала.
  - Незаперто! - басом крикнули из дома.
  Я вошла - в этом доме отчетливо пахло духами Джо Малон и сигаретами "Житан". Посреди комнаты - не иначе, гостиной - стоял журнальный столик, заваленный, на первый взгляд, перевязочным материалом. Любина болонка покоилась на стеганом собачьем троне и сладко спала - даже не чухнулась, что в дом ворвался чужой. В углу коптил электрокамин, и в креслах по углам сидели - сама Люба, сонный Има с полузакрытыми глазами, и рабочий-таджик, прославивший себя на весь поселок ломовыми ценами за нехитрые свои услуги. Этот тип был на весь поселок один, пасся на участках одиноких стареющих дачниц и, по слухам, не брезговал и проституцией. Сейчас он выглядел довольным, лучился и чесался. Чесался, да - я вернула взгляд на журнальный столик и разглядела среди ваток - фунфурик и кое-как прикрытые журналом шприцы. Впрочем, чужой моральный облик - поистине не мое дело.
  - Люба! - произнесла я торжественно, - Он все знает! И он - согласен! Я не знаю, как это правильно сказать, но его все устраивает. Так что можете с ним оба переставать заливать каждый свое горе хрен знает чем - и сползайтесь друг ко другу обратно. Все, объявление сделано, порочный круг разорван, я удаляюсь. А, Имка! - вдруг вспомнила я, - как прочухаешься - зайди ко мне, у меня к тебе разговор.
  Я повернулась величественно - слава богу, габариты позволяли - и вышла, оставив греховодников в их гнездилище греха. Таджикский хастлер на прощание улыбнулся мне зазывно и подмигнул. Возможно, включил меня опрометчиво в свою целевую аудиторию.
  
  Греховодник Има вполз в мою комнату заполночь - мечтательно-сонный и очень гибкий в движениях. Он бесцеремонно устроился в ногах моей постели - даже прикрыл одеялком свои сомнительной свежести носки. Одна лямка его алкоголички упала, образуя в некотором роде декольте.
  - Ты-то какое горе заливал? - спросила я его, закрывая и снимая с колен ноутбук, - Или так, от полноты жизни?
  - Нет, малышка моя - самое настоящее горе, - Има подпер подбородок кулачонком и картинно пригорюнился, - Рану от разбитого сердца.
  - Гопник с остановки "Плотина" тебя кинул? - догадалась я.
  - Вовсе нет. Он даже приехал, - гордо отвечал Има, но потом прибавил грустно, - Но сегодня весь день лил дождь. И там, у этой "Плотины" не дорога - сплошная грязь, рытвины, колеи, море разливанное. Он застрял. Я стоял на остановке и слышал - звук мотоцикла. Как он все ближе, ближе - и потом буксует и глохнет в грязи. Он еще долго там барахтался, кряхтел, пердел, а сам я не мог до него дойти - видишь, какие у меня кеды. Это капсульная коллекция...
  - Сочувствую, - произнесла я, стараясь не ржать в голос, - Но я тебя позвала не за этим.
  - Все-таки решилась мне дать? - встрепенулся Има.
  - Вот еще. Нет, хотела предупредить тебя про Джарета.
  Има навострил ушки.
  - Я с ним говорила - он полный псих, - произнесла я зловеще и мрачно, - Абсолютный. У него раздвоение личности. Одна часть - как положено, звездища сцены и экрана, а вторая - я даже толком и не поняла, какой-то ископаемый монстр. Средневековый колдун-гомосексуалист.
  - Ого, - обрадовался Има, - Хочу!
  - Дело хозяйское, - вздохнула я, - Так вот, завтра я уйду работать, и тебя со всем этим зоопарком оставлю. Не знаю, кто из двоих тебе выпадет.
  - Я весь в предвкушении...
  Я хотела бы добавить - о желании приблудного Джаретова монстра сменить носителя, но не знала, какими словами формулировать подобный бред. Потом решила, что дело это у монстра - хитрое и небыстрое, и не стала Имку пугать. Или радовать...
  - Короче, я тебя предупредила, - я потянула одеяло с его ног - на себя, - Иди спать. Утром - встречаемся у калитки.
  - У колодца... - захихикал Има.
  - Юморист...Петросян...
  - Может, все-таки дашь? Мне так-то толстушки нравятся, - Има попробовал уловить меня под одеялом за ногу, но я завернулась в куколку и не далась:
  - Отстань, а? Иди, спи.
  - Эм, а Эм? - Има стоял надо мной, склоняясь, и цепочка его смешно свешивалась, - А я же его видел.
  - Кого? - я повернулась к нему из куколки, в недоумении.
  - Роялиста, - Има кивнул за окно. С улицы тихо и вкрадчиво лилась рояльная музыка - уже ставший привычным аккомпанемент нашего всего.
  - И какой он? Красивый?
  - Обычный хач, толстый, лысый, лет сорока, - Има выпрямился, очень довольный, - Я к нему зашел, вроде как бы за солью. Очень уж хотелось посмотреть, кто там так божественно играет.
  - Посмотрел?
  - Фу. Лучше бы не видел. Пока, Эм, - Има, танцуя и виясь, дошел до двери, и на пороге обернулся, - Спасибо!
  
  Утром, в автомобиле - Има устроился на заднем сиденье, смиренно сложивши ручки. Бархатный доломан его был отчего-то весь в пуху Любиной болонки. Мирон любопытно поглядывал назад, в зеркало заднего вида - что за чучело довелось ему везти. Я с интересом наблюдала за ними. А Има мечтательно таращился в окно - на пролетающие мимо - поля, деревья, травы в скирдах, и аистов на гнездах...
  Во дворе палаццо он выбрался из машины, и тут же запрокинул голову, вглядываясь в спеленатые фигуры - на кровавой крыше:
  - Кто они?
  - Ангелы смерти, как я понимаю, - отвечала я, - пойдем, я провожу тебя к хозяину дома. В его кабинет.
  Има следовал за мною по украшенным чучелами и канделябрами коридорам, и очень старался не хихикать. Старинные резные рамы, и в них - гобеленовые котята...Оленьи головы с керамическими зубами...Фальшь-мрамор - в чудовищном количестве, и золоченая лепнина...
  - Он что - цыган? - шепотом спросил меня Има, дыша в ухо.
  - Нет, кажется, эстонец... - я остановилась перед дверью кабинета - тоже резной и прекрасной. Мирон как раз нагнал нас - и картинно распахнул эту дверь, очень вовремя:
  - Прошу!
  Мы вошли - хозяина в кабинете не было. Мирон затопотал по коридору - наверное, побежал искать.
  - Смотри, какой, - я кивнула на портрет, - Узнаешь?
  - Мама, хочу такую игрушку, - прошептал умильно Имка, - Купи-купи-купи...
  - Скоро получишь, - посулила я, и мне вдруг сделалось его жаль. А что, если этот псих, не Казимир, а тот, второй - и в самом деле не шизофрения, а приблудный дух, и решит переместиться из обветшалого тела Ткалича - в Имкино молодое и свежее? А, нет...Ему это будет - шило на мыло, Има ведь тоже, кажется, наркоман...
  Процокала по коридору трость, и явился на пороге Ткалич - в блескучем халате, накрашенный, с уложенной копной, явно готовился. Я ждала, когда он заговорит - чтобы понять, которая из ипостасей сейчас в деле.
  - Доброе утро, - произнес хозяин дома с шипящим прибалтийским акцентом. Носитель, не подселенец.
  - Здравствуйте, Казимир, - сказала я, и представила их, - Казимир - это Иммануил, Иммануил - это Казимир.
  "Алиса - это пудинг, пудинг - это Алиса..."
  - Я оставлю вас, пойду поработаю, - я обогнула застывшего Иму, потом - любопытно склонившего голову Ткалича - и вышла вон. В конце концов, дело мое было сделано.
  
  
  "22 ноября 172...года.
  - Не этот ли камень зовется "камнем изменников"? Черный камень из гнезда удода, делающий обладателя невидимым? А если положить камень сей на голову спящему - можно прочесть и все его мысли...
  Я перебирала его пальцы, играя перстнями - вот так же недавно Хозяйка играла и моими браслетами и кольцами.
  - Там, где я вырос - водится довольно удодов, - Рене, злой мой ангел, отнял руку, - И, поверь, в гнезде удода нет никаких камней. Если только ты сам - не заберешься и не подложишь черный камень к удоду в гнездо.
  Я смотрела на него - наверное, такими жалкими глазами... Вся жизнь моя была сейчас в руках капризного мальчишки, и вот-вот готовилась - рассыпаться в прах. Я знала, что он много играет, и всем вечно должен... Брат отдает за него долги - но, кажется, слишком уж многое и требует от него в благодарность.
  - Что ты хочешь? Деньги, или же место - на котором ты сможешь иметь достаточно, чтобы покрывать свои проигрыши? Назови же цену, Рене.
  И он ответил - давно уже, видать, отрепетированной им фразой:
  - Нам нельзя продавать себя. Как ведьмам. И торговаться тоже нельзя. Но ты можешь отблагодарить меня потом - как пожелаешь, - он лукаво улыбнулся, склонив голову.
  Я взяла было опять его руку, но Рене сжал пальцы в кулак:
  - Так нельзя, этот перстень все знают. Он слишком заметный, так ты погубишь, и меня, и себя. И ее... Я пришлю тебе кое-что другое, этой же ночью - ты найдешь мой подарок, на столике возле своей кровати.
  Я благодарно поцеловала его сжатую руку, и пальцы распрямились, и медленно, лаская, пробежали по моим волосам:
  - Скажи, неужели это правда? Неужели можно так любить - чтоб убить за свою любовь? - голос Рене звучал так, словно мальчик этот был намного меня старше.
  - И убить, и умереть.
  - Забавно... Мне завидно - что ты так любишь...Хочешь, подарю тебе еще одну вещицу - для меня она бесполезна, я-то никого не люблю. Заклинание "хамелеона"?
  "Хамелеон" или "мутабор" - об этом заклятье и была та пьеса, с королем, и оленем, и Тартальей. Та пьеса, что читал мне когда-то Артемис. Заклинание "хамелеона" позволяло душе путешествовать, из тела в тело, но разве то не была выдумка, досужего драматурга?
  - Разве это не выдумка?
  - Так проверь, - рассмеялся Рене, - Оно совсем простое. Только для первого перехода нужно произнести имя, истинной своей любви, и слово "мутабор". Я бы сказал - "деньги, мутабор" - но так не работает, увы. Нужно любить кого-то живого.
  - И все? - не поверила я, - Так просто? - и сама тотчас подумала: "Для меня это будет - Дайан, мутабор".
  - Так магия - это всегда очень просто. Почти примитивно. Но ты или можешь летать - или же нет. Я - не могу, нет во мне внутреннего огня. А ты - попробуй. Смотришь в глаза - произносишь про себя, или вслух, если не стыдно - имя - "мутабор" - и вуала! Ты в гостях, а твое тело остается лежать - как мертвое. Мой брат так делал - и у него получалось. Жутковато выглядело... Не знаю, что хуже - мертвое тело в постели, или такой вот нежданный гость. Внутри - тебя.
  - А чье имя произносит твой брат?
  - Угадай, - горько усмехнулся Рене.
  Я поцеловала его - в благодарность, и на прощание. У него такая бедная комнатка, и такие дешевые свечи. Я, пожалуй, поручу ему курировать дворцовые церемонии - там можно заработать на поставках, и на придворных постановках. Если он не обманул меня, конечно.
  - Ты попробуй, это легко, - сказал мне Рене, - И перед сном - проверь, свой туалетный столик.
  И вот я сижу на постели, и сжимаю в руках - рубиновый крест, с секретной полостью для яда. Не так давно я думала, что наши-то алхимики таких у себя не держат - и вот оно что. Госпожа Тофана...Человек умирает от этого яда, за пару месяцев, в тоске и в великой печали. Видит бог, ты заслужил свою смерть, жестокий мой господин. Или же нет - но у меня попросту нет выбора. Бедный мой Артемис...
  И бедный Рене, неспособный летать...Какие страшные мысли бродят, наверное, в пустой его фарфоровой голове - ведь брат его настоящий дьявол. Я попытаюсь отблагодарить мальчишку, и дам ему хотя бы каплю надежды - освободиться, выйти из плена. И на том все - мне ведь нет до него дела.
  Завтра Хозяин явится в мой дом, на еженедельное пятничное чаепитие. Эта содомитская похабщина на куртуазном языке называется именно так, но, тем не менее, и чай там тоже будет. А дальше - всего лишь ловкость рук, и после - долгое, томительное ожидание".
  
  
  Так вот значит как, значит - все-таки Дайан... Дайан - Мутабор. Он-то, наверное, читал - "Дайан" - как "умираю", а надо было - как "Диана". Вот она, разгадка ребуса - и, кажется, слишком уж вовремя, слишком уж к месту. Я вертела в руках трепещущий лист с переводом - и все не решалась оставить его, и уйти. Нет, я не верю во всю эту шляпу, в эзотерику, в переселение душ. Но вдруг? Мне жаль было Имку - бестолочь, но такая ведь милая...
  -Эм, вы, наверное, уже закончили? Время - семь...
  Я не услышала стука трости. Да и не было трости - он вошел в библиотеку, чуть прихрамывая, но без всякой посторонней поддержки. Присел на край стола, качнул ногой в остроносой турецкой туфле - и все смотрел на лист у меня в руке. Он говорил совсем чисто, без акцента - но зато слегка картавил.
  - Где Има? - спросила я.
  - Копается в моих инкунабулах, - голос его звучал насмешливо, - Они заинтересовали его - чрезвычайно. Има просил передать, чтоб вы не ждали его - он останется у меня на ночь. Как сегодня ваши успехи, Эм?
  - Мы на финишной прямой, - созналась я мрачно, - Работы осталось - на завтра, и все. Вот, - я выпустила, наконец, лист с переводом из рук - и он спланировал на стол.
  - Я выпишу вам премию, - нежно улыбнулся мой собеседник, - за скорость.
  - Он вам совершенно не подходит, - решилась я, - С Имой у вас будут те же проблемы, что и с прежним носителем. Он наркоман, этот Има. Торчок. Джанки.
  - Кто не рискует - тот не играет, - был ответ, и я поправила машинально:
  - Не пьет шампанского, - и подумала - не вернулся ли это Ткалич? Он тоже любил калечить цитаты...Но нет.
  - Не играет, - повторил иронически не-Ткалич, - Так говорили в свое время рижские шулеры. В те годы шампанское не снискало еще популярности.
  - Как вас зовут? - спросила я. Мне очень хотелось узнать - как же?
  - Кервус - для вас, - склонил он голову, в шутливом поклоне, и повторил - Для вас...
  Один вопрос не давал мне покоя. Глупо, конечно, верить, да я и не верила. Но даже на "Войну и мир" люди пишут фанфики...Мне хотелось узнать - чем же все кончилось, встретились ли они потом, после всего, те двое?
  - Кервус, простите, но - вы же увиделись потом, со своим Артемисом, который - Дайан? - спросила я, спотыкаясь от волнения на шипящих, - Что с ним стало?
  - Эм, вы потрясающе, удивительно стерильны, - ядовито отвечал мой король-олень, - Это же учебник истории, школьная программа - мой Артемис. Стыдно не знать...А так да - мы встретились, и не узнали друг друга. Вернее - он не узнал меня. К тому времени он по уши увяз уже в другом, и даже не глянул тогда в мою сторону...А этот другой - потом, через несколько лет, отдал его на смерть, вот так...
  - Мне жаль...
  - Ничего, мы свидимся еще - уже за гробом, - грустно проговорил мой наниматель, он взял лист со стола - и теперь бегло его читал, - Бог даст - свидимся...
  Он бежал уже - глазами по строчкам, по тайным тропам - в райский сад свой, по колесу сансары... Как же менялась - живая половина его лица, и страх отразился на ней, и радость, и азарт, и даже алчность какая-то. "Бедный Имка" - только и подумала я.
  - У вас вопрос ко мне, Эм? - он поднял голову от листа и взглянул на меня - раздраженно и нетерпеливо. Намекая всем видом - не пора ли вам на выход, госпожа переводчица? Мавр сделал свое дело...
  - Разве что один, небольшой - что за ангелы у вас на крыше? Ангелы смерти?
  - Чего ж еще? - как будто это само собою разумелось, - Габриэль, Азраил, Самаэль...
  - А четвертый? - я подошла к окну, и увидела - всех их четверых, опутанных сетями, на кровавой крыше.
  - Люцифер. Это же так просто...Вам непонятны самые простые вещи.
  
  Я попросила Мирона высадить меня пораньше, перед мостиком. Мне хотелось прогуляться пешком и поразмышлять о своей горькой доле. Има не был моим другом - да попросту не успел им стать, слишком коротким было наше с ним знакомство. Но все же роль моя в этой истории выходила незавидная - пусть и не верила я ни на секунду, во все эти бредни с переселением душ. Все равно - свела дурного мальчишку с пожилым шизофреником, у которого бог знает что на уме, и бог - и не христианский, а вполне себе черный, языческий - один и знает, что психованный Ткалич сделает с моим беспечным протеже...
  - Эй! - окликнули меня из заросшего калиной переулка. Дед - никогда не звал меня по имени.
  - Эге-гей, - откликнулась и я, - Ильич, что ты здесь делаешь?
  Дед, в прорезиненном плаще и в высоких офицерских сапогах - нет, не резиновых, именно старых своих, некогда форменных - журавлино вышагивал в мокрой высокой траве.
  - Я гуляю, - отвечал он надменно, - И размышляю, да.
  Я подошла к нему, и вместе мы пересекли бесперильный горбатый мостик, через канаву. В канаве цвела ряска и брассом плавали жабы.
  - Люба и Лявон помирились? - задала я терзавший меня вопрос.
  - Еще утром. Весь день вместе пьянствуют - в Любином этом, вагоне, - ответил дед брюзгливо и мрачно, - Как думаешь, он может... ну, совсем...
  - Удрать от тебя к Любе? Он старый и косный, - оценила я, - но вообще-то он способен. Ты его дразнишь, и так ядовито, а Любе он, кажется... нравится. Люди любят, когда их любят, правда, Ильич.
  Дед вздохнул.
  - Я дурной человек, - признался он меланхолически, - Жестокий и бессердечный. Деревяшка. Но без Лявоши мне будет одиноко.
  - Я останусь, - подсказала я, - И мне плевать, что ты деревяшка. Я сама - не безе.
  - И? - поднял брови Ильич, - Ты же потом уедешь?
  - Попросишь - останусь. Мне не к кому ехать. И ты меня вполне устраиваешь - какой есть, в своей деревянной ипостаси.
  - Спасибо, - Ильич взял меня под руку, и заговорщицки кивнул на белые хлопья впереди, - Смотри...
  Я сощурилась - белые хлопья оказались козьими задами. Тетка выгуливала под березами двух безрогих коз. Дед долго во что-то вглядывался, и наконец изрек с видом знатока:
  - У правой - вымя средней дольчатости, неразвитое, соски втянутые - что суть порок. У левой - вымя отвислое, но соски нормальные.
  - Ты что, опять читал книгу "Домоводство"? - догадалась я. Это "Домоводство" являлось нашей личной черной библией - дед периодически припадал к священной сей книге, и потом удобрял клубнику какашками из горшка, или пробовал солить репу, или же - вот...
  - У правой козы - рахит, взгляни на задние ноги, - продолжил Ильич свою трубную проповедь. Мы как раз прошли мимо козьей хозяйки, и несчастная баба проводила нас ненавидящим взглядом.
  
  Има так и не вернулся - до утра. И еще часа два после полуночи - сосед терзал рояль, ораториями Генделя, переложенными для клавиш. Упругие волны подступали, и бились о стены моего скворечника - и я не знала, что самой себе ответить - хочу ли я? Могу ли я? Говно ли я? Магнолия...
  Я расстегнула ноутбучную сумку - в два часа ночи - достала таблетницу с белыми катышками зелья, и минут пять на них смотрела. Потом пискнул телефон - Ка написал мне.
  "Если не спишь, набери мне. Я смертельно скучаю. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста..."
  "Хуй на" - подумала я самодовольно, но таблетницу тут же захлопнула - и улеглась. Имка же - не написал, не позвонил, свиненыш...
  Утром Мирон приехал за мной, сонный, безмолвный - но с загадочным выражением лица. Я не решилась спросить - что такое видел он ночью, если видел. Решила - что сама все пойму.
  
  
  "24 ноября 172...года.
  Эта страничка в дневнике, наверное, последняя, ведь я пишу ее под домашним арестом. Инквизитор в компании троих дознавателей в эту самую минуту с упоением роется в моем архиве, в поисках уличающих меня документов. А главный уличающий документ - вот он, тут, да только тюремщики мои не знают, ни по-французски, ни по-итальянски.
  Обвинение мое - то же, что и у моего Артемиса - плутовство и дачи. Понятно, что подобное обвинение - всего лишь повод, ступень для обвинения настоящего, инквизитор ненавидит меня и давно мечтает погубить. Возможно, что сам он и сочинил тот донос - по которому явился за мною.
  Несомненно, домашний арест по окончании ночи перейдет в тюремный. То, что сейчас я - в своей спальне, в своей постели - это не благодаря милости господина моего, а всего лишь плод собственной моей хитрости. Как только Хозяин поднялся из-за стола и объявил мне об аресте - я тотчас пала без чувств, и друг мой доктор Бидлоу незамедлительно пустил мне кровь. Да хранит тебя господь, милосердный мой спаситель, добрый лекарь, достойный приверженец Гиппократовой клятвы! Ведь после пущенной крови - человека никак не подвесишь на дыбе, и не выпишешь подобному пациенту допросного кнута - он попросту от этого помрет. И вот я покуда в собственной постели, обессиленная кровопусканием и смертным страхом, пишу - по-итальянски - изобличающие меня признания, которые нипочем не прочесть моим гонителям.
  Впрочем, вряд ли инквизитор и попытается их перевести, через наемного толмача. Он желает погубить меня, выскочку, недостойный предмет преступной страсти, но он вовсе не желает погубить мою Хозяйку. Инквизитор привержен ей, как пес. Женщине нельзя и желать - друга более верного и преданного. Даже жаль, что Хозяйка никогда не расплатится с ним за подобную преданность - ведь он так уродлив, настоящий Тарталья. Птичьей наружности, в очках, заикается и картавит. И передвигается крадучись - словно издыхающий тигр.
  Как ненавидит он меня - счастливое свое отражение! Сколько жестоких острот мне довелось выслушать от него в свое время - не менее ядовитых оттого, что произнесены заикой. Сколько мелких, почти невидимых унижений, ядовитых игл - оставлял он в швах моих парадных нарядов. Сейчас мой несчастливый соперник торжествует - но я знаю, что он тотчас сожжет в пламени свечи все, что сколь-нибудь может уличить в преступлениях мою девочку, мою подельщицу.
  Ведь он предан ей бесконечно. Говорили, что, когда одна из хозяйских метресс разрешилась от бремени мальчишкой, инквизитор не поленился лично отправиться в Молдавию и своими руками придушить младенца. Он всегда у ног госпожи своей, как верный пес, он верен ей куда больше, чем Хозяину - мне ли не видеть. Он с удовольствием отдаст меня на пытки и на смерть - как только позволит ему тюремный доктор - но ее он не тронет.
  А мне - уже все равно. Ставка моя сыграла - тем вечером, на злосчастном том чаепитии. Скоро ты сделаешься свободна, возлюбленная моя подельщица. И, клянусь, взойдя на эшафот - я поцелую перед смертью наш с тобою спасительный рубиновый крест, и ты, быть может, это увидишь. Как забавно... И убить, и умереть - за любовь.
   Спасибо тебе, ангел Рене - ангел смерти и благовещения - за последний твой подарок. Тебе самому ненужный, но, быть может, способный спасти - меня.
  Артемис мой, Дайан...Ты не узнаешь, что все это было - ради тебя, мой возлюбленный друг, мой драгоценный охотник. Но однажды - ты проснешься свободным, не это ли главное? И, бог весть, мы свидимся с тобою - после всего.
  Я попробую подойти к тебе ближе
  И заглянуть в глаза твои - уже другими глазами
  И ты не узнаешь меня
  Под следующей моей маской, охотник - своего оленя".
  
  
  Я положила на стол последний исписанный лист. Дом словно замер - беззвучный, безжизненный, и Люцифер в моем окне темнел в ореоле вечернего солнца. Или то был Габриэль? Я и не задумывалась прежде - что Габриэль суть ангел не только благовещения, но и смерти.
  Я заглянула, что там, позади вставного листа, разделяющего тетрадь - и правда, дальше писал уже другой человек, округлым танцующим почерком.
  "Декабря двадцать третьего дня одна тысяча семьсот двадцать - пропущено - года. Итак, судьба моя решилась. Смертная казнь заменена - пожизненной ссылкой. Я не знаю, не осознал еще, что для меня непривычнее - человек ли в зеркале, в когтях ежеутреннего куафера, или лающий голос, заикающийся и картавый, или же тигриная ползучая поступь, с которой ничего и никак не поделать. Но то, что даровано - никак не отдарить уже назад...Я начинаю игру - этим новым, кое-как заточенным стосом. Тюремным стосом - без фигур, с одними пропечатанными мастями. Бросаюсь с крыши вниз - и жду, что за спиною моей все-таки раскроются крылья".
  Ни в коридорах, ни во дворе - не слышно было ни звука. То ли спали все, то ли ушли куда-то. Где ты, Имка? Я прошла по зимнему саду, озираясь, поминутно оглядываясь назад - не стукнет ли трость, не цокнут ли где - застежки бархатного доломана? Но - тишина...
  - Ты знаешь, где сейчас хозяин? - спросила я у ожидавшего меня возле машины Мирона.
  - А кто ж его знает? - отвечал мне Ларго, тягуче и певуче, - Спит, вестимо. Они в такое время всегда почивать изволят.
  - А мальчик? Тот, что вчера к нему приехал? - голос мой, кажется, дал-таки трещину.
  - Да тоже спит небось. Они вчера до утра в два голоса песни орали. Эстраду прошлых лет...
  Я немного успокоилась. Паникерша... Подселенцы ей, переселение душ... Два гея-пьяницы, с дурным оба вкусом, и нашли друг друга. Я на прощание глянула на фигуры на крыше - и когда же их размотают? - и полезла в машину.
  
  Возле нашей калитки топтался в нерешительности какой-то незнакомый тип, лысоватый, ростом с сидящую собаку. Я выбралась из машины, помахала Мирону на прощание и тут же спросила гостюшку:
  - А вы к кому? Кого-то ищете?
  Гостюшка заметно смутился.
  - У вас ведь живет такой юноша - Има, Иммануил? В такой куртке, как у гусара, и с цепочкой в носу?
  - Он в отъезде, - я догадалась, что вижу перед собою нашего ночного "роялиста", невидимого прежде соседа-музыканта, - А что, он так и не вернул вам соль?
  Гость смутился еще сильнее - так, что залысины его залились розовым, а нос взблестел.
  - Он просто приглашал - заходить, - признался он шепотом, - Ну, я и решился...
  Мне такой гость сейчас был - ну, как рыбке зонт, да и деду с дядькой, наверное, тоже.
  - Как Има явится - я передам ему, что вы заходили, - пообещала я довольно прохладно, - Вон, мотоциклет его стоит - значит, и сам вернется. Вы, кстати, здорово играете. Где вы учились?
  - Занимался с репетитором, - сознался сосед, как-то пренебрежительно, - Я не музыкант, я инженер-биохимик. Простите, что побеспокоил.
  - Да ничего...
  - Передайте Име, что я его жду, пусть заходит. И вы тоже заходите - как будет время. До свидания, - и он пошел прочь, к дому своему, к божественному шале с вечно вздуваемыми ветром шторами, к Генделю своему и к Вивальди.
  В гостиной, у камина сидел один Илья Ильич, листал неизменное "Домоводство" и был печален.
  - А где, не побоюсь этого слова, голубки? - спросила я.
  - Лявон у Любы, в этом ее сарае, - отвечал дед, стараясь казаться безразличным, - Вопрос за вопрос - а где твой мальчик?
  - Улетел. На крыльях любви, - вздохнула я, - Но есть надежда, что вернется - хотя бы за мотоциклом. Так что, Ильич - парни бросили нас обоих.
  - Увы, - тонко улыбнулся Ильич, поблекшей кавалергардской улыбкой, - Но ведь ты же не шутила, когда сказала, что сможешь остаться?
  - Нет, не шутила.
  - Одно плохо, - задумчиво проговорил Ильич - он уже выстраивал в своей голове какие-то схемы, - Мы оба с тобой совершенно не умеем готовить. И ненавидим это дело.
  - И? - уточнила я, - Я не стану учиться на поваренка, при всей моей к тебе любви. Будешь питаться сухомяткой.
  - Ты - будешь, - высокомерно возразил Ильич, - Если захочешь. А моих средств достаточно - чтобы заказывать еду в ресторане "У Чаши". Я узнавал - какие там цены. И знаешь, внученька, я и тебя в силах прокормить - ты даже не подозреваешь, сколь велика пенсия ветерана-кремлевца.
  - Подозреваю, - проворчала я завистливо, - Спасибо, кстати, за "внученьку", прежде ты меня вообще никак не называл.
  - Да на здоровье, - бросил дед равнодушно, и вернул взор свой к "Домоводству", - Там в холодильнике пельмени и сыр, - проговорил он, уже весь по уши в чудовищной книге. Что ожидало нас, как следствие этих чтений - удобрение роз каминным пеплом, или же опрыскивание вишни керосином?
  Я направилась было к холодильнику, но тут телефон мой пискнул. Имка? Увы, нет - пришло сообщение, о зачислении денег. Значит, заказчик прочел остатки перевода, и остался доволен. И тут я увидела - какая зачислена сумма. Ткалич и прежде был щедр, но сейчас - он просто превзошел сам себя. Теперь и я могла бы заказывать еду в трактире "У чаши" - по меньшей мере, год. Что так понравилось ему в последней порции перевода - отчего он расщедрился, на такой-то бонус?
  И вдруг я поняла - что. Словно кто-то толкнул меня - мягкой лапой в сердце. Да, такое и в самом деле дорого стоит...Сыграть в старую игру - и новым стосом.
  
  "Почему ты не отвечаешь? Я начинаю переживать - не случилось ли с тобой что-нибудь дурное? Не удивляйся, девочка моя, если увидишь однажды на пороге своего загородного уединенного жилища - мою бледную тень, с неизменным дорожным саквояжем. Я так волнуюсь за тебя, что готов уже броситься по твоим следам, чтобы увидеть - что все с тобой в порядке".
  Ка волновался за меня, и делался навязчив. Я наблюдала за возвращением прежней его одержимости - даже с некоторым злорадством. Пусть мечется, в собственных сетях - как те ангелы, на крыше Ткаличева палаццо. Счастливый молодой муж...Я не стала ему отвечать. Мы были в расчете, история наша кончилась - к чему продолжать ее? Я перечитывала его сообщения по сорок раз - но потом же все-таки стирала. Я старая, и толстая, и асексуал - к чему он мне...
  
  Я проснулась - оттого, что за окном сигналил автомобиль. Телефон на подушке был весь красный - от непринятых вызовов. Если свеситься в окно, видна калитка и край дороги - и я увидела морду "роллс-ройса", с горящими огнедышащими фарами. Имка...Но почему он не поднялся ко мне, ждал в машине? Наверное, дед запер калитку.
  Я сбежала по лестнице, промчалась по-над декабристом, влажным от росы, и дрожащими руками отомкнула замок. Имка томно курил, прислонясь к полированному броненосному боку, возле открытой водительской двери. За рулем никого не было.
  - Ты можешь вернуться за правами, и отвезти меня в одно место? - Имин голос звучал глухо, и он смотрел на меня исподлобья - с прежним своим нагловатым страхом, - У меня права - категории "А".
  - Да, конечно. А где Мирон? - я вгляделась в недра машины.
  - Дома, спит. Так ты идешь?
  Я кивнула - наверное, растерянно - и вернулась в дом. Дед не слышал моей беготни, спал как убитый. Я кое-как влезла в джинсы, натянула на ноги говнодавы, схватила сумку с правами и паспортом - и побежала к машине. Декабрист под моей пятой, наверное, уже превратился в блин. Има все курил - долгий столбик пепла свисал с его сигареты.
  - Ты что, убил Ткалича? - спросила я, запирая калитку. Дед не простил бы мне - оставь я двери на ночь нараспашку.
  - Не-а, - отвечал Има, с такой ленивой негой, что я немедленно к нему повернулась. Он улыбался - светло и счастливо. Ямки играли на его щеках - как у Греты Гарбо, и глаза припухли снизу, будто бы заплаканные...
  - Эм, иди сюда, - он бросил сигарету и протянул ко мне руки, и я бездумно вошла в его объятия, - Эм, девочка моя, моя спасительница...
  Я подняла голову и посмотрела в его лицо - и больше не было на этом лице серебристой цепочки, из носа в ухо. Черные, широко расставленные глаза, смеющиеся, сощуренные - как у охотника перед выстрелом...
  Я попробую подойти к тебе ближе
  И заглянуть в глаза твои - уже другими глазами...
  - Кервус? - как хотелось бы мне, чтобы Имка воскликнул сейчас - "Кто это?"
  - Для вас, для тебя, моя девочка, - голос его звучал глухо, - Не бойся, друг твой не потеряется совсем - хоть я и глубоко его запрятал. Едем же? Или ты испугалась?
  - Нет, не испугалась. Едем.
  Я вышла из круга его рук, и уселась за руль. Сиденье пришлось придвинуть - у прежних водителей были длинные ноги. Больше-не-Има обогнул машину, и устроился рядом. "Главное - не сверзиться в темноте, с нашего мостика" - думала я, давая задний ход.
  - Куда мы едем? - спросила я, стараясь не заикаться, - Надеюсь, не в Польшу? У меня нет открытой визы.
  - Нет, куда ближе - всего два десятка верст, вдоль моря, - отвечал мой спутник невозмутимо, - Я долго ждал, все мечтал - приехать туда и увидеть. Ткалич не пускал, скотина...Я ведь и поселился здесь поблизости, от этого места - нарочно, а он, подлец, не пускал меня...Прости, что вот так сорвал тебя - но сил не стало терпеть. Здесь - направо.
  Я покорно повернула с круга - направо.
  Ореолы мертвенных фонарей, светофоры над дорогой - словно пылающие триумфальные арки. Размытые белолунные полосы, две змеи - на влажном шоссе. Шоссе - в никуда? Дождь начался...Ангел - отбросил сети, и сошел на землю с кровавой крыши...
  And the rain sets in
   It's the angel-man
   I'm deranged...
  Птицы, низко летящие над дорогой, в свете фар, и сомкнутые таинственно кроны деревьев...
  И черные глаза, глядевшие на меня неотрывно - бог знает, чьи теперь.
  - Куда мы едем? - спросила я опять.
  - Это долго рассказывать, проще показать. Здесь - поверни налево. И прямо - до самого моста, потом - под мост. Ты дружишь с Ка?
  - Можно сказать и так, - усмехнулась я, - Если вражду воспринимать союзом.
  - А ведь я выбирал между ними, - произнес мечтательно мой собеседник. Вот у Имы никогда не было - такой глубокой вибрации голоса, такого глуховатого тембра, - Там, в хосписе. Они приходили ко мне оба - каждый в свою смену, и я выбирал. Но Ка был болен, и я побоялся - не захотелось связываться, столь ненадолго. Но я ошибся, видишь, Эм - как я ошибся...
  - С Ка ты бы тоже натерпелся, - пообещала я мрачно, - Как пить дать.
  Краем глаза я увидела - как поднялись его брови.
  - Теперь прямо, прямо, - спохватился не-Има, - до той часовни, до той рощи. И там где-нибудь, на обочине - стоп.
  Машина встала на обочине, спутник мой распахнул дверцу и быстрым шагом почти побежал - в высокой траве, к чернеющим вдалеке деревьям. Если бы Има и прежде так двигался - цены бы ему не было, в его гомосексуальном сообществе. Такая танцующая барочная походка, готический излом...
  Я заглушила двигатель, выбралась из машины и пошла за ним. Все же интересно было - что там.
  Хотя можно было и не угадывать. Часовенка, католическое старое кладбище. Чаши для собирания слез, и ангелы с отбитыми крыльями. Все - в тумане и мрачной мороси, ангелы - черны от сырости. У одного такого и стоял мой приятель - с вдохновенным и глупым лицом.
  - Ваша могилка, Кервус? - догадалась я.
  - Не совсем, просто пустой саркофаг, - он сдвинул в сторону пряди плетистой розы, что-то захотел под ними разглядеть, - Тело отправилось в яму с известью, в общую могилу, через месяц после казни. А весь месяц - валялось на эшафоте, на специальном колесе. Под декабрьским черным снегом...Но спустя год одна дама приказала поставить здесь склеп, в память - о бедном своем подельщике. Пусть и нечего ей было в этот склеп положить.
  Он отбросил наконец с каменной крышки розовые стебли. Дождь кончился, в разрывах туч стояла луна - круг черненого золота. Дубы над нами шуршали зловеще жестяными листьями - совсем готический роман.
  - Так это ты, Кервус?
  На крышке саркофага вырезана была лежащая фигура, со сложенными на груди руками. Я даже посветила телефонным фонариком, чтобы рассмотреть - это был не спящий человек, а именно мертвый. Потому что между головой и шеей скульптор сознательно оставил расстояние, пустое место, шириною примерно в два пальца. Теперь эта щель заросла мхом, и в темноте смотрелась - как бархатка.
  - Почти похож, - спутник мой нежно погладил черную от времени мраморную щеку.
  - Практически Виктор Нуар, - луч фонарика пробежал по лицу изваяния - тонкие черты, возведенные трагически брови, закрытые глаза, с прочерченными на мраморе длинными ресницами, - Даже еще красивее.
  В волосах его и в складках одежды - бархатом змеился мох, и высокие сонные травы росли - из груди, из расколотых мраморных трещин. Я обратила внимание - скульптор тщательно вырезал кольца и браслеты, на перекрещенных на груди его руках. Наверное, для дамы-заказчицы это было важно...
  - Она очень тебя любила, - произнесла я полувопросительно.
  - Не любовь, одержимость, - он возложил на место розовые плети, накрыл ими статую, как одеялом - Она не узнала меня. Никто не узнал. Но она - она нашла себе игрушку, похожую на меня прежнего - внешне, а меня не узнала.
  - Я был оленем, но теперь Тартальи на мне надета гнусная личина, - вспомнилось мне из пьесы Карло Гоцци.
  - Как-то так, - согласился бедняга Кервус, - Поехали, вернем тебя домой.
  
  - Так что у тебя такого было с Ка?
  Машина катилась вдоль поля, небо на горизонте уже чуточку светлело. Вдали свинцовым панцирем поблескивало море.
  - Ничего, - отвечала я сердито. Пассажир мой склонился, пытаясь заглянуть мне в глаза:
  - Говори. Ты же знаешь - теперь я могу сам зайти к тебе в голову, и посмотреть.
  - Ну и дурак, - мне стало смешно, - Там не на что смотреть. Он был моим мужем, десять лет тому назад. Сходил по мне с ума.
  - Так ты - тоже болеешь? - уточнил мой педантичный собеседник.
  - Теперь - да. Ка так был мною одержим, так боялся меня потерять. Я ведь его моложе. И он доктор, какой-никакой. Он сделал мне подарок - от которого мне не удалось отказаться.
  - Заразил тебя? - догадался Кервус.
  - Ну да. Так любил - что убил. Вообще-то ВИЧ лечится, но мне не очень с этим повезло. От лекарств началась липодистрофия, и я потихонечку превратилась - в такое вот, R2D2. А дальше - не сложно догадаться. Ка немедленно утратил ко мне интерес, и женился на молоденькой - между прочим, похожей на меня, на такой, какая я была раньше. Так что не только твоя хозяйка не оценила твой новый образ.
  - Сочувствую, - изящная Имина ладонь потрепала меня по плечу, - Но теперь-то ты способна...Ты же тоже имеешь право воспользоваться тем, что перевела из моей тетради. Я не жадный, и не цепляюсь за право первородства. Ты можешь так же сменить носителя - если захочешь.
  - Нет, Кервус, - я крутанула руль, и машина свернула в поселок, - У меня есть одна проблема. Та же, что и у того твоего алхимика. Я никого не люблю.
  И тогда он расхохотался - так громко и весело, что я едва не утопила "роллс-ройс" в канаве - от неожиданности.
  - Тот мой алхимик - как раз очень даже любил, - сказал, резвясь, мой пассажир, - Влюблен был безнадежно и безответно. Все это видели, и все над ним смеялись. С ним дело было - отнюдь не в любви. Просто ему отчего-то нравилось - всегда оставаться собой.
  
  Изгородь наша тонула в шиповнике, как в волнах, быстротечного времени. По крайней мере, мне об этом подумалось. Я остановила машину возле калитки.
  - Все, я пошла. Обратно поведешь сам, - я сняла руки с мохнатого мехового руля, - Не обижай Имку, ладно? Выпускай иногда - прогуляться.
  О чем еще могла я его просить? Я ощущала себя - как поп Гапон, после Кровавого воскресенья...
  - Как скажете, хозяйка, - любезно согласился веселящийся Кервус, - иди ко мне, попрощайся.
  Он удержал меня, и притянул к себе, и поцеловал - долгим, мучительным поцелуем, словно хотел украсть навсегда мое дыхание. Я прервала этот Вальмоновский искусительный поцелуй - я давно не девица, и умею сдерживать внутренний трепет - и отодвинула лицо свое от его лица:
  - Прощай, Кервус.
  - Кто это - Кервус?
  Я всем телом - бегемот в болоте - развернулась к нему, на своем сиденье:
  - Имка!
  - Почему ты меня целуешь?
  Он вытянулся, посмотрел на себя в зеркальце заднего вида:
  - Я что, потерял цепочку?
  - Ты себя потерял, Имаш...
  Имка откинулся назад, и зашептал - испуганной сомнамбулической скороговоркой:
  - Что это было? Это снилось - или было? Дорога, как в фильме Линча, и кладбище, и человек на могиле, без головы? Ты была там - или же нет, это просто сон?
  - Нет, не сон. И я - была.
  - А кто - Кервус? Почему ты так меня называешь?
  - Не тебя, Имка, его. В том-то и дело...
  Он закрыл лицо руками и так сидел, пытался осмыслить. Я боялась, что отнимет он руки от лица - и опять станет Кервус. Но он отнял руки - и смотрел на меня прежними, глупыми Имиными глазами:
  - Я, кажется, понял. Зря я тебя не послушал...
  Дед вышел из калитки, в беговом своем облачении, с любопытством заглянул в машину, увидел нас и одобрительно покивал. Кажется, он нас, прости господи, шипперил.
  - Пойдем домой, Има, - предложила я, глядя в зеркало заднего вида, на то, как дед убегает прочь по сонной улице, и следом за ним устремляются из-под калиток соседские собаки, - Вместе подумаем, что с этим дальше делать.
  Мы вышли из машины, я отдала Име ключи - как-никак, это была его добыча.
  - Я помню, что ты говорила в машине, - сказал Има. Мы поднимались наверх по узкой винтовой лесенке, и он вдруг остановился, и удержал - меня, притиснув к перилам, - Ты не асекс, ты просто болеешь. Твой Ка нарочно тебя заразил.
  - Одно другому не помеха, - возразила я, с наигранной иронией.
  - Ты мне нравишься, Эм. И мне все равно, что там у тебя, я взрослый мальчик, и знаю, что с этим делать, - Има положил подбородок на мое плечо и шептал в самое ухо, - И не исключено, что у меня то же самое...
  "Дурак Кервус" - подумала я, и ответила:
  - Давай потом - с отношашками. Сейчас мне хочется разве что в душ, и спать.
  Я вывернулась из его рук и взошла на второй этаж. Это было бы слишком в один день - двое, с объятиями и поцелуями, две змеи в одной коже - и на мою бедную шею. Я элементарно от всего этого отвыкла. "Такие метели, дороги, любови..."
  Имка зашел за мной в комнату, но я сразу же метнулась в душ, и закрыла за собой задвижку. Последнее, что увидела я в дверном проеме - Имка перебирал безделушки на моем столе, с любопытством вертел что-то в пальцах. Я еще услышала, из-за прикрываемой двери, как он сказал чему-то:
  - Привет!
  Я не сообразила тогда - он же из тех людей, что говорят цитатами, из полюбившихся фильмов...
  
  Перед тем, как выйти из душа, я глянула на себя в зеркало - красное лицо, налипшие блином мокрые волосы...Имке явно должно было перехотеться ко мне приставать...
  Ему и перехотелось - но не из-за меня. На столе валялась изнасилованная моя таблетница, вскрытая маникюрными ножницами - привет Набокову - и зеркальце мое, косметическое, все было в следах белой пыли. Имка переоценил свои возможности - или недооценил доктора Ка, его околомедицинских продвинутых дилеров. Бедный Имка лежал поперек моей кровати, среди текстильных медвежат, почти как та дама из "Палп фикшн", с кровавой соплей из носа, и был уже синий.
  "Дурак Кервус" - подумала я еще раз. А я ему говорииила...предупреждааала...
  Я усадила Имку вертикально, принесла ледяной воды из душа - и вылила ему за шиворот. Доломан намок, но Имка так и остался синий - и ногти черные были, и губы.
  Внизу хлопнула дверь - вернулся дед. "Может, у него есть налоксон?" - подумала я было. Ильич славился на деревне своей богатейшей аптечкой, но никакого нолаксона у него, конечно же, не было - зачем ему?
  Имка не дышал. Я набрала в легкие воздуха, и в рот тоже - и попробовала вдохнуть все это в его черные губы, но я не умела, и прежде никогда так не делала, и видела подобное только в фильмах. Один раз, второй. В пользу бедных...Третий раз...
  - Почему ты меня целуешь?
  - Имка...
  - Не-а.
  Открылись черные глаза - и тут же сощурились, как у охотника перед выстрелом. И я ударила его, по лицу, хотя это и не имело уже никакого смысла - жизнь была спасена, ни к чему пощечины.
  - Я же просила тебя - не надо...
  - Как скажешь, хозяйка, - он улыбнулся, и ямки обозначились на щеках - как у Греты Гарбо. Я знала уже, что это его заклятие не обязательно говорить вслух, довольно - и про себя, мысленно, просто прочесть в своей голове. Но он произнес губами, глядя в глаза мои, наверное - чтобы я это знала:
  - Dying. Mutabor.
  
  "22 августа 201...года.
  "В одну и ту же реку нипочем не войти дважды" - так говорил Гераклит. "В одну и ту же реку не войти и - однажды" - это уже Плотин, и он тоже по-своему прав. А нас все тащит и тащит течением по дну несчастливой реки, и мы уже изрядно объедены рыбами - и все же не унываем. "Важно не вылечиться, но научиться жить со своими болезнями" - писал аббат Галиани, к мадам д"Эпинэ. А у меня, как у великого Кита Марло, за шикарными цитатами - и не видать текста. Соседка моя будет надо мною смеяться, когда прочтет поутру ночные эти излияния. Впрочем, грех жаловаться, мы неплохо с нею уживаемся вдвоем. Ведь, как говорят шизофреники, несмотря на раздвоение личности, оба мы - неплохие люди".
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"